Шерман повернулся на левый бок, но вскоре у него заболело левое колено, словно вес правой ноги перекрывал кровоток. Сердце билось, пожалуй, чересчур часто. Он повернулся на правый бок. Каким-то образом под правой щекой оказался правый кулак. Будто это нужно, чтобы подпереть голову, будто подушки мало, но это полная чушь, да и вообще, как можно заснуть, подпирая голову кулаком? Пожалуй, бьется чуть-чуть слишком часто, вот и все… Вскачь не несется, нет… Он опять перевернулся на левый бок, потом лег ничком, но от этого напряглась поясница, и он вновь повернулся на правый бок. Обычно он спал на правом боку. Сердце забилось чаще. Но оно бьется ровно. Оно его еще слушается.
Он подавлял в себе искушение открыть глаза и проверить, много ли света пробивается из-под плотных штор. К утру полоска постепенно светлеет, так что в это время года можно различить пять-тридцать сейчас или уже к шести. А вдруг она уже светлеет?! Нет, не может быть. Вряд ли сейчас больше трех часов, максимум три тридцать. Но он мог, сам того не заметив, заснуть на часок-другой! — и тогда, если светлая полоска…
Дольше сопротивляться не было сил. Открыл глаза. Слава богу, еще темно, он еще в безопасности.
И тут… сердце куда-то рванулось. Принялось колотиться с пугающей частотой и страшной силой, пытаясь вырваться из грудной клетки. Все тело от этого сотрясалось. Какая разница, есть у него еще несколько часов полежать тут, корчась на постели, или утренний жар уже пробивается из-под штор и время пришло.
Меня повезут в тюрьму.
Лежа с бьющимся сердцем и открытыми глазами, он очень остро ощущал свое одиночество на широкой кровати. Шелковые воланы свисали по всем четырем углам балдахина. Шелк стоил больше ста двадцати пяти долларов за ярд. Таково было дизайнерское представление Джуди о королевском ложе восемнадцатого века. Королевском! Что это, как не насмешка над ним, превратившимся во вздрагивающий ком плоти и страха, который глубокой ночью ежится и не может найти себе места в постели!
Меня повезут в тюрьму.
Если бы Джуди лежала рядом, если бы она не ушла спать в комнату для гостей, он охватил бы ее обеими руками и прижался к ней изо всех сил. Как он соскучился по самой возможности обнять ее…
И тут же, на следующем выдохе: Но что с этого было бы проку? Никакого проку совершенно. От этого он стал бы чувствовать себя еще более слабым и беспомощным. Интересно, она-то спит? Что, если взять да и войти к ней в комнату? Нередко она спала, лежа на спине, как опрокинутая статуя, как статуя этой, как ее… Он так и не вспомнил, чья статуя. Перед глазами желтоватый мрамор, складки покрова, окутывающего тело, — что-то очень известное, любимое и мертвое. Что ж, Кэмпбелл-то в конце коридора спит, это уж точно. За это он мог ручаться. Он уже заглядывал к ней в комнату, с минуту смотрел на нее, словно видит ее в последний раз. Она спала слегка приоткрыв рот, душой и телом доверившись покою и безопасности родительского дома. Она заснула почти сразу. Ничто из того, что он сказал ей, реально не существовало… арест… газеты… «Про тебя напишут в истории?»… Эх, знать бы, что она про все это думает! Возможно, дети постигают жизнь не только теми путями, о которых мы знаем, а еще и по интонации голоса. По выражению лица… Но Кэмпбелл, похоже, поняла лишь, что произойдет нечто печальное и волнующее и что ее отцу плохо. Полная отделенность от внешнего мира… в лоне семьи… губы слегка приоткрыты… всего в двух шагах по коридору… Ради нее надо собраться с силами. И на какое-то время ему это удалось. Сердце замедлилось. Тело вновь начало повиноваться. Ради нее он будет сильным, если уж больше не для кого. Я мужчина. Когда приходилось сражаться, он сражался. Он сражался там, в джунглях Бронкса, и он победил. Жуткий момент, когда он швырнул покрышку в того… громилу… А другой громила распростерт на мостовой… Генри!.. Если придется, он станет сражаться снова. Но насколько это может оказаться тяжко?
Вечером, говоря с Киллианом, он все себе представил. Не будет это так уж тяжело. Киллиан объяснил все, шаг за шагом. Всего лишь формальность, неприятная, конечно, но это совсем не то, что реально сесть в тюрьму. Не то, что какой-нибудь обыкновенный арест. Киллиан проследит за этим, Киллиан и его приятель Фицгиббон. Контракт. Нет, не обычный арест, совсем не то, что обычный арест; Шерман так и цеплялся за эту фразу: «совсем не то, что обычный арест». Но тогда — что? Он все время пытался вообразить зримо, как это будет, и, прежде чем он успевал что-либо сообразить, сердце куда-то бросалось, заходилось в панике, впадало в буйство.
Согласно плану Киллиана, двое тех самых следователей, Мартин и Гольдберг, заедут за ним в 7.30, по дороге в Бронкс, где у них смена начинается в 8.00. Они оба живут на Лонг-Айленде, каждый день ездят в Бронкс, и им нетрудно будет, сделав крюк, заехать и подобрать его на Парк авеню. К их приезду подойдет и Киллиан, вместе с ним поедет в Бронкс и будет присутствовать при самом аресте, причем все это — особое ему послабление.
Лежа в кровати под воланами стодвадцатипятидолларового шелка, он закрыл глаза и попытался внимательно все продумать. Он сядет в машину с двумя следователями — коротышкой и толстяком. Киллиан будет рядом. Они поедут по шоссе ФДР на север, в Бронкс. Первым делом его отведут в Центральный распределитель — к началу утренней смены, и с формальностями будет покончено быстро, еще до того, как накопится каждодневная текучка. Центральный распределитель — что это такое? Вчера вечером Киллиан упоминал это название запросто, как бы между прочим. Но сейчас, лежа без сна, Шерман осознал, что не имеет понятия, что этот Центральный распределитель собой представляет. Формальности… какие формальности? Арест! Как ни пытался Киллиан объяснить, все оставалось непредставимо. У него возьмут отпечатки пальцев. Как? Отпечатки пальцев передадут в Олбани[9] по компьютерной связи. Зачем? Чтобы убедиться, что нет других не приведенных в исполнение ордеров на его арест. Но неужто они и так не знают! Пока не придет ответ из Олбани (снова через компьютер), ему придется ждать в вольере. В вольере! Именно этим словом все время пользовался Киллиан. Вольер — каких таких зверей они там держат в своих вольерах?! Словно прочитав его мысли, Киллиан сказал ему, чтобы он не беспокоился насчет всяких дел, о которых мог начитаться в книжках про тюрьмы. Неупоминаемый термин, имевшийся в виду, — гомосексуальное изнасилование. Вольеры — это камеры временного содержания, в которых арестованные ждут первого слушания своего дела.
Поскольку ранние утренние аресты явление редкое, очень даже может оказаться, что он будет в этом самом вольере вообще один. Когда поступит ответ, он подымется наверх и предстанет перед судьей. Наверх! Но что это означает? Наверх — откуда? Он заявит о своей невиновности и будет выпущен под залог в десять тысяч долларов — все это завтра… через несколько часов… а рассвет уже набирает силу, просачивается из-под штор…
Меня повезут в тюрьму — как человека, который сбил негритянского мальчика, примерного школьника и бросил его умирать!
Сердце яростно билось. Пижама промокла от пота. Нет, нельзя думать. Надо закрыть глаза. Надо спать. Он попытался устремить глаза в воображаемую точку посредине. На обратной стороне век… какие-то движущиеся кружочки… извилинки… какая-то пара мешковатых рукавов… Оказалось, это рубашка, его собственная. Хорошего ничего не надевать, говорил ему Киллиан, потому что в вольерах временного содержания может быть грязновато. Но костюм с галстуком все равно надо, непременно, потому что это ведь не обычный арест, не обычный арест… Старый серо-голубой твидовый костюм — тот, английский… белую рубашку, строгий темно-синий галстук… а может, тот, чуть посветлее, в мелкую крапинку?.. Нет, темно-синий — это и солидно, и без претензий, как раз… чтобы садиться в тюрьму!
