ДО СВИДАНИЯ, ДЖЕЗИРЭ!

Данилин открыл глаза.

Он с усилием разжал челюсти, освобождаясь от какого-то цепкого, жаркого сна. Клочок этого сна взлетел кверху и развернулся парусом.

Но нет, там вовсе не парус. Ткань противомоскитной сетки — вот что там такое. Сетки, которая прослужила уже два года и успела пожелтеть от сухого зноя, от летучих песков, штурмующих дом.

В мозгу еще не умолк настойчивый, резкий звонок. Это тоже остаток сновидения. Телефон молчит.

Через минуту Данилин сообразит, что звонка и быть не могло. И можно лежать сколько угодно: диспетчер не поднимет с постели. Но сейчас Данилин еще тянется к телефону, тычет пальцами в равнодушный металл.

Потом он ищет взглядом часы. На их месте на стене маленькая прямоугольная тень. Взгляд шарит по выцветшим обоям и снова проваливается в тень — большую, тяжелую, квадратную, — след платяного шкафа.

Данилин вскакивает и бежит в ванную. Он старается не смотреть на опустевшую комнату. После того как вынесли вещи, она стала чужой. Долго она давала приют ему, и Вере, и Марьяшке, а сейчас словно выгоняет их.

Ну, теперь уже скоро…

Стоя под струйками душа, он представил себе кабину самолета, краны искусственного климата. Домой! Послезавтра домой!

Не вытираясь, он ложится на кровать. Хочется поберечь эти несколько минут свежести.

Небо за окном спелое, налившееся дневной синевой. Небо и старая, жухлая пальма цвета мочалки — все будто на цветной фотографии. Пальма плоская и неподвижная. Птица, пиликающая на ней по утрам, — он так и не собрался узнать, как именуется эта голосистая птица, — уже кончила свою болтовню. Вера прозвала ее будильником. Птица затихает, как только начинает припекать.

Окно открыто, но сетка над кроватью не колышется. И вдруг Данилин глотает комок настоящей прохлады. Вспомнилась другая сетка, в рубленой сосновой избе. Лесные комары — рыжие искорки в белой ночи — бьются о марлевую преграду. Сквозь нее видны вымытые дресвой лавки, половики на пахучих досках, натертых можжевельником.

Таким острым, таким родным холодом потянуло оттуда, что защемило сердце.

Пять часов в воздухе, всего пять, и — Москва, — думает Данилин. И если в тот же день вылететь не домой, а туда, к отцу…

Он медленно одевается. Горка одежды громоздится на табуретке. Он достает рубашку и замечает складку на воротнике. Хмурясь, гладит ее ладонью.

Э, бесполезно! Он берет другую рубашку. Эта тоже помята, но ничего, сойдет. Утюг, конечно, уложен. Все уложено…

Он поднимает с пола телефон и ставит на табуретку. Правда, аппарат не нужен больше. Все равно, для порядка…

Телефон, кровать, одна табуретка — вот все, что осталось в комнате. Квартира готова принять кого угодно! Странное чувство появилось у Данилина. Это ревность. Да, ревность к тому неизвестному, который войдет сюда, опустит свой чемодан, а затем будет тут устраивать все по-своему.

Это он снимет трубку, когда позвонят с лоцманской станции. Квартира недолго будет свободна. Скоро, скоро тут появится новый хозяин. Через два или три дня, самое большое через неделю, здесь будет все по-другому. Если не считать одной малости — вон той вмятины в стене…

Метка еще цела.

Ну, ему-то, будущему жильцу, она ничего не скажет. Дело прошлое…

Вчера, когда вынесли мебель, щербина обозначилась отчетливее. Она стала как бы центром пустоты. Должно быть, она-то и подняла сумятицу непрошеных мыслей.

Данилин досадует на себя. Ему хотелось просто радоваться. Срок службы окончен, претензий нет — чего же еще? Ему казалось, что это будет очень легко — сказать прости-прощай городу Джезирэ, и каналу, и караванам судов, застывших у шлюза. Они дождутся лоцманов, беспокоиться нечего. Так что же происходит? Дата отъезда известна давно, она жирно подчеркнута в календаре красным карандашом. И все-таки вчера грузовик с рабочими застал Данилина врасплох. Он чуть не отослал их обратно…

Пустая, совсем пустая квартира. Только на кухне еще пахнет жильем. Данилин режет хлеб, ставит на стол три чашки. Хоть какое-нибудь занятие…

Вера и Марьяшка на базаре. Сейчас они придут, притащат еды на завтрак. И фруктов на дорогу.

Чашки битые, в трещинах. Их незачем брать с собой. Чашки останутся. И вот странно: знакомые вещи, давно знакомые, выглядят теперь как-то по-особенному. Как будто они затаили что-то или недосказали…

Что останется здесь надолго, так это вмятина в стене над шкафом, — след пули. Данилин то и дело видит его или чувствует его немое присутствие, бродя по гулким комнатам.

Крохотная ямка, почти незаметная для чужого глаза. Данилин смутно сознает: она-то и прячет ответ на то, что его тревожит.

1

Данилин толкнул дверь и выбежал. Темнота уже сомкнулась, грохот выстрела растаял в ней.

— Антон! Ты с ума сошел!

Это Вера крикнула ему вдогонку. Когда ударило, Данилин заставил ее сесть на пол. Она хотела подняться, побежать за ним, оттащить от двери, но не смогла. Как-то сразу обессилела. Но утюг она не выпустила, сидела на полу и машинально водила утюгом по паркету. Прерванная работа еще не замерла в ее руке.

— Ни черта! — сказал Данилин. — Темно!

Было нелепо сразу же, очертя голову, искать кого-то. Он сообразил это, и тотчас, как запоздавшее эхо, его настиг страх. Пригнувшись, он шагнул к торшеру, выключил свет. Темнота влилась в дом.

Потом Данилин помог Вере встать. Он отнял у жены утюг, обнял ее. Голые плечи Веры вздрагивали.

Они стояли, прислушиваясь к тишине, не доверяя ей. Угрожающе громко щелкали стенные часы.

— Ничего страшного, — с усилием сказал Данилин. — Какой-то головорез… Сумасшедший… Ошибся адресом, только и всего.

Однако сам он подавлял в себе нервную дрожь ожидания. Чего? Может быть, следующего выстрела…

В соседней комнате заворочалась в постели Марьяшка, что-то забормотала. Вера хотела броситься к ней.

— Не надо, Веро́шка! — Данилин ловил ее ускользающие плечи.

— Пусти!

— Еще больше напугаешь ее. Пусть спит.

Марьяша затихла — набегалась, ничем не разбудишь. Но Вера опять встрепенулась:

— Пусти!

Данилин еще крепче прижал к себе Веру.

Тишина, оцепившая дом, порвалась. Сквозь нее сочилась перебранка, сначала лениво, потом все громче и злее. Один голос, должно быть стариковский, укорял кого-то, а другой нехотя сумрачно оправдывался. Протяжно взвыла сирена.

— Полицейская машина, — сказал Данилин.

Пробудились еще голоса, и все они слились в сплошной трезвон. Вой сирены перекрыл их. Машина промчалась мимо коттеджа, блеснув фарами.

Голоса растаяли. Тишина вернулась, теперь уже безопасная, прочная; Данилин зажег свет и бодро сказал:

— Отбой тревоги!

Вера смотрела на него молча. На ее каштановых волосах белели крупинки штукатурки. Он смахнул их, потом откинул продырявленную штору.

— Антон! Что ты делаешь?

Вера тормошила его, тянула назад. Он не двинулся с места. Расставив ноги, — крепкие ноги бывшего футболиста, — он разглядывал отверстие в стекле Трещины от пробоины расползлись до самой рамы. Морозно-белые, они четко выделялись на фоне безгласной темени.

— Все, девочка, все. Взяли голубчика. Ты же слышала.

— А если не его?

— Нас же охраняют все-таки. — Он небрежно, как можно более небрежно, задернул штору.

Озноб страха еще не отпустил Веру.

— Африка, Верошка! Народ темпераментный.

Это был первый выстрел, услышанный Данилиным в Джезирэ. Первый за весь год.

— И часто они?

— Что?

— Палят тут…

— Да брось ты, девочка, перестань. С какой стати нас убивать! Лоцман, морской извозчик, — подумаешь, фигура.

Он взобрался на стул. Над платяным шкафом в стене чернела ямка, которой раньше не было. Данилин нащупал пальцем пулю и вытащил.

Потом он сел к телефону, набрал номер и услышал хрипловатый, с одышкой, бас капитана Азиза, начальника полиции. Азиз переспрашивал, и Данилину пришлось раздельно повторять все. Он ерзал на табуретке. Как по-английски «пуля»? Только что произнес это слово и сразу забыл. Вера подсказывала. Азиз записывал очень долго, оглушительно дышал в трубку.

Данилину хотелось спросить прямо: взяли стрелка, увезли, или он еще гуляет на свободе? Но вопросы задавал Азиз, и приходилось терпеть. Данилин мысленно видел на другом конце провода прилежного, тучного, очень уставшего человека. Капитан Азиз внушал симпатию, смешанную с состраданием. Нелегко ведь такому толстяку, да еще в жару.

— Карош, мистер Даниель, — сказал Азиз. — В котором часу это случилось?

— В начале восьмого.

— Тогда ясно, мистер Даниель. Вам больше нечего опасаться. Мы задержали преступника.

В голосе капитана не было ни радости, ни торжества — только усталость.

— Блестяще, господин капитан!

— Да, карош, — согласился Азиз. — Время и место совпадают, так что сомнений нет никаких. Не волнуйтесь. Мы не спускаем глаз с вашего квартала.

— Спасибо, капитан. Кто же он?

— Разбираемся. Вы знаете, мистер Даниель, тут есть опасные фанатики.

Данилин оглянулся: не доносится ли до Веры бас начальника полиции?

— Мистер Даниель, я пришлю к вам людей. Ничего не трогайте пока.

— Я уже тронул. Я вытащил…

— Пулю, — подсказала Вера.

— Да, пулю, капитан.

— Ну ничего. К вам приедут мои люди. А потом вы звоните мне. Карош.

Полицейских явилось двое: пожилой, с ястребиным носом, и молоденький, совсем еще мальчишка. По-английски они не умели, зато бойко объяснялись жестами. Старший жестами спросил: кто был в комнате в момент выстрела. Данилин пальцами показал: оба. Горел ли торшер? Да, горел. Значит, мишенью для стрелка могла быть тень на светло-желтой шторе. Младший вышел на улицу, а старший встал против окна, затем попросил встать Данилина и Веру, в тех же позах, как тогда. Тени слились, полицейский масляно улыбнулся.

Понятно, объяснил он жестами. Госпожа гладила белье. Господин подошел, обнял свою ханум. Так? У него красивая ханум.

Вера вынесла коньяк и рюмки. Старший отказался, помянув в длинной витиеватой фразе аллаха. Он одобрительно оглядывал стройную, девичью фигуру Веры. Юнец ухмыльнулся, опрокинул рюмку и цокнул языком.

Данилин проводил их.

Вера выключила утюг, расправила наволочку на доске. Страх уже не так донимал ее. Полицейские как бы сняли бо́льшую часть ее страха и унесли.

— Видишь, Антон, — сказала она. — Шторы надо было повесить темные.

— Э, не суть важно. — Он выдавил улыбку. И только теперь заметил новое выражение на лице Веры.

— Антошик, милый, прошу тебя, — произнесла она твердо. — Не дури мне голову. Ну, пожалуйста!

— А я разве…

Однако он понял Веру и смутился. Не надо меня утешать, говорил ее взгляд.

— Девочка, послушай меня. Ты слышала, что сказал Азиз: наш квартал днем и ночью берегут. Одним словом, инцидент исчерпан.

Вера не отвела взгляда.

2

Всего-навсего неделя прошла с того дня, как они прилетели — Вера и Марьяшка.

Поток приземлившихся втиснул их в стеклянный короб зала. Вера — веселая, жадно любопытная, в облачке родной русской прохлады — налетела на мужа, охнула, выронила сумку и нырнула в его объятия. Потом провела рукой по его выгоревшим волосам, по впалой щеке и спросила: что с ним, почему так похудел?

Он сослался на переутомление.

— По сути, я сейчас один тут. Горохов и Коломиец заняты на курсах. В другом городе. Готовят судоводителей, местные кадры, понимаешь?

Данилин мог бы сказать правду: я измучился без тебя. Дома всегда пусто — слушаю, как в мусорной корзине шуршит сороконожка да трещат рамы и двери. Черт их ведает, почему они трещат. От жары, что ли…

Но Данилин не сказал этого. Он писал Вере, что скучать некогда, работы много. Вообще слово «скука» — неприличное слово в семье моряка. Он томился без Веры, томился целый год, все-таки откладывал вызов. Сообщал ей, что жилье не готово, что обстановка не благоприятствует. Ждал встречи, мечтал о встрече — и побаивался: сможет ли, захочет ли Вера тут жить?

Таможенники ослепительно улыбались. Пустыня за стеклянными стенами казалась Вере намалеванной, ненастоящей. В зале журчали фонтаны, в бассейне среди лотосов плавали полосатые рыбки. Марьяшка как заметила их, так и застыла на месте.

Мимо Веры прошел огромный, будто покрытый черным лаком, нубиец, задрапированный в белое, в пышном белоснежном тюрбане. За ним легким и точным шагом канатоходца следовала женщина в черном. Большой узел на ее голове был неподвижен. На тонкой, с браслетом из зеленых бус, руке женщины — ремешок радиоприемника. Из него хлестал джаз.

— Походка Улановой, — прошептала Вера.

Казалось, она вот-вот захлопает в ладоши. «Подожди, — подумал Данилин. — Подожди восхищаться» Ему неотвязно виделось другое — обдаваемый песками коттедж на окраине Джезирэ, сонная улица, старый кинотеатрик на углу, засоренный шелухой тыквенных семечек. И сороконожки, и фаланги — пакость, лезущая в дом сквозь все щели…

Марьяшка следила за рыбками. Что-то незнакомое появилось в ней, должно быть оттого, что повзрослела: двенадцать лет! Однако за воротами аэропорта, в машине, среди желтой, горячей беспредельности, Марьяшка спросила совсем по-детски:

— Па-ап! Это место и называется пустыней?

Пустыня заставила Веру еще крепче придвинуться к мужу. Песчаный океан поразил ее своей беспощадностью. Наверно, ему ничего не стоит поглотить и машину, и шоссе — жалкую, тоненькую полоску гудрона, затерянную в барханах.

— Я в Африке! — сказала Вера. — Вера Пекарская в Африке! Где это записать?

— Негде! — Данилин усмехнулся. — На песке разве…

Пока Вера не увидит глинобитное Джезирэ, она не поймет, что такое Африка. Шоссе через пустыню — это еще не вся Африка. «Я собираюсь к тебе и напеваю: «Джезирэ, Джезирэ», — писала Вера. — Джезирэ… Будто имя восточной красавицы». Вот полюбуешься на эту красоту…

— Верошка, как там наши динамовцы?

— Проиграли позорно. Терентьев мазал, как… как лунатик.

Они нагнали грузовик, раскрашенный зелеными и белыми полосами. По ним бежали желтые, усатые, загадочные арабские буквы.

Данилин видел: в глазах Веры не гасла жадность, нетерпеливая жадность к жизни, к ее краскам, к новым местам. Но ведь прелесть новизны недолговечна…

Рука его, гладившая волосы Веры, соскользнула. Он не в гости звал ее сюда. И не в музей… У них здесь дом. Да, свой дом.

Что было у них до сих пор? Вереница свиданий, праздников. Он чуть ли не гостем входил в свою квартиру: с ворохом безделушек для Веры, с открытками, монетами, этикетками для бесчисленных Марьяшкиных коллекций. Телефонные звонки, вечеринки, театры. Неделя, от силы две недели дома — и снова в рейс… Эти рейсы, разлучавшие их, как бы скрадывали непохожесть характеров: Данилин сдержан, любит помолчать, быстро устает от суматохи на суше, в большом городе. Бывало, вернувшись на судно, он отдыхал, оставаясь с глазу на глаз с морем. Должно быть, это от предков — степенных архангельских поморов. Вера — другая. Общительна, гостеприимна, не терпит уединения. Истинная горожанка…

И вот они надолго вместе: он, Вера, Марьяшка. И где? В Африке, у края пустыни…

Машину подбрасывало на выбоинах. Вера, держась за локоть мужа, силилась увидеть все: каждый камень, каждую сухую былинку. Равнодушие Антона огорчало Веру. Он устал, подумала она, он просто зверски устал.

Сослуживцы мужа, приезжавшие в отпуск, были немногословны: «Работа серьезная», «Весь мир смотрит». Об условиях жизни тоже не распространялись: «Приедете, сами узнаете, почем фунт фиников». Только Коломиец — он зашел к Вере месяц назад — рассказал больше. Положение на канале трудное. Один из иностранных лоцманов, канадец Росби, здорово замутил воду. Мужчина в летах, седой, представительной внешности, — не подумаешь, что провокатор. Ведь что затеял! Вызвался быть ходатаем по всяким бытовым делам, выхлопотал новую мебель для лоцманской станции, аптечку новую. А потом заявил, что республика плохо ценит труд лоцманов, и стал подбивать, ни много ни мало, на забастовку…

Вера слушала с гордостью. Антон, ее муж, резко выступил на собрании против Росби. Провокатор получил по заслугам! «Ваш Антон не теряется, — сказал Коломиец. — А так — тихий, лишнего слова не проронит».

