Свинья Сидоров оказался прав — когда Александра после тройной проверки ввели в тайное общество, о котором рассказал мещанин, он сразу убедился в том, что «братья-свиньи», в сравнении с этими, — сущие младенцы, хоть и испорченные, конечно. Когда он, сидя в уголке на квартире Рылеева, главаря общества, как понял сразу Александр, слушал горячие речи жадных до крови заговорщиков, его бросало то в жар, то в холод. Можно было уже после первых посещений этой квартиры идти с докладом к Милорадовичу, но несколько противоречивых по характеру доводов мешали Александру сделать это. Заговор против высшей власти, как он понял, был серьезный, охватывал офицерский корпус многих полков русской армии, а поэтому хотелось разузнать побольше. Но главным резоном, удерживавшим Александра от доклада генерал-губернатору, являлось то, что он видел, насколько правы эти люди в своем стремлении перемолоть жерновами революции сложившиеся в стране порядки, которые ненавидел и желал искоренить сам Александр. Он, слышавший о желании заговорщиков расправиться со всей царской семьей, значит, и с его матушкой, женой, братьями и другой родней, хотел крикнуть им: «Опомнитесь! Потомки никогда не простят вам этой крови!», но страх исчезал, когда в представлении Александра возникал сияющий образ новой России, где нет места ни неправде, ни лихоимству, ни палкам, ни безнравственной жизни. Поэтому-то Александр, желая казаться своим, с радостью поддерживал речи иных ораторов и сам говорил много, страстно и красиво, но чаще молчал, не имея сил подняться и выступить против защитников революционной жестокости. Так и не решился бы он ни на что определенное да и ушел бы, наверное, из этой квартиры навсегда, сказав Милорадовичу, что на заседаниях общества ничего предосудительного не говорится. Но вот однажды вечером в квартиру, не сняв в прихожей шубы, влетел один из заговорщиков и, радостно и азартно хлопнув шапкой об пол, прокричал:
— Вот новость, господа! Царь в Таганроге умер…
Вначале, на несколько мгновений, все замерли, потом же посыпались вопросы:
— Как умер? От чего? Когда?
— Кто сообщил? Да врут, поди!
— Нет, не врут! — снова заорал вошедший, сердясь на недоверчивость товарищей. — А ещё говорят, что уже Николай, Сенат и гвардия присягнули Константину.
Послышались возгласы уныния, а человек с повязкой на голове, багровея, срывая повязку, закричал:
— Вот, братцы, посмотрите! Рана ещё не заросла, которую я на верной службе покойному Александру заработал, он же меня из гвардии прогнал да в глушь сослать велел! Я только и жил мыслью об отмщенье, убить хотел обидчика, а он что же, возьми да и помре? Несправедливость какая, господа, великая несправедливость!
— И мужчина, приседая на корточки, громко зарыдал, судорожно дергая плечами. Вдруг Александра что-то будто осветило. Он поднялся, прошел из своего угла к плачущему человеку, положил руку на его вздрагивающее плечо и заговорил негромко и ласково:
— Господин Якубович, ежели вы хотите застрелить своего обидчика, то вы можете сделать это незамедлительно.
— Плечи перестали вздрагивать, и Якубович, все ещё сидя на корточках, медленно повернул голову и посмотрел на Александра снизу вверх:
— Шутки такие бросьте со мной шутить, господин Блинов (под такой фамилией Александр вошел в общество). Я шуток с детства не люблю…
— Но голос его осекся, человек с раной на голове выпрямился и враждебно уставился на Александра. И все другие заговорщики смотрели на него в великом изумлении, окаменело и подавленно.
— Вы все же объяснитесь, что означают ваши слова, господин Блинов! взвинченным, нервным голосом потребовал подскочивший к Александру Рылеев. И Александр, улыбнувшись, заговорил: — Господа, именно теперь я понял, что настал момент, когда я могу признаться: под фамилией Блинов я вошел в ваше общество, чтобы иметь полную возможность хорошенько разведать наши замыслы и донести о них графу Милорадовичу. Я — его тайный агент!
— Кое-кто из присутствующих зашумел, послышались гневные возгласы, Александр будто бы увидел даже блеснувшее жало стилета или пистолетный ствол, но большая часть заговорщиков молчала. Всем им казались дикими слова этого лысоватого человека, какого-то Блинова, о том, что он может утолить ненависть Якубовича к мертвому царю, и о том, что он является тайным агентом.
— Господа! Да он просто сумасшедший! По господину Блинову смирительная рубашка плачет! — с радостью прозревшего воскликнул кто-то. Но Александр спокойно возразил ему:
— Нет, господин Каховский, я не сумасшедший! Вы на самом деле видите императора Александра Павловича, который больше двух лет назад, в Бобруйске, добровольно передал скипетр капитану Василию Норову. Зараженный оспой по моей просьбе Норов правил страной все это время, и вот почил… Я же скитался по России, своими глазами узрел многие неправды и народные тяготы, нищету, безнравственность чиновников и лихоимство. Став полицейским, чтобы бороться со злом, я проник в ваше общество и давно бы мог отправить всех вас, господа, в крепость, если бы не… мое согласие с большинством ваших идей!
Никогда прежде Александр не видел на человеческих лицах такого беспредельного изумления. Казалось, если бы сам апостол Петр с ключами от рая явился перед этими людьми, то они не были б поражены так же сильно, как от признания Александра.
— Итак, господин Якубович, — наслаждаясь произведенным впечатлением Александр, — теперь — стреляйте в меня, если хотите, но все же подумайте перед тем, как спустите курок: может быть, я смогу вам быть полезен?
