Агнесса всплеснула руками от удивления и ускорила шаг, направляясь к королевскому паланкину, ожидавшему ее на дворе. Слуги и братья-лазариты отошли к воротам. Невидимый за тонкими занавесками, Балдуин промолвил:
– Приветствую вас, любезная матушка. Да хранит Господь Святую землю!
– Радуюсь вашему здравию, сын мой и государь, – ответила она и тут же ужаснулась своим словам: надо же было брякнуть такое – радуюсь, мол, вашему здравию!
Хоть и было всем известно, что король давно ни в какие дома, кроме своего собственного, не заходит, Агнесса принялась горячо уговаривать сына оказать ей честь и посетить давно покинутые покои.
– Вы были бы в чрезвычайном затруднении, матушка, если бы я принял ваше приглашение, – холодно прервал ее Балдуин. – Мне надо поговорить с Сибиллой. Пусть она выйдет сюда.
– С Сибиллой?! Бедное мое дитятко! Голубка кроткая! Да сжалится над ней Господь… Такая нежная, такая чувствительная – и столько страданий… Она своего горя Не переживет, нет, не переживет… Где же справедливость Божья, если страдают даже безвинные агнцы?! Может, я поговорю с ней от твоего имени, милостивый сын мой и государь? Она беременна, и как бы…
– И как бы вид моего паланкина не причинил ей вреда? Но я же скрыт занавесками! Обещаю во время нашего разговора ей не показываться.
– Ах, да я совсем не об этом… Сибилла так впечатлительна, что любое волнение…
– Мне необходимо с ней поговорить, – промолвил король властным тоном.
Послав служанку за дочерью, Агнесса застыла в обиженной позе. Вся ее материнская нежность сосредоточилась на Сибилле, к сыну она теперь испытывала враждебность не меньшую, чем он к ней. Спесивый мальчишка, обиженный на нее за свою проказу, словно это не попущение Божие, словно в его недуге и впрямь виновна она!
Показалась Сибилла: она шла, вернее сказать, плыла по двору, изысканно покачиваясь в волнах своего пышного вдовьего одеяния. Ее сопровождала редкая в городе гостья – игуменья с Масличной Горы, бабка Иветта. Монахиня проследовала к мраморной скамье и уселась на ней, ожидая конца семейного разговора.
Сквозь узкие щели в занавесках Балдуин со вниманием приглядывался к сестре. В последний раз он видел ее на погребении зятя, и тогда она выражала буйную скорбь – рыдала, рвала на себе одежду, каталась по земле. Всего несколько недель прошло с того дня, но она, похоже, уже успела оправиться: вид, правда, несколько хмуроват, зато личико тщательно набелено и накрашено. Можно заводить разговор о новом супружестве.
При первых же его словах на лице сестры выразилось живейшее любопытство, но она тут же спохватилась и начала причитать:
– И слышать ни о чем не хочу! Оставьте меня в покое!… Ничего мне, кроме смерти, не надобно… Умру или в монастырь уйду… Нет, умру, родами умру, так лучше будет… Оставьте меня в покое…
– Надеюсь, ты не умрешь, но если такое случится, выбранного для тебя мужа мы передадим Изабелле, она уже вошла в возраст…
Сибилла аж подскочила от возмущения.
– Уже хоронишь меня?! – выкрикнула она. – О, ты бы рад был моей смерти, я знаю! Изабелла тебе милее меня, а мачеха милее родной матери! Безжалостный! Ну как же, ты ведь король, значит, можешь измываться над нами! Продолжай! Так кого ты мне подсовываешь в мужья? И когда? Прямо сегодня? Ну, кого? Такого же красавчика, как ты сам?…
– Этими словами ты унижаешь не меня, а себя!…
Сибилла от злости расплакалась, и Агнесса немедля заключила ее в нежные материнские объятия.
– Перестань мучить мою голубку. Ты и вправду безжалостный. Говорить о новом муже, когда у нее еще слезы не высохли от горя!…
– Слез я не заметил, а вот краски на лице многовато. Рад бы я оставить ее в покое, да дело спешное. Я держусь из последних сил. К тому же бракосочетание состоится не раньше, чем через год, сейчас от нее требуется только согласие.
– И кто же выбран в мужья? – с любопытством спросила Агнесса.
– Ибелин из Рамы.
Сибилла отерла слезы и вскинула голову.
– Простой рыцарь? – с презрением выкрикнула она. – Ибелин! Или в Европе не стало принцев? Бедный мой Вильгельм был в родстве с королем французским, приходившимся ему дядей, и с германским императором, который был ему…
Она отчаянно зарыдала от наплыва воспоминаний. Агнесса успокаивала дочь, обиженно поглядывая на паланкин.