Он открыл глаза. С потолка шелковые воланы. «Возьми себя в руки!» Это он произнес вслух. Не будет, ничего такого на самом деле не будет, не будет.
Меня повезут в тюрьму!
Около половины шестого, когда за шторами начало желтеть, Шерман оставил попытки уснуть или хотя бы отдохнуть и встал. Как ни удивительно, но ему от этого полегчало. Сердце продолжало биться часто, но панику он усмирил. Лучше, когда что-нибудь делаешь — хотя бы просто принимаешь душ или надеваешь серо-голубой твидовый костюм и темно-синий галстук… Тюремное мое облачение. На лице, смотревшем из зеркала, не было той усталости, которую он в себе ощущал. Йейльский подбородок; на вид вроде сильный.
Он собирался позавтракать и выйти из квартиры прежде, чем Кэмпбелл встанет. Не было уверенности, что при ней он сможет сохранять присутствие духа. Кроме того, ему совершенно не улыбалась необходимость разговаривать с Бонитой. Чересчур неловко. Насчет Джуди он не знал, чего хочет. Смотреть ей в глаза, в которых застыло выражение обиды на его предательство, в глаза человека, смертельно пораженного и напуганного, он не хотел. С другой стороны, хотелось, чтобы жена была рядом. И точно: не успел он выпить стакан апельсинового сока, как Джуди вышла на кухню, уже полностью одетая и причесанная. Она спала не больше его самого. Еще через секунду из той части квартиры, что отводилась для слуг, вышла Бонита и спокойно принялась готовить им завтрак. Вскоре Шерман уже радовался присутствию Бониты. С Джуди он не знал, как говорить. А при Боните говорить было вовсе не обязательно. Завтрак не лез в глотку. В надежде прояснить голову он выпил три чашки кофе.
В 7.15 позвонил швейцар, сообщил, что мистер Киллиан ждет внизу. В холл Джуди вышла вместе с Шерманом. Он остановился, посмотрел на нее. Она попыталась ободрительно улыбнуться, но вместо улыбки на ее лице появилось выражение тупой усталости. Тихим, но твердым голосом она сказала:
— Смелее, Шерман. Помни, кто ты. — Затем открыла рот, как бы намереваясь произнести что-то еще, но ничего не сказала.
И правильно! Ничего лучше она и не могла сделать! Дескать, я стараюсь видеть в тебе нечто большее, Шерман, однако все, что от тебя осталось, — это твое достоинство!
Он кивнул. Не мог выговорить ни слова. Повернулся и пошел к лифту.
Киллиан стоял под навесом у самой двери подъезда. На нем был серый в белую полоску костюм, коричневые замшевые туфли и коричневая шляпа. (Как смеет он быть таким щеголем в день моей гибели?) Парк авеню была пепельно-серой. Небо темное. Похоже, собирается дождь… Шерман с Киллианом обменялись рукопожатием, потом отошли по тротуару футов на двадцать, чтобы их разговор не слышал швейцар.
— Как самочувствие? — спросил Киллиан. Тон его был такой, каким разговаривают с больными.
— Тип-топ, — сказал Шерман с угрюмой усмешкой.
— Ничего особо плохого не будет. Вчера вечером я снова говорил с Берни Фицгиббоном, сразу после разговора с вами. Он проследит, чтобы вас протащили через всю эту дребедень как можно скорее. Проклятый Эйб Вейсс — он все время держит нос по ветру. Гвалт в прессе здорово его напугал. Иначе даже такой идиот, как он, не пустился бы на подобные штучки.
Шерман молча кивнул. Ему было уже не до рассуждений об умственных способностях Эйба Вейсса.
Меня повезут в тюрьму!
Боковым зрением Шерман заметил поравнявшийся с ними автомобиль, а потом следователя Мартина за рулем. Автомобиль был двухдверным «олдсмобил-катласом», довольно новым. Мартин в пиджаке и при галстуке, так что швейцар, может, и не поймет ничего. Э, да все равно скоро они поймут — все эти швейцары, домохозяйки, кассиры, менеджеры и финансисты, генеральные директора и их детишки, пристроенные по частным школам, няньки, гувернантки и экономки, все население этой цитадели богатства. И все же, если бы кто-нибудь заметил, как его уводит полиция, он бы этого не перенес.
Машина остановилась как раз на таком удалении от подъезда, чтобы швейцар не вздумал выйти. Из нее вылез Мартин, отворил дверцу и пригнул спинку переднего сиденья, чтобы Шерман и Киллиан могли сесть сзади. Мартин улыбнулся Шерману. Улыбка палача!
— Привет, советник! — бросил Мартин Киллиану. И опять рад несказанно. — Билл Мартин, — представился он и протянул руку, Киллиан пожал ее. — Берни Фицгиббон говорит, что вы когда-то работали вместе.
— А, да, — отозвался Киллиан.
— Берни — молоток!
— Ну, я бы вам при случае кое-что про него порассказал.
Мартин хмыкнул, и в Шермане забил слабенький родничок надежды. Киллиан знает этого Фицгиббона, который служит в прокуратуре Бронкса начальником Отдела особо опасных преступлений, Фицгиббон знает Мартина, а Мартин теперь знает Киллиана… а Киллиан — Киллиан это его защитник!.. Прежде чем Шерман успел нагнуться, чтобы влезть в машину, Мартин предупредил:
— Смотрите там с одеждой осторожнее. Там эти мудовые — простите за выражение — пенопластовые шарики. Пацан у меня коробку открыл, и все белые горошки из пенопласта, которые при упаковке кладут, распустил по салону; они теперь пристают и к одежде, и к чему только не пристают.
Согнувшись, Шерман увидел и толстяка с усами — Гольдберга, сидевшего на переднем пассажирском месте. Этот улыбнулся Шерману еще шире.
— Шерман! — Он сказал это так, как говорят «привет» или «с добрым утром». Дружелюбнейшим образом. И весь мир замерз, закоченел. Просто по имени! Как слугу… Как раба… Как заключенного… Шерман не ответил. Мартин представил Киллиана Гольдбергу. Опять бодрый товарищеский треп.
Шерман сидел позади Гольдберга. Действительно, по всей машине валялись белые пенопластовые упаковочные шарики. Два уже прицепились Шерману к штанине. Один — на самой коленке. Он снял его и еле отлепил потом от пальца. Еще один он почувствовал под собой и принялся его оттуда выуживать.
Едва они отъехали, свернув с Парк авеню по Девяносто девятой улице по направлению к шоссе ФДР, Гольдберг крутнулся на своем сиденье и говорит:
— Знаете, моя дочь-старшеклассница читать любит, так вот она прочитала книжку, и там описана ваша контора — «Пирс-и-Пирс», верно? — в общем, как раз про ваших.
— Да ну? — выговорил Шерман. — А что за книжка?
— По-моему, называется «Расчетливые убийцы». Что-то в таком духе.
Расчетливые убийцы! Книга называлась «Расчетливые умельцы». Он что — добить меня своими жуткими шуточками пытается?
— Ха! Расчетливые убийцы! — вмешался Мартин. — Бога ради, Гольдберг, «у-мель-цы»! — Потом Киллиану и Шерману, через плечо: — Здорово, когда твой напарник интеллектуал! — И напарнику: — А книжки, они вообще-то какой формы, а, Гольдберг? Круглой или треугольной?
— А вот такой вот! — сказал Гольдберг и рубанул себя ребром левой ладони по сгибу локтя правой руки. Потом снова обернулся к Шерману: — Ей, между прочим, в самом деле книжка понравилась, хоть она еще и школу не кончила. Говорит, что собирается после колледжа пойти работать на Уолл-стрит. Такие, во всяком случае, у нее были планы на этой неделе.