Якубович, нелепо, бесцельно расмахивая сдернутой с головы повязкой, подскочил к Александру:
— Чем ты можешь быть нам полезен, тиран? Ты правил больше двадцати лет, не желая замечать ни бесправия, ни народных страданий! Сам насадил военные поселения, сделав поселян нищими и голодными, из зверя Аракчеева сотворил лучшего друга своего, ему отдал страну во власть! И ещё говоришь, что можешь чем-то нам помочь? Не верю, ни единому слову твоему не верю! — в совершенном исступлении кричал Якубович, и рана на его лбу стала багровой. Потом все увидели что откуда-то из-за широкого пояса он выхватил маленький пистолет, щелкнул курком, вынес было руку с оружием вперед, направляя дуло в голову Александра, стоявшего спокойно, продолжавшего беззаботно улыбаться, но Рылеев, стоявший рядом, сам громко прокричав что-то от испуга, быстрым движением отвел направленный в Александра ствол, и пуля, вылетев и него в сопровождении грохота и дыма, сшибла несколько хрустальных подвесок на люстре.
— Уймись! Нельзя же так! — с укоризной, качая головой, сказал Якубовичу Рылеев. — Нужно выслушать… их величество, а потом и судить. И, обращаясь к Александру, сухо проговорил: — Сударь, мы вам даем возможность оправдаться за чинимый вами вред России. Извольте рассказать, что имели вы в виду, говоря о своей пользе нашему обществу. Постарайтесь говорить ясно, без обиняков. Вас будут слушать люди умные и вовсе не наивные. Ну же!
Александр кашлянул и начал:
— Господа, если правда то, что гвардия и Сенат уже присягнули Константину как новому царю, то вот прекрасный повод в скором времени начать мятеж.
— В чем здесь вы видите повод? — недоверчиво ухмыльнулся Каховский.
— В том, что Константин давно уже отрекся от престола, который, согласно духовной, мною составленной, но не преданной огласке, должен перейти Николаю. Уверен, что скоро все разъяснится само собой, Константин из Варшавы подтвердит свое отречение, будет назначена переприсяга, а сия акция непременно вызовет недоверие как в армии, так и в народе, любящем ясность и однозначность. Но и сего мало, господа! Я предлагаю, когда вы начнете мятеж при помощи верных вам полков, переманить на нашу сторону сомневающихся солдат из ещё верных правительству частей, но… но объявив им, что жив Александр Благословенный! Я покажусь перед ними, заговорю с солдатами, и они пойдут за нами!
Вдруг язвительно рассмеялся один из присутствующих — в статском фраке, в маленьких очочках:
— Ах, какие кружева вы нам здесь сплели, ваше величество! Ну просто бристольский тюль, а не речь! Ну, объясните, для чего мы вам нужны? Хорошо, не умерли вы в Таганроге, так и ступайте в Зимний, в Сенат ступайте, в Государственный совет! Объявите всем о том, что вновь хотите управлять страной, докажите всем, что вы — это вы. А въезжать на трон на мятежных пушках, бывшему государю на них въезжать — верх бессмыслицы! Я не верю вам, ни единому слову вашему не верю!
— И я тоже!
— Я тоже ему не верю! — раздались гневные голоса, но Александр лишь улыбнулся ласково и сказал (выкрики тут же стихли):
— Те, кто два года раболепно кланялся самозванцу, никогда не признают во мне Александра — иначе им придется признаваться в собственной глупости, в лукавстве, в стремлении служить абы кому, хоть черту, лишь бы служить, а сие уж пахнет государственной изменой. Меня прогонит и Аракчеев, и Милорадович, братья-великие князья откажутся от меня, не признает меня и матушка моя, ибо вынуждена была признавать два года рябого самозванца. Все министры и генералы откажутся от меня, потому что каждый из них врал, кланяясь не помазаннику, а совсем другому человеку. Даже жена, Елизавета, повернется ко мне спиной, ибо ей чудно спалось, как я слышал, с самозванцем, с невинным, впрочем, самозванцем. В лучшем случае во мне, если я буду настойчив, увидят прежнего, истинного царя, но постараются поскорее отправить меня в лечебницу для сумасшедших — то, что я сотворил в Бобруйске, только в состоянии умопомешательства и можно б было совершить. А поэтому, господа, я и решил сегодня стать соратником вашим. Пусть не я буду у власти, а кто-нибудь из вас, но зато мы осчастливим Россию, я так этого хочу! Только, молю вас, господа! Во время мятежа не надо крови проливать! Сие никак несовместно с целью, христианской по сути своей, которую мы все видим. Ну, теперь вы верите мне?
Александр со слезами на глазах, растерянно смотря то на одного, то на другого мятежника, очень боялся, что они снова закричат, может быть, даже захотят его убить как шпиона, в чем он сам признался, но они, помолчав, нехотя, по одному стали подавать голоса:
— Что ж, в полезность его прожекта поверить можно…
— Можно, да токмо уж нельзя Александра Павлыча отсюда никак выпускать. Вдруг к Милорадовичу побежит? Он ведь оттуда к нам явился!
В усталом и неопределенном жесте вскинул руку Рылеев:
— Довольно, господа, все и так понятно. План их величества на заметку возьмем. Иметь на руках козырного… — усмехнулся, — короля — дело важное. Конечно, здесь его надобно оставить, под строгим приглядом. Пока же диктатора мятежа избрать нужно.
И мятяжники, как-то слишком быстро ставшие равнодушными к присутствию в их компании персоны, расправиться с которой многие из них ещё совсем недавно мечтали пулей или кинжалом, занялись выборами подходящего лица для должности диктатора, много кричали, ругались, размахивали кулаками и чубуками и наконец остановились на князе Трубецком. А Александр, снова присевший в свой уголок, с удовольствием смотрел на своих новых товарищей-соратников. Ему было приятно, что эти горячие, во многом наивные молодые люди, каждый из которых с удовольствием бы, хоть не надолго, стал бы властелином России, самодержавным, единоличным, поверили ему, оказали честь, приняв его в свои ряды, и Александр уже видел Россию свободной и счастливой, а поэтому слезы радости струились по его щекам, и он не мешал им течь.