План у Росби, у его дружков, был такой: враждовать с республикой, тормозить работу на канале.

Канадцу пришлось убраться. Открылись его связи с бывшими владельцами канала. Но их агентура еще имеется. Республика молода и не успела выполоть всех врагов. «Словом, — заключил Коломиец, — и сейчас далеко не все гладко».

С округлой макушки холма, где не утихает игра песка и ветра, вдруг открылась голубая дорожка, прямая, словно нанесенная по линейке кистью маляра. Неужели это он и есть — канал, соединяющий два моря, прорезавший неоглядные дали пустыни! Вера ждала чего-то грандиозного. Шоссе сбежало вниз, канал скрылся из виду, будто поглощенный песками. И казалось: длинный танкер с вензелем на черной трубе идет по́суху, вспахивая пустыню острым, высоко поднятым носом.

Странно, зачем лоцман? Ведь путь и так ясен и прям! Но Вера вспомнила, Антон объяснял ей: в канале сильные течения, отмели, вести судно труднее, чем в открытом море. К тому же на трассе канала есть озера…

Джезирэ возник внезапно, словно вырос из песка.

Узкая асфальтовая дорожка, вся в трещинах, вела к коттеджу. Антон открыл калитку, и Вера не удержалась, потрогала калитку, давно потерявшую цвет, когда-то голубую. Ведь и калитка — африканская. Ее свирепо стерегли два кактуса, два громадных колючих дикаря, ненавистных Данилину: он изодрал тут рукав лучшего своего пиджака.

— Роскошные кактусы, — сказала Вера.

Она вошла в дом, и Данилина охватило давно забытое чувство, будто он сдает экзамен. Он сам обставил коттедж. Прежний обитатель, служащий фирмы, владевшей каналом, вывез все, отвинтил даже дверные ручки. Данилин сам подобрал обои, шторы, скатерти. Он ждал, что скажет Вера. Нет, ничто не омрачило ее открытия Африки. Все было великолепно: и кресла, и кровати — прямо-таки королевские кровати под марлевыми балдахинами. И полумертвая пальма за окном, в тощем садике. И вопли муэдзина, усиленные мегафоном.

Прошла ночь, настало утро — и случилась неприятность: когда Вера ставила тарелки в буфет, оттуда выскочила фаланга. Вера испугалась до смерти.

И какая фаланга! Данилин чуть ли не каждый день воевал со всякими гадами, но такая крупная, мерзкая тварь не попадалась еще ни разу.

Повезло Вере…

Данилин ушел на вахту, вернулся на другой день. Вера осунулась, но бодрилась. Потом все-таки сказала мужу: ей жутко без него в коттедже. Старый Хасан — приходящий повар-араб — перед вечером, как водится, покинул дом, и они, Вера и Марьяшка, остались одни, как на островке, заброшенном в темень, в песчаную бурю.

Вначале намерение у Веры было такое: Марьяшку отправить в конце лета домой, к бабушке, а самой обосноваться насовсем. Потом она стала избегать разговора на эту тему.

И вдруг — выстрел в окно.

3

Перед тем как лечь, Данилин позвонил Азизу. Голос капитана звучал веселее. Ночь освободила толстяка от жары.

— Мистер Даниель, у меня есть вопрос. Вы знаете Сурхана Фаиза?

— Нет.

— Это имя вам ничего не говорит?

— Решительно ничего.

— Карош! Спасибо, мистер Даниель. Мы ведь могли предполагать месть или что-нибудь в этом роде.

Стало быть, стрелял Сурхан Фаиз. Пышное имя, впору королю или шейху.

— Кто он такой, капитан?

— Фанатик, — сказал Азиз. — Чрезвычайно закоренелый фанатик.

Азиз больше ничего не объяснит. Большего от него не добьешься. Фанатик — вот и все. Наверно, один из тех, которые ненавидят всех европейцев, всех без разбора. Что ж, понять можно, если вспомнить, что они тут творили при монархии. И все-таки хочется знать больше. Посмотреть бы на этого фанатика! Побывать бы на допросе, что ли… Нельзя. Скажут — вмешательство во внутренние дела. Хотя какие они к черту внутренние…

Данилин вежливо излагает свою просьбу. Азиз шумно дышит.

— Я не имею права, мистер Даниель, — говорит он. — Я пошлю запрос…

Длинная история!

— Спасибо, капитан, — сказал Данилин.

Странно, он как будто обрадовался, что русский не знает этого Сурхана. Впрочем, ничего удивительного: личные мотивы исключены, следователям меньше хлопот.

Данилин передал Вере разговор с Азизом, потом принял душ и растянулся на постели, рядом с ней. Вера, подложив под голову руки, чуть тронутые загаром, смотрела вверх. Ему показалось, что она сейчас где-то далеко, очень далеко от него. Он представил себе проспекты и площади Ленинграда, ощутил свежесть ленинградской весны, увидел белые папахи черемухи, растущей у них во дворе. Какая там благодать! А он оторвал Веру от Ленинграда, от дома, от библиотеки, где она проработала восемь лет.

Как раз перед его вызовом она начала осваивать механизированный поиск. Видно было по письмам: это очень увлекало ее. Машина-библиограф, машина, выдающая карточки с названиями книг по любой отрасли. Вера собиралась на конференцию в Таллин, где такие машины уже работают, выдают справки — стоит только нажать клавиши…

Это здорово, конечно!

Он оторвал Веру от матери, которой надо помогать. Оторвал от Веньки — непутевого младшего брата. С ним постоянно какие-нибудь истории: то декану нагрубит, то заглядится в автобусе на девушку и оставит там учебник или чертеж. Недавно от Веньки из Новосибирска, с практики, пришел сигнал бедствия: «Братцы, я женился!» Мать узнала от его приятелей и помчалась туда на самолете…

Все это пронеслось, как на экране, вереницей кадров, пронеслось под тот же лейтмотив: да, оторвал Веру от всего родного, привычного, от всех милых забот, вытащил сюда, под выстрел Сурхана Фаиза. Зачем такое испытание для Веры, для Марьяшки?

От этих размышлений ему опять стало душно. Он вскочил и выбежал в ванную. Там, под дождиком, Данилин окончательно решился, и ему показалось, что вместе с прохладой он ощутил странное облегчение. Надо сказать сейчас же, не откладывая.

— Видишь ли, Верошка… Если тут в самом деле заваривается такое со стрельбой — тогда тебе лучше уехать. Как, по-твоему, а?

Вера не шевельнулась.

— Да, я вижу, — сказала она.

В ней медленно нарастал гнев. У себя дома она натянула бы одеяло и отвернулась. Но тут никакого одеяла нет. Было душно, нестерпимо душно. Ее руки и ноги стали, кажется, еще тяжелее от гнева.

4

Два смуглых красавца, шагавших навстречу Вере, переглянулись, а один скорчил потешно-скорбную физиономию и покачал курчавой головой. «Должно быть, я ужасно выгляжу», — подумала Вера. Она вынула из кармашка хозяйственной сумки зеркальце и едва не оступилась — асфальт как решето, весь в выбоинах. А толпа все густела в тесной, извилистой улочке и несла Веру, не давая ей остановиться.

Э, неважно! Вера спрятала зеркальце. Однако какие глаза у африканцев! Они как будто смотрят тебе в душу…

Вера не спешит наполнить свою сумку фруктами, зеленью, бараниной и вернуться в коттедж. На людях ей легче.

Вчера, когда Антон предложил ей уехать, она так обиделась, что готова была согласиться. Потом ему позвонили с лоцманской станции, он собрался очень быстро и ушел. Поцеловал ее как ни в чем не бывало и ушел. Обида снова ожила.

На мостовую выплеснулся гомон кофейни. Старые арабы сидят за чашечками кофе, за кальяном, не замечая суеты базара. Толпа осторожно, уважительно обтекает их. Вера придерживает шаг. Она боится задеть кальян — пузатый медный сосуд с фантастическим узором.

— Мадам! Мадам!

Толстяк в пиджаке, в красной феске протягивает ей мундштук, хочет дать попробовать.

— Не курю, спасибо, — говорит Вера по-русски.

Толстяк улыбается ей, хорошо улыбается, как дочери. Отказ не погасил эту улыбку.

А где же те, кто стреляет? Как их тут различить? Они тоже сидят в кофейнях, курят кальян, пьют кофе и запивают холодной водой, как все? Слитный гул несется из глубины кофейни, в ней черно от припомаженных мужских шевелюр. Может, там зреет заговор и завтра разбудит всех пальбой, пожарами…

— Мадам! Мадам!

Теперь ее задержал горбун — бродячий дрессировщик с обезьяной. Есть что-то игрушечное в обезьяне. Шерсть у нее бежевая, короткая, с плюшевым блеском. Вера опустила в кружку медную монету и пошла было дальше, но укоризненный взгляд горбуна не пустил ее. Тотчас на голове обезьяны появился цилиндр, а в глазу монокль. Обезьяна пошла, выпятив живот. Короткая шерсть ее топорщилась от натуги: она изображала колониалиста, напыщенного и дряхлого. Кругом смеялись, хлопали.

— Араби, руси, ас салям! — крикнул кто-то.

Вера обернулась. Коренастый широколицый араб — наверно, он и кричал — сплел пальцы обеих рук и кивнул Вере.

«Откуда он знает, кто я? — удивилась Вера. — Я еще ни с кем не знакома тут, а меня уже приметили…»

В человеческой гуще прокладывают себе путь губастые ослики с поклажей, продавцы лимонада с огромными, окованными медью кувшинами, официанты с подносами, фокусники, нищие. Магазины словно выпотрошены: груды шерсти, рулоны ситца и шелка лежат на столах и прямо на мостовой. Все цветы, все краски мира горят на тканях. Гроздья бананов желтеют на расписных тележках. Утренний ветерок, замирающий перед полуденной жарой, чуть шевелит развешанные вдоль стен скатерти, шали, ленты. Неподвижно висят тяжелые пучки двухметровых свадебных свечей, клетки с попугаями, сбруя.

Вере нравится базар. Здесь знакомый издавна уголок Африки, живописной, немного игрушечной Африки из книжек с картинками. Вера все дальше продвигается по этой кипящей, горластой улице.

Вот уже площадь. Это центр Джезирэ, здесь он впрямь похож на город. Стекло и бетон нового кинотеатра, игривая, увенчанная куполами и башенками резиденция городских властей, витрины магазинов.

Базар льется дальше, через площадь, скупо затененную кое-где древними, серыми от пыли пальмами. Вдруг — Вера вздрогнула от неожиданности — кто-то нежно обхватил ее пальцы. Она увидела маленького черного мальчика.

— Мадам, ком, — сказал он робко.

В его кудряшках запуталась оса. Вера выгнала осу. Мальчик лопотал что-то.

— Пойдем, милый, — сказала Вера.

В следующую минуту она удивилась тому, что идет неизвестно куда, доверившись крохотному проводнику. Пахнуло зловонием, открылся узкий переулок в тисках каменной нищеты. Входы без дверей, окна без рам, затянутые дырявыми тряпками.

Вера оказалась в небольшом глинобитном дворике. У стены за верстаком сидел старик — босой, в длинной галабии из грубого холста. Его крупная, наголо обритая голова сверкала, как шлем. Черты лица показались Вере недружелюбными. Она все еще не понимала, зачем ее привели, и от смущения забыла поздороваться.

На верстаке — долота, сверла, стамески.

Старик оторвался от своей работы. Он не улыбнулся Вере, нет, только две зоркие, умные искорки зажглись в его глазах и осветили лицо. Вера не могла слова вымолвить — так резко преобразилось лицо мастера.

Потом она поймала себя на том, что следит за его движениями как околдованная. Он поднял с верстака тонкую палочку и клейким концом ее взял что-то из жестяной банки. При этом горбатый нос старика дернулся книзу, словно клюнул. Нечто едва приметное, прилипшее к палочке, опустилось на фигурную дощечку. Вера нагнулась. Она напрягла зрение, но едва сумела разглядеть крохотный ромбик из кости. Он присоединился к другим ромбикам, к тысячам ромбиков, которые уже покрыли почти всю дощечку волшебством арабской инкрустации.

— Сердце мадам доступно для красоты, — тихо проговорил мастер по-английски, не поднимая головы. — Это хорошо. Тот, кому неведома красота, мертв.

— Что это такое? — спросила Вера почти шепотом и коснулась края дощечки.

— Полка, мадам. Полка для книг. Прикажите, и я сделаю вам такую.

— Да, конечно…

Она ответила машинально и спохватилась. Ведь это стоит, наверное, огромных денег…

— Я стар, мне немного нужно, — сказал мастер, угадав ее мысли. — Мои дети сами добывают хлеб. У мадам есть дети?

— Одна дочь.

— Мало. Знает ли мадам: у женщины столько жизней, сколько у нее детей?

Вера промолчала.

— Это вечное дерево, — сказал мастер и постучал по дощечке. — Оно будет служить вашим внукам и правнукам. Пусть мадам не опасается, полка обойдется недорого.

Он назвал цену, и Вера чуть не вскрикнула. Недорого? Ничтожно дешево! Она сказала, что такая тонкая работа стоит больше, и мастер сдержанно поклонился:

— У мадам доброе сердце. У многих людей доброе сердце, но не все слушаются его. Мадам должна простить безумца.

— Какого безумца?

— Беднягу Сурхана. Аллах отпустил ему мало разума. Но Сурхан никого не хотел убивать.

Вера отшатнулась и отступила на шаг. Только что было все просто: черный мальчик привел ее в мастерскую. Множество мальчиков — черных, коричневых, смуглых — зазывают прохожих в магазины, в мастерские. Мастер сделает полку. Но нет, все-таки не все просто в Африке. Опять началась сказка. Ее не оборвало пулей…

— Мой сын служит в порту, — слышит Вера. — Он знает вашего мужа…

Она медленно приходит в себя.

— У нас маленький город, мадам…

Глаза у старика смеются. Поразительные у него глаза. У европейцев нет таких.

Старый мастер и впрямь волшебник. Сейчас он не смотрит на нее. Еще один кусочек слоновой кости опущен на дощечку. Вера чувствует, как душу ее освежающим потоком наполняет что-то хорошее, мудрое, смывает мелкое, второстепенное, ничтожное.

Нет, она, конечно, не уедет отсюда. Что бы Антон ни говорил. Нет!

5

В часы отлива море уходило далеко-далеко и теряло на песке частицы своей синевы — теплые, ласковые лужицы. Ребята шлепали по ним и вылавливали креветок. Невзирая на родительский запрет, их ели сырыми. Марьяшка с ожесточением жевала жесткое мясо, упругое как резинка. В нем был вкус приключения.

Разболтанный, пропылившийся ветеран-автобус привозил сюда лоцманских детей на целый день. Старый араб, нанятый, чтобы наблюдать за ними, дремал где-нибудь в тени, и ватага наслаждалась полной свободой. Хочешь — плавай или собирай морскую живность, камешки, красивые зубчатые раковины. Хочешь — копайся в трюме затонувшей фелюги, ищи золото пиратов.

Фелюга служила не пиратам, а строителям, пока годы не доконали ее, не погрузили на дно вместе с грузом камней. Марьяшка знала это, но все-таки придумала корсаров с их сокровищами, добытыми ценой крови. В конце концов она сама поверила в них. Было очень увлекательно лезть внутрь, в облепленный улитками кубрик. И немного страшно. Ведь фелюга лежит у последнего предела отлива, обнажается ненадолго, и надо успеть добежать до нее, обследовать и внутренность развалины и песок вокруг. Море вечно передвигает пески: сокровища — драгоценные кубки, усыпанные самоцветами кинжалы — могут заблестеть на поверхности не сегодня-завтра.

Как-то раз ребята принялись фантазировать. Вдруг отыщется клад! А дальше что? Как им распорядиться? Француз Кики заявил, что он открыл бы кондитерский магазин. Марьяша возмутилась.

— Конечно в музей! — заявила она.

Грек Демосфен колебался между музеем и собственной мастерской по ремонту велосипедов. Осуждающий взгляд Марьяшки заставил его пойти на жертвы.

— Музейон, — сказал Демосфен.

Марьяшке нравилось и помолчать у моря. Сесть и смотреть сквозь щелочки прижмуренных глаз и воображать разное, что придет в голову. Находить в облаках фигуры людей, слонов или верблюдов.

Черта горизонта ровная-ровная. Слева тонут в дымке плоские крыши Джезирэ. Кое-где между ними — пятнышки зелени. Правее, там, где море вдается в сушу и начинается канал, застыли суда, ожидающие лоцманов. Может, тот желтый пароход с огромной зеленой трубой ждет папу?.. До чего смешная труба!

За спиной похлопывают на ветру тенты маленького курорта Эль Куфр, закрытого на время летней жары. Как хорошо сидеть так, под сикомором, и думать, и воображать! Тело чуточку зудит от солнца, от морской соли. Если постараться, можно точно угадать, в каком месте вскочит новый прыщик. Вначале Марьяшка пугалась сыпи, выступившей на коже, да и мама тоже. Да, будет что рассказать осенью в школе! Прыщики, конечно, ерунда! И фелюга и бег наперегонки с отливом — все чепуха после того, что произошло вчера вечером.