И этот туда же! То же бесстыжее, отвратное дружелюбие рабовладельца! Теперь, значит, ему положено возлюбить их! Теперь, когда игра окончена, когда он проиграл и находится в их власти, он не должен таить обиду. Должен восхищаться ими. Они поймали уолл-стритского воротилу на крючок, и во что он сразу же превратился? В их добычу! В охотничий трофей! В их цепного зверя! И где — в «олдсмобил-катласе»! Дуболомы с окраин вроде тех, что толпами спешат по Пятьдесят восьмой или Пятьдесят девятой улице к мосту Куинсборо, — толстеющие молодчики с вислыми усищами, как у Гольдберга… а он теперь их собственность.
В районе Девяносто третьей улицы какой-то швейцар придерживал дверь перед старушкой, выходившей из подъезда. На ней было каракулевое манто. Очень строгое черное манто, каких давно уже не носят. Ах, счастливая, замкнутая жизнь Парк авеню! Как это жестоко, что Парк авеню, весь нью-йоркский бомонд так и будет по-прежнему жить своей обычной будничной жизнью.
— Ладно, — обратился Киллиан к Мартину, — давайте точно определимся, куда и что. Подъезжаем ко входу со Сто шестьдесят первой улицы, так? Спускаемся по лестнице, и Ангел отправляет Шермана — мистера Мак-Коя — сразу на обкатку пальцев. Ангел все еще там?
— Ага, — с ленцой протянул Мартин, — он все еще там, но нам придется заехать с другой стороны, к основному входу.
— Зачем?
— Такой у меня приказ. Там будет дежурный офицер и пресса тоже.
— Пресса?
— Мало того. К тому времени, как мы туда прибудем, надо надеть наручники.
— Кой черт? Я вчера говорил с Берни. Он дал мне слово. Какого же еще дерьма?
— Насчет Берни я не в курсе. Это все Эйб Вейсс. Вейсс хочет, чтобы таким манером и я получил приказ прямо от дежурного по округу. Арест произвести по кодексу. Вам и так уже сделали послабление. Вы знаете вообще-то, что намечалось? Хотели притащить эту хренову прессу прямо к нему на квартиру и пристегнуть его прямо там.
Киллиан нахмурился.
— Кто это вам велел?
— Дежурный Краутер.
— Когда?
— Вчера вечером. Позвонил мне домой. Слушайте, вы же знаете Вейсса. Что я буду вам говорить!
— Это… это… не… правильно, — проговорил Киллиан. — Ведь Берни дал слово. Это… очень и очень… не правильно. Так нельзя. Не правильно это.
Мартин и Гольдберг оба одновременно к нему обернулись.
— Я этого так не оставлю, — сказал Киллиан. — Мне это очень не нравится.
— Э-э… Чего говорить-то, — отозвался Мартин. — Мы же тут ни при чем, нам-то не все ли равно — так, сяк. Все претензии к Вейссу.
Теперь они были уже на шоссе ФДР, неслись на север, к Бронксу. Пошел дождь. По другую сторону ограждения, шедшего посредине скоростной трассы, утренний поток машин начал уже густеть, но на их стороне ничего еще не мешало и не задерживало. Вот и горбатый пешеходный мостик, перекинутый с манхэттенской стороны на островок посреди реки. Эстакаду в порыве восторгов семидесятых выкрасили в ядовито-фиолетовый цвет гелиотропов. От ее фальшиво жизнерадостного вида Шерман совсем сник.
Меня везут в тюрьму!
Гольдберг снова выгнулся всем корпусом назад.
— Слушайте, — сказал он, — я, конечно, извиняюсь, но я должен надеть вам наручники. Когда приедем, мне ковыряться с ними будет уже недосуг.
— Это ж полная хреновина! — сказал Киллиан. — Сами знаете.
— Это зако-он! — печально прогудел Гольдберг. — Когда арестовываешь по подозрению в серьезном преступлении, положено надевать наручники. Бывало, я это обходил, но там будет этот мудень дежурный.
Гольдберг вытянул правую руку. В ней была пара наручников.
— Давайте руки, — сказал он Шерману. — Надо с этим кончать.
Шерман глянул на Киллиана. Скулы адвоката напряглись.
— Ладно, пускай! — бросил он Шерману таким пронзительно напряженным голосом, словно хотел сказать: «Кое-кому придется за это поплатиться!»
Заговорил Мартин:
— Вот что. Почему бы вам не снять пиджак. Он пристегнет их вам спереди, а не сзади, вы пиджак через них перекинете, и вам их даже самому будет не видно.
Он говорил это так, будто они четверо приятелей, вместе сплотившихся против немилосердной судьбы. На миг Шерману от этого стало лучше. Повозившись, он снял свой твидовый пиджак. Затем подался вперед и сунул руки в зазор между спинками передних кресел.
Они ехали по мосту… Видимо, это мост Уиллис авеню… он толком не разобрал, что за мост. Видел только, что это мост и что они едут через Гарлем-ривер прочь от Манхэттена. Гольдберг застегнул браслеты на его запястьях. Шерман откинулся на спинку сиденья и глянул вниз: ну вот, он в кандалах.
Дождь припустил сильнее. Мост проехали. Вот и Бронкс. Пейзаж напоминал старые трущобные кварталы какого-нибудь промышленного монстра вроде города Провиденс, штат Род-Айленд. Массивные, но невысокие здания, все в копоти и трещинах; широкие черные полосы мостовых безрадостно тянутся с холма на холм. Спустившись по пандусу, Мартин въехал на другую скоростную трассу.
Шерман подался вправо, чтобы взять пиджак и перекинуть его через наручники. Когда он убедился, что доставать пиджак придется сразу двумя руками, и когда неловкое движение отозвалось болью от врезавшихся в запястья наручников, нахлынула волна унижения… и стыда. Он, чей разум — неприкосновенная священная обитель, непроницаемый тигель, где плавятся драгоценные кристаллы мыслей, и вдруг в кандалах… в Бронксе… Это какая-то галлюцинация, кошмар, какой-то сбой в работе мозга, сейчас прозрачная оболочка лопнет… и… Дождь хлынул еще сильнее и «дворники» заметались туда-сюда перед обоими полицейскими.
В наручниках Шерман никак не мог перекинуть пиджак через руки. Он все время комкался. На подмогу пришел Киллиан. К пиджаку пристали три или четыре пенопластовых шарика. Еще два — к штанине. Вряд ли он дотянется до них пальцами. Может быть, Киллиан… Впрочем, какая разница?
Проехали еще, свернули направо… Стадион… Стадион «Янки»!.. Якорь! Нечто такое, за что можно зацепиться! На стадионе «Янки» он ведь был! Рядовые игры чемпионата по бейсболу всего-навсего… Но он там был! Это часть здравого и пристойного мира! Не то что все это… все это Конго!
Снова вниз по пандусу, прочь со скоростной трассы. Дальше — вокруг основания гигантской чаши стадиона. Его стена всего футах в сорока, а то и меньше. Толстый седой дядька в тренировочной куртке с надписью «Янки» и «Нью-Йорк» в дверях какого-то служебного подъезда. На чемпионат по бейсболу Шерман ходил с Гордоном Шенбургом, чья фирма закупала места в ложе на весь сезон, и между пятым и шестым инингом Гордон достал корзину с завтраком — плетеную, со множеством отделений и столовыми приборами из нержавейки; всех кормил бутербродами с паштетом и икрой, а какие-то пьянчуги увидели это из прохода сзади, обозлились и принялись выкрикивать всяческие оскорбления и передразнивать Гордона, повторяя услышанные от него слова. Слова были «да неужели», и они с преувеличенным сюсюканьем повторяли раз за разом: «Данюжели!». И опять: «Данюжели!». Это было почти все равно что обозвать Гордона пидером, и Шерману эпизод запомнился, несмотря на то что после его не обсуждали. Эта ругань! Эта бессмысленная враждебность! Злоба! Мартины и гольдберги! Все они сплошь мартины и гольдберги.