… 13 декабря узнали, что Государственный совет провозгласил Николая императором и что завтра Сенат, присягавший прежде Константину, должен будет присягнуть Николаю Павловичу. Александр видел, как озадачены, обескуражены мятежники. узнавшие об этом. Многие, казалось, были в отчаяньи — ходили, обхватив голову руками, даже стонали. Кто-то бранился, доказывая, что нужно ждать восстания на юге после убийства Николая на смотре войск, но таким отвечали, что царь может и не поехать на юг и необходимо что-то предпринимать в Петербурге — убийство Николая на разводе или на параде. Александр видел, что эти умные, смелые люди оказались в решающую минуту нерешительными, слабыми, отстаивали только свой план действий, не желая слушать мнения других. Он понимал, что, выражаясь фигурально, может связать сейчас в прочную веревку решительных действий все эти слабые, тонкие волоконца отдельных мнений, и в этой задаче Александр уже мысленно ощущал себя гораздо более сильным, чем все эти бунтовщики, собравшиеся опрокинуть тысячелетние устои державы.
— Господа! — вдруг поднялся он со стула и громко обратился к заговорщикам. — Если не завтра, то никогда!
— Да что не завтра, что не завтра?! — кинулся к нему раздраженный, взлохмаченный Рылеев. — О чем смеете говорить нам вы, ваше императорское величество? Царь-якобинец, царь-санкюлот! Уродливая фантазия природы, породившей полуцаря-полубунтаря!
Александр, совсем не обидевшись, застенчиво проговорил:
— Нет, поверьте, я никакая не фантазия природы, я уже объяснял вам. Просто я хотел сказать, что завтра, когда от Сената будут принимать присягу на верность моему брату Николаю, можно будет вывести на Петровскую площадь, к самому зданию Сената, верные вам войска. Тем, кто придет нас усмирять, я скажу, что присяга Николаю незаконна, потому что жив император Александр. Многие, очень многие в войске помнят меня в лицо. Сенаторы — тоже, и Сенат не станет присягать моему братцу Николаю, я уверен в этом! И с Петровской площади вместе с сенаторами и полками, под развевающимися знаменами, под треск барабанов, сопровождаемые ликующие толпой горожан, мы мирно пройдем к Зимнему дворцу, я с вами войду в него, и уже завтра при участии всех вас, господа, мы создадим новое правительство! А там, глядишь, будет у нас и конституция, будут свободы. Россия заживет по-новому, господа! Только уже сейчас надо идти в верные вам полки, готовить людей к тому, чтобы уже утром они стояли на Петровской площади с полным комплектом патронов боевых и с ружьями. Бог даст — нашим завтра будет Петербург, а после и на юге полки восстанут. Да только зачем им восставать, если царь и мятежники объединены одной идеей будут!
Александр думал, что его слова будут восприняты всеми с воодушевлением, радостью, встречены восторженными криками, но никто не кричал, не радовался. Молчали. Только Рылеев через минуту произнес:
— Сами посудите, Александр Палыч — боязно от вас такую помощь принимать. А ну как, выведя нас на площадь Петровскую, окажете вы тем самым услугу Николаю да Милорадовичу? Вот всех нас в сети-то… а?
Александр вздохнул:
— Пусть самый решительный и… жестокий из вас будет к моей особе приставлен. Чуть заметит измену — на месте казнит как предателя. Не думал, что вы, друзья мои, столь маловероятными окажетесь!
Минута сомнений и колебаний оказалась преодоленной, все загомонило, засуетилось, забегало. Подбегали к Рылееву, что-то шептали на ухо, второпях надевали шинели, шубы, на ходу менялись перепутанные одеждами, сталкивались, щелками курками пистолетов, проверяя наличие пороха на полке. К Александру подошел Якубович. Буравя ненавидящим взглядом, тихо сказал:
— Я к вашей особе, Александр Палыч, пристален есть. Уж не промахнусь, коли что. Одевайтесь, к московцам пойдем, а после с ними прямо на площадь Петровскую.
Александр с поднятым воротником шинели, теплой, на лисьем меху, шагал рядом с Якубовичем по черной петербургской улице, полнившейся скрипом их шагов. Недавно шел снег, лежавший сейчас на мостовых толстым слоем, кое-где тускло светились оконца в домах горожан, ещё не знавших, что завтра к ним вернется император, которого они потеряли. Так думал Александр о завтрашнем, очень важном для него дне, но вдруг послышался голос Якубовича, издевательски жестокий и даже глумливый:
— А вот возьму вас сейчас, Александр Палыч, да и пристрелю здесь, а своим скажу, что бежать пытались, да-а…
— За что вы хотите меня убить? За то, что я изгнал вас из гвардии? не поворачивая головы, спросил Александр.
— И за сие, но главное совсем по другой причине, ваше величество, глубоко вдохнул морозный воздух Якубович. — Просто до мурашек приятно представить, как вы, властелин, вновь собирающийся пробраться в свой дворец, станете ползать у меня в ногах, прося прощения, пощады. Я же, ваш подданный, буду тихонько спускать и опускать курок и долго решать, что же мне делать. Сласть как приятно, ваше величество!
И захохотал на весь квартал, а Александр, не желая выводить своего конвоира из состояния заблуждения, промолчал и лишь подумал: «Нет, увечный» Не я в твоей власти, а ты в моей, и вовсе не потому, что могу подозвать сейчас любого полицейского и велеть ему арестовать тебя. Я нужен всем вам сейчас, а поэтому вы в моей власти, а не я в вашей. Ах, как же все интересно в жизни: мы попеременно ходим то в царях, то в рабах, то в палачах, то в верных друзьях правителей, разделяя с ними сладость власти! Все мы от соблазна дьявола не убереглись, хоть и наставлял нас Спаситель искуса власти страшиться!»
… Московский полк, построившись в каре, издалека шевелящейся щетиной султанов и ружейных штыков напоминал грозного вепря, неподалеку от которого чернел утес каре Гвардейского экипажа. То и дело слышались летящие от людских четырехугольников крики:
— Да здравствует Александр!
— За истинного государя порадеем, братцы!