Сегодня Марьяшка устала не только от беготни, от солнцепека, но и от успеха. Она охрипла, повторяя эту историю и добавляя все новые подробности.

— Ж-жик! Бах-бах! Окно вдребезги, весь пол в осколках, — вдохновенно сочиняла Марьяшка. — Мне чуть ухо не сшибло. Пуля вот так пролетела. — И она приставляла к уху сперва ребро ладони, а потом два пальца.

Когда не хватало слов английских, арабских или греческих, Марьяшка вставляла русские. Ничего, поймут! И ее в самом деле понимают. Здорово!

Марьяшке привиделись айсберги и вулкан Килиманджаро на стене в классе и она сама в кругу потрясенных школьных подруг. Глаза ее слипались… И вдруг легкая рука коснулась спутанных, выдубленных морем волос Марьяшки, перепорхнула на ее плечо.

— Зульфия! Почему так поздно?

Некогда было! Зульфия стирала, потом зашивала рубашку младшему брату, потом… Нет конца домашним заботам — ведь больше некому помогать матери.

Марьяшка всегда любуется Зульфией. У всех арабок походка, как на сцене. Мама права. Как будто сотни зрителей следят за ними. А Зульфия, тоненькая Зульфия с милым пятнышком-родинкой над бровью, идет почти не касаясь земли. Зульфии уже четырнадцать, в нее уже влюбляются взрослые парни — тем дороже Марьяшке ее дружба.

— Мери-Энн, это правда? Я слышала…

Марьяшке нравится, как зовет ее Зульфия — Мери-Энн. По-английски она говорит медленно, с гулкими горловыми звуками, — это очень красиво. Марьяшке вообще все нравится в Зульфии.

— Правда, Зульфия. В нас стреляли.

— Вчера вечером?

— Да. Ты уже знаешь?

— Конечно. Это из-за меня.

Марьяшка откинулась назад и больно стукнулась спиной о корявый ствол сикомора. Зульфия ладонью растирала ушибленное место. Она ловко разгоняла боль и что-то приговаривала по-арабски.

— Сурхан стрелял, — сказала она наконец.

— Твой брат?

— Да. Глупый Сурхан, плохой Сурхан. — Зульфия свела брови. — Тебя чуть не убило, да?

Марьяшка схватила подругу за руку и усадила рядом. Сурхан с ума сошел, что ли? Она видела Сурхана однажды — он угостил ее тыквенными семечками. Он, кажется, вовсе не злой.

— Он глупый, — упрямо повторила Зульфия, — он стрелял, чтобы прогнать Спиро.

— Спиро?

И вдруг Зульфия заплакала. Это была непостижимо: Зульфия — такая большая — и плачет, закрыв лицо. Что случилось? Ведь все обошлось: никого же не задела пуля Сурхана!

На шоссе за тентами проревел автобус. Старый Фахид проснулся. Он влез на скамейку и замахал:

— Су-да-а! Су-да-а!

Русское «сюда», подхваченное где-то, явно нравилось Фахиду. Марьяшка заторопила подругу: рассказывай скорее, уже пора уезжать, все сбегутся и помешают.

— Сурхан… У нас отца нет… Он старший мужчина… Он не любит Спиро, ведь Спиро…

Слезы мешали ей говорить. Марьяшка рассердилась: дурочка, реветь из-за этого Спиро!

— Тебе нравится Спиро, да?

Зульфия всхлипывала, водя рукой по песку. Ей попалась веточка сикомора, Зульфия переломила ее, слезы как-то разом высохли:

— Не надо! Не надо мне никого!..

Тогда отчего же она плачет? Только в автобусе, на тряском заднем сиденье, Марьяшка поняла: Сурхан решил отдать сестру замуж. Он сам выбирает жениха побогаче…

Домой Марьяшка прибежала потрясенная. Никто из ее подруг еще не выходил замуж — Зульфия первая… Но ее заставляют выходить! Отдали бы за Спиро, не стала бы, наверно, плакать. Он все-таки нравится ей. А кого выберет ей Сурхан? Мало ли, какого-нибудь уродину — и грязного, и старого… А Зульфия хочет учиться. Плохой муж ей не позволит, заставит сидеть дома, стирать…

— Что с тобой, Марианна? — спросила мать.

— Ничего, так, — сказала Марьяшка мрачно.

За обедом она проливала суп на скатерть, влезла локтем в салатницу. Вера сперва бранила ее, потом встревожилась. Но Марьяшка была нема как рыба. Лишь вечером она почувствовала, что груз новостей слишком давит ее и нести его одной не под силу.

— Мама, — начала Марьяшка, — мама, ты не знаешь, какая Зульфия несчастная.

И она рассказала все. По временам она умолкала, борясь с невольной назойливой горечью, набухавшей в глазах. О том, что стрелял Сурхан, мать, оказывается, слышала, об этом весь город говорит. Тем лучше, сейчас самое-самое важное — что будет с Зульфией.

— Мама, — сказала Марьяшка твердо. — Ее надо спасти.

— Малышка, — вздохнула Вера. — Мы же не у себя… Что мы можем сделать? Мы в чужой стране.

— Все равно, — сказала Марьяшка и сжала кулачки.

— У них свои законы, свои обычаи.

— Значит, мы должны смотреть?

В этот вечер Марьяшка легла спать на целых два часа позднее обычного. Два часа они думали, гадали: кто может заступиться за Зульфию? Спиро? Он старше, ему восемнадцать лет. Но ведь и он тут бессилен…

— Спиро, — сообщала Марьяшка, — христ… ну… как это… Он грек, мама. Сурхан потому и гоняет его. А Зульфия хочет сначала учиться, а потом замуж. Учиться… Нет, не на водопроводчика… Ну, который воду пускает, чтобы рис посеять. Она меня все спрашивает, как у нас девочки учатся и кем я буду.

У Марьяшки намерение окончательное, твердое: стать ботаником, ездить в экспедиции, чтобы искать целебные травы. Самые лучшие, самые полезные травы — против всех-всех болезней! Конечно, с такими делами ей некогда будет выходить замуж.

Как же спасти Зульфию?

6

У Данилина рабочий день начался как обычно. Ветхая пропыленная машина — она подвозит тех, кому заступать на вахту, — и получасовая гонка через весь город. Гонка бешеная, так как шоферы порта — ребята отчаянные.

Двинуть бы не в порт, а в сторону, в пустыню, и побыть там одному, проветриться… Увидят его товарищи, скажут: паникует советский лоцман. Вчерашнее происшествие небось известно. Не выкладывать же им, что гнетет его пуще всего…

На площади, у кондитерской, шофер затормозил. Если инспектора Касема нет дома, значит, он здесь, пьет манговый сок.

Низенький, прихрамывающий Касем выбежал с пакетом леденцов, сел рядом с Данилиным.

— Прошу вас. — Он открыл пакет.

Данилин взял леденец, сунул в рот, но вкуса не ощутил.

— Очень, очень неприятно, — сказал Касем. — Ваша семья пережила ужасные минуты.

Данилин молчал.

— И все ведь из-за чепухи… Вы разве не знаете? Летучая мышь села на Сурхана, на его белую рубашку. Их же тянет на белое. Он целил вверх, в воздух. Ну вздрогнул, опустил ружье, попал в ваше окно. Бывает же! А к его сестре один парень привязался…

Данилин верил Касему. Человек серьезный. Располагало к Касему и то, что в дни революции он участвовал в штурме королевского дворца — недалеко от Джезирэ. Тогда и получил пулю в ногу. Нет, Касем не станет врать или передавать пустые слухи.

— По крайней мере, Сурхан так уверял, — прибавил Касем. — Люди слышали. Народ не верит, что он стрелял в вас.

— Азиз другое говорит.

— Вы позвоните Азизу сейчас, — предложил Касем. — Вот будка. Я подожду.

Касем ждал, грыз леденцы.

— Ну что? — спросил он Данилина.

— Смеется! — махнул рукой Данилин. — Говорит, летучая мышь… выдумка. А парень, влюбленный в его сестру… Действительно, есть такой. В тот вечер его видели в городе. Удобная версия для Сурхана.

Касем с хрустом разгрыз леденец:

— Вам нравится Азиз?

— У меня впечатление неплохое…

— Толстый человек, на здоровье жалуется, — подхватил Касем. — Толстые вызывают сочувствие, да? Они кажутся безобидными, добродушными. Может быть, Азиз честный… аллах один видит… Азиз был богат, у него земли много было, акций канала на много тысяч.

— А кто такой Сурхан?

— Матросом плавал, — сказал Касем. — Он недавно тут. Его выгнали с парохода за драку.

«Азиз все-таки прав, пожалуй, — подумал Данилин. Очень уж сомнительная история с летучей мышью».

Осудят Сурхана или оправдают — Вере все равно надо уехать. Тут ей не житье. Ошибкой было вызывать ее. Один год отработал, вытерпел бы еще год. А ей хватило бы Африки в книжках Ганзелки и Зикмунда.

И все же… Вчера Данилин вообразил, что ему сразу станет легче, если он предложит ей уехать. Но облегчения он так и не ощутил, его сразу же захлестнуло острой болью.

Раскачиваясь на ухабах, Данилин старается не давать воли чувству горечи, он твердит себе: ну что ж, еще год… А потом будет опять как бывало раньше: расставания и встречи, веселые, горячие встречи. Да, как раньше! Как все эти тринадцать лет.

Машина оставила за собой портовые пакгаузы, масляный блеск подъездных путей и подкатила к холму. Вершину его приплюснула серая бетонная башня с густой порослью антенн.

Данилин поднялся в лоцманскую. Радист Валентино — первый щеголь в Джезирэ — стоял перед зеркалом и подстригал себе бакенбарды. Он пружинисто поклонился и сообщил, что суда задерживаются, в океане шторм.

К океану через пески доверчиво тянулась ярко-синяя дорожка канала. В тихую погоду за окном виднелись и суда на заливе, их нетерпеливые дымы, пятнающие небосвод. Сейчас злая муть закрывала горизонт.

В комнате отдыха, которую Данилин называл парилкой, он застал двух лоцманов. Душан устроился на койке, свесив длинные ноги, и листал иллюстрированный журнал. Эльдероде, раскрыв на столе дорожную шахматную доску, составлял этюд.

— Салют счастливцу! — Узкое, с острой бородкой лицо Эльдероде повернулось к Данилину.

— Нам-то что за толк! — откликнулся Душан. — К нему приехала красавица жена, а ему и в голову не придет позвать товарищей в гости.

Данилин смутился.

— Ему не до нас, — сказал Эльдероде, смеясь. — Ему какой-то сумасшедший дом разгромил.

— Это правда, Антоний?

— Две дырочки, — сказал Данилин. — В окне и в стенке.

— Хорошо, что не тут. — Эльдероде щелкнул себя по лбу. — Ты знаменит, Антон. Во всей Европе. Сегодня включаю приемник, — радиостанция «Рейн»: антикоммунистическое движение на канале растет, советские помощники терпят провал, — ну, обычный репертуар. И вдруг — покушение на лоцмана Антона Данилина, стрелявший арестован, идет следствие.

— Фу, сволочи! — Данилин брезгливо поморщился.

— Завтра ты и в газеты попадешь, — деловито сказал Эльдероде и смешал фигуры.

Душан в это время наткнулся на портрет юной белградской киноартистки.

— Ты звезда Джезирэ, — рассмеялся он, отбросив журнал. — Гонорар требуй! Разопьем вместе!

Данилин с трудом выдавил улыбку. О вещах серьезных он мог говорить только серьезно. Экая пустосмешка Душан!

Эльдероде затеял новый этюд. Данилин подошел, стал смотреть через его плечо.

Данилину многое нравилось в нем: солидный человек, на работе — образец аккуратности. И привязанности солидные, внушающие уважение: шахматы и художественная фотография, цветные снимки, требующие кропотливого труда. Он здорово поддержал его тогда, против Росби. Эльдероде, правда, не сразу высказался. Сначала он спокойно слушал демагога, приглядывался, зато уж потом занял твердую позицию. На митинге, что называется, раздел его…

Здесь, на лоцманской станции, куда ни глянь — вспомнишь авантюру Росби. Новенький аптечный шкафчик, новые покрывала на койках, радиоприемник последней марки — все это козыри Росби. Он крикливо уверял, будто добыл все с боем, не щадил нервов, наседал на администрацию. Подлец, провокатор!

— Как ваша жена? — спросил Эльдероде, медленно передвинув, фигуру. — Тяжелый сюрприз для нее…

— Да, неприятно.

— В Ленинграде сейчас прекрасная пора. — Эльдероде задумчиво откинулся в кресле. — Белые ночи, ночи Достоевского.

— Да.

— Прекрасный город. Я был в Ленинграде. Давно, когда плавал штурманом. Кажется, у меня сохранился снимок… Соберетесь ко мне с женой как-нибудь, я покажу вам.

— Спасибо, — сказал Данилин.

Он отошел, сел в стороне. «Соберетесь с женой…» Мысли Данилина опять умчались к Вере.

И на катере, на пути к ожидаемому судну, он был с ней. Видел ее испуганную, с крупинками штукатурки в волосах после выстрела…

Залив вскипал белыми гребешками. Данилин всегда испытывал чувство приподнятости, вырываясь из тесноты канала на приволье залива.

Катер подбрасывало. Груженый купец с сигнальным флагом на мачте — «вызываю лоцмана» — стоял почти неподвижно, глубоко зарывшись в суматошную пляшущую волну. Жаркий ветер быстро закрыл берега бурой песчаной мглой. Ширилась, развертывалась надпись на корме «Тронхейм», словно крик издалека, словно тоска по норвежским фиордам, по студеным горным водопадам.

Трап уже спустили, с него спрыгнул инспектор Касем. Он бормотал проклятия.

— Норвежца можете вести, — сказал он. — А ту старую колоду я отправил обратно.

Он показал на большой обшарпанный лесовоз, бросивший якорь невдалеке от «Тронхейма».

Летучий песок заволакивал лесовоз, не позволяя определить, чей он.

— Гонконг, — сказал Касем. — А капитан португалец. Черт их разберет… Факт тот, что это столетняя рухлядь. Бутылок передо мной наставили… Черта с два я их пропущу! Осадка у них… Клянусь аллахом, мистер Антони, такая развалина на канале — это верная авария.

— Не первый случай, — сказал Данилин.

— Вот именно! — вскричал Касем. — Что-то к нам часто лезут такие гробы. Будто нарочно…

— Не исключено, — сказал Данилин.

Он занес ногу на трап.

— У норвежца все в порядке! — крикнул ему вдогонку Касем. — Там моряки, а не шантрапа.

7

К ночи шторм утих. Береговые огни вызвездились яркие, свежие, как обычно после ненастья. Машины на «Тронхейме» превосходные, чуткие, команда вышколенная, — словом, все обеспечивает выполнение графика.

К запахам краски, технического масла примешивается еще один: палубу в ходовой рубке щедро натерли мастикой. Все судно дышит льдистой, самоуверенной скандинавской чистотой. Вежливый капитан в белоснежной накрахмаленной рубашке предложил Данилину кофе, хрустящие булочки, сыр со слезой. Соблазнил Данилина и просторный «капитанский» душ.

Мыться можно было не спеша — «Тронхейм» стоял на озере. У входа в канал образовался затор. Впереди маячили два танкера. «Тронхейму» пришлось занять место в очереди и ждать.

Данилину отвели каюту для отдыха. Белокурая горничная взбила подушку. Отчего бы и не вздремнуть? Но в дверь постучали.

— Господин лоцман, я очень сожалею. — У капитана был действительно огорченный вид. — Вас желают видеть.

— Меня?

Данилин взял из пухлых пальцев капитана визитную карточку.

— Энергичный молодой человек, — говорил капитан, теперь уже добродушно посмеиваясь. — Ночью, в рыбачьей лодке… Вы, наверное, очень нужны ему.

Бенджамен Баркли, сообщала карточка. Газета «Тудэй». Репортер! Данилин чуть не выругался.

— Он в салоне, — сказал капитан. Голубые глаза его от любопытства сузились.

Когда Бенджамен Баркли встал с дивана и вытянулся во весь рост, Данилину показалось, что репортер уперся головой в потолок.

— Я очень, очень рад…

Он резко встряхивал руку Данилина. Еще бы, разумеется рад, подумал Данилин. Он вспомнил предсказание Эльдероде: завтра будет в газетах…

— А я ничуть не рад, — вырвалось у него. Тотчас он пожалел об этом и смутился: следовало ответить иначе, более дипломатично.

Но уж теперь не воротишь.

— Отлично! — расхохотался Баркли. — Спасибо за откровенность, мистер Данилин. Мы ведь поставщики пошлых сенсаций, не правда ли?

— Это у вас бывает, — хмуро ответил Данилин.

Репортер опять хохотнул. Он ничуть не обиделся, и это еще больше разозлило Данилина.

Капитан вышел на цыпочках и тихо прикрыл за собой дверь. Данилин сел.

— Сказать вам откровенно, — Баркли вытащил из кармана холщовых брюк блокнот, — мой редактор предпочел бы, чтобы вы были убиты. Но раз вы живы…

— Считайте, что я для вас покойник, — ответил Данилин и сам тоже усмехнулся.

Перо Баркли уже работало.