– Нет у нас претендента более подходящего, – твердо проговорил Балдуин. – Ибелин – человек достойнейший во всех отношениях. Благородный иерусалимский рыцарь выше всех европейских принцев. Он любит тебя и будет заботливым отцом твоему ребенку. О ребенке надо думать прежде всего. Если родится сын, он наследует королевский трон.
– О, я умру, умру!… О мой бедный Вильгельм!… – рыдала Сибилла.
– Перестань же наконец ее мучить! Отпусти ее! – не на шутку разгневалась королева-мать. – Как бы она от волнения раньше времени не родила…
– Я ее держать не стану, как только она скажет, что согласна. Нам пора посылать за Ибелином.
– Согласна! Согласна! Я же твоя служанка, твоя раба! Приказывай дальше! Чего еще тебе хочется?
– Мне хочется, чтобы ты хоть на минуту осознала, что не только на мне, но и на тебе лежит ответственность за будущее королевства… Бремя это нелегкое, многим приходится жертвовать ради общего блага… Но ты, впрочем, этого никогда не поймешь… И вы тоже, матушка… Прощайте. Да хранит Господь Святую землю!
Он высунул в щель между занавесок свой посох, подавая знак лазаритам, но поднявшаяся со скамьи игуменья остановила их властным жестом. Это была старуха лет семидесяти, с морщинистым, точно корой покрытым лицом, всегда хранившим выражение суровости и достоинства. Твердым шагом проследовала она к паланкину и отдернула занавески. Лицо внука оказалось у самых ее глаз, она глядела на него без тени отвращения, с былой нежностью.
– Давно мы с тобой не виделись, мой мальчик, но я молюсь за тебя каждый день…
– Не трогайте меня, святая мать! – испуганно крикнул король, заметив, что она протянула руку, намереваясь погладить его по голове.
– Мне, дитя мое, страшиться нечего. И так зажилась на белом свете.
С этими словами она ласково обняла сопротивляющегося короля и поцеловала в лоб. Он низко опустил лицо, чтобы скрыть слезы, которых не сумел удержать.
– Бабушка… бабушка…
– Да пребудет с тобой Бог, малыш.
Старуха начертала над ним знак креста. Как только она выпрямилась, Балдуин резко задернул шторки. Слуги понесли паланкин со двора. Агнесса и Сибилла, стоявшие поодаль, поглядывали на игуменью с беспокойством.
– Не пугайтесь, – промолвила она в ответ на их опасливые взгляды. – В ваши покои я заглядывать не собираюсь, мне пора домой.
Она сделала знак сестре-монахине, поджидавшей ее в зелени у фонтана, и, опираясь на палку, бодро двинулась к выходу. Паланкин уже исчез в воротах.
– Наконец-то убрался! – проговорила Агнесса, привлекая к себе дочь. – Не расстраивайся, моя голубонька, все обойдется… Ибелин рыцарь крепкий, здоровый. А уж любит-то тебя без памяти! Будешь им вертеть, как захочешь… К тому же целый год до свадьбы, а за год мало ли чего может случиться… Не расстраивайся… Ах, если бы ты родила сына!… По отцу был бы родичем короля французского и императора… Могла бы к ним поехать в гости или их пригласить сюда… О! Стать матерью сынка, породненного с императором, это кое-что значит… Ибелин тебе мешать не будет… Он добряк…
– Верно, добряк, – согласилась немного утешенная Сибилла.
– Король нынче сюда приходил, слышали? – прошептал рыцарь дю Грей на ухо Лузиньяну. – Говорят, принцесса согласилась на Ибелина, и Ренальд уже собирается за ним ехать. Деньги на выкуп займут у византийских купцов. Через год повеселимся на свадьбе.
– Счастливчик Ибелин, – негромко отозвался Амальрик.
В последнее время вид у него постоянно был рассеянный и отсутствующий, словно его снедала какая-то тайная забота. В этот день Лузиньян вернулся на свою квартиру раньше обычного. Старательно замкнув двери комнаты, он сел за стол, вынул из-за пазухи начатое письмо и, разложив его перед собой, принялся внимательно изучать написанное. Однако же дочитав до конца, поморщился и скомкал листок в руке.
– Плохо, плохо, так не годится…
Перед образом Божьей Матери, висевшим в углу комнаты, теплилась небольшая лампадка. Амальрик поднес бумагу к огню и держал до тех пор, пока весь листок не сгорел. Бросив пепел на пол и старательно растерев его ногой, он уселся за стол, достал чернила и положил перед собой чистый лист бумаги.