Петербуржский люд, прознавший скоро о чем-то необычайном, что зачалось на Петровской площади, стекался со всех сторон, чтобы позабавиться, поразвлечься необычайным зрелищем. Дворяне и мещане, крестьяне, которые по зимнему времени оставили свои дома и жили в столице на работах, промыслах, уже на подходе к площади слышали, что-де объявился их старый государь, что, объявленный по чьему-то недосмотру или по причине явной каверзы мертвым, он на самом деле жив и здрав и находится там, где простер свою бронзовую руку в сторону Невы его державный прапрадед. Приходя же на площадь, толпились в сторонке, видели только грозные солдатские и флотские ряды, сновавших туда-сюда конных, пеших, с петушиными плюмажами и без них, слышали крики «Да здравствует Александр!», и каждому было неприятно слышать это. От нового правления всякий ожидал лучшей жизни, несмотря на то, что многие из зевак и при александровском правлении жили вольготно.
— Да где ж Алексашка? — слышалось в толпе. — Не тот вон, на вороном коне?
— Не-а, государь наш император рябым был, а сей енерал гладколикий. Может статься, вон энтот, кто на серой кобыле скачет?
— И-и! Оный генерал с красной кавалерией, а государь император Александр Палыч все больше голубую предпочитал. Не тот!
Сам же Александр, совсем не спавший в эту ночь, но счастливый, как никогда, ликовал в душе, слыша, как славят его. Сегодня ночью, когда пришел он в казармы гвардейского Московского полка и Экипажа, объявил всем, что Николай неправ был, провозгласив себя императором, он, хоть и слышал те же приветственные крики, но видел между тем какое-то равнодушие на лицах служивых. Еще тогда показалось ему, кто кричат они здравицы в его честь, точно заведенные часы, которым в положенное время должно давать сигнал два, три или двенадцать раз. Он не понимал, что живут эти люди согласно установленным Богом, Природой и давно сложившимся укладом правилам, а поэтому подспудно знают, что никакие перемены одного царя на другого ни на волос не прибавят, но и не убавят от чаши их бытия. Они будут все так же служить, работать, получать те же затрещины от начальников, или слышать те же слова похвалы, есть те же щи и кашу, по вечерам вести прежние беседы, в праздничные дни пить ту же водку и хмелеть, и получать радость от приема спиртного все так же, по-прежнему. В свободные от службы часы они — будь на престоле Александр или черт лысый, — они будут ходить к зазнобушке, какой-нибудь кухарке, поломойке, торговке или даже к белошвейке. Но славили они ожившего государя потому, что всякая перемена доставляла им радость, приятно будоражила их нервы, как те же самые короткие часы досуга, поход в баню, молебен, праздничная чарка или убогая спальня убогой любовницы.
На площади появились войска, верные Николаю — преображенцы, потом чинно выехали в блестящих кирасах конногвардейцы. Александр давно ждал этого момента. Ему нужно было, чтобы его узнали, чтобы он смог проявить силу своей власти над некогда подвластными ему полками, где любили его, восторженно и беззаветно любили. Николай, посылавший на Петровскую площадь верные ему части, слышал о том, что кричали там бунтовщики. То, что в Таганроге умер самозванец, для него было ясно, а поэтому теперь он трепетал, каждым волоском своих нервов ощущая присутствие рядом, в двухстах саженях от Зимнего дворца того, кто может по праву забрать у него власть, престол, снившиеся ему ночами. И отдать долгожданную власть кому-то, пусть даже законному императору, он не захотел. Он смел бы сейчас любого, пусть и брата своего, лишь бы войска оказались послушным ему. Но он, хоть и был черств душой, груб и зол, знал в то же время, что солдату безразлично, кто им правит. Николай догадывался, что внутри сердца своего служивый подчиняется не полковым начальникам, не царю, а живет по воле независимых от командирских желаний причин, а поэтому боялся…
Александр, в бобровой шапке, в шинели с лисьим воротником, бегал от роты к роте, от эскадрона к эскадрону, говорил солдатам и кавалеристам, что он — Александр, российский император, но те и другие начинали сменяться над ним, показывали ему кукиши, грозили оружием. Из стройных шеренг неслось:
— Гляди-ка, сам царь батюшка ожил! С небес к нам возвернулся!
— Не иначе как сам архангел Михаил его на своих крылах принес, а Господь Бог ему личико почистил, чтоб попригожей выглядел на землице!
— Н-да! А ещё шинелку ему справил, чтоб в рассее не замерз по времени зимнему! Эх, добр же Господь к людям-расеянам! Не оставит их безо присмотру, одарит цариком!
Солдаты и кинногвардейцы хохотали, плевали в Александра, кое-кто брался снегом, потом добродушно-смешливое настроение переросло во враждебное, послышались матюги, угрозы, кто-то сделал полушутливый выпад штыком в сторону бегавшего вдоль шеренг Александра. Офицеры смеялись и матерились тоже. Никто из них даже не пытался пригрозить «придурошму», потому что каждый понимал — никто из солдат не пойдет за ним. Александр же, ещё полчаса назад пытавшийся достучаться до сенаторов, колотивший в дверь молчавшего здания руками и ногами, поплелся прочь от не принявших его шеренг. А скоро послышалась команда, и конногвардейцы с обнаженными клинками палашей, разгоняя лошадей частыми ударами шпор, пошли в атаку, со стороны мятежных каре затрещали выстрелы, загудели разрывающие морозный воздух пули, застучали по кирасам нападавших, захрипели раненые лошади, заорал дождавшийся апогея зрелища народ, и Александр, воздев руки, закричал, кинулся куда-то в прогалину между групп собравшихся убивать друг друга людей, едва не был растоптан горячим конем одного кирасира, стал кричать, поворачивая направо и налево голову, что-де русским нельзя убивать своих соплеменников, братьев по крови и духу. Но никто не слышал его, и он, несколько раз упавший на заснеженную площадь, потерявший шапку, с трудом был уведен в гущу мятежников Якубовичем, который волок его и не переставал шептать:
— Образумьтесь, ваше величество, образумьтесь! Убить я вас ещё успею. Чего ж под копыта лезть-то да на штыки?
А войск, верных Николаю, становилось на площади все больше. Пригнали семеновцев, пришел ещё один батальон преображенцев, Галерная почернела от заперших её павловцев. Александр, как безумный, кидался ко всем вновь прибывшим, молил вспомнить в нем их некогда любимого императора, Александра Благословенного, кричал, плакал, но в лучшем случае угрюмое молчание становилось ответом на его призывы, и чаще брань, хохот заставляли его или уходить с понуро опущенной головой, или посылать проклятия усатым, суровым мужчинам, успевшим перед уходом на площадь подкрепиться наваристой кашей и выпить по чарке водки, выданной им для бодрости и сугреву ради.