Тут Мартин свернул на очень широкую улицу, и под вознесенными на эстакаду путями метро они покатили вверх по склону. На тротуарах у прохожих лица были почти сплошь черные; под дождем все куда-то спешили. До чего же они темные, да еще какие-то опухшие, что ли. По сторонам множество серых зачуханных лавочек, как во всех трущобных районах крупных американских городов — что в Чикаго, что в Акроне, что в Аллентауне… Рюмочная «Киряловка»; домашняя кухня «Гурманьячная»; «Корн: упаковочная мастерская»; «Б. и Г. Давидофф: Путешествия и Круизы»…
«Дворники» расшвыривали по стеклу струи дождя. На вершине холма высилось внушительное белокаменное здание, раскинувшееся, казалось, на целый квартал, — монументальная громада, какие чаще можно видеть в округе Колумбия. Через дорогу на стене приземистого конторского здания красовалась чудовищная вывеска: «АНДЖЕЛО КОЛОН, КОНГРЕСС США». Они перевалили на спуск. То, что Шерман увидел на склоне по другую сторону холма, потрясло его. То были уже не просто облупленные трущобы, а руины, словно после стихийного бедствия. Справа целый квартал занимала огромная дыра в земле, впадина, обнесенная витой железной сеткой, за которой там и сям виднелись вершинки чахлых деревцов катальпы. Сперва Шерману показалось, что там свалка. Затем он увидел, что эта обширная котловина — автостоянка для легковушек и грузовиков, однако даже немощеная. Слева высилось новое строение, современное (в дешевом смысле этого слова) и под дождем являвшее собой вид безотраднейший.
Мартин остановил машину и стал пережидать встречный транспорт, чтобы сделать левый поворот.
— Что это? — спросил Шерман у Киллиана, кивком головы указав на мрачное строение.
— Здание Уголовного суда.
— Это туда мы и едем?
Киллиан утвердительно кивнул и стал смотреть прямо вперед. Вид у него был напряженный. Шерман почувствовал, что сердце начинает куролесить. То и дело оно отчаянно дергалось.
Не подъезжая к фасаду здания, Мартин повел машину по спуску к его торцу. Здесь у мрачной маленькой железной дверцы стояла очередь мужчин, а чуть дальше, беспорядочной толпой, еще человек тридцать-сорок, в основном белые; они ежились под дождем, кутались в накидки, в дешевые спортивные куртки и грязные плащи. «Контора по оказанию помощи неимущим, — подумал Шерман. — Нет, бесплатная столовая». Все это очень походило на очередь за бесплатным супом, которую он видел у церкви на углу Мэдисон авеню и Семьдесят первой улицы. Но тут отчаянно алчущие глаза ожидавших как по команде обратились к машине — к нему — и сразу обнаружилась съемочная аппаратура.
Толпа встрепенулась, будто огромный разлегшийся пес, которого укусила блоха, и ринулась к автомобилю. Кое-кто бросился даже бегом, и Шерман видел, как прыгают вверх и вниз телекамеры.
— Бог ты мой, — сказал Мартин Гольдбергу. — Ну-ка, вылазь да придержи дверцу, а то мы даже из этой гребаной машины его не вытащим.
Гольдберг выскочил наружу. Сразу же всё вокруг заполонили небритые, опухшие личности. Загородили Шерману здание. Все, что ему было видно, — это толпа, окружившая автомобиль.
Заговорил молчавший до этого Киллиан:
— Вот что, Шерман. Главное, помалкивайте. Никак не реагируйте. Лицо не прикрывайте, голову не опускайте. Вы как бы не замечаете их напрочь. С этой сволочью вам не сладить, так что даже не пытайтесь. Дайте я первым выйду.
Оп-па! — Киллиан каким-то образом перекинул ноги через колени Шермана и одним броском вылетел из машины. Локтем он попал при этом Шерману на скрещенные руки и вдавил ему наручники в пах. Перекинутый через руки твидовый пиджак сбился комом. К нему пристало пять или шесть пенопластовых шариков, но тут уж ничего не поделаешь. Дверь открыта, Киллиан снаружи. Гольдберг и Киллиан протягивают руки. Шерман опустил ноги на мостовую. Киллиан, Гольдберг и Мартин заслоняли собой пространство возле открытой дверцы. Толпа репортеров, фотографов и операторов лезла им чуть ли не на плечи. Шум, выкрики. Первое впечатление, что идет драка. С ним хотят расправиться! Киллиан запустил руку под скомканный пиджак и помог Шерману подняться, потянув за наручники. Кто-то пихнул камеру через плечо Киллиана прямо Шерману в лицо. Резко нагнувшись, он уклонился. Глянул вниз и обнаружил, что пять, шесть, семь, бог знает сколько пенопластовых шариков пристало к штанинам. Они везде — на пиджаке, на брюках. Струи дождя бегут по лбу и щекам. Дернулся было вытереть лицо, но тут же спохватился; для этого надо было бы поднять обе руки с пиджаком вместе, а он не хотел, чтобы увидели наручники. Вода текла и текла. Он чувствовал, как она затекает ему за шиворот под рубашку. Из-за наручников он сутулился. Попытался было расправить плечи, но в этот момент Гольдберг потащил его за локоть. Принялся пробиваться с ним сквозь толпу.
— Шерман!
— Ау, Шерман!
Все как один орали «Шерман»! Просто по имени! Он и в их власти тоже! Что за лица! Что за настырность! Тянутся с микрофонами. Один с размаху наткнулся на Гольдберга, пихнув его прямо на Шермана. Над плечом Гольдберга появилась камера. Гольдберг со страшной силой двинул локтем, бац! — и камера полетела наземь. Другая рука Гольдберга была продета под локоть Шермана. От толчка, вызванного ударом Гольдберга, Шерман потерял равновесие. Ступил куда-то в сторону, и его каблук пришелся на голень человека, корчившегося на земле. Маленького, с курчавыми темными волосами. Гольдберг ему еще добавил, наступив на живот. У того вырвалось: «Ооооооахха!»
— Эй, Шерман! Эй, жжжопомордый!
Шерман ошарашенно оглянулся. Фотограф. Камера заслоняла ему пол-лица. На другой половине бросалась в глаза прилепленная белая полоска. Клочок туалетной бумаги. Шерман видел, как у фотографа шевелятся губы:
— Вот так, сюда смотри, жжжопомордый!
Мартин был на шаг впереди Шермана, пытался расчищать проход.
— С дороги! С дороги! А ну, раздайся!
Киллиан взял Шермана за другой локоть — чтобы заслонить его с другого боку. Получилось, что теперь его тянули вперед за оба локтя, и он сознавал, что тащится мокрый и сгорбленный. Голову было не поднять.
— Шерман! — Женский голос. Микрофон у самого лица. — Вас уже когда-нибудь арестовывали?
— Эй, Шерман! Обвинения признаешь?
— Шерман! Кто та брюнетка?
— Шерман! Ты его нарочно сбил?
Микрофоны просовывали между Киллианом и Мартином и между Мартином и Гольдбергом. Шерман попробовал поднять голову, один из микрофонов ткнулся ему в подбородок. Он старался уворачиваться. Каждый раз при взгляде вниз в глаза бросались белые пенопластовые шарики на пиджаке и брюках.
— Эй, Шерман! Эй, мудила! Как тебе наш фуршетик?
Какая брань! По большей части фотографы. Любыми средствами пытаются заставить его посмотреть на них, но — такая брань! Такая грязь! Позволяют себе все что хотят, любой мат! Он теперь — их! Животное, которое можно помучить. Брошен им на растерзание. Они могут делать все что хотят! Он ненавидит их, но при этом… такой стыд! Дождь заливал глаза. Ничего поделать с этим он не мог. Рубашка намокла. И вперед они уже не продвигались. До маленькой железной дверцы оставалось футов двадцать пять, не больше. Но перед ними народ — тесно сбившаяся очередь каких-то мужчин. Не репортеры, не фотографы и не операторы. На некоторых полицейские мундиры. Другие на вид латиноамериканцы, главным образом молодые парни. Потом еще несколько белых… совершенно опустившиеся… пропойцы… но нет, надо же, у них значки. Сотрудники полиции. Все стоят прямо под дождем. Мокнут.
Мартин и Гольдберг к этому времени втиснулись в толпу полицейских и латиноамериканцев, Киллиан и Шерман жались сразу за ними. Гольдберг и Киллиан все еще держал Шермана под руки. Репортеры и операторы по-прежнему наскакивали на него с боков и сзади.