– Святой угодник Мамерт, вразуми меня!
Перо усердно заскрипело по бумаге. Письмо это, как и предыдущее, обращенное в пепел, пятном чернеющий на мраморном полу, предназначалось матери, почтенной госпоже Бенигне. Амальрик писал долго. При малейшем шорохе подымал голову. Наконец закончил, перечитал и в отчаянии стукнул себя по лбу.
– Не так, не так! Опять плохо!
Вскочив с места, он разгневанно забегал по комнате. Иногда останавливался перед столом, просматривал написанное и снова бегал. Плохо, совсем плохо!
– Но как? Как иначе?
…Ежели написать ясно, в чем дело, и письмо угодит в чужие руки (что весьма возможно, ибо поговаривают про тамплиеров, будто как раз из чужих писем черпают они свое всеведение), он, Амальрик, вынужден будет немедленно отсюда убраться. А ежели написать осторожно, намеками, никто в доме не догадается, о чем речь…
Первое письмо получилось слишком откровенным. Хорошо, что он его сжег. Второе – слишком загадочно. Тоже не годится. Надо считаться с тем, что семейство здешней жизни не разумеет и ни за что не поймет замысла Амальрика, если не растолковать ясно.
…Может, вообще не писать? Передать на словах, устно?
…От написанного и запечатанного слова мудрено отпереться, а от сказанного устами легко. Что за небылицы он тут рассказывает! Лжет как пес! Не лжет? Так пусть же тогда докажет правду!… От устного слова даже в воздухе не остается следа…
…Но кому доверить свой тайный замысел?…
Он бегал по комнате и думал, думал, так что голова от дум разболелась. Иногда казалось ему, что лучше совсем от своей опасной затеи отказаться, не выставляя себя на посмешище, а иногда становилось обидно. А вдруг получится? Такая возможность, такая заманчивая возможность! И пройти мимо, даже не попытавшись?! Жаль, ох, как жаль!
Отомкнув дверь, он хлопнул в ладоши и приказал подскочившему слуге позвать старого оруженосца Матвея де Герса.
Де Герс происходил из хорошего, но давно обедневшего рода. Сызмала попав в службу к Лузиньянам, всю жизнь провел в оруженосцах, терпя вместе с хозяевами горькую нужду. Когда молодой рыцарь отправился в Иерусалим за счастьем, поехал с ним и Матвей в надежде поправить свое положение. Амальрику улыбнулась фортуна: он быстро попал ко двору, подкопил денег. Может, и оруженосца его не обошла бы удача, но старик никак не свыкался с новой жизнью: отчаянно скучал по родине, аж иссох от тоски, ходил вечно мрачный и ко всему равнодушный.
Впустив его, Амальрик снова тщательно запер дверь.
– Де Герс, хотели бы вы вернуться домой?
– Прогоняете, ваша милость? И то сказать, проку вам с меня никакого…
– Проку мне с вас маловато, но я вас пока не гоню, а посылаю домой с важным поручением. Письмо писать не годится, хочу через вас на словах передать…
– Ваша милость!
Старик бухнулся ему в ноги и от радости расплакался, как дитя. Домой, домой! Убежать из этого постылого края, где христиане ничуть не лучше нехристей! Домой!
– Будьте осторожны, никто не должен знать, зачем я вас посылаю. Ежели вы проболтаетесь по дороге, ежели хоть словечко об этом деле оброните, я от всего отопрусь. Скажу, что вы меня обокрали и пустились в бега. Предам на муку. Предупреждаю сразу…
– Буду нем, как рыба, ваша милость, помереть мне без святого причастия!
– Помните об этом! Теперь слушайте: то, что я скажу, вы передадите госпоже Бенигне. Ей одной. С глазу на глаз. И деньги, что я с вами пошлю, отдадите ей. А всем другим скажете, что я вас отпустил, потому как вы чуть тут с тоски не подохли…
– Святая правда, ваша милость! Чуть не подох!…
– Отправляться можете хоть завтра. До Яффы верхом, оттуда – первым же генуэзским кораблем.
– Понял, ваша милость. Бог вам за доброту заплатит. А что я должен передать благородной госпоже Бенигне?
Амальрик, покусывая губы, молчал. Тревожно оглянувшись по сторонам, он еще раз проверил дверь, посмотрел, слегка сдвинув штору, в окно, выходившее во двор. Нигде никого не было.
– Клянетесь спасением души никому, кроме госпожи Бенигны, слов моих не передавать?
– Клянусь спасением души! И Святым Гробом!
– Тогда слушайте…
Склонившись к уху оруженосца, Амальрик долго ему что-то шептал, стараясь быть вразумительным. Чем далее он говорил, тем более круглели от изумления глаза старика.