— Нет, этого не пишите, — встревожился Данилин. — Незачем такую чушь… Серьезно, господин Баркли, брать у меня интервью бесполезно. Не я веду следствие. Обратитесь лучше к здешним властям.

— Я был у них.

— Разве недостаточно?

— Боже мой, мистер Данилин! Вы живой человек! Неужели у вас нет простого желания — сказать Африке «прощай»? Ведь вы без места не останетесь, насколько я понимаю.

— Верно, — кивнул Данилин, — вы правду сказали. Я на родине хорошо устроен.

— А, догадываюсь! Вы романтик. Пробуждение Востока, коммунистическая сказка Шехерезады, красные калифы…

— Я не любитель сказок, — бросил Данилин в сердцах. — А Восток действительно пробуждается. Хотя вашему редактору, да и вам это не по вкусу…

— Обо мне нет речи, мистер Данилин. Лично я политикой не занимаюсь. Партий для меня не существует. Только люди, добрые или дурные.

Это еще что за поворот? Ответа Данилин сразу не нашел и счел за благо кончить беседу.

— Извините. — Он встал. — Мне пора на мостик.

Очутившись на палубе, он с удовольствием подставил лицо ветру. Пустыня уже отдала дневной жар и дышала прохладой. Мимо Данилина на нос прошел враскачку на ногах-коротышках боцман. «Тронхейм» готовился выбрать якорь.

Данилин перебирал в памяти все сказанное. Он порицал себя: вот, все-таки дал интервью. И кому? Газете «Тудэй», беспардонной сплетнице. Да, допущена ошибка… Конечно, радости им это интервью не может доставить. Но ведь они не церемонятся, возьмут да и переиначат по-своему…

Однако что-то смягчало досаду Данилина. Что? Может быть, веселая прямота Баркли, его искренний смех?

8

Сурхана водили на допрос каждый день. Совершая в своей камере намаз, он молил аллаха пощадить его.

Для намаза Сурхан получил тряпку, которая когда-то была ковром. Солнце в камеру не заглядывало, но крик муэдзина проникал через узкое решетчатое окошечко наверху. Поэтому Сурхан не боялся потревожить аллаха молитвой не вовремя.

Да, милость аллаха очень нужна Сурхану. Он уж который раз повторяет капитану Азизу: стрелять в советского лоцмана и не думал, вышел попугать шалопая грека. Вздумал волочиться за сестрой! Аллах видел — ружье было направлено в воздух. Но подлый враг аллаха принял облик летучей мыши…

Белая рубашка Сурхана, соблазнившая гнусную тварь, давно стала черной, — а это была его самая лучшая рубашка. Из нейлона, купленная в Измире. В тюрьме она испачкалась, порвалась на худой железной койке, едва прикрытой куском войлока. Ни днем ни ночью эта койка не дает сомкнуть глаза. Кормят сухой, недоваренной фасолью. Да и ту надзиратель иногда забывает принести. Он мстит Сурхану, так как не получает от него бакшиша.

И не получит! Сурхан готов сосать собственный палец, но денег, если бы они и появились у него, вымогателю не даст!

Не раз бывало — Сурхан сидел на допросе голодный. Почтенный Азиз — аллах одарил его ученостью — исписал уже листов пятьдесят своим мелким и красивым почерком. Все, решительно все известно капитану Азизу про Сурхана. И на каких судах плавал, и в каких портах бывал. И кто его друзья, и кто недруги. И по какой причине набуянил на иностранном судне.

Аллах видит: Сурхан не мог снести обиду.

— Кто же тебя обидел? — спрашивает капитан.

— Механик по имени Пьетро, — отвечает Сурхан. — Он сказал, что мы потому не едим свинину, что сами свиньи.

— И ты осмелился ударить механика?

— Да, мой господин! Аллах простил меня.

— Вероятно, — соглашается капитан. — Значит, ты сильно ненавидишь европейцев?

— Неверного я не назову братом. Господин начальник, — Сурхан выпрямляется, — кто ответит за кровь моего отца?

Капитан не откликается, он опять пишет, опять выводит буквы своим тонким, быстрым пером. На щеку ему села муха, он даже не морщится, торопится исписать еще один лист.

А ведь ему известно про отца, убитого английской бомбой в Порт-Хараде.

— А кто такой Спиро?

— Грек, неверный.

— У него, однако, есть деньги. А в будущем будет еще больше. Он получит в наследство лавку.

Начальник и так все знает. Для чего задавать вопросы, для чего писать? Но произнести эти дерзкие слова вслух Сурхан не решается.

— Спиро, быть может, хочет жениться на твоей сестре. Он вытащил бы ее из бедности, да и тебе кое-что перепало бы.

— Он обманет ее.

— Как ты можешь утверждать?

— Все равно, господин, — волнуется Сурхан, — я не отдам Зульфию за неверного. Пусть оставит при себе свои деньги.

— Ладно, Сурхан, — кивает почтенный Азиз. — Нас не касается. Сознаешь ли ты, что тебе грозит?

Аллах милостив! Разве правда не ясна, как день? Разве не записал ее почтенный Азиз?

Сурхан молчит. Если капитан не верит ему, тогда самое лучшее молчать. Язык Сурхана словно окостенел.

— Но у советского лоцмана другое мнение, — слышит Сурхан. — Он считает, что у тебя был умысел. Он требует, чтобы мы казнили тебя за покушение.

Сурхан растерянно моргает, — почтенный Азиз выхватил из ящика стола бумагу и машет ею, почти касается лба Сурхана, его давно нечесанных, свалявшихся волос.

— Я пытаюсь тебе помочь, но… — капитан прячет бумагу обратно в стол и со вздохом задвигает ящик. — Судьба твоя не стоит гнилого финика. Летучую мышь на твоем плече никто не видел. Тебе следовало поймать ее. Спиро видели, но полчаса спустя, у автобусной остановки.

У Сурхана кружится голова.

— Ты что, — кричит начальник, — дар речи потерял, ослиное ухо?!

Сурхана увели.

Аллах еще не сжалился над ним, еще несколько дней испытывал его ужасом, неизвестностью. «Тебе следовало поймать ее», — сказал начальник. О если бы можно было положить это поганое создание, эту проклятую жительницу тьмы на стол почтенному Азизу! Сурхан ощутил когти летучей мыши, вцепившейся в его рубашку, ее тяжесть на плече и сделал судорожное движение, чтобы сбросить порождение ада. Ночью, в беспокойном полусне, к нему слетались стаи летучих мышей. Они садились на него, ползали по его телу, царапали…

Видения посещали его все чаще. Когда стражники снова втолкнули Сурхана в кабинет начальника, он поклонился и потом сразу же дернулся, отбиваясь от летучей мыши, видимой ему одному.

Что-то изменилось в кабинете. Да, перед капитаном на столе нет бумаг. Стол чист, на нем нет ничего, кроме пачки сигарет и зажигалки в виде сидящего дервиша.

Такие зажигалки Сурхан видел — их продают в столице туристам. Теперь дервиш сидит совсем близко, от его полосатого одеяния рябит в глазах; из кривого, беззубого рта вырывается пламя.

Начальник всовывает в губы Сурхана сигарету. Что происходит, великий аллах!

— Ты родился под счастливой звездой, — говорит начальник. — Вчера уже был приказ о твоей казни. Кури, кури, глупец! Благодари аллаха и меня.

У Сурхана слабеют ноги, он опускается на пол.

— Аллаха и меня, — повторяет капитан. — Твое дело разбирали в столице. По моему настоянию тебя простили. Просьбу советского лоцмана большие чиновники разорвали вот так…

Начальник поворачивается к шкафу, достает лист бумаги, рвет и швыряет на пол. Это большое усилие для почтенного Азиза, — некоторое время он сипло дышит, открыв рот.

Сурхан смотрит на него с сочувствием. Как странно: почтенный Азиз столь учен, но знания не избавляют его от болезни, от телесных тягот. Почему аллах не поможет ему, не вознаградит за ученость, за доброту?

— Кури, дурень! — говорит капитан.

Сурхан не затянулся, сигарета его погасла. Он жует сигарету, и ему вдруг становится страшно. Очень уж явственно привиделась петля, стягивающая шею.

— Вот чего надо было русскому! — слышит Сурхан. — Он желал твоей смерти. И значит, в угоду ему мы должны были повесить невинного!

Про русского еще никто не говорил плохого. Дочка русского дружит с Зульфией. Один раз, издали, Сурхан видел его самого. Нет, Сурхан тогда не почувствовал в нем врага. Вообще зла на русских у людей нет. Напротив… Но, конечно, у многих людей нет и крупицы того разумения, которым наделен почтенный Азиз. Он грамотен, ему открыт весь мир. Может ли сравниться с ним, скажем, двоюродный брат Али, умеющий лишь носить на голове корзину с солеными хлебцами, или дядя Мансур, брадобрей!

— Мы однажды выгнали европейцев. Потом впустили других, надеялись, что эти будут лучше. Э, черный стервятник или серый — все равно стервятник.

Сурхан смущенно внимает почтенному Азизу, своему благодетелю.

— Настанет день, — Азиз запрокидывает голову, как будто зовет в свидетели небо, — мы избавимся от всех неверных. Песок занесет их следы.

Маленький лукавый дервиш на столе раскрывает рот — острый кривой полумесяц. Он беззвучно молится. Он тоже рад тому, что песок засыплет навсегда следы неверных.

— Ступай домой, — слышит Сурхан. — Твое ружье мы тебе не отдадим, а то, пожалуй, опять наскандалишь. А летучую мышь поймать трудно. Я не шучу. Я больше не намерен выручать тебя.

Начальник бесконечно добр. Сурхан не верит своим глазам: почтенный Азиз не только отпускает его на свободу, но готов дать взаймы денег, до первого заработка.

Выходя из ворот тюрьмы, Сурхан крепко сжал в кармане эти монеты, избегая просящих взглядов надзирателя и привратника.

Солнце ослепило Сурхана. Он шатался, силы покидали его, — он едва смог отбежать в сторону, чтобы не угодить под машину. Она с воем промчалась мимо. За ее стеклами мелькнула грузная фигура капитана Азиза.

9

— Опять звонил Азиз, — сказала Вера.

— Есть новости?

— Он желает говорить только с тобой. Меня он не удостоил доверия.

Данилин только что вернулся с вахты. Пока он набирал номер, Вера следила за ним с улыбкой, полуспрятанной в уголках губ.

— Карош! — услышал Данилин. Азиз умел придать множество оттенков этому неизменному «карош». На этот раз «карош» звучало в самом прямом и наилучшем смысле. Новость, стало быть, приятная.

Сурхан, оказывается, невиновен. Все подозрения отпали. Да, ружье в его руках дрогнуло. Да, да, летучая мышь. Она виновата. Сурхан хотел послать пулю в воздух.

Начальник полиции выложил все в необычно быстром темпе, единым духом, явно стремясь ошеломить Данилина своим открытием. Именно это и заставило Данилина напомнить:

— Раньше у вас было другое мнение.

— Да, вы правы, мистер Даниель. Наши мудрецы говорили: истина бывает скрыта под семью покровами. Мы не могли взять на веру его показания.

Конечно, Азиз не преминул намекнуть на свое усердие.

— Он задал нам работы… Мы тщательно проверили все, мистер Даниель. Видите ли, опасные элементы у нас имеются, но… против наших дорогих, — Азиз произнес «дорогих» врастяжку и глотнул воздух, — советских друзей он ничего не имеет.

— Он дома сейчас?

— Нет, — поспешно ответил Азиз. — Ушел в плавание.

— Жаль. Я бы хотел взглянуть на него… Значит, все обвинения отпали?

— Да. Он просто скандальный субъект. Теперь у нас будет тихо.

— Отлично, — сказал Данилин.

— Карош, — закончил Азиз.

Данилин мечтал о таком исходе, даже допускал его одно время, но сейчас растерялся. Давно ли Азиз без тени сомнения уверял в обратном!

Тотчас пришло на память то, что сказал про Азиза инспектор Касем.

Однако какой расчет Азизу… Данилин терпеть не мог долго барахтаться среди догадок — он нетерпеливо искал ясности. В самом деле, с какой стати Азизу лгать?

Вера была на кухне. Она не выказала никакого любопытства к телефонному разговору. Данилин понял это по-своему: Вера все еще сердится за то, что он предложил ей уехать. Да-а… уехать… Но теперь, после сообщения Азиза… Стоит ли теперь настаивать? Слова начальника полиции все-таки успокоили Данилина: что-то начало оттаивать у него в груди.

Вера вошла в столовую и рассмеялась: ее Антон, ее большой, сильный Антонище стоял перед ней смущенный и так забавно отводил глаза…

— Ну и паникер же ты. — Она обхватила его шею и пригнула к себе.

Подтягиваясь на носках, она целовала его лоб, щеки, нос, говорила, что никуда не уедет от своего Антона, все равно не уедет, что бы ни случилось, пусть он выбросит это из головы.

Пристыженный, он молча обнимал ее. Вера растрепала ему волосы, спросила:

— Так что же Азиз?

Он заговорил, и она перебила его.

— Знаю, — услышал Данилин. — Я знаю даже, как зовут сестру Сурхана. Зульфия — вот как ее зовут. Ты понял?

— Нет.

— Зульфия, подруга Марьяшки. Много ли ты знаешь вообще? Ты живешь как бирюк…

Обнявшись, они сели в кресло — великанское кресло-мастодонт, как прозвала его Вера.

— Марьяшка чуть не плачет, — говорит Вера. — Ужасно переживает за подружку. Зульфию хотят за другого отдать. В сущности, по здешним обычаям, продать… Кошмар, правда? Представляешь, как это на Марьяшку действует? Она еще младенец, и вдруг у подруги такая история…

Данилину хорошо сидеть, прижав к себе Веру, сидеть и слушать. Дело фанатика Сурхана, дело со странными подробностями вроде летучей мыши, — это дело теперь словно отделялось от капитана Азиза, от его «карош», чуточку назойливого, слегка угодливого. Неведомая сестра обрела имя и оказалась подругой Марьяшки. Все становилось простым, почти домашним, а потому вполне заслуживающим доверия.

Затем Данилин снова услышал, что он живет как бирюк. Первый раз он не обратил внимания на эти слова.

— Ну ясно — бирюк, — усмехнулся он. — Давно известно.

Бывало, он жаловался Вере: хоть бы недельку прожить без гостей. Удрать бы на Белое море, к родным. В ответ он получал беспощадное «бирюк». Ох, не вздумалось бы Вере и тут, в Джезирэ, жить так же, как в Ленинграде: двери настежь для всех…

А Вера не унималась:

— Вообще, друзья у тебя есть?

— Есть, представь себе, Верошка, — отбивался он.

— Почему ты ни одного не показал мне? Вот и пригласи их! Сейчас особенно уместно: пусть видят, что семья советского лоцмана и после этого несчастного выстрела ничуть не боится жить в Африке.

Данилин взял ладонями ее голову, повернул к себе.

— Давай, — сказал он. — Понимаешь, когда я был один… Без хозяйки дом — не дом. Не до приемов. А раз имеется хозяйка…

— То-то же!

Поистине день новостей сегодня у Данилина. Совсем еще недавно Вера была просто туристкой, очарованным новичком в Африке. В Африке-музее. А сейчас Вера — хозяйка в их африканском жилище. Разумеется, ей надо собирать гостей. Что ж, дело известное. Он на все согласен.

— Ты заинтриговала наших лоцманов, Верошка: «К тебе, — говорят, — красавица жена приехала».

Сам Данилин не мог бы сказать, красавица его Вера или нет. Красавица — это что-то книжное и, пожалуй, звучит-как титул.

— Ладно. — Вера приняла титул как должное. — Сколько же будет у нас народу? Боюсь, — она окинула взглядом комнату, — больше двадцати тут не посадить.

— Ты смеешься, Верошка! Двадцать!

Потом он называл тех, кого бы позвать. Вера записывала: Душан, болгарин Станоев, инспектор Касем… А из западных…

— Позовем Эльдероде, — он решительно загнул палец. — Из западных он первый поддержал нас тогда против того канадца. Человек воспитанный, — прибавил Данилин с уважением.

— Зови воспитанного, — кивнула Вера.

Приготовления начались на другой же день. Хасан, приходящий повар, пообещал приготовить знаменитое арабское блюдо — шашлык из печенки. Данилин предложил сделать холодный борщ. Правильно, накормить в Африке гостей русским борщом! По-русски, до отвала!

Вера надела вечернее платье, которого Данилин еще не видел у нее. Сам он потел в черном костюме и очень волновался: все ли как положено?..

Седой, выдубленный солнцем Станоев смотрел на Данилина и Веру отечески ласково. Он привел жену — сухощавую, бойкую старушку, которая дала Вере рецепт варенья, переходящий у Станоевых из рода в род.

Душан, нарочно мешая сербские и русские слова, веселил всех анекдотами. Вера устала смеяться. Инспектор Касем, церемонный, в белоснежной галабии, хвалил английское произношение Веры, чем польстил ей чрезвычайно.