Застучали копыта лошадей, затарахтели колеса — на Петровскую площадь вкатилась батарея артиллерии. Сразу закопошились ездовые, канониры, бомбардиры. Лошадей распрягали, уводили, орудия, со страхом видел Александр, готовились к стрельбе, и х черные жерла, грозящие неминуемой смертью, были направлены на восставших, направлены на его полки. Но Александр в то же время понимал, что эти пушки — это и его пушки тоже, и начальствующий от батареей — тоже его подчиненный! Он издалека узнал героя его войны, Сухозанета, тридцатисемилетнего генерала, расторопно, деловито распоряжавшегося установкой батареи. Александр видел еще, что рядом с ним гарцуют какие-то люди с белыми и черными плюмажами на шляпах, но они уже не были помехой для Александра, который заплетающимися ногами побрел в сторону пушек.
— Куда! Куда?! — раздался позади него крик Якубовича, хлопнул выстрел, пуля прогудела где-то совсем рядом, но Александр словно и не заметил ни крика, ни выстрела. Он все приближался и приближался к моложавому генералу, и тот перестал заниматься батареей и, прищурившись, смотрел на подходившего к нему человека в расстегнутой шинели и без шапки. На него же смотрели и люди на лошадях, с плюмажами на шляпах. И вот Александр уже стоял рядом с артиллерийским генералом.
— Иван Онуфрич! — обратился Александр к Сухозанету, тяжело дыша от быстрой ходьбы. — Ты что, не узнаешь меня?
— Кто вы? — настороженно глядя на странного лысоватого человека, спросил Сухозанет строго.
— Я — твой государь, генерал! — так же строго проговорил Александр, понимая, что он может обращаться к своему подданному, а тем более в такой важный для страны момент, только повелительно. С солдатами Николая он разговаривал как отец. Теперь же император пробудился в нем и поднялся во весь рост. — И ты, генерал, сейчас станешь исполнять мои приказания!
Сухозанет, много раз не только видевший Александра, но и часто беседовавший с ним, ясно осознавал, что перед ним на самом деле стоит сын царя Павла, но он также знал, что Александр умер в Таганроге, а также помнил о своей присяге Николаю. В смятении, машинально проведя рукой по лицу, честный артиллерист пробормотал:
— Ваше величество, я — солдат, и мне надобно исполнять приказания той особы, которой я присягал. Сегодня я присягнул вашему августейшему брату, Николаю Павловичу…
— Но прежде ты присягал мне, Сухозанет! — вскрикнул Александр визгливо. — Какие могут быть пререкания, генерал? Кто освободил тебя от присяги мне, ответь?!
— Ваша смерть, государь… — совершенно смешавшись и кося глаз в сторону верховых с плюмажами на шляпах, прошептал артиллерист.
— Моя смерть? Но ведь я жив, Сухозанет, жив! — смеясь, словно на самом деле ликуя по поводу того, что он жив, а не мертв, воскликнул Александр. Так вот, я приказываю тебе: пушки зарядить картечью. В каком направлении произвести стрельбу — скажу потом!
Сухозанет, все ещё стоявший в нерешительности, услыхал, как кто-то из всадников с плюмажами прокричал ему, не решаясь, видно, подъехать поближе:
— Генерал! Не слушайте речи этого мятежника! Вы подчиняетесь лишь приказам их величества Николая Павловича!
Александр закричал так громко и властно, как, наверное, не кричал никогда:
— Нет императора Николая, когда ещё жив император Александр! Александр Благословенный! Сухозанет, если ты сейчас же не зарядишь оружия, я велю сегодня же расстрелять тебя на гласисе Петропавловской крепости!
Тут, словно нарочно, кто-то, видно, фейерверкер, прокричал издалека:
— Ваше превосходительство, заряды из лабратории наконец-то подвезли!
Сухозанет, будто сломав находившуюся в сознании преграду, с глазами, превратившимися от перенапряжения воли в ничего не видящие льдинки, протяжно прокричал:
— Батарея-а! Слушай мою команду-у! Орудия картечью заряжа-ай!
Бомбардиры, канониры, фейерверкеры засуетились рядом с пушками, замелькали банник, прибойники. затлели фитили. Через минуту послышался ответ:
— Готово-о!
Сухозанет повернулся к Александру, сказал:
— Батарея к стрельбе готова, ваше величество. Куда стрелять будем?
… Пушки Сухозанета палили всего четыре раза. Вначале — вдоль западного фасада Адмиралтейства, потом — вдоль южного, третий раз — по Исаакиевскому мосту, и в четвертый — через Сенатские ворота, по Галерной улице, где картечь скакала от дома к дому, разя ничего не понимавших павловцев. Мятежники поддержали артиллерию позднее, когда прошли минуты сильного недоумения и даже страха. Они слышали, как заговорили пушки, видели, как валятся, подобно снопам, солдаты Николая, как бегут они, бросая ружья, переваливаются через гранитный парапет набережной, чтобы убежать от картечи. Вначале мятежники не понимали, почему орудия, направленные было в их сторону, стали разить огнем и железом верные Николаю полки, но скоро громкое «ура!», похожее скорее не на крик людей, а на рев огромной звериной стаи, а потом и дружные ружейные залпы раздались на площади. Каре сами собой развалились, московцы, Гвардейский экипаж, лейб-гренадеры бросились с ружьями наперевес на врагов, которых офицеры пытались построить в колонны, заставляли стрелять в мятежников, идти на них в атаку. Удар восставших по этим расстроенным колоннам был так силен, что и семеновцы, и преображенцы, даже не пытаясь обороняться, бросились кто куда, оставляя на грязном, окровавленном снегу раненых и убитых товарищей. Одни бежали к Неве, чтобы по набережной достичь Зимнего дворца, куда ускакал их император, Николай. Другие — не оборачиваясь, бросив ружья, неслись по Адмиралтейской площади. Было немало и таких, которые перелезали через забор, на стройку Исаакиевского собора, но здесь их нещадно били и даже убивали поленьями, камнями рабочие. Мятежники же, будто это были и не русские совсем, а французы или турки, гнались за ними и приканчивали штыками или тесаками. Через полчаса площадь опустела, ветерок унес пороховой дым, и только убитые люди и лошади лежали кучами и поодиночке с неловко подвернутыми руками и ногами, да стонали раненые. Уэже перебегали от трупа к трупу, роясь в карманах их одежд, какие-то людишки, а бронзовый истукан с растопыренными пальцами правой руки, безучастный ко всему случившемуся, застывший в прыжке через невидимую пропасть, молчаливо парил над полем битвы.