— Шерман! Эй! Скажи что-нибудь прессе!
— Один снимок!
— Эй, Шерман! Зачем ты его сбил?
— …Парк авеню!..
— …преднамеренно!..
Мартин повернулся к Гольдбергу и сказал:
— Надо же им было именно сейчас провернуть облаву в том кабаке на Сто шестьдесят седьмой улице. Понавытащили оттуда, а теперь жди, пока в распределитель запустят двенадцать рыл этих чурок.
— Чу-удненько, — протянул Гольдберг.
— Послушайте, — сказал Киллиан. — Все-таки надо его как-нибудь пропихнуть туда. Не можете сами — поговорите с Краутером, но это надо сделать.
Пробившись сквозь толпу, Мартин ушел и тут же вернулся.
— Дохлый номер, — пожал он плечами, как бы извиняясь. — Говорит, что этот арест должен быть по кодексу от и до. Придется постоять.
— Это он очень не прав, — сказал Киллиан.
Мартин поднял брови: знаю, сам знаю, но что я могу поделать?
— Шерман! Как насчет заявления прессе?
— Шерман! Эй ты, пиздюк!
— Ладно! — Это выкрикнул Киллиан. — Хотите заявление? Мистер Мак-Кой ничего говорить не будет. Я его адвокат, и я вам кое-что скажу.
Снова толкотня, давка. Микрофоны и камеры теперь устремились к Киллиану.
Шерман стоял сразу за ним. Киллиан уже не держал Шермана под руку; Гольдберг еще держал.
Чей-то выкрик:
— Представьтесь!
— Томас Киллиан.
— По буквам!
— К-И-Л-Л-И-А-Н. О'кей? Это не арест, это цирк! Мой клиент был готов в любой момент предстать перед большим жюри, чтобы ответить на выдвинутые против него обвинения. А ему устроили этот цирк, грубо нарушив договоренность между окружным прокурором и моим клиентом.
— Что он делал в Бронксе?
— Я все сказал, и больше ничего добавлять не буду.
— Вы утверждаете, что он невиновен?
— Мистер Мак-Кой полностью отрицает обвинения, и этот арест — этот возмутительный цирк — ни в коем случае не должен был иметь места.
Пиджак у Киллиана совсем промок. Рубашку Шермана дождь давно вымочил, он чувствовал, как вода бежит по спине.
— ¡Mira! ¡Mira![10] — Какой-то латиноамериканец все время повторял одно и то же слово: — ¡Mira!
Шерман стоял, ссутулив мокрые плечи. Чувствовал, как отяжелевший от воды пиджак оттягивает запястья. Через плечо Киллиана виднелся частокол микрофонов. Гудели моторы видеокамер. Каким ужасным огнем горят эти лица! Хотелось умереть. Прежде никогда такого не бывало, чтобы по-настоящему хотелось умереть, хотя, как и многим другим, ему случалось тешиться этим чувством. Зато теперь он действительно хотел, чтобы Бог или Смерть принесли ему избавление. Настолько жутким было испытываемое им чувство, а было оно не чем иным, как чувством жгучего стыда.
— Шерман!
— Мать твою!
— ¡Mira! ¡Mira!
А потом он стал мертвым, таким мертвым, что не смог бы даже умереть. Упасть и то не хватило бы духу. Репортеры, операторы, фотографы, — какая дикая брань! — они все еще здесь, всего в трех футах! — мухи и личинки, а он дохлый зверь, по которому они ползают и которым питаются.
Так называемым заявлением Киллиан отвлек их всего лишь на минутку. Киллиан! — чьих связей было якобы достаточно, чтобы уберечь клиента от обыкновенного ареста! Что ж, и впрямь это не обыкновенный арест. Это смерть. Последних остатков чести, достоинства, самоуважения, которыми когда-то обладало существо по имени Шерман Мак-Кой, его лишили, разом и запросто, и теперь это уже не он, а лишь его душа, уже умершая, стоит под дождем в наручниках, а вокруг Бронкс, и перед ней очередь из дюжины других арестованных, ожидающих у неказистой железной дверцы. Эти паразиты зовут его Шерман. Облепили с ног до головы.
— Эй, Шерман!
— Признаешь обвинение?
Шерман смотрел прямо перед собой. Киллиан и двое детективов, Мартин и Гольдберг, по-прежнему пытались заслонять его от жадных паразитов. Из толпы выдвинулся телеоператор, толстый как бочка. Камера лежала у него на плече словно гранатомет.
Гольдберг крутнулся к нему и заорал:
— А ну убери свою поганую камеру! Сует прямо в лицо!
Оператор отступил. Как странно! И какая в этом полнейшая безнадежность! Гольдберг теперь выступает его защитником. Он стал как бы собственностью Гольдберга, его домашним животным. Гольдберг и Мартин привезли сюда своего зверя и теперь заботятся, чтобы он был доставлен по назначению.
Киллиан — Мартину:
— Так не годится. Ребята, вам надо что-то предпринять.
Мартин пожал плечами. И тут Киллиан со всей серьезностью говорит:
— У меня же туфли к чертовой матери размокнут!
— Мистер Мак-Кой!
Мистер Мак-Кой? Шерман повернул голову. Высокий бледный мужчина с длинными светлыми волосами стоял во главе кучки репортеров и операторов.
— Питер Фэллоу из «Сити лайт», — сказал мужчина. Он говорил с британским акцентом, снобистским и высокомерным до пародийности. Он что — издевается? — Я несколько раз звонил вам. Очень хотелось бы знать вашу точку зрения на все это.
Шерман отвернулся… Фэллоу, этот его неотвязный мучитель из «Сити лайт»… Никаких угрызений: подошел, представился… какое там… его жертва уже мертва… Полагалось бы его ненавидеть, но Шерман не мог, слишком полон был омерзением. К самому себе. Он был мертв даже для себя самого.
Наконец всех задержанных во время облавы в ночном клубе впустили внутрь, и Шерман с Киллианом, Мартином и Гольдбергом оказались у самой двери.
— О'кей, советник, — сказал Киллиану Мартин, — дальше мы сами справимся.
Шерман бросил умоляющий взгляд на Киллиана. (Ведь вы, конечно же, пойдете со мной!)
— Когда вас приведут к судье, я буду уже наверху, — сказал Киллиан. — Ни о чем не беспокойтесь. И помните: никаких заявлений; о вашем деле не говорите ни с кем, даже в камере — особенно в камере!
В камере! Тут еще крики какие-то из-за двери…
— Сколько времени все это займет? — спросил Шерман.
— Точно не знаю. Там впереди еще все эти гопники. — Затем, повернувшись к Мартину: — Послушайте. Будьте человеком. Попробуйте провести его через обкатку пальцев впереди этой кодлы. В смысле — ну, ради бога.
— Попытаюсь, — отозвался Мартин, — но я ж говорил вам. Им за каким-то хреном нужно протащить его через все это шаг за шагом.
— Это понятно, но вы у нас в долгу, — сказал Киллиан. — Вы у нас в большом долгу… — он замолк. — Давайте по-честному.
Внезапно Гольдберг потянул Шермана под локоть. Мартин двинулся следом. Оглянувшись, Шерман поискал взглядом Киллиана. Шляпа Киллиана так промокла, что казалась черной. Галстук и плечи пиджака пропитались влагой.
— Не волнуйтесь, — сказал Киллиан. — Все будет в порядке.
По тому, как Киллиан произнес это, Шерман понял, что у него на лице написано полнейшее отчаяние. Затем дверь закрылась; все. Киллиана рядом нет. Шерман отрезан от мира. Он думал уже, что страх ушел, осталось одно отчаяние. Но вот опять он боится, боится еще больше. Заколотилось сердце. Дверь закрыта, и он затерян в Бронксе, в мире мартинов и гольдбергов.