Эльдероде понравился Вере меньше других. Да, манеры отличные, отработанные манеры, но что же кроме них? В обильных комплиментах ее кулинарному искусству, ее храбрости, — шутка ли, вести дом и семью в Африке! — Вера не ощутила сердечного тепла. Но в общем-то с ним тоже интересно. Он хорошо рассказывал об Индонезии. Райская страна, только вот змеи… Бр-р! Ручной удав! Уж ни за что, ни за какие блага не стала бы держать в доме этакое чудовище. Вере казалось, что она прикасается к гадкому телу удава, — до того выразительно извивались руки Эльдероде во время рассказа. Тонкие, с длинными пальцами, и белые, несмотря на африканское солнце…

На прощание Эльдероде взял с Данилиных слово, что они навестят его скромное холостяцкое жилье, посмотрят снимки.

Проводив гостей, Данилин со стоном облегчения сбросил пиджак. Уф-ф! Все, кажется, сошло благополучно.

Одна Марьяшка осталась недовольна.

— Ужасно мне было интересно! — молвила она скептически, наморщив облезший от загара нос. — Только и слышишь: «Ах, ваша дочь? Очень приятно!» И все! Неужели я существую на свете лишь в качестве дочери? Надо было мне Зульфию затащить…

Они все трое мыли посуду на кухне, и Вера сказала мужу:

— У меня тут есть один знакомый. Ты знаешь его.

— Понятия не имею.

— Угадай! Нет, не ломай голову. Баркли, репортер. Что? Ты сердишься?

10

Просторный коричневый «шевроле» — почти все, что сохранилось от былого комфорта Азиза Шубран-бея, — вынесся на шоссе, ведущее в столицу.

Вместе с «шевроле» Азиз уберег одну из самых дорогих сердцу радостей — держать руль, повелевать пространством. Набирая скорость, он выражал свое ликование громкими гудками. Иногда он принимался выбивать на клаксоне дробь, как музыкант на бубне. Крестьяне, едущие верхом на осликах, продавцы на груженых повозках шарахались в испуге. Азиз смеялся, глядя, как падают на асфальт, под колеса машины, гроздья бананов, стебли сахарного тростника или ошалевшие от страха цыплята.

Часто Азиз нарочно прижимал бедных, одетых в рубище людей к обочине, к самому кювету и наслаждался их смятением. В такие минуты он сводил счеты с судьбой, мстил за унижение, нанесенное его высокому имени. Пусть не воображает эта голытьба, бывшие его рабы, все эти сыновья, внуки, правнуки челяди, служившей Шубран-беям, что они выше его.

Эх, проклятье! Объезд! Впереди пыхтят, уминая асфальт, паровые катки, дымят котлы. Дорога, отпрянувшая от большака, извилиста и длинна. Она огибает корпус нового завода, потом петляет среди коттеджей, свежая белизна которых режет Азизу глаза. Едва он выбрался на автостраду, как его задержала колонна грузовиков, до отказа набитых строительным материалом.

С полчаса он наслаждался быстрой ездой — до первого светофора. Ох, эти столичные светофоры! Они вызывают у Азиза дремучую злость. Любой дурак, наряженный в форму и приставленный к этим модным фонарям, болтающимся на проводах, имеет право приказывать ему, Шубран-бею… Светофоры загоняют его машину в поток других, она плетется позади какого-то чиновника из этих новых, из безродных выскочек…

«Шевроле» затих в переулке, примыкающем к широкому, обсаженному пальмами проспекту. Мальчуган, стерегущий машины, кинулся к Азизу. Шубран-бей брезгливо отстранился от него и швырнул монету. Она покатилась по тротуару, мальчик догнал ее, наступил босой ногой и поднял.

В ночном клубе «Сахара-сити» было еще пусто. Азиз приехал раньше назначенного времени. Официант — черный суданец в халате — предложил ему столик у самой эстрады. Азиз отказался — он сел в дальнем, слабо освещенном углу, за колонной, и заказал манговый сок. Он охотно выпил бы чего-нибудь покрепче, но боялся, что не сможет ограничить себя одним-двумя бокалами. А впереди — дорога домой, в Джезирэ, ночная дорога.

Вскоре у эстрады полукольцом расположились французские туристы. Азиз критически наблюдал за дебелой, широкобедрой девицей в узких брюках.

Он проворно, насколько позволяла ему тучность, поднялся, когда подошел Эльдероде.

На эстраде загремели стульями музыканты, потом ударили в бубны. В сиянии невидимых прожекторов вбежала, взбивая коленями короткую красную юбку, эфиопка, названная в программе «Черной молнией».

Эльдероде сидел к ней спиной. Азиз бросил на эстраду один беглый взгляд. Как раз теперь можно заняться делом: все впились глазами в танцовщицу.

К столику приближался с карточкой вин официант-суданец в мягких туфлях. Однако и он не заметил, как Эльдероде извлек из портфеля пачку кредиток и быстро, рывком подал Азизу.

— За летучую мышь. — Эльдероде откинулся на спинку кресла, скосил глаза на официанта.

Суданец услышал только конец фразы. Странно: господам совсем не интересно представление, они полушепотом беседуют о какой-то мыши…

«Черная молния» скрылась. Туристы нетерпеливо ерзали: ожидался коронный номер, танец живота.

Танцовщица Лейла появилась, затянутая в черное одеяние со скромным декольте. Туристы были разочарованы. Азиз на минуту удостоил Лейлу внимания, затем горько усмехнулся:

— Каково, господин Винцент! Республике, по всей вероятности, нечего делать, если она взялась закутывать ресторанных девок. Нет других забот, а?

Лейла прошлась по сцене. Зрители встретили ее дружным гулом. Ударили бубны. Лейла выпрямилась, тут же перегнулась назад. Тело ее упруго забилось. Азиз снова глянул на сцену:

— Э, ничего похожего на прежнее…

Лейла раздражала его. А ведь еще недавно он приезжал сюда подышать воздухом прошлого… Да, все не то! Танцовщицы не ищут его среди публики, не ловят его благосклонных жестов. Для кого они стараются!

Эльдероде подался к Азизу:

— Вы звонили русскому?

— Да. Я сказал ему, что мы выпустили Сурхана.

— Хорошо. Выстрел свое дело сделал, эхо прокатилось по радио, в печати. Вы отправили Летучую Мышь или нет?

— Да, как вы распорядились…

— Он уже в Порт-Хараде?

— Да.

— Судно придет туда в пятницу. Дайте знать Летучей Мыши. Запомните название судна…

Суданец принес лимонад. Господа продолжали загадочный разговор о мышах. Впрочем, теперь он уловил, что речь идет о летучей мыши.

— Джентльмены, — суданец лучезарно улыбался, — прошу меня извинить. Вы напрасно беспокоитесь. Летучие мыши к нам не могут попасть: у нас искусственный климат, окна заперты.

Азиз съежился и прошептал ругательство. Эльдероде выдержал взгляд суданца хладнокровно:

— Верно, милейший, верно.

— Идиот, — бросил Азиз тихо, уже вдогонку официанту.

— Неизвестно, — отозвался Эльдероде. — На всякий случай надо быть осторожнее.

Он дал Азизу знак повернуться лицом к эстраде. Они сидели до окончания концерта, как обычные посетители. Эльдероде аплодировал танцовщице, кричал «браво», и Азиз мрачно, нехотя вторил ему. Эльдероде держал перед собой часы. Уже двадцать пять минут продолжается танец Лейлы. Да, это — искусство. Удивительный ритм: мощь легендарной валькирии! Он извлек из портфеля фотоаппарат.

— Сколько стоит? — полюбопытствовал Азиз и провел ногтем по серебристому, рифленому боку камеры. Такой камеры он не видел еще: маленькая, с длинным объективом, похожая на пистолет.

— Дорого, — сказал Эльдероде. — Последняя японская модель.

«Сколько же все-таки?» — подумал Азиз. Его тянуло к чему-нибудь прицениться: пачка кредиток, полученная от Эльдероде, ощутимо оттягивала внутренний карман пиджака.

— Что тут снимать! — проворчал Азиз сквозь зубы.

Нет, даже здесь, в «Сахара-сити», он уже не может найти отрады.

11

Вера познакомилась с Баркли в мастерской старого волшебника Гуссейна. Она зашла туда узнать, как подвигается ее заказ, а главное — снова полюбоваться замечательным трудом художника. Гуссейн шлифовал кусок темного, очень твердого дерева и почти не поднимал глаз. Но и руки мастера — загорелые, в сплетениях вен — излучали волшебство. Они словно рождали мелодию. Вера стояла молча, стараясь не пропустить ни одного движения этих рук.

— Поэзия! — раздалось вдруг над самым ухом Веры на чистом английском языке.

К ней обращался высокий, очень высокий и насмешливый парень в брезентовой куртке, с пухлыми, слишком яркими для северянина губами.

— Прошу прощенья, миссис, — с добродушной развязностью засмеялся парень. — Мой злополучный рост… Пугаю женщин и детей.

Старик выпрямился, лицо его стало вежливо-настороженным.

— Благословен аллах! — бросил ему парень весело. — Вы мистер Гуссейн, не так ли? Я принес вам поклон от мистера Махмуда Халиба, из столицы. Вы знаете его?

— Махмуд Халиб большой мастер, — медленно ответил Гуссейн, изучая пришельца. — Я недостоин снять туфли с его ног.

— Полноте, — сказал парень. — Разве не чудо, миссис? Смотрите! Сюда стоит приехать ради одного этого!

Он подбежал к резному поставцу, прикрепленному к стене, ожидающему покупателя. Поставец напоминал — в миниатюре — старинные балконы, сохранившиеся кое-где на вековых зданиях Джезирэ, — точеные пилястры, тонкий выпуклый орнамент, напоминающий пчелиные соты в разрезе.

— А что вы себе выбрали, миссис? Вы же не уйдете отсюда без сувенира.

Его развязность не отталкивала, в ней было что-то мальчишеское. А ведь он уже далеко не юн. Лет тридцать, не меньше.

Вера сказала, что мастер Гуссейн делает ей полку для книг.

— О, так вы не туристка! Вы тут живете?

— Да.

Она простилась с мастером и вышла из дворика. Через минуту незнакомец нагнал ее. Он спросил, во сколько обойдется полка с инкрустацией. Вера ответила.

— Он просил гораздо меньше, — прибавила она. — Его обижают, бедного.

— И вы… — Он удивленно поднял брови. — Кто вы такая? Богатая госпожа, которая сорит деньгами?

Вера улыбнулась.

— Нет, вижу, что не то… Так что же вы? Откуда вы взялись? — Он внимательно смотрел на нее. — Ладно, начнем с национальности. Вы не испанка, не гречанка, не итальянка. Верно? Лицо у вас скорее славянское. Позвольте! — Парень хлопнул в ладоши. — Вы не русская? Урра! — возгласил он, и две женщины в черных покрывалах, шедшие навстречу, отскочили в сторону. — Вы, значит, единственная русская в Джезирэ, русская красавица! Да, да, уж такая у вас слава, не спорьте, пожалуйста!

Потом он сказал, что знает русского лоцмана, мистера Данилина, и имел с ним беседу на борту судна — беседу очень интересную, хотя и не очень дружескую.

— Вы — Баркли, из газеты «Тудэй», — догадалась Вера. — Еще бы, я слышала… Да, мой муж не любит репортеров.

— Он их ненавидит, — сказал Баркли. — А кто любит нашего брата? Между нами, любят, главным образом, хвастунишки и позеры. Нет, клянусь аллахом, вы, советские, у меня вот где! — Он ткнул себя в грудь. — Вы, например… Вам что, приказали платить Гуссейну тройную цену?

— Боже, какая чушь.

— Ну признайтесь! Тогда все будет ясно… Извините меня! Когда я вижу вас, советских, мое понимание человечества кончается.

— Вы не были в нашей стране?

— Нет. Чертову пропасть мест изъездил, а у вас не был. Надеюсь как-нибудь побывать, А пока разрешите мне говорить с вами, хотя бы изредка. Вы часто бываете у Гуссейна?

— Да.

Он проводил Веру до самого дома.

Несколько минут спустя на кухне, разгружая сумку, она спохватилась: уж не подумал ли парень, что она назначила ему свидание? Ну, глупости какие! Разумеется, Антон вышел бы из себя: опять репортер! Но вряд ли опасен для нас этот прямодушный весельчак.

Гуссейна она навестила через три дня. Опять знакомая толчея базара, опять маленький черный зазывала, который кинулся к ней в толпе, и нищий переулок, и Гуссейн среди своих сокровищ, и мелодия, идущая от его неутомимых рук, слышная только ей, Вере.

Она беседовала с мастером о городе, о пустыне, спросила, чем спасаться от жары. Наверное, надо меньше есть и уж во всяком случае не пить кофе?

— Да, мадам, европейцы привыкли согревать себя. Утром я пью чай. Кофе согревает надолго, а чай — на короткое время.

В следующий раз она застала у Гуссейна репортера. Старик, отдыхая, сидел у калитки. В глубине дворика, спиной к Вере, стоял Баркли: он любовался стенным поставцом.

— Аллах добр к таким людям, — тихо сказал Гуссейн о Баркли. — Он не ищет ни богатства, ни власти.

— Чего же он ищет?

— Он как ребенок…

Мастер сложил руки, потом обвел ими широкий круг: ребенку, мол, нужен весь мир.

Баркли повернулся к калитке, увидел Веру, высоко поднял руку, приветствуя ее.

— Соблазнительная штука, — вздохнул он и показал глазами на поставец. — Но газета пока не слишком тратится на меня. А брат, — прибавил он по-детски доверительно, — не дает ни гроша. Он считает, что я вполне обеспечен…

Потом они вместе вышли на площадь. На углу сидел продавец попугаев. Клетки высились над ним, как небоскребы, птицы сварливо задирали прохожих.

— Тоже не любят репортеров, — сказал Баркли. — Миссис Вера, кстати, передайте вашему мужу, я поступил честно. Но мой редактор… Покушение на советского лоцмана они поместили на первой странице, а вот результат следствия… Очевидно, швырнули в корзину. Наша газета не желает сообщать, что вся история оказалась блефом…

Баркли прибавил: ему не безразлично, какого мнения о нем Данилин. Хорошо бы еще раз встретиться с мистером Данилиным, если возможно.

Тут, на площади, Вера и пригласила журналиста в гости.

Данилин встретил новость неодобрительно.

— Н-да, — буркнул он. — Ты все-таки забываешь, где мы находимся.

— Антон, послушай! Баркли написал для газеты правду. Он написал, что покушения никакого не было. Он не виноват, что не напечатали.

— Это он тебе сказал?

— Он не врет, Антон, я чувствую, что не врет. А если человек хочет нас узнать поближе… Разве это не интересно? В общем, он завтра придет. Не прогонять же нам его.

Данилин крякнул:

— Да уж, ничего не попишешь…

Баркли явился в своей брезентовой куртке, хотя и отглаженной. Другому Данилин поставил бы плюс — его утомляла нарочитость вечерних нарядов. Но этот… Кто его ведает, не выламывается ли? Я, мол, тоже простой работяга!

И букет, поднесенный гостем Вере, был скромен, — собственно даже не букет, а пучок веточек с маленькими невзрачными жесткими листьями.

— Понюхайте, — сказал Баркли. — Хна, дерево древних царей.

Запах Вере понравился, и Данилину тоже. Вера спросила, где растет хна.

— Да рядом с вами! — воскликнул Баркли. — Арабы говорят, что хна живет тысячу лет.

Вера внесла коктейли.

— О-о! — удивленно протянул Баркли.

— Кажется, вы разочарованы, — заметила Вера. — К сожалению, русского кваса нет.

— Покатать вас на тройке тоже не удастся, — промолвил Данилин, вдруг повеселевший. Скованность покинула его.

Баркли заерзал в кресле.

— А недурно бы! — он хлопнул ладонями по мягким подлокотникам. — По крайней мере, ближе к матери-природе. Нет, вас тоже затянула цивилизация!

— Она вам не по душе? — спросил Данилин.

— Я не преклоняюсь перед ракетным двигателем. Да, мы дьявольски много знаем и умеем! — Он помешал соломинкой рубиновую жидкость в бокале. — Но вы разучились делать квас, а мы — наш старинный имбирный эль. Разве они хуже?

— Я отниму у вас коктейль, — сказала Вера.

— О нет, нет! — Он обеими руками схватил бокал. — Бесполезно, мы уже испорчены. Что она такое, цивилизация? Она непрерывно выдумывает для нас, рекламирует новые потребности. И утоляет их массой суррогатов.

— Э, да вы пессимист, — сказал Данилин.

— Может быть. — Баркли помрачнел. — Немцы достигли высокой техники. Но при Гитлере… Я не был на войне, но мой старший брат дрался в Арденнах. Он рассказывал, как немцы расстреливали в затылок заложников. Ни в чем не повинных бельгийцев… А концлагери, печи, от которых несло горелым человеческим мясом! Разве когда-нибудь воевали так подло, так жестоко? Хотя бы на один волос мы становились лучше, добрее, окончив колледжи или университеты! Так нет же!

— Вы говорите о фашистах, — сказал Данилин. — И говорите верно. Значит, дело не в самой технике, а в людях. Вы никогда не думали, что было бы с Европой, если бы фашисты не столкнулись с нашей техникой, с нашими советскими самолетами, с нашими двигателями?

— Ради бога, — взмолился Баркли, — не надо политики, мистер Данилин. Ненавижу политику! Вы не представляете, до чего мне интересно с вами просто так, без политики.

— Отлично, — кивнул Данилин. — Но вот как вы умудряетесь работать без нее в газете?

— Пытаюсь, — усмехнулся Баркли. — Впрочем, я не всегда был журналистом.