Радость победы оставила Александра быстро. Он бродил по уже погружавшейся в сумерки площади, натыкался на тела убитых по его приказу людей, ещё утром евших кашу, здоровых, собиравшихся жить долго, мечтавших когда-нибудь вернуться в родные дома. Никто не обращал на него внимания, никто не кричал, как это было утром, «Да здравствует Александр!». Он, увлекший на площадь мятежников, приведший их к победе, оказался никому не нужен, и как воспользовались восставшии плодами победы, он тоже ещё не знал. Александр хотел верить в то, что завтра он с главарями мятежников войдет в Зимний дворец, сенаторы, министры, генералитет откажутся от присяги Николаю и поклянутся в верности ему. Но это могло произойти лишь завтра — теперь же здесь царила лишь смерть.
Услышав какие-то громкие крики, несшиеся из-за ближайших к площади домов, Александр машинально пошел в ту сторону. Чем ближе подходил он к жилым строениям, тем явственней слышал жалобные призывы, чьи-то угрозы, крики ярости, выстрелы, звон разбиваемых стекол. Он вышел на Малую Морскую, освещенную по обеим сторонам масляными фонарями. Здесь творилось что-то безобразное, ужасное. По фасадам домов метались черные тени, достигавшие второго этажа, богатая, аристократическая улица была полна народа. Одни люди, часто полуодетые, пытались убежать от других людей, одетых в военную форму, в киверах, с ружьями и обнаженными тесаками. Были среди преследователей и люди в штатском, мещане самого низкого пошиба, с бородами, похожие то ли на торговцев мясом, то ли на городских «ванек». Эти тоже были с оружием. Теперь Александр, подойдя поближе, услыхал и то, что кричали эти беснующиеся:
— Хватай его, Гаврюшка, держи! Секи тесаком!
— Всех изведем под корень, нехристей поганых! Только откупиться золотом и серебром могут!
— Гуляем, братва! Нынче наш день! Наш праздник! Всякого приговорим, и правого и виноватого! Вот, схватил, держу!
— Смотри, не задави прежь того, как укажет, где мошну свою прячет, сычуг коровий! Ну, веди в свою фатеру!
Александр, плохо понимая, что происходит, но отчего-то закачавшись, пошел вперед, к Невскому. В полутемном помещении первого этажа, увидел сквозь разбитые стекла черные фигуры людей. Оттуда доносились пьяные выкрики, радостно-слезливые, бесшабашные и злые:
— Довелось-таки, ребятушки, барского винца отведать! Гулям, гулям, товарыщи любезные, знатно гулям!
— Гулям! Гулям! — заорали в ответ. — Пущай завтра — на каторгу, в кнуты — пущай! Токмо сегодни крепко гулять бум, ребятя-та! А ну-ка, Савватей, пальни в окно! Ишь, кто-то на нашу гульбу смотреть пришел!
Не успел Александр отпрянуть в сторону на два коротких шага, а уж хлопнул выстрел, пуля, рядом пролетев, осыпала его осколками разбитого стекла. Он, задрожав то ли от страха, то ли от холода, только сейчас давшего о себе знать, быстро пошел дальше. Люди, встречавшиеся ему на пути, были в изрядном подпитии, а некоторые, не в силах идти, стояли на четвереньках, блевали с хрипом, пытались что-то петь или говорить, но падали и застываи на истоптанном снегу. Из отверстой пасти одного подъезда доносился высокий, непрерывный женский вой, леденящий душу и дурной. Ему вторили мужские голоса:
— Ваше благородие, вы уж побыстрее постарайтесь, а то и мне охота…
— Рукавицей ей хоть рот заткни, Еременко, вот я и побыстрее…
И крик женщины стал глухим и тихим.
Он побежал. Его хватили за руки, принимая за того, кому этой ночью выгодно бежать. Александру два раза удалось вырваться из жестких объятий озверевших людей, которых, он уже понимал. сам и сделал сегодня такими. А вот и Невский — перевернутые кареты, горланящие толпы пьяных солдат, канцелярисов, мастеровых, приказчиков, извозчиков. Ружья и пистолеты едва ли не у каждого. Палят ради забавы по окнам, по фанарям. По самой середке широкого проспекта под неловкий треск двух барабанов шагают уличные девки с ружьями на плечах. На их штыках — кивера и шапки, тряпье и панталоны с кружевами. Вдруг мчится тройка прямо им навстречу. В санях стоя правит мужчина с бородой, в одной рубахе. Орет с дикой радостью, направляя тройку прямо на колонну девок:
— Всех передавлю, босявки! А ну, ко мне садись!
Смеются, отбегают в сторону, бросают ружья, догоняют тройку, подолы задирая, падают задницами прямо в сани. Гогот, ор, пальба, ужасное, звериное веселье.
— С тех самых пор, как заложен Петербург, срама не было такого, слышит Александр слова стоящего с ним рядом господина, с тоской глядящего на народную гульбу. — А ведь, слышно, в Васильевской и Выборгской частях ещё почище. Чернь режет своих хозяев, всюду грабежи, поджоги. Ах, дождались срама вавилонского. Видно, и у нас такое будет, что во Франции в девяносто третьем, да-а…
Уходит, а Александр стоит.
«Надо теперь же Рылеева найти, Каховского…» — и тут же отгоняет эту мысль. Он вспомнил, как тяжело валился сегодня Милорадович с коня, когда хотел утихомирить бунтовщиков. Каховский же с холодной, сатанинской улыбкой ещё и дунул после на дуло пистолета, отгоняя дым.