– Ясно?
– Ясно.
– Повторите.
Матвей де Герс повторил.
– Не забудете?
– Что вы! Забыть такое!
– Тогда в путь! Да хранят вас святые покровители Пуату!
Покачиваясь в паланкине, Балдуин стискивал зубы, чтобы не закричать от боли. Не от боли телесной, нет. К ней он давно притерпелся. Встреча с бабушкой, ее сердечный голос, ее поцелуй потрясли его, разбудили в душе бурю отчаяния. Отчаяния безграничного, впору было кататься по земле и выть от горя. Холодноватая маска гордости и достоинства, наложенная на нервное мальчишеское лицо, неподвижная, никогда не снимаемая, крепящаяся огромнейшим усилием воли, разлетелась в клочья под влиянием самой обычной вещи: ласкового слова, дружеского прикосновения. Он едва сдерживался, чтобы не разрыдаться, не закричать в голос. Пора бежать, бежать ото всех, а главное – от самого себя! Но куда, куда? Боже! Куда мне бежать? Некуда! Разве что к Тебе, Господи…
К удивлению и к тайной радости лазаритов, король приказал нести себя не во дворец, а в Храм Гроба Господня. В эту пору храм должен быть пустым, но брат Иоанн и брат Матфей пошли на всякий случай вперед – проверить. Король хотел остаться в соборе один. Слуги с паланкином и даже они, братья-лазариты, подождут снаружи.
Большие, окованные медью двери закрылись за входившим с глубоким металлическим звуком. Внутри царил золотистый сумрак. Балдуин продвигался вперед осторожно, словно попал сюда первый раз. Он тяжело опирался на палку – трудно было ходить одному, без посторонней помощи. Бессильные, робкие шаги его терялись без эха в пустоте огромного храма. Величественный главный неф окружен был венцом часовен, отделенных от него аркадами. В центре, под высоким фонарем стрельчатого золотистого купола, располагался Святой Гроб – серая скальная глыба, покрытая снаружи мрамором и золотом. Гроб был увешан дарами: жемчужины, похожие на застывшие материнские слезы, висели рядом с пучком стрел, пущенных иоаннитами в патриарха, дальше шли мечи Готфрида Бульонского, Танкреда, Раймунда де Сен-Жиль и знаменитые оковы, в которых смельчак Ибелин де Куртене, дед по матери прокаженного короля, убежал из плена, переплыл Евфрат и чудом добрался до своих. Во множестве были развешены добытые у магометан бунчуки и стяги, копья и шлемы. Обращала на себя внимание отлитая из золота детская фигурка ростом в полтора локтя – дар Балдуина II, сделанный во дни печали, когда отдавал он любимую младшую дочь Иветту (ныне седую игуменью) Нур-ад-Дину в заложницы. Таинственно поблескивали надгробья – запечатленные в камне иерусалимские короли либо стояли в боевых позах, либо почивали спокойно, оберегаемые расположившимися в их ногах львами. Благочестивый Готфрид; брат его мудрый Балдуин I; родич их и товарищ Балдуин II дю Бург; его зять Фулько Анжуйский; Балдуин III и Амальрик… Деяния минувших семидесяти девяти лет, сохраненные в камне на вечные времена.
Но не ради их славной памяти пришел сюда королевский внук и сын. Он не обращал на надгробья никакого внимания и даже не взглянул на место, приготовленное для него. Затерянный в немотствующей громаде храма, Балдуин чувствовал только одно: присутствие Бога, равнодушного к его горю.
Непостижимое величие Создателя и маленькая беда человека…
Творец и тварь…
Пронзительное дыхание вечности ощущается порою в местах пустынных – среди горных вершин, или на морской глади, или же в тишине огромного храма, в общем, везде, где беспомощный человек чувствует свою малость. И свое одиночество…
Тогда он оказывается с Богом лицом к лицу, тогда он говорит с Ним, как Моисей на горе Синай, плачет и жалуется, как Иов… Иов, вечный образ безвинной человеческой муки…
Бог и Иов…
Бессильно распростершись у входа в Святую пещеру, Балдуин, изнемогший от неправой кары, взывает к небу словами Иова:
…Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: «зачался человек!»…
…Да померкнут звезды рассвета ее: пусть ждет она света, и он не приходит…
…За то, что не затворила дверей чрева матери моей и не скрыла горести от очей моих!…
…Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?…
…На что дан страдальцу свет, и жизнь огорченным душою?…
…Объяви мне, за что Ты со мной борешься?…
…Вспомни, что Ты как глину обделал меня и в прах обращаешь меня?…
…О, если бы верно были взвешены вопли мои, и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно верно перетянуло бы песок морей!…
…Что за сила у меня, чтобы надеяться мне? и какой конец, чтобы длить жизнь мою?…
…Твердость ли камней твердость моя? и медь ли плоть моя?…
…Тело мое одето червями и пыльными струпами; кожа моя лопается и гноится. Дни мои бегут скорее челнока, и кончаются без надежды…
…Опротивела мне жизнь…
…Заступись, поручись Сам за меня пред Собою!…
…Где милосердие Твое?…
Словам человека Иова внимает наполненное Богом пространство. Шумит, точно огромная раковина. Наплывает рокот невидимых волн. Рокот переходит в бурю. Буря гнева Господня обрушивается на чадо праха, простертое в прахе.
…Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?…
…Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь…
…Кто положил меру ей, если знаешь? Или кто протягивал по ней вервь?…
…Кто затворил море воротами, когда оно исторглось, вышло как бы из чрева, когда Я облака сделал одеждою его и мглу пеленами его?…
…Давал ли ты когда в жизни своей приказания утру и указывал ли заре место ее?…
…Нисходил ли ты во глубины моря, и входил ли в исследование бездны?…
…Отворялись ли для тебя врата смерти, и видел ли ты врата тени смертной?…
…Входил ли ты в хранилище снега и видел ли сокровищницы града?…
…Есть ли у дождя отец? или кто рождает капли росы?…
…Из чьего чрева выходит лед и иней небесный – кто рождает его?…
…Знаешь ли ты уставы неба?…
…Можешь ли посылать молнии, и пойдут ли они, и скажут ли тебе: «вот мы»?…
…Будет ли состязающийся со Вседержителем еще учить?…
Грозными шумами наполняется пространство Божьего храма. От них сжимается сердце, леденеют чувства. На что ты отважился, человек никчемный и глупый? Что твоя боль, твоя мука для Вседержителя? Для Того, Кто полагал основания земли? Кто ты пред лицом неохватной вселенной? Пыль дрожащая. Дрожа и смиряясь пред Его величием, говорили с Богом Моисей, Илия, Иов…
И Сын Человеческий в Гефсиманском саду…
И Сын Человеческий…
Словно осененный внезапной мыслью, Балдуин, приподнявшись с пола, ползет к темнеющему створу пещеры. Внутри, в душной нише, теплится неугасимая лампада. Каменное ложе высечено в твердой скале… Припав к нему, прокаженный кричит:
– Христе Боже! Боже страдающий! Единственный из богов, скорбевший смертельно! Познавший людскую муку! Сжалься надо мною! Сжалься!
…Ты сотворил мир, но не хотел муки, молился, чтобы Тебя миновала чаша страданий. Ты страдал телесно… Как человек! Как я! Страдал безвинно… Ты, Которому дана власть наделять здоровьем… Христе Боже, надели меня!
С плачем приникает Балдуин к камню, дрожит от отвращения к собственной немощи, просит:
– Смени мое прогнившее тело! Дай мне родиться заново! Исцели меня!
Он слушает тишину, ждет. Тихонько потрескивает масло в лампаде. Ждет. Камень исходит холодом… Ждет, когда с неба или из глубин его собственного измученного сердца послышится голос Бога, безвинно претерпевшего наказание.
…Зачем же плакать? Разве я уже не сделал того, о чем ты просишь?… На том самом камне, который ты обнимаешь, лежало тело мое, поруганное, измученное, орошенное кровавым потом. Лежало бренное и жалкое, смерти преданное, а на третий день воскресло в славе.
И видели мое воскресшее тело многие: жены-мироносицы, и двое учеников на дороге в Еммаус, и апостолы, за трапезой возлежавшие.
И сказал я, что каждый, призывающий имя мое, воскреснет – по вере своей и силою моей благодатной помощи. Крепким восстанет слабое, страждущее – исцеленным, и в радости обретет нетление. Се, мое неложное обетование: ты воскреснешь!
Зачем же плакать? И надо ли просить о чуде большем ? Надо ли торговаться со мною о жалких мгновениях пребывания в земной юдоли, отделяющих тебя от жизни вечной? Не плачь, но радуйся!… Воскреснешь! Воскреснешь!…
Обеспокоенные долгим отсутствием короля, Матфей, Марк и Лука вступили вопреки запрету в храм и нашли Балдуина припавшим к Святому камню. Вынесли на улицу почти бесчувственного. Тело юноши, по-прежнему немощное, бессильно свисало с их заботливых рук, но открытые глаза его казались наполненными безбрежным покоем.