— Мистер Баркли много путешествовал, — сказала Вера.

Перемена темы обрадовала Баркли. Да, он побывал во всех частях света. Ездил с научными экспедициями, с охотниками, с кинооператорами, пока не вмешался Патрик, старший брат. Патрик после войны получил наследство. Из командира роты превратился в заправского коммерсанта.

— С ним стало очень трудно. Понимаете, он считает, что я должен сделать карьеру! Он дает мне деньги в долг, под мое будущее… И потом, у него связи… Это его я должен благодарить за место в газете.

— Профессия неплохая, — сказала Вера. — Я сама мечтала о журналистике.

Данилин подхватил: да, работа увлекательная, репортеру все двери открыты. А если где висит замок, то газетчик и взломать не постесняется.

— Ну, не так просто, — вздохнул Баркли. — У меня была охота выставить одну дверь, в здешней тюрьме. Глава ихней полиции, толстяк, бывший князь, уперся, заважничал, — беда! Только в окошечко разрешил поглядеть на местную знаменитость, на Сурхана. А я пришел поговорить с ним.

«Я тоже хотел поговорить с Сурханом», — подумал Данилин. Странно, почему Азиз так прятал Сурхана от всех?

— Летучая мышь! — произнес Баркли. — Название-то какое! И редактор не оценил, даже выругал меня по телеграфу.

Больше он не упоминал о деле Сурхана.

Ушел журналист поздно, около полуночи.

— Мужик забавный, — сказал Данилин.

Вера ответила, что Баркли — открытая душа, по-настоящему открытая.

— Увидим, — сдержанно отозвался Данилин.

12

На лоцманскую станцию Данилин приехал вместе с Душаном. Серб рассказывал, как он провел выходной день в столице. Забрел в глубь старого города, шатался по базарам. Квартал пряностей там — нечто неописуемое! Запахи гвоздики, ванили, перца, корицы и бог знает каких еще специй доносятся за полкилометра, а подойдешь поближе… Нигде нет ничего подобного!

Зато вечером Душану не повезло: толкнулся было в «Сахара-сити» на выступление знаменитой танцовщицы, и — увы — ни одного места свободного.

— Кстати, Эльдероде дружит с начальником полиции. Вхожу, а они уже сидят: Эльдероде и Азиз. Сидят и шепчутся. Что у них за секреты?

Слова Душана, может быть, и не закрепились бы в памяти Данилина, если бы не сам Эльдероде…

Тот по обыкновению решал шахматную задачу на всегдашнем своем месте, за столиком у окна. Душан окликнул его, как только переступил порог:

— Алло, Винцент! Как Лейла?

Эльдероде не обернулся. Он даже не поздоровался с вошедшими.

Рука его с пешкой остановилась в воздухе. Эльдероде слишком старательно прятал смущение.

Через минуту он уже превозносил искусство Лейлы, ее выносливость, уверял, что арабы — только дать им срок — побьют все европейские спортивные рекорды. Здоровенная нация!

Данилина ждали на «Тасмании» — громоздком, неопрятном грузовике. Стоя на якоре у входа в канал, он тяжко переваливался с боку на бок на крупной зыби. Штормтрап с инспектором Касемом качался, как маятник. Данилин поймал Касема за руку, помог сойти.

Отдышавшись, Касем назвал «Тасманию» ветхой тачкой с мусором, а ее экипаж — пьяными лодырями, родственниками ослов и гиен.

Осуждение, как и похвалу, Касем выдает сполна, умеренная середина ему незнакома. Мало того, что в трюмах грязь, как в конюшне. За это доступа в канал не лишают. Но ведь у них шалил указатель положения руля.

— Я, конечно, заставил их разобрать прибор, проверить все контакты.

— Правильно, — сказал Данилин.

На мостике его встретил капитан — обрюзгший детина неопределенного возраста. От него пахло спиртным.

— Мюллер, — представился он Данилину. — Мюллер, который никогда не жил в Германии.

Он родился в Румынии. У отца была ферма. Данилин выслушал это и приготовился к расспросам. Откровенностью обычно вызывают на откровенность.

Естественно, капитану не безразлично, что за лоцман ему достался, кто поведет судно. Но Данилина коробило, — немец выпытывал с неприятной назойливостью: где учился советский лоцман, откуда он родом, давно ли служит в торговом флоте…

Данилин отвечал односложно, едва скрывая досаду. Мюллер уловил ее и поспешил сгладить неловкость. Он попросил господина лоцмана пожаловать в салон — туда сейчас принесут кофе.

— А я вздремну часок, — сказал капитан. — Командуйте, мы в вашей власти.

И такое слыхал Данилин. Разные встречаются капитаны: один торчит на мостике безотлучно рядом с тобой, прямо тянет из твоего рта команду, а другой до того преисполнен доверия к лоцману, что отдает ему судно в полное распоряжение…

В салон принесли не только кофе, но еще и увесистую четырехгранную бутыль с коньяком, лимон и жареную рыбу. Белую рыбу тропических морей, похожую на судака, которую на каждом судне называют по-своему. Данилин полюбил эту рыбу и ел с удовольствием. К коньяку он не притронулся.

На палубе дышалось легко. Ласково веял теплый, словно процеженный воздух. Ветер утих, он уже устал таскать груз песчинок. Он сбросил их почти все и теперь носит только самые мелкие, еле доступные зрению, — те, что оседают на медных частях судна матовой пленкой, подобной дыханию росы.

Шумно пробудилась якорная лебедка. Болезненная дрожь побежала по телу «Тасмании».

— Право десять!

Вахтенный штурман — он подскочил и по-военному рьяно вытянулся перед Данилиным — повторил слова команды рулевому.

Данилин мог бы пропустить рыбачьи парусники, шедшие на промысел, и потом развернуться на просторе. Но он нарочно усложнил маневр: хотелось почувствовать судно, постигнуть его нрав.

За спиной Данилина сдвинулось штурвальное колесо. Серый залатанный парус вырос, закрыв половину стекла ходовой рубки, и унесся птицей. Данилин поднял глаза: стрелка на квадратном циферблате исправно отсчитала десять делений.

— Право пятнадцать!

Проскользнул еще один парус, последний в рыбачьей флотилии. Ладьи подскакивали на зыби, как щепки.

— Полный вперед!

Путь свободен. «Тасмания» нацелилась в устье канала. Там радушно теплятся сигнальные огни.

Течение прижимает судно к близкому берегу, но не сильно. Данилин время от времени короткими движениями руля возвращал «Тасманию» на курс. Штурвал позади сухо пощелкивал. Рукоятки его сжимал жилистыми, цепкими руками молодой матрос с худым, неспокойным лицом, по-видимому араб.

Что-то заставляло Данилина оборачиваться. И странно, рулевой словно ждал этого. Его упрямое лицо маячило в сумраке, и Данилин видел белки его глаз, две белые точки, горячечно яркие.

Ошибиться было нельзя. Да, то немая речь, обращенная к нему, Данилину. Немая потому, что сказать вслух нет возможности. Может быть, рулевой только и знает по-английски, что слова команды. Или мешает что-то другое?

Первым побуждением Данилина было заговорить с матросом. Но нет, спешить не стоит. На мостике постоянно ощущается присутствие еще одного человека. Это старший штурман. Он внимателен, он даже подобострастен и, конечно, не преминет подхватить команду лоцмана и повторить рулевому.

Так и следует делать по морским правилам. Рулевой подчиняется лишь своему начальнику. Но бывают отклонения от правил. Здесь, на запущенной «Тасмании», усердие штурмана кажется нарочитым.

Штурман ловит слова команды на лету, а лицо — неподвижно, как бы застывшее. Очень белое лицо. «Тасмания» давно странствует по южным морям, она уже не раз показывалась на канале. А штурман, верно, новичок на судне.

Впереди, по гладкой воде, по берегам канала, облицованным плитками, катится прибой света от судовых прожекторов. Птицы бьются в нем, точно в силках. Они в ужасе колотятся, пытаясь прорвать незримую сеть. Громада надвигается на них. Стрелки приборов в рубке шевелятся, докладывая Данилину: все на судне в порядке. Все мышцы его, все его электрические сосуды живут.

Глубокой ночью «Тасмания» достигла озера и бросила якорь. Штурман проводил Данилина в каюту, указал койку. Данилин вынул из кармана платок, разостлал его на грязной подушке.

Лежа с открытыми глазами, он прислушивался к лопотанью вялой, сонной волны, к пульсу судна, к его голосам и вздохам.

Вера сказала бы, что это пиратское судно… А ведь похоже! Подвыпивший капитан, громадная бутыль дешевого коньяка с залихватски пестрой этикеткой, а сейчас — засаленная подушка под головой. И матрос за штурвалом, с немой речью…

К этому матросу снова и снова возвращаются мысли Данилина. Он роется в памяти, но ничего не находит в ней. «А вот матрос… он словно узнал меня, — сказал себе Данилин. — Странно вел себя штурман. Можно подумать, он отгораживал от меня рулевого…»

«Сурхан» — ожило в памяти имя. Оно и не исчезало, — очень уж легко закончилось дело Сурхана. Закончилось у Азиза, а в действительности… Данилина все время смущала летучая мышь, слетевшая к Сурхану так невероятно кстати, в качестве удобнейшего оправдания.

С Азизом якшается Эльдероде и явно хочет сохранить это в тайне.

Азиз, Эльдероде… Данилин ворочается на койке, его томит злость. Злость оттого, что он бессилен понять. И оттого, что ему очень тяжело менять свое мнение о людях. Оценки, которые он дает, бессрочные, и когда поступки человека внезапно начинают их опровергать, Данилин считает себя обманутым, оскорбленным.

Опять возникает перед ним фигура рулевого, смутная в полумраке. Там, где он стоит, у штурвала, сгрудились тени, напуганные прожекторами. Данилину запомнились только лихорадочно-яркие белки глаз.

Таким мог быть Сурхан. Да, фанатик Сурхан, человек с темной, мятущейся душой.

13

Марьяшка и Зульфия со всех ног, задыхаясь, взлетели на пустырь.

Луна озаряет белесые шапки колючего кустарника и глинобитную стену — остаток брошенной лачуги. Поодаль возвышается купол мавзолея Искандер-баба, жившего много лет назад. Зульфия рассказывала про него. Он посетил Мекку, священный город, девяносто девять раз — столько, сколько имен у аллаха.

Ветка дерева царапнула щеку Марьяшки. Девочки сели. Дальше бежать опасно: у мавзолея постоянно бывают люди. Запоздалые путники разгружают у вечного дома Искандер-баба осликов и устраиваются на ночлег.

Зульфия осторожно отстранила, примяла колючки. Марьяшка подобралась к подруге.

Дерево укрыло их своей тенью. За чертой тени лунное серебро заливало купол мавзолея и плоские крыши Джезирэ. Где-то гулкими толчками, очень быстро дышала мельница-крупорушка. Ее тонкая труба как бы растворилась в насупившемся небе. Марьяшке казалось, мотор крупорушки стучит совсем близко, чуть ли не над самым ухом.

— Сюда не придут, — сказала Марьяшка.

Зульфия дрожала. Марьяшка гладила ее спину. Ладонь Марьяшки скользила по горячему шелку.

Мать Зульфии заставила ее надеть самое нарядное платье ради уважаемого гостя.

Дядя Солиман совсем не требовал, чтобы Зульфия вышла к нему, закутанная в черную мелайю, как принято во многих семьях. Нет, дядя Солиман человек просвещенный, передовой. По крайней мере, так он сам величает себя. Мать Зульфии со смирением передала дочери волю дяди Солимана, самого уважаемого человека в ее роде, — одеться по-европейски, по новейшему фасону. Мелайя не годится, мелайя скрадывает достоинства тела. А дядя Солиман должен их оценить. И потом решить, годится ли Зульфия в жены его сыну Исмаилу.

Мать только вздыхает и молится. Она вовсе не понуждает Зульфию выходить замуж. У Зульфии хорошая, добрая мама, и Марьяшке ее жаль, — очень уж она тихая и покорная. Но иначе ей нельзя: Солиман Бободур — глава в кругу родни, а в семье приказывает Сурхан, единственный мужчина. Сурхан, уходя в плавание, велел строго-настрого: показать Зульфию дяде Солиману. Авось ей выпадет счастье войти в его дом.

Зульфии, однако, это вовсе не кажется счастьем. Сегодня утром она прибежала к Марьяшке в слезах. На море Марьяшка не поехала, подруги совещались весь день. Спрятаться! Другого выхода нет.

И вот они обе на пустыре под деревом. Зульфия смотрит на купол мавзолея. Ей, наверно, чудится святой Искандер-баба.

— Не смейся, — шепчет Зульфия. — Вдруг он рассердится, накажет меня, и я никогда не выйду замуж.

— Дурочка ты, — отвечает ей Марьяшка. — «Накажет»… Да ну тебя, Зю, не глупи!

Мотор крупорушки не прекращает своей шумной, чересчур шумной работы. Тук-тук-тук! Выключили бы его, хоть ненадолго! Марьяшка злится: противный мотор, мешает слушать…

Дом Зульфии близко. Может быть, дядя Солиман перестал ждать и уже вышел на улицу, к коляске, и прощается с матерью Зульфии. Может быть, уже поехал к себе несолоно хлебавши. Ничего, ну ничегошеньки не слышно из-за мотора!

— Сурхан меня убьет, — шепчет Зульфия. Марьяшке становится страшно.

— Не убьет, — говорит она, поеживаясь. — Да его не пустят туда…

— Ты думаешь?

Что это с Зульфией? Ведь все же ясно: она не станет ссориться с братом, она просто возьмет да и поступит в школу-интернат в другом городе. Понятно же, Сурхана туда не пустят. Такого сумасшедшего…

— А дяди Солимана я не боюсь, — говорит Зульфия. — Он поворчит немного и забудет.

Смешной этот дядя Солиман! Марьяшка не видела его, но ей известно очень многое про дядю Солимана со слов подруги. Для иностранцев он мистер Боб. Он всю жизнь работал гидом, водил экскурсии, и очень гордится этим. Сейчас у него одно занятие: найти невест для своих трех сыновей. Он передовой человек, дядя Солиман, но его сыновья не смеют жениться по собственной воле.

Ищет он давно, но он капризный, дядя Солиман, этот смешной мистер Боб. Марьяшке он представляется маленьким и толстым, с одним зубом, торчащим изо рта.

Нет, Зульфия ему не подойдет. Поглядеть на Зульфию в шелковом платье он не прочь — еще бы, такая красивая… А в его доме все по обычаям: женщины ходят в черном, живут на своей половине, за перегородкой.

Мотор наконец умолк. Тихо, совсем тихо. На лоцманской улице у кого-то играет радио. Бьют часы. Это тоже радио передает, но неизвестно откуда.

Марьяшка явилась домой около одиннадцати — ей уже давно полагалось спать.

— Натворили вы! — сказала Вера.

Она снимала колючки, приставшие к волосам дочери, к ее курточке, выгоревшей добела. Марьяшка чувствовала, что руки у матери не сердитые, и удивлялась: мать как-то проведала! Но каким образом?

— Мы с Зульфией…

Лучше не объяснять все же, чем была занята с Зульфией. Была с Зульфией, и точка, пока…

— Да, для меня не новость, Марианна. Радуйся, что отца нет дома.

Вере хотелось вложить в эти слова упрек, негодование, но не получилось… Ее разбирал смех. Перед ней маячил мистер Боб, недавний посетитель. Мистер Боб, слезающий с коляски в своей длиннющей галабии. Мистер Боб поклонился сперва по-восточному, приложил руку ко лбу, а затем шаркнул маленькой ножкой в модной остроносой туфельке.

То, что он мистер Боб, и то, что он сорок восемь лет проработал в туристской фирме «Левант», Вера узнала сразу, в первую же минуту.

Потом мистер Боб произнес несколько пространных извинений и спросил, не здесь ли находится его родственница Зульфия. Он слышал, что дочь уважаемой миссис — ее подруга.

— Нет, — сказала Вера, — они были тут… Они где-то гуляют.

Вероятно, ей не следовало говорить «гуляют». Это прозвучало слишком легкомысленно. К тому же время для прогулок было позднее.

— О, ушли обе?..

И тут церемонная вежливость покинула мистера Боба, он впал в раздражение. Кадык на тонкой шее запрыгал, пальцы, унизанные кольцами, сжали резную рукоятку посоха. Мистер Боб забылся до того, что дробно застучал посохом об пол.

— Миссис очень неосторожна, — сказал он. — Миссис не у себя в Европе… Девушкам не подобает гулять одним…

— Они еще дети, мистер Боб.

— Нет, миссис… Миссис ошибается…

Он лишь слегка наклонил голову и влез в коляску, высоко подобрав полы галабии. До Веры долго доносился глухой, деревянный стук бубенца, — словно колотушка старого, ворчливого ночного сторожа.

Нет, нельзя сердиться на Марьяшку!

14

До того как Сурхан попал на «Тасманию», капитан Азиз оказал ему честь — отвез его на своей машине к себе и удостоил беседой. В то время Сурхан внимал капитану Азизу почтительно. Каждый звук из уст благодетеля принимал как золотую монету. Больше того — как слиток высшей мудрости.