Он оказался в просторном невысоком помещении, разбитом на клетушки, некоторые со стеклянными стенками, похожими на внутренние прозрачные переборки в какой-нибудь радиовещательной студии. Окон не было. Яркая электрическая дымка висела в воздухе. Туда и сюда расхаживали люди в форме, но не на всех форма была одна и та же. У высокой стойки стояли двое мужчин со скованными за спиной руками. Рядом двое молодых людей в каких-то лохмотьях. Один из задержанных через плечо обернулся, увидел Шермана, локтем толкнул другого, они оба поглядели на Шермана и засмеялись. Откуда-то сбоку донесся крик, который Шерман слышал еще на улице: «¡Mira! ¡Mira!» Гогот, потом громкий прерывистый звук, с которым у человека опорожняется кишечник. Низкий голос произнес: «А-ах ты. Засранец».
Другой голос: «О'кей, уберите это. Ну-ка водой из шланга».
Двое в лохмотьях, согнувшись, завозились позади двоих задержанных. За стойкой был громадина-полицейский с абсолютно лысой головой, большим носом и выдающейся челюстью. На вид ему было лет шестьдесят, не меньше. Двое в лохмотьях как раз снимали с одного из задержанных наручники. На одном из парней в лохмотьях был дутый жилет, надетый на рваную черную футболку. На ногах кроссовки и пятнистые маскировочные штаны с резинками у щиколоток. На жилете значок-щит с надписью «Полиция». Потом Шерман и у второго тоже заметил значок. К стойке подошел еще один старый полицейский и говорит:
— Слышь, Ангел, с Олбани лажа.
— Чу-удненько, — протянул лысый. — А у нас этакая кодла, да еще и в самом начале смены!
Гольдберг посмотрел на Мартина, закатил глаза, усмехнулся. И сверху вниз оглядел Шермана. Он все еще держал Шермана под локоть. Шерман тоже оглядел себя. Пенопластовые шарики! Упаковочные пенопластовые шарики, которых он набрался на заднем сиденье в машине Мартина, были на нем повсюду. Облепили переброшенный комом через запястья пиджак. Твидовые брюки — сверху донизу. Брюки сырые, мятые, на коленях и бедрах сбились сикось-накось, и повсюду на них паразитами кишат пенопластовые шарики.
С Шерманом заговорил Гольдберг:
— Видите вон ту комнату?
Шерман поглядел туда, куда было указано, сквозь широкий застекленный проем. Там стояли шкафы с картотекой, лежали стопы бумаги. Всю середину помещения занимал большой серо-бежевый аппарат. На него хмуро взирали двое полицейских.
— Это телефакс, который посылает отпечатки пальцев в Олбани, — объяснил Гольдберг. Он сказал это с той ласковой напевной интонацией, с какой говорят со сжавшимся от испуга ребенком. Этот тон еще больше напугал Шермана. — Около десяти лет назад, — продолжал Гольдберг, — один умник подал идею — кажется, это десять лет назад было, а, Марти?
— Не знаю, — отозвался Мартин. — Знаю только, что это самая, блядь, идиотская идея в мире.
— В общем, кому-то пришло в голову собирать все отпечатки пальцев со всего этого блядского штата Нью-Йорк в одном центре в Олбани… И тогда все распределители подключили к Олбани, чтобы, значит, рраз! — отпечатки на компьютер, он — бах! — ответ, и подозреваемый идет наверх, и с ним разбирается большое жюри… Да только там, в Олбани, полный бардак, особенно если сломается эта машина, как сейчас.
Из всего, что сказал Гольдберг, Шерман не понял ни звука, кроме одного: что-то не в порядке и Гольдбергу зачем-то понадобилось лезть из кожи вон, чтобы объяснить это ему.
— Ага, — сказал Шерману Мартин, — будьте довольны еще, что сейчас полдевятого утра, а не полпятого вечера. Был бы сейчас вечер, вам бы, скорей всего, пришлось провести ночь в следственном изоляторе или даже на Райкерс-Айленде.
— На Райкерс-Айленде? — переспросил Шерман. Голос стал хриплым. Шерман едва выжал из себя эти слова.
— Да, — подтвердил Мартин. — Если лажа с Олбани происходит в конце дня — все, кранты. Здесь ночевать не положено, и всех отвозят на Райкерс. Это, я вам доложу; вам еще здорово повезло!
Он говорит, что Шерману очень повезло. Шерман вроде как должен быть ему за это теперь благодарен! Во всем здании они его единственные друзья! Шерман почувствовал острый прилив страха.
Чей-то выкрик:
— Господи, кто тут сдох, ч-черт его дери!
Запах докатился и до стойки.
— Фу, гадость какая! — проговорил лысый полицейский по имени Ангел. Огляделся. — Смойте же наконец!
Шерман посмотрел в направлении его взгляда. Сбоку, дальше по коридору, виднелись две камеры. Решетка, белый кафель; камеры были сплошь отделаны белыми квадратными кафельными плитками — как в бане. Перед первой стояли двое полицейских.
Один крикнул сквозь прутья в камеру:
— Эй, что там с тобой такое?
Шерман почувствовал давление ручищи Гольдберга, который повел его к стойке; Шерман предстал перед Ангелом. У Мартина в руке появились какие-то бумаги.
— Имя? — обратился к Шерману этот ангел. Шерман попытался сказать — и не смог. Рот совершенно высох. Язык прилип к нёбу.
— Имя?
— Шерман Мак-Кой. — Его шепот был еле слышен.
— Адрес?
— Нью-Йорк, Парк авеню, восемьсот шестнадцать. — «Нью-Йорк» он сказал для вящей вежливости и послушности. И впрямь, ведь не обязаны здесь, в Бронксе, знать, где находится Парк авеню.
— Нью-Йорк, Парк авеню. Возраст?
— Тридцать восемь.
— Раньше сюда попадали?
— Нет.
— Слышь, Ангел, — заговорил Мартин. — Мистер Мак-Кой нам очень способствует… и, гм… может, позволишь ему где-нибудь тут пересидеть, может, не надо его туда, со всеми этими гопниками? Там эта мудовая пресса у входа — они и так уже его достали.
Шермана залила волна сентиментальной признательности. Он понимал, до чего это нелепо, но вопреки всему продолжал ощущать ее.
Лысый ангел надул щеки и поглядел в сторону, как бы обдумывая. Затем сказал:
— Не могу, Марти. — Он прикрыл глаза и поднял свой огромный подбородок, словно добавив: «Приказ сверху».
— Чего им еще надо? Эти твари с телевидения полчаса ему там под дождем кровь сосали. Глянь на него. Такой вид, будто он сюда по сточной канаве полз.
Гольдберг хмыкнул. И тут же, чтобы это не показалось Шерману оскорбительным, пояснил:
— Вы сейчас не в лучшем виде. Сами знаете.
Единственные его друзья! Шерману захотелось плакать, больше того, это ужасное, жалкое чувство было глубоко искренним.
— Не могу, — вновь произнес Ангел. — Надо все пройти от и до. — Он прикрыл глаза и опять поднял подбородок. — Наручники можете снять.
Глядя на Шермана, Мартин скривил рот на сторону. (Мы пытались, дружище, но что ж тут поделаешь!) Гольдберг отомкнул и снял наручники. У Шермана на запястьях остались от них белые полосы. Вены на тыльной стороне ладоней вздулись. Давление, видно, подскочило зверски! Брюки облеплены пенопластовыми шариками. Мартин подал ему промокший пиджак. Пиджак тоже в пенопластовых шариках.
— Выньте все из карманов и дайте мне, — приказал Ангел.
По совету Киллиана Шерман много с собой брать не стал. Четыре бумажки по пять долларов, около доллара мелочью, ключ от квартиры, носовой платок. Шариковую ручку и водительские права — почему-то он решил, что нужно иметь с собой какое-нибудь удостоверение. Принимая каждый из предметов, Ангел вслух называл его: «двадцать долларов бумажками», «одна серебряная шариковая ручка» — и отдавал кому-то, кого Шерману было не видно.
Шерман сказал:
— Можно мне… оставить себе платок?
— Дайте глянуть.
Шерман поднял платок. Рука ужасающе дрожала.
— Что ж, можете оставить. А вот часы давайте сюда.
— Да часы-то… Они же дешевые, — сказал Шерман. Вытянул руку. Часы были в пластмассовом корпусе, на нейлоновом ремешке. — Мне все равно, что с ними будет.