«Да они — злодеи, все злодеи! — пронзила мысль. — Но я — самый главный из них! Я начал это дело, я же его постараюсь и закончить!»
Александр повернул голову. Он стоял рядом с разграбленной почтой. Окно — разбито, перевернуты столы и стулья. Только где-то в углу мерцала оставленная грабителями свеча, и огонек её дрожал от ветра, втекавшего в помещение. Александр, увидев, что дверь открыта нараспашку, прошел туда. На полу валялись листы бумаги, конверты. Он поднял лист и конверт, взял свечку. Боясь, что его примут за вора, стал искать чернила и перо. Без труда нашел, сел за стол и стал писать. Вначале подписал конверт: «Их императорскому величеству Николаю Первому». А потом пошел строчить плохим, неочиненным пером:
«Братец, дорогой! Если в сердце твоем осталась хоть капля любви и сострадания к брату твоему, ужасному преступнику, которому нет и не может быть снисхождения, прояви милость, допусти к себе, едва ты прочтешь записку эту. Город спасешь только ты, тебе же и страну спасать. Я же спешу помочь тебе в оном, как только смогу. Знал бы, как страдаю сейчас! Допусти, именем Спасителя тебя заклинаю!
Твой бесчестный и преступный
Александр»
Он снова вышел на Невский. Прошел под аркой на площадь. Света в окнах дворца не увидел, но твердой поступью прошел на Миллионную, вдалеке, у Зимней канавки увидел костры. Понял, что там не мятежники, а караул, охранявший один из подъездов снаружи.
— Стой, кто идет! — послышался окрик, когда Александра отделяли от караульных солдат пятнадцать шагов.
— Мне бы вашего караульного начальника, — проговорил Александр, спокойный и уверенный в себе.
От толпы солдат отделилась фигура человека в офицерской шляпе.
— Чего угодно? — спросил офицер у Александра с нескрываемой угрозой. Кто такой?
Александр внезапно оробел, смутился. Он прежде думал, что откровенно скажет караульному, что к царю Николаю Павловичу явился его брат, но былая уверенность пропала, и Александр вежливо ответил:
— Господин майор, я — капитан Василий Сергеич Норов, тайный агент полицейского управления графа Милорадовича, павшего сегодня на Петровской площади. Вот письмо их императорскому величеству. Мне удалось выведать, где находятся главари бунтовщиков, и если их величество соизволит отнестись к моему сообщению со вниманием, то город уже завтра можно утихомирить. Вот письмо для государя. Соблаговолите как-то передать их величеству. Поймите, сие очень, очень важно!
— Что ж, давайте сюда письмо, — потеплел голос караульного майора. Там вон, у костра погрейтесь, я же преприму все, что от меня зависит.
Офицер уже повернулся, чтобы идти к подъезду, но Александр остановил его словами, сказанными виноватым голосом:
— Только, я уж очень вас прошу — лично в руки государя…
Офицер хмыкнул, пожал плечами, не сказал ни слова и постучал условным знаком в тяжелые двери.
Александр ждал возвращения майора долго, больше часа, отогреваясь у костра. Но вот офицер неожиданно встал рядом с ним, сказал, что ему велено препроводить «господина Норова» во дворец. В вестибюле, деловито извинившись, попросил разрешения проверить, нет ли у Александра оружия, легко провел руками по платью Александра, и тут же забренчали чьи-то шпоры — вниз по лестнице сбегал мужчина в мундире генерала. Александр поднял глаза и узнал Бенкендорфа, сказавшего властно и нетерпеливо:
— Ну что же ты, Князев, так долго возишься? Государь уж меня послал! Нет оружия?
— Никак нет, ваше превосходительство! — чеканно отвечал майор, Бенкендорф же маняще махнул рукой: — Ступайте ко мне, Норов! Нет, вначале шинель свою оставьте здесь!
Александр едва поспевал за широко шагавшим рядом Бенкендорфом, идущим по залам дворца с гордо выпяченной грудью, и удивлялся про себя: «Да как же это Александр Христофорович, прослуживший у меня в генерал-адъютантах четыре года, не может признать во мне государя? Или все они сговорились, все притворяются, потешаются какой-то игрой? Вот и к Николаю войду, а он возьмет и скажет: «Ну, здравствуй, Норов! Ах, все перевернулось в жизни!»
Александр не знал, какая радость охватила Николая, когда он прочел покаянное письмо брата. Он, оскорбленный Норовым, потерявший надежду обрести когда-нибудь власть, узнал о смерти своего оскорбителя с ликованием. Одно лишь пугало — он не знал наверняка, постригся ли Александр; на свои средства, тайно рассылал агентов в монастыри, чтоб те выведали местонахождение венценосного монаха, но отовсюду соглядатаи Николая возвратились с одним ответом — вошедшего в обитель с именем «Александр» и имеющего внешнее сходство с государем, нигде нет.
Николай был счастлив ещё вчера, несказанно счастлив — он был признан царем, но сегодня, когда на Петровской площади собрались полки, кричавшие «Да здравствует Александр!», когда рядом с пушками Сухозанета он увидел человека, очень похожего на брата, трудно было бы сыскать более несчастного человека, чем Николай. Корона, под которой он собирался спрятать свою заурядность, который хотел достичь уважение, признание и любовь людей, ускользала из его рук. И сейчас, во дворце, в городе, где властвовал бунт, он не думал об убитых и ограбленных, о замерзших в пьяном виде. Николай тяжко страдал от ощущения собственного безвластия. И вот — письмо…
Александр по требованию Бенкендорфа сам отворил дверь кабинета, его кабинета, вошел в него и вначале никого не увидел, хотя успел заметить, что все здесь осталось на прежних местах, как тогда, когда иной раз посиживал он здесь за государственными бумагами или просто читая. Недоуменно посмотрел направо и налево, потом — назад: Николай со скрещенными на груди руками стоял у стены, где была дверь, и неподвижно смотрел на него своими выпуклыми глазами. Смотрел и молчал. Александр вначале хотел рухнуть на колени перед братом, но что-то удержало его. Он лишь понуро и виновато склонил голову:
— Вот, я пришел…
— Зачем? — отрывисто спросил Николай.