Беседа в доме капитана, на веранде, выходящей в сад, услаждалась еще заморским вином, сладким, как финик. Сурхан в рот не брал вина, но почтенный Азиз убедил его Нарушить заповедь. «Аллах в темноте не увидит, — сказал капитан Азиз. — Аллах тоже отдыхает, как и все мы…»

Посасывая вино с кусочком льда, Азиз бранил европейцев. Немцы, англичане или русские — все они одинаковы, все являются сюда лишь ради своей выгоды. Русские особенно опасны, так как клянутся в дружбе и уже успели кое-кому замутить рассудок.

Сурхан соглашался, громко бранил европейцев и спрашивал, долго ли правоверным терпеть от них.

Азиз увел Сурхана во внутренние покои, усадил на тахту и только тогда ответил. Нет, терпеть осталось недолго. Истинные патриоты республики решили прибегнуть к суровым мерам. Европейцев надо отвадить, раз и навсегда отвадить. И прежде всего закрыть для них канал.

В голове Сурхана шумело, лукавые духи, заключенные в заморском вине, лихо отплясывали в черепной коробке и размахивали кулаком. Да, почтенный Азиз прав, надо проучить проклятых иноземцев.

— Но взяться надо с умом, — сказал почтенный Азиз. — Так и быть, я тебе объясню замысел наших патриотов, но сперва ты должен поклясться мне: никому ни слова!

Сурхан клялся, стоя на коленях. Он просил аллаха покарать его — в случае измены клятве — всеми болезнями, выпустить по капле кровь, высушить тело, отдать на съедение гиенам.

— Достаточно, — сказал Азиз.

Оказывается, необходимо топить в канале иностранные суда. Топить так, чтобы задерживать движение и в конце концов сделать канал непроходимым. Нужна, конечно, ловкость. На себя вины не брать, отвечать должны чужие лоцманы, чужие капитаны. Ведь в открытую с европейцами бороться трудно. Что ж, аллах одобрит хитрость, против неверных все средства, все уловки хороши.

Сурхан ликовал. Да, так и надо с ними… Духи заморского вина буянили в его мозгу, и задача казалась простой. А когда Азиз упомянул о награде, ожидающей смелого мусульманина, Сурхан снова опустился на колени и поцеловал ноги благодетеля.

Духи улетучились из головы Сурхана лишь утром. Но доверие к благодетелю не поколебалось. Первое сомнение посеяла сестра Зульфия.

Да, сестра, девчонка! Сурхан не привык расценивать всерьез слова женщины, и уж меньше всего он был склонен слушать четырнадцатилетнюю Зульфию. Но она произносила не свои слова. Она читала вслух, разложив на столе газету. И то, что услышал Сурхан, ничуть не совпадало с тем, что говорил ему почтенный Азиз.

Если верить газете, которую печатают по воле республики, канал должен служить всему миру, всем народам, по справедливости. Канал приносит большой доход республике. В последнее время иноземные агенты пытались устраивать аварии на канале. Это враги арабов, враги, заслуживающие строгого наказания.

Сурхан не мог прочесть газету и проверить Зульфию. Но, очевидно, сестра не смогла бы сама придумать это. Слишком быстро и складно она говорила, глядя на бумагу, покрытую буквами.

В глубине души Сурхан почувствовал себя жалким, беспомощным человеком. Но признаться в этом себе он не мог. В последний день перед отъездом в Порт-Харад он был груб с сестрой и матерью. Он ругал сестру за то, что она завела себе чужеродную, русскую подругу, и повторял свое распоряжение старшего в семье — встретить дядю Солимана как можно лучше, постараться ему понравиться.

В Порт-Хараде Сурхан дождался «Тасмании» и явился к капитану Мюллеру. Азиз велел сказать немцу только одно: «Я Летучая Мышь».

— Ага, Мышь, — кивнул капитан. — Ты мне как раз и нужен.

Зачем нужен, выяснилось в тот же день. Штурман, господин Биверли, объявил Сурхану, что он зачислен рулевым. Обязанности обычные, только… Может быть, ему придется ослушаться приказа на мостике. Такой случай, вероятнее всего, произойдет на канале… Командовать будет лоцман, и если штурман или кто другой из начальников подмигнет, повторяя команду, то, значит, делать надо наоборот, крутить руль, скажем, не вправо, а влево.

Сурхан похолодел. То, что казалось ему в доме Азиза, за бутылкой вина, местью во славу аллаха, и к тому же совсем нетрудной, теперь стало куда сложнее.

Но назад пути нет! Даже в жаркий полдень на Сурхана накатывался холод страха. И если сестра прочитала ему правду, его будут судить за аварию и не помилуют… От кого тогда ждать защиты?..

Странные на «Тасмании» люди, на таком судне Сурхан еще не бывал. Не насчитаешь, пожалуй, и трех земляков! И каждый сам по себе — сторонится своих товарищей.

Сурхан готов был заплясать от радости, когда услышал родную арабскую речь. Правда, рослый, почти черный парень, сидевший рядом, за бобовой похлебкой, говорил очень смешно — не так, как в Джезирэ. Но Сурхан обрадовался, будто нашел родного.

Юсуф — так зовут парня — родился далеко, в английских владениях, но воспитан в правой вере. Сурхан мигом подружился с единоверцем. Во время плавания в Индийском океане они все свободное время проводили вместе.

— Здесь банда штрафных, — сказал Юсуф. — Мюллер всяких бродяг принимает на судно.

— И ты штрафной? — спросил Сурхан.

— Грехи есть и за мной, — рассмеялся Юсуф, но не сказал, какие он совершил грехи.

Выложить свою тайну приятелю Сурхан опасался, ведь он дал клятву. Одна мысль о небесных карах, уготованных за измену клятве, сковывала язык.

— Говорят, — сказал Юсуф, — такую банду набирают, когда судно идет на гибель.

Сурхан заерзал на кнехте. Они сидели под синим покровом неба, у штабелей леса.

— «Тасмания» хорошо застрахована, — сказал Юсуф. — Хозяева ничего не потеряют.

Уста Сурхана все-таки оставались закрытыми еще много дней, пока на судне не появился русский лоцман.

Сурхан сразу узнал его. На мостике, в трех шагах, — лоцман Данилин, русский лоцман, лютый враг…

Тюрьма, голод и жажда, пытки неизвестностью, угроза смертной казни — все из-за него, из-за русского! Сколько раз днем и ночью виделась виселица, намыленная петля! Сколько раз она стягивала шею, отнимая дыхание!

Да, все беды из-за него, если верить почтенному Азизу…

И мысли Сурхана снова путались. Между капитаном Азизом и русским лоцманом стоит капитан Мюллер, немец. Матросы говорят, что Мюллер презирает всех, у кого темные глаза и черные волосы, а уж про темнокожих и говорить нечего… Но если верить почтенному Азизу, то надо подчиняться Мюллеру.

«Тасмания» уже давно кажется Сурхану огромной ловушкой. Как спастись? Но ведь не убежишь?

Матросы говорят — Мюллер раньше воевал против русских…

Дай, аллах, разума! Нет, все равно не понять всего. Неужели русский хотел смерти невинного? У Сурхана голова раскалывается от нескончаемых вопросов. Он гонит их прочь. Самое главное — стать опять Сурхану вольным человеком, а не Летучей Мышью. Проклятая дочь ада! Мало он вытерпел — надо еще носить ее имя!

А что если открыть все русскому лоцману…

Сурхан пугается этой мысли, гонит ее, но она почему-то возвращается.

Русский лоцман не знает того, что задумано здесь, и если узнает…

Вечером Сурхан затащил Юсуфа в закоулок, наполненный гулом машины, и открылся во всем.

— Попал ты на крючок, — вздохнул Юсуф. — Не приложу ума, как тебя выручить. Может, лоцмана посвятить в эту историю! А?

— Вот и я думаю, — воспрянул духом Сурхан. — Хуже не будет. Русский, может, не выдаст меня капитану. А? Ведь не выдаст?

— Нет, наверно.

— Ну вот. Ох, Юсуф, лишь бы не заметили…

— Ничего. Скоро бросим якорь, и тогда… Лоцман уйдет с мостика, отдыхать ляжет. Я покажу тебе его каюту.

И хорошо, разговор не для чужих людей. Но с чего начать?

Загремела якорная цепь и помогла Сурхану решиться. Юсуф вышел на разведку. Минула вечность, пока он ходил…

— Идем! — шепнул Юсуф.

Он обнял Сурхана и подтолкнул его. В коридоре тускло мерцали редкие, запыленные лампочки.

— Эй, — раздалось вдруг. — Что вам тут надо?

Впереди, в нескольких шагах, блеснул козырек чьей-то фуражки.

Козырек наполовину закрывал лицо человека, который выскочил из-за поворота и встал перед матросами, широко расставив ноги.

Он больше ничего не сказал, только движением руки указал матросам путь: к трапу и наверх. «Пропали!» — подумал Сурхан.

Ноги его одеревенели, и он с трудом переступил порог капитанской каюты.

Капитан встал из-за стола.

— Куда ходил? — Он вплотную подошел к Сурхану и прижал ботинком пальцы его ног.

Сурхан вскрикнул.

— Молчишь, скотина! — тихо сказал Мюллер. — Молчишь! К Ивану ходил, к советскому, жаловаться! — Капитан брызгал слюной. — Жаловаться? Тебя из тюрьмы вытащили, из вонючей тюрьмы, из верблюжьего навоза!

Он неловко размахнулся, и Сурхан отпрянул, — пальцы Мюллера скользнули по его груди.

— Струсил, арабская образина! Ладно, обойдемся без тебя. — Капитан тяжело дышал. — Молчишь? Хорошо, Юсуф скажет.

— Да, ваша честь, — произнес Юсуф.

Сурхан не поверил своим ушам. Юсуф стоял, вытянувшись перед капитаном, как солдат.

Юсуф заговорил, и Сурхан уже не мог больше сомневаться. Нет, он не ослышался, Юсуф предал его, подло предал… Подлец подавится своей гнусной речью. Вот тебе, сын собаки!

Сурхан пришел в себя в каюте — голой, без койки, с тусклым иллюминатором, заделанным железной решеткой. Он всхлипывал от обиды и от боли: Сурхану выворачивали руки, когда отрывали его от Юсуфа.

Превозмогая боль, Сурхан заколотил в обитую металлом дверь. Он бил кулаками и кричал, что аллах накажет злодеев, что судно собираются потопить и надо непременно дать знать лоцману, русскому лоцману…

15

Данилин приподнялся на койке, — шумы и голоса на судне приблизились к самой двери каюты и тотчас замерли. Данилин не успел ничего толком расслышать. Похоже, кого-то остановили…

Э, нервы бунтуют!

Платок на подушке сдвинулся, обнажив сальное пятно. Данилин поправил платок.

Он сидел на койке и, задумавшись, аккуратно, методично разглаживал платок ладонью. Рулевой предстал опять — в дрожащих тенях рубки, за штурвалом, под пристальными глазами приборов.

Да, странный матрос! Вот-вот начнет дергаться и вопить, как дервиш. Как вертящийся дервиш из секты… Фу, вылетело название! Похоже, ему стоит больших трудов стоять на месте. Один раз он качнулся вперед, надавил грудью на колесо, и рукой будто сорвал что-то с плеча или согнал…

Однако не пора ли сниматься с якоря? Что-то долго не дают добро на вход в канал.

Данилин подошел к иллюминатору — глотнуть ветерка. Пепельница на столике — фарфоровая пепельница с надписью на ободке: «Накамура и сыновья, Гонолулу» — потемнела, ее запорошило песком. Барханчик песка вырос на скатерти, под самым иллюминатором.

«Тасмания» не поддается мелкой озерной волне. Но ветер как будто крепчает…

Полным ходом, зажженной праздничной люстрой пронесся мимо пассажирский пароход. Ишь ты! Зеленая улица этому пижону! Еще минут пять — Данилин прикинул положенный интервал между судами, — и «Тасмания» двинется… Но теснота каюты стала невыносимой. Он взял с подушки платок, хотел было сунуть в карман, но поморщился и бросил на пол.

На палубе ветер налетал порывами, вытряхивал подобранный в пустыне песок. Он не колол лицо, не сыпался за ворот, как бывает при хамсине, песчаной буре, но оседал тихо и почти неприметно.

На мостике, над рулонами морских карт, выводил свою нескончаемую строчку барограф. Он не сказал ничего определенного Данилину. Стрелка взмывала и круто падала. Поединок двух начал — бури и покоя — продолжался в атмосфере.

По пятам за Данилиным взошел на мостик помощник капитана. А Мюллера опять не видно, подумал Данилин. Капитан не утруждает себя службой.

У помощника широкие, массивные скулы, тяжелые надбровные дуги, прячущие взгляд. Кожа блестящая, смуглой желтизны. Наверно, филиппинец.

Данилин спросил, чтобы проверить догадку, а больше оттого, что его тяготили молчание вахтенного помощника и непроницаемость неподвижного лица.

— Да, Филиппины, Люсон, — ответил тот равнодушно, без единого признака оживления, обычно вызываемого мыслью о родине.

К штурвалу встал новый рулевой — низенький, коренастый и желтокожий. Помощник капитана обменялся с ним двумя фразами на непонятном Данилину, клекочущем языке.

Когда выбрали якорь и Данилин подал команду, слуха его коснулась та же речь. Помощник не повторил команду, как положено, а перевел ее матросу. Такое уже бывало на судах, и Данилин редко мирился с отклонением от правила. Теперь же он меньше всего склонен был уступать.

— Матрос очень слаб в английском, — сказал помощник спокойно и без выражения. — Хороший матрос, очень хороший рулевой, но по-английски…

— Я все-таки настаиваю, — перебил его Данилин, глядя на припомаженные волосы помощника, плотные, как броня.

— Как угодно.

Помощник не поднял головы — только шлем его волос чернел перед Данилиным.

Он скомандовал, и помощник повторил, громко, раздельно, отчеканивая каждый звук.

Стрелка указателя пошла вправо. Она подтверждала: рулевой понял команду.

— Вот видите, — произнес Данилин мягче. — Вы недооцениваете своих матросов.

Громадная в узкости канала «Тасмания» будто вспарывала пустыню. В свете прожекторов колыхались серые волны летучего песка.

Вскоре ветер утих, атаки песка прекратились. Вот-вот должен быть мост. Бахорский мост — самое опасное место на канале.

Именно здесь десяток лет назад итальянский танкер врезался в створку и застрял, словно насаженный на нож. Танкер шел с грузом бензина, нечего было и пытаться освободить судно с помощью автогенной или электрической сварки. Канал плотно закупорило на две недели.

Данилин приказал убавить ход. Лучи прожекторов ощупывали берег, вылезавший как бы из лохмотьев тьмы, ощупывали причалы и обрывы холмов, подступивших к берегу, и белые палатки какой-то экспедиции, и верблюда, одуревшего от света.

На середине канала ясно обозначился мост — плечистый турникет из бетона и стали. Плечи его с отрезком железнодорожного пути отделились от берегов и открыли два протока.

— Право пять!

Данилин повел «Тасманию» в судоходный правый проток.

— Одерживай!

Надо сковать размах поворота, не давать ему большой воли, — ведь фарватер узок, страшно узок, и малейший просчет вынесет судно на берег.

— Лево пять!

Судно тянет к берегу — там глубина. Оно сегодня, кажется, особенно настойчиво — это проклятое притяжение. Единственный выход — взять влево, еще немного влево, пойти прямо на створку моста, торчащую впереди, и несколько секунд выдерживать это сближение с опасностью. Важно рассчитать как следует, точнейшим образом рассчитать эти секунды, держать их в горсти и выпускать по одной, командовать не только людьми на мостике, — временем…

Мост уже близко. Он растет, он гигантски растет и уже возвышается над фальшбортом «Тасмании». Теперь нос судна мешает измерять на глаз расстояние, — вода исчезла, вода ушла вниз, легла под киль, — впереди только нос «Тасмании» и сухой, похожий на скелет, вырост моста с двумя тычками. Это рельсы, они угрожающе двигаются на «Тасманию».

Секунды в горсти, в потной, крепко сжатой руке, — ни одна не выпадет, не пропадет зря…

— Право руля!

Взгляд Данилина еще цепляется за острия рельс, за стальные сухожилия моста, словно сжавшиеся для удара. Но время, отмеренное для маневра, кончилось, а мост растет, наступает…

Мост надвигается…

Что же руль?.. Данилин только что слышал за спиной стрекот колеса, а стрелка… Стрелка указателя сошла влево, не вправо, а влево! Рельсы на мосту стали двумя тусклыми точками и словно уперлись в грудь.

— Прямо руль… Право руля…

Рулевой отшатнулся, — Данилин, не помня себя, угрожающе шагнул к нему. Колесо послушно отщелкало, руль вернулся на исходное положение, руль пошел вправо, но как мало времени, как ничтожно мало!

Нос «Тасмании» уже в протоке. Но все еще по инерции идет влево, — импульсы глохнут в неуклюжем, утомленном, скитаниями, избитом штормами судне. Вперед и влево гонит «Тасманию» ее собственная неповоротливая тяжесть. Но руль берет свое, смертельное движение влево встречает упругий невидимый барьер, замедляется…

Поздно! Данилин едва не закричал — такая боль настигла его, резнула диким ревом раздираемого металла.