— Не важно, давайте.
Шерман расстегнул ремешок и сдал часы. Новый спазм ужаса сотряс все его существо.
— Ну, я прошу вас… — проговорил Шерман. Едва эти слова прозвучали, он уже знал, что не надо было их говорить. Они звучали умоляюще. — Как же мне время-то… Можно я оставлю себе часы?
— У вас что — свидание или как? — Ангел обозначил улыбку, но лишь едва-едва, дескать, шутки он понимает. Однако часы не вернул. Затем сказал: — О'кей, теперь давайте поясной ремень и шнурки.
Шерман уставился на него. Поймал себя на том, что смотрит с открытым ртом. Оглянулся на Мартина. Мартин тоже смотрел на Ангела. Теперь уже Мартин прикрыл глаза и, подняв подбородок, как это уже делал Ангел, произнес:
— Ну и ну. — (Они-таки и впрямь решили достать тебя, парень.)
Шерман расстегнул ремень и вытащил его из шлевок. Как только он сделал это, брюки тут же сползли, обвиснув на бедрах. Этот твидовый костюм он давно не носил, и брюки в поясе стали широковаты. Он подтянул их, заправил выбившуюся рубашку, и они снова сползли. Пришлось придерживать их спереди. Сел на корточки вынимать шнурки. Теперь он и вовсе жалкое существо, ползающее у Мартина и Гольдберга под ногами. Пенопластовые шарики оказались у него под самым носом. Видна была их сморщенная поверхность. Словно какие-то жуки, какие-то паразиты! В тепле мокрая шерсть штанов издавала неприятный запах. Мокрая рубашка липнет, от подмышек исходит кисловатый душок. Полный распад. Полнейший. Было такое чувство, что один из них — Мартин, Гольдберг или этот Ангел — возьмет вдруг наступит на него — хрясь! — ему и конец. Шерман вынул шнурки и встал. Резко поднявшись с корточек, ощутил головокружение. На миг подумалось, не упасть бы в обморок. Брюки опять сползли. Одной рукой он подтянул их, другой подал Ангелу шнурки. Они были похожи на двух сушеных червяков.
Голос из-за стойки произнес:
— Пара коричневых шнурков.
— О'кей, Ангел, — сказал Мартин. — До скорого.
— Ладно, — проговорил Ангел.
— Ну, удачи вам, Шерман, — сказал Гольдберг, добродушно улыбаясь.
— Благодарю вас, — сказал Шерман. Ужасно. Он действительно чувствует благодарность.
Послышался звук сдвигаемой в сторону двери камеры. Вдоль тесного коридорчика стояли трое полицейских, следя за тем, как группа латиноамериканцев выходит из одной камеры и заходит в соседнюю. Шерман узнал нескольких из тех людей, что стояли перед ним в очереди.
— Давай-давай пошевеливайся, заходи.
— ¡Mira! ¡Mira!
Один человек остался в коридоре. Полицейский держал его за руку. Долговязый, с длинной шеей, на которой безвольно болталась голова. Похоже, очень пьяный. Он что-то бормотал себе под нос. Вдруг он вскинул взгляд к небесам и выкрикнул: «¡Mira!» Свои брюки он поддерживал тем же манером, что и Шерман.
— Слышь, Ангел, с этим-то что мне делать? У него полные портки! — С особенным омерзением полицейский произнес слово «портки».
— А, ч-черт, — сказал Ангел. — Сними с него штаны и куда-нибудь выкинь, потом смой с него все это дело и дай ему какие-нибудь из тех, зеленых, от рабочей формы.
— Да мне и дотрагиваться до него противно, сержант. А нет ли у тебя такой штуковины, типа захвата, каким в супермаркетах снимают с полок банки?
— А как же, — отозвался Ангел, — я сейчас тебе им башку сниму.
Полицейский рванул долговязого обратно к первой камере. Ноги пьяного подламывались как у марионетки.
— А у вас-то, — обернулся Ангел к Шерману, — у вас-то что на штанах?
Шерман оглядел себя.
— Не знаю, — сказал он. — Это на заднем сиденье машины было.
— Чьей машины?
— Машины следователя Мартина.
Ангел покачал головой так, словно теперь он все понял.
— О'кей, Тануч, отведи его к Гэсби.
Молоденький белый сержант взял Шермана за локоть. Рукой Шерман придерживал брюки, так что локоть торчал будто птичье крыло. Брюки был мокры даже в поясе. Мокрый пиджак он держал перекинутым через другую руку. Пошел. Правая нога выскользнула из туфли, потому что шнурки отсутствовали. Он было остановился, но полицейский указал ему на вход в коридорчик. Шерман пошел шаркая, чтобы ноги не вываливались из туфель. Туфли издавали чавкающий звук — так они промокли.
Шермана вели к клетушке с большими окнами. Теперь, проходя по коридору, он хорошо видел внутренность тех двух камер. В одной было человек двенадцать. Двенадцать серо-черных силуэтов вдоль стен. Дверь в другую была открыта. В ней был только один человек — тот самый долговязый пьяница; бесформенной кучей он лежал на приступке. Пол вымазан чем-то коричневым. И бьющий в нос запах экскрементов.
Полицейский препроводил Шермана в клетушку с окнами. В ней был здоровенный веснушчатый полицейский с широким лицом и светлыми вьющимися волосами; он оглядел Шермана с головы до ног. Полицейский по имени Тануч сказал: «Мак-Кой» — и подал здоровенному лист бумаги. Комната была битком набита какими-то металлическими стойками. Одна — похожая на контур металлоискателя вроде тех, что можно видеть в аэропорту. Другая — треножный штатив с фотокамерой. Еще одна представляла собой нечто вроде пюпитра, только ее верхняя часть была слишком маленькой, чтобы на ней поместились ноты.
— Хорошо, Мак-Кой, — сказал здоровенный, — пройдите-ка через вон тот контур.
Хлюп, хлюп, хлюп… Одной рукой поддерживая брюки, в другой неся мокрый пиджак, Шерман зашаркал сквозь проход контура. Аппарат взвыл громким «бип-бип».
— Ой-ой-ой, — сказал полицейский. — О'кей, давайте мне ваш пиджак.
Шерман подал ему пиджак. Тот проверил карманы и принялся мять пиджак сверху донизу. Швырнул пиджак на край стола.
— О'кей, расставьте ноги и отведите руки в стороны, вот таким образом.
Полицейский развел руки, словно собираясь нырнуть ласточкой.
Шерман не мог отвести глаз от правой руки верзилы. На ней была полупрозрачная резиновая хирургическая перчатка. Она доходила ему почти до локтя.
Шерман расставил ноги. Когда он развел и руки, брюки упали чуть ли не до колен. Здоровенный подошел к нему и принялся охлопывать по рукам, по спине, по груди, по бокам, а затем по бедрам и по ногам. Рука в резиновой перчатке производила неприятное сухое трение. Новая волна паники… Шерман в ужасе уставился на перчатку. Полицейский поглядел на него и хмыкнул — ему, видимо, стало забавно, — а затем поднял правую руку вверх. Огромная кисть, толстенное запястье… Кошмарная резиновая перчатка оказалась у Шермана перед самым носом.
— Насчет этой штуковины не волнуйтесь, — сказал он. — Дело в том, что мне надо взять отпечатки, а для этого приходится брать за палец и каждый по очереди прикладывать к подушечке с краской… Понятно? — Он говорил это тоном дружеской беседы, как-то даже задушевно, будто они стоят вдвоем где-нибудь в переулке и он объясняет, как работает двигатель его новой «мазды». — Я этим занимаюсь целый день, руки все в краске, и, во-первых, от этого кожа грубеет; а иногда и смыть как следует не получается. Приходишь домой, а там у жены в гостиной все белым отделано, руку на диван или еще куда-нибудь положишь, потом встаешь — глядь, на нем пальцы отпечатались; ну, и у жены истерика. — Шерман молча смотрел на него. Не знал, что сказать. Огромный, грозного вида полицейский явно хочет ему понравиться. Как все это странно. Похоже, им всем очень хочется нравиться.