— Просить тебя, чтобы ты спас Россию.
Николай расхохотался неестественно громко, а потом резким голосом спросил:
— Я-то? А ты на что? Ну, ступай, спасай её, доведенную до бунта собственной блажью и легкомыслием. Ты долго правил, баловался реформами, точно дитя бирюльками. Потом в твою голову вошла идейка сделаться монахом, но, оказывается, ты и в этом не много преуспел! Зачем же ты явился в Петербурге? Снова поцарствовать решил?
— Нет, покуда я странствовал по России, я многое увидел и многое понял. Я хотел сделать людей счастливыми, даровать им свободы, но они…
Николай, влагая в резкое движение всю свою нелюбовь к брату, проистекавшую от зависти к его короне, визгливо закричал:
— Свободу?! Конституцию, наверно?! Какую, медвежью конституцию? Ну так бери те несколько батальонов, что у меня остались, иди в город, вяжи сих пьяных медведей, а после, уже утром, объяви им о конституции, о том, что свободным быть можно, но только помаленьку, чуток совсем, через представителей народных да местное управление! Берешь, берешь батальоны?
— Нет, не беру. Батальоны — это власть, а я устал от власти. Сделай всем сам. У Синего моста, в доме Российско-американской компании ты найдешь главных. А меня отпусти…
— Тебя отпустить?! — с брызгами слюны вытолкнул слова Николай, и глаза его сузились в презрительной и ненавидящей усмешке. — Нет, братец! Кто знает, что взбредет тебе в голову через месяц, через полгода. Тебя прозвали Благословенным, ты же привел Россию к смуте уже одним лишь тем, что не предал огласке содержание манифеста! Или ты уже тогда думал как-либо обыграть сей недочет? Нет, ты не уйдешь с миром, не станешь бродить по дорогам моей державы, мутить людей, смущать их своим сходством с Александром Благословенным! Я подыщу для тебя келью, тихую и чистую, но только не в монастыре, а в каземате Петропавловской крепости! Там ты, уже очень скоро, примешься за одну работу — опишешь все, что с тобой случилось, что привело тебя к решению отказаться от престола и что подтолкнуло тебя стать во главе бунта! Не праздного интереса ради я буду читать твои записки — я хочу узнать, что нужно делать для того, чтобы не стать таким, как ты Благословенным! Пусть меня потомки назовут иначе, но обо мне тоже будет помнить Россия!
Последняя фраза Николая закончилась каким-то плаксивым визгом, он несколько раз судорожно всхлипнул, но тут же опомнился, совладал с собой и уже куда-то в сторону окон. плотно занавешанных сборчатыми шторами, продолжил:
— Сейчас мои батальоны пойдут вязать не способных к сопротивлению пьяных медведей. Потом я сделаю все, чтобы вчерашний день не был моим позором. Потомки будут знать о нем, но я предстану как усмирить буйства, дурных страстей моего народа. Газеты напишут об этом дне так, как это нужно мне, иностранцев, видевших что-то, я постраюсь убедить в своей победе. Правда о прожитом вчера останется в бумагах, но эти бумаги я надежно спрячу, чтобы лишь спустя сто, а то и двести лет все узнали, как случилось это. Власть в России должна быть примером для всех народов мира, и пусть все нации поучатся у нас. Я, Николай Первый, докажу Европе, всем, все, что только сильный самодержец, а не парламент, не конституции, способен даровать стране мир, порядок, благоденствие!
Высказавший то, что прежде было спрятано в глубинах уязвленного сердца, тяжело дышащий Николай, по-вороньи хрипло крикнул:
— Бенкердо-о-орф!
Александр Христофорович, будто давно уж стоявший у дверей и ждавший приказа, тотчас явился. Николай, стуча каблуками ботфортов, с полминуты ходил по кабинету, потирая лоб. Остановился он внезапно и сказал, указывая рукой на Александра:
— Господин Норова до утра запри в одном из дворцовых покоев. Утром — в Петропавловку, в Кронверкскую картину. За сим отправишь с полроты преображенцев к Синему мосту, в дом Российско-американской торговой компании. И пусть Клейнмихель тут же ко мне зайдет. Ему сегодня ночью нескучно будет!
Когда Александр из кабинета выходил, обернувшись, тихо молвил:
— Ваше величество, милосердны будьте. Безрассудные они, но все же… русские.
— Прочь, прочь, юродивый проклятый! — истошно завопил Николай, хватаясь за голову. — А батюшку-то помнишь, помнишь?!
В ту ночь, пока ещё не забрезжил рассвет, Николай послал в разные части Петербурга верные ему войска — оставшихся в живых пребраженцев, семеновцев и павловцев. Солдаты, довольные же потому, что настало время сквитаться за поражение на Петровской площади, шли на дело с веселой серьезностью и были недовольны, увидев, что беспечные и успокоенные победой бунтовщики почти и не оказывают им сопротивление. Покорных и просто пьяных забирали — кого вязали, кого просто клали на телеги, — вели-везли к съезжим, сажали под замок в камеры по десять, по двадцать человек, где и троим бы тесно было, запирали в казармах. Офицеров же, как было приказано, вели по льду в Петропавловскую крепость и размещали в казематах. Тех, кто шебуршил да сопротивлялся, кололи и стреляли безо всякого милосердия, штатских буянов или отправляли под замок, или, отобрав оружие и раскровянив им лица — что делалось не по злобе, а порядку и маленько забавы ради, отправляли по домам, строго потребовав с них присяги государю Николаю Павловичу. Многих таких смутьянов заставляли поставить на колеса и на полозья перевернутые кареты, убрать с мостовых разбросанный хлам. И по причине столь категорично принятых мер горожане проснулись утром и не услышали ничего, кроме скрипа дворничьих лопат и далекого звона петропавловских курантов. Хозяева, чиновники выходили на улицы, и только разбитые стекла витрин и фонарей напоминали им о вчерашнем неспокойном дне.