Он сделал огромное усилие, чтобы не подчиниться этой боли — неизбежной боли моряка, командира, сросшегося с судном. Среди грохота, суматохи он ощутил смутную, скользкую надежду: «Тасмания» ударилась плашмя, и рана, может быть, не очень серьезна. Ведь инерция была уже на исходе…

Помощник капитана ползал по полу, усеянному осколками стекла, рулонами карт. Данилин сам крикнул в машинное отделение приказ — полный назад! Ему не ответили, и он повторил приказ, — только тогда раздался нарастающий гул двигателя.

«Тасмания» сотрясалась, все мышцы ее напряглись. Винт беспомощно, вхолостую взбивал воду.

«Кончено!» — подумал Данилин. Ему представилась вереница безжизненных судов, растянувшаяся позади «Тасмании» на много километров. Но в этот момент мост заскрипел и оттолкнул от себя «Тасманию», Данилин попятился и чуть не упал, наткнувшись на помощника капитана.

Он что, ушибся? Нет, не похоже… Так какого черта он возится на полу? Или ему неважно, что стало с судном?..

Право руля, еще немного вправо… Теперь одерживать, коридор узок. Ох, как неповоротлива эта посудина!

Рулевой истово повинуется, в его облике сейчас что-то виноватое, жалкое. Данилин командует прямо рулевому, так как помощник все еще на полу, что-то собирает или ищет…

Мост — чудовище, лишенное добычи, — скользнул мимо левого борта. Мелькнули помятые, измочаленные брусья, а один из них, потерявший всю краску, оголенный, сверкнул как лезвие.

Теперь лево руля и — на середину канала… Данилин снял фуражку и бросил ее; по лбу, по щекам, по затылку струился пот.

Пронзительный, режущий трезвон ломится в уши. Кто-то зовет хозяина судна, — верно, из трюма, где, может быть, хлещет вода.

— Возьмите трубку! — крикнул Данилин.

Вбежал капитан Мюллер, красный, взлохмаченный. Вбежал и исчез из поля зрения Данилина, — кажется, принялся ругать кого-то. Право руля, право… Судно хуже слушается руля. Теперь левее… На мостике появляются еще люди. Данилин едва замечает их. Канал, нос «Тасмании», стрелка прибора, рулевой за штурвалом — вот все, что существует сейчас. В трюме течь, и надо успеть проскочить…

В трюме течь, — кто-то сообщил это Данилину, или, может быть, он уловил по отрывочным восклицаниям, выхватил из голосов, не умолкающих вокруг. В трюме течь, насосы откачивают воду, но с перебоями, так как в сетки набивается грязь.

Место здесь мелкое, но киль покамест не скребет по дну. «Тасмания» все-таки движется. Сейчас нервы Данилина, его мозг, его кровь — одно целое с организмом судна. Нет, киль не трогает дна. А впереди — глубины больше. Данилину рисуется карта: канал, раструб залива, простор озера — второго озера на трассе канала, и цифры глубин. Сейчас Данилин видит их все. Да, они все отпечатались в памяти, как на бумаге. Чем дальше, тем фарватер глубже.

Неужели не проскочим?!

Голова капитана Мюллера, неприбранная, с розовой лысой макушкой, опять в поле зрения Данилина. Капитан грозит кому-то кулаком.

— Выродки! — доносится до слуха Данилина. — Подвели все-таки, мерзавцы!

Капитан топчется перед Данилиным: уж не надеется ли, что тот разделит его гнев? Немец очень много и долго говорит, будто ему некуда девать время. Твердит что-то про рулевого, который даже команду не понимает толком.

— Желтая обезьяна! — слышит Данилин. — Погоди, тебя возьмут за воротник!

Данилин не отвечает. Ему некогда отвечать. Где-то на краешке сознания бьется раздражение: что это за капитан, который в такой момент болтает невесть что, мешает рулевому! Только на секунду, на полсекунды отрывается Данилин от стрелки прибора, и тут будто ожгло его, такую ненависть прочел он, взглянув на Мюллера.

Это ощущение тотчас же оттеснено: «Тасмания» еще не вышла из канала, все тянутся, бесконечно тянутся две серые ленты — набережные, проплывают мазанки, овцы, сбившиеся в черное пятно, лагерь воинской части…

Уже недолго! Все помыслы Данилина поглощены одной целью — проскочить канал, выбраться на озеро. И там довести «Тасманию» до причала или посадить на грунт, в стороне от трассы, от большой дороги судов.

Прожекторы «Тасмании» гаснут. Уже утро.

В желтом зареве утра плывут навстречу плоские крыши городка, придвинутого к каналу холмами. Вершины холмов тают на ветру, исходят песком. Приближаются пакгаузы, вырастает сухая рощица антенн на вышке. За ними — бетонные ворота канала, а за воротами провал, мутная пустота. Это потому, что песчаная вьюга все-таки разгулялась и сбрасывает песок с холмов, с улиц городка в озеро…

Ворота все ближе. Во всей моряцкой жизни Данилина не было более желанных ворот.

Только теперь Данилин в состоянии собрать по частям, уразуметь картину происшедшего. От ненависти, мелькнувшей на лице капитана, остался очень ясный, почти физически ощутимый след, и ни осторожность, ни доброта уже не препятствуют Данилину утвердиться на суровом выводе.

Сейчас Мюллер — сама любезность. Он поднимает фуражку Данилина, закатившуюся в угол, сдувает с нее пыль. Он все еще толкует о том, что его подвели, что хороших матросов не сыскать — одна шваль в южных портах…

Конечно, он будет петь ту же песню, когда сюда явятся власти.

Правда, есть очень простые способы потопить судно. Например, можно было бы открыть кингстоны. Мюллер охотно приказал бы открыть кингстоны. Но он выдал бы себя. Ему нужны послушные руки. Желательно — руки араба. Вину надобно переложить на рулевого и на советского лоцмана. Уж Мюллер постарается… Если это ему удастся, тогда бывшие хозяева канала завопят на весь мир: «На канале аварии! Республика не справляется с каналом! Угроза международному судоходству!»

Только нет, не удастся!

Все это Данилин сказал в тот же день корреспондентам газет. Весть об аварии у моста взбудоражила редакции. И, конечно, Бенджамен Баркли, представитель «Тудэй», подоспел в числе первых.

Газетчики собрались в здании таможни. За окнами виднелись мачты «Тасмании», благополучно притулившейся к стенке, и ее труба, опоясанная белыми и голубыми полосками.

— Счастье, что судно было в балласте, то есть без груза, — сказал Данилин. — Иначе мы бы сели на дно еще там, в канале, как пить дать…

16

Журналисты спрашивали, как чувствовал себя лоцман Данилин на мостике. Он ведь понял, что авария устроена намеренно.

— Безусловно, — ответил Данилин.

— И вы не боялись? — подал голос Баркли. — Этот капитан выглядит форменным фашистом. И вообще… Они же могли черт знает что сделать с вами.

Данилин засмеялся:

— Признаться, я как-то не думал об этом… В те минуты, во всяком случае, нет.

Два журналиста в переднем ряду недоверчиво переглянулись.

— Если не верите — дело ваше, — сказал Данилин с досадой, и газетчики засмеялись.

— Интересно, — подал голос Баркли, — что все-таки заставляло вас? Отвечает за судно капитан. Вы имели возможность попросту выйти из неприятной компании. А вы еще сунулись в озеро…

— Ерунда, — усмехнулся Данилин. — Моряк в озере не утонет.

Газетчики дружно заскрипели перьями. Баркли — его настойчивость будоражила Данилина все время — не успокоился:

— Но вы нам не объяснили… Что вас все-таки заставляло?

— Ах, вот вы о чем…

От усталости ему было нелегко склеивать английские фразы, да и наивен был вопрос, сердил своей наивностью.

— А я, знаете, захватил канал в свою собственность. Пакет акций! Получаю миллионы…

В зале грохнули. Баркли захлопал.

— Ну, видите, вы же поняли шутку… Тогда поймите и другое, нешуточное…

Когда Данилин кончил, вопросы хлынули снова.

— Вы давно в Африке?

— Сколько вам платят?

Один журналист — юноша араб, застенчивый, — тихо спросил, нравится ли Данилину канал.

— Ну, по мне… воды маловато. Я ведь привык к морю.

Данилин ловил ободряющие улыбки, дружеский смех от всего сердца. Он говорил, удивляясь собственной непринужденности. Надо же, целая пресс-конференция!

Баркли, на правах знакомого, задержался.

— Спасибо вам, — сказал он. — Здо́рово, что есть такие люди, как вы!

— Ничего особенного, — бросил Данилин.

— Редактора моего вы, конечно, не устраиваете. Это факт. А Патрик — его величество старший брат, — он сказал бы, что я вас выдумал. Кстати, Сурхан должен быть здесь, на «Тасмании».

— Кто? — вздрогнул Данилин.

— Человек, который в вас стрелял. Меня заинтриговала эта история. Сурхана видели в Порт-Хараде, и…

— Слушайте… — Данилин задохнулся от неожиданности. — Надо немедленно…

Перед ним, словно в блеске молнии, осветился рулевой араб, белки его глаз, его немая речь, то яростная, то просящая… Что если это он, Сурхан!

Прыгая через скамьи. Данилин кинулся на улицу. «Тасмания» стояла у причала как вкопанная, тусклая и понурая в хороводах песка. Хамсин, кажется, разошелся по-настоящему. На причале было людно. Данилин узнал чиновников из комиссии, изучающей последствия аварии. Были и военные, в форме пограничников. У трапа Данилина остановил офицер с медным полумесяцем на фуражке.

Данилин назвал себя.

— Да, я знаю вас, мистер Данилин. — Офицер расцвел. — Вам что-нибудь нужно?

— На судне есть один матрос… Его зовут Сурхан.

Данилин смешался: надо же объяснить, что ему нужно от Сурхана, от человека, который стрелял. Во-первых, видеть его, а затем… Понять, что он за человек. Понять, в чем же дело…

Офицер кликнул товарища. Данилин, сжигаемый нетерпением, ждал, пока они советовались по-арабски — нестерпимо долго, длинными, старательными фразами.

Наконец второй офицер щелкнул каблуками и представился:

— Майор Саллах. Мне очень приятно. Мы друзья, да? — Он обнажил в улыбке зубы. — Сурхана Фаиза на судне нет.

— Но… он был?

— Да, был. Капитан сказал: Сурхан сошел на берег. Но это невозможно. Мы смотрели… Мистер лоцман, вы видели его на «Тасмании»?

— Я… право не уверен, он был на мостике… если это действительно он…

Майор отстегнул кожаную сумку и протянул Данилину маленькую, в паутинке трещин, фотографию. Майор неловко держал ее крупными пальцами, темными от табака.

— Узнаете? — спросил майор.

— Да.

— Простите, мистер Данилин, еще один вопрос… Вы очень нас обяжете…

— Пожалуйста.

— Когда вы были с ним на мостике последний раз?

— Вчера… Да, на полуденной вахте, с двенадцати… Я думал, что он заступит еще раз, вечером. Но вместо него вышел другой.

— Спасибо, мистер Данилин.

— Не за что. Желаю вам, — он улыбнулся, глядя в простое, крестьянское, с массивными чертами лицо майора, — желаю вам разыскать его.

— Воля аллаха! — ответил пограничник.

В тот день Данилин ничего больше не узнал о судьбе Сурхана — человека, который стрелял.

Спросить майора, по какой причине ищут Сурхана, Данилин постеснялся.

В Джезирэ его ждали новости: ночью арестовали капитана Азиза. Эльдероде скрылся, бросив почти все свое добро.

Прошли недели, месяцы. Сурхан не вернулся домой: человек, который стрелял, пропал бесследно.

* * *

Самолет повис над синей бездной. Берег выскользнул из-под крыла, исчез в дымке и превратился в длинное облако. Вере показалось, что ИЛ-18 покинул земную планету и летит прямо к солнцу.

— Средиземное море, — объявила стюардесса.

У самого окна сидит Марьяшка. На голых загорелых коленках она держит пучок веток. Это хна, дерево древних царей. Ветки торчат из гербария, лежащего на столике, из мохнатого пальто Марьяшки, готового для встречи с русским сентябрем.

— И где он наломал столько! — смеется Вера. — По всему Джезирэ, наверно.

Ветки принес Баркли — большую, душистую охапку. «Миссис Вере на прощание, африканский аромат, самый ее любимый».

Вера перебирает маленькие беловатые цветочки. Они чем-то напоминают ландыши.

Баркли не обделил и Данилина, сунул ему ветки в нагрудный карман пиджака. Данилин смутился, — он не привык получать цветы.

Берег Африки уже почти растаял позади, длинное облако стало едва видимой черточкой. Однако Данилин все еще в Джезирэ. Ему странно слушать стюардессу. В Москве ранние холода, десять градусов. Нет, не верится, — есть только жара, солнце. И непонятно, зачем вылезли из гардеробов и висят в самолете демисезонные пальто и куртки.

Еще не улеглись волнения последних дней в Джезирэ — Данилин сейчас опять переживает их.

Из комнат вынесли всю мебель, больно было смотреть на голые стены коттеджа, как на друга, ставшего равнодушным. Зияла вмятина на стене, след пули, и будила прошлое.

Это неожиданное чувство незавершенности… Он спрашивал себя: откуда оно? Ведь срок службы закончен, работа выполнена, в личное дело подшиты благодарности за спасение «Тасмании». Есть даже награда от правительства республики. Советский лоцман Данилин, в труднейших условиях, не растерявшись…

Так чего же еще? Можно спокойно лететь домой. Вернуться на родную Балтику…

В последние дни все события, все лица предстали с необыкновенной отчетливостью, как в зеркале. Но какова же судьба Сурхана? Что натворили Азиз и Эльдероде? Спросить бы у Баркли. Но в те дни его не было. После первого визита Баркли часто заходил, пригрелся у очага. Данилин уже не стеснялся спорить, стал обращаться с Баркли попросту, без церемоний.

Баркли изливал душу: в редакции им недовольны, диверсию на «Тасмании» замолчали, а чем не сенсация! Ждать увольнения Баркли не стал, распрощался первый и уехал искать удачи…


…Самолет погрузился в синюю беспредельность. Уже нет верха и низа, юга и севера. Где наша планета — неизвестно.

Иногда из-под крыла выползает крохотный пароход, детская игрушка, потерянная в бездне.

Вера подносит к лицу ветки. Цветы пахнут. У арабов есть поверье: хна теряет аромат за пределами своей страны.

Данилин вспоминает Баркли, нагруженного ветками. Он явился нежданно вчера, перед самым отъездом на аэродром, прижимая к себе охапку обеими руками.

То, что рассказал Баркли, очень-очень важно. Имеются новые данные о деле Азиза. Заговор раскрыт полностью. Надо бы посадить на скамью подсудимых Эльдероде и Мюллера, капитана «Тасмании». Но удастся ли — пока неизвестно. Мюллер виновен еще и в гибели Сурхана. Летучую Мышь побоялись оставить в живых…

Потом Баркли сообщил о себе:

— Побывал я дома. С братом мы разругались окончательно, ну и… пустился я опять шататься по свету. Договорился со здешней кинофабрикой. Взяли помощником режиссера.

— Вы и это умеете? — спросила Вера.

— Случалось. А люди тут нужны до зарезу. Собираюсь в экспедицию, снимать видовой фильм. Пустяки, цветные картинки для привлечения туристов. Но это для начала…

— Значит, породнились с Африкой, — сказал Данилин.

— Выходит, так. — Баркли неловко развел длинными руками. — Знаете, это, пожалуй, из-за вас. Ей-богу, вы помогли мне оттолкнуться… А сами улетаете, нехорошие вы какие!

Лицо у него стало обиженным, совсем мальчишеским.

— Па-ап! — зовет Марьяшка и тычет в нос ветку. — Правда же, пахнут?

Марьяшка решила проверить: теряют ли запах цветы? А если теряют, то когда, на каком расстоянии. Поверх гербария лежит замусоленная записная книжечка — Марьяшка делает пометки.

У Марьяшки тоже есть новости. Позавчера она съездила к Зульфии, в школу-интернат. У подруги все в порядке. Школа — за окраиной Джезирэ, во дворце вельможи, сбежавшего вместе с королем. Зульфия учится, никто не мешает ей.

Данилин гладит волосы Марьяшки. Выросла девочка! Два года, два больших жарких года. Нет, не напрасно они потрачены. Нет, не все следы заносит песком…

Как жаль, не удалось помочь Сурхану. На «Тасмании» он был близко, в двух шагах, за штурвальным колесом. Сурхана убили, потом бросили в море. Данилин вздрагивает от гнева. Он допрашивает себя, вспоминает все подробности рейса на «Тасмании». Надо было догадаться сразу, что-то предпринять. Что именно — Данилину неясно. Но он не может думать о Сурхане без горечи.

Синюю пучину затянуло облаками. Теперь земля вновь открыта, в разрывах расплываются сухие горы Турции. Тень самолета ныряет в провалы, потом опять несется по облакам. Вот еще провал, и за белой кромкой — Черное море.

Как стремительно время в полете!

В пути, рано или поздно, пересекаешь грань, отделявшую покинутое, оставленное позади, от цели. Сейчас в самолет властно вторгается воздух родины. Это он льется из кранов искусственного климата, шевелит волосы Марьяшки, листок ее записной книжки, поникшие цветы.

— Пахнут, пахнут! — ликует Марьяшка.

Она сжимает ветки, греет их, чтобы продлить им жизнь.

Загрузка...