— О'кей, пройдите снова сквозь контур.
Шаркая туфлями, Шерман снова прошел в проем контура, и снова сработал сигнал.
— Черт, — сказал верзила. — Еще раз.
Сигнал сработал в третий раз.
— Ни хрена не понимаю, — сказал полицейский. — Погодите минутку. Идите сюда. Откройте рот.
Шерман открыл рот.
— Не закрывайте… Секундочку, повернитесь вот так. Никак свет не поймать. — Он пытался повернуть голову Шермана под немыслимым углом. От перчатки пахло резиной. — Вот зар-раза. Да у вас же там целый серебряный рудник! Знаете что, согнитесь-ка в поясе. Вот-вот, еще чуть пониже…
Шерман согнулся, придерживая рукой брюки. Неужели он…
— А теперь снова сквозь контур, только очень медленно.
Шерман зашаркал задом наперед, согнутый под углом почти в девяносто градусов.
— О'кей, медленнее, медленнее, медленнее — хорош, так…
Шерман почти уже прошел через проем. По эту сторону оставались только голова и плечи.
— О'кей, еще чуть-чуть… еще… чуть дальше, чуть дальше…
Сигнал сработал еще раз.
— Оп-па! Оп-па! Вот так! Так и стой! — Аппарат продолжал гудеть. — Вот зар-раза! — радостно произнес верзила. Заохал, заходил кругами, хлопая себя ладонями по бедрам. — В прошлый год мне тоже один такой попался. О'кей, можете выпрямляться.
Шерман стал прямо. В недоумении он молча смотрел на верзилу. Тот высунул голову в дверь и заорал:
— ЭЙ, Тануч! Подь сюда! А ну, глянь-ка!
По ту сторону коридорчика у открытой камеры стоял полицейский со шлангом, окатывал пол. Шум воды отдавался от кафельных стен.
— Эй, Тануч!
Из дальнего конца коридора появился тот полицейский, что привел Шермана в комнату верзилы.
— Глянь-ка, Тануч! — Потом Шерману: — О'кей, нагнитесь, и по-новой. Задом через контур, только медленно-медленно.
Шерман нагнулся и сделал как было велено.
— О'кей, оп-па, оп-па, оп-па… Вот, обрати внимание, Тануч! Пока все тихо. О'кей, еще чуток, еще чуток, еще чуток.. — Сработал сигнал. Верзила снова был вне себя. Опять заохал, заходил кругами, зажестикулировал. — Нет, ну ты видел, Тануч? Это в голове! Христом-Богом клянусь!.. Это у парня в башке!.. О'кей, выпрямляйтесь. Откройте рот… Вот оно. Нет, вот, чуть поверните. — Он снова принялся вертеть голову Шермана, пытаясь поймать больше света. — Вот, взгляни-ка! Вишь, сколько металла?
Тот, которого звали Тануч, не сказал Шерману ни слова. Лишь глядел ему в рот — так осматривают тайник в погребе.
— Бог ты мой, — проговорил Тануч. — Действительно, не зубы, а какой-то монетный двор. — Затем обратился к Шерману, словно впервые его увидел: — Вас в самолет-то когда-нибудь пускали?
Верзила хохотнул.
— А ведь ты не один такой, — сказал он. — В прошлый год мне тоже попался вроде тебя клиент. Я с ним чуть не спятил. Все понять не мог… какого хрена… ясно, да? — Разговор опять принял доверительную тональность — как бы два приятеля субботним вечером. — Эта машинка очень чувствительная, а у тебя в башке сплошной металл, доложу я вам.
Шерман был подавлен, унижен до крайности. Но что тут поделаешь? Может быть, эти двое, если правильно себя с ними вести, помогут ему не попасть в эти, как их… вольеры! Вместе с той публикой! Шерман молча стоял, придерживая брюки.
— А в чем это у вас штаны? — полюбопытствовал Тануч.
— В пенопласте.
— В пенопласте? — удивился Тануч и закивал головой, но совершенно непонимающим образом. Вышел.
Потом верзила поставил Шермана перед металлическим штативом и дважды сфотографировал: в фас и в профиль. Шерману пришло в голову, что это и есть тюремные снимки — их вешают на стендах уголовного розыска. Этот огромный неуклюжий медведь сделал его тюремные снимки, пока Шерман стоял, придерживая штаны рукой. Потом подвел Шермана к стойке и каждый палец по очереди брал, прижимал к подушечке с краской, а затем обкатывал о какой-то бланк с типографским текстом. Процедура оказалась на удивление грубой. Он хватал каждый палец Шермана так, словно это нож или молоток, и совал его в краску. Затем он извинился.
— Всю работу приходится самому делать, — объяснил он Шерману. — Никто не поможет, даже и не надейся.
С противоположной стороны коридорчика донеслись жуткие звуки рвоты. Трое латиноамериканцев приникли к решетке.
— Ээээээй! — заорал один из них. — Он блюет! Он все уже заблевал!
Тануч подоспел туда первым.
— Ах ты боже мой. Ну, красота. Слышь, Ангел! Это не человек, это какая-то баржа с отбросами. Чо бум делать?
— Это тот самый? — спросил Ангел.
Начал расходиться запах рвоты.
— Чобумделать, чобумделать… — проворчал Ангел. — Смой из шланга и оставь его как есть.
Камеру отперли, и, пока двое полицейских стояли по сторонам, третий вошел внутрь со шлангом. Заключенные принялись прыгать и скакать, спасаясь от струй.
— Слышь, сержант, — сказал полицейский со шлангом. — Этот хмырь заблевал себе все штаны.
— Те, от рабочей формы?
— Угу.
— Т-твою мать. Обдай из шланга. Здесь не прачечная.
Шерману виден был долговязый пьяница, с опущенной головой сидевший на приступке. Локтями он упирался в запачканные блевотиной колени.
Верзила наблюдал все это через окно. Он покачал головой. Шерман подошел к нему.
— Послушайте, сержант, нет ли у вас тут такого места, где я мог бы подождать? Я не могу туда. Я… просто не могу.
Верзила высунул голову из комнаты, где снимают отпечатки, и проорал:
— Эй, Ангел, ты что делать будешь с этим моим Мак-Коем?
Ангел высунулся из-за своей стойки и, уставясь на Шермана, провел ладонью по лысому черепу.
— Мммм… — Затем та же рука указала в направлении камеры. — Туда.
Вошел Тануч и вновь взял Шермана за локоть. Кто-то отпер решетку. Тануч препроводил Шермана внутрь, и он зашаркал по кафелю, поддерживая рукой брюки. Решетку опять задвинули. Шерман уставился на латиноамериканцев, сидевших на приступке у стены. Они тоже на него уставились — все, кроме того долговязого, который сидел, все так же опустив голову, и возил локтями по заблеванным коленям.
Пол был с наклоном к канализационной решетке в центре. Он еще не высох. Стоя на нем, Шерман чувствовал его покатость. Несколько струек воды еще сбегали к стоку. Вот где он. В сточной трубе, по которой, расслаиваясь, течет из мясорубки человеческая жижа.
Шерман слышал, как задвинулась за ним решетка, и вот он стоит в камере, поддерживая правой рукой брюки. Левой он прижимал к себе пиджак. Непонятно было ни что делать, ни даже куда смотреть, и поэтому он избрал себе свободную часть стены и стал стараться смотреть… на них… боковым зрением. Их одежды были смешением серого, черного и коричневого, за исключением кроссовок, создававших на полу узор из цветных полос и ярких пятен. Шерман знал, что на него смотрят. Бросил взгляд в направлении решетки. Ни единого полицейского! Да и пошевельнут ли они хоть пальцем, если…
Места по всей длине приступки были заняты латиноамериканцами. Шерман выбрал точку примерно в четырех футах от ее конца и прислонился там спиной к стене. От стены стало больно позвонкам. Он поднял правую ногу, и с нее упала туфля. Как можно небрежнее он вновь сунул в нее ступню. Наклонившись посмотреть на свою ногу среди кафельного сверкания, он почувствовал, что вот-вот упадет от головокружения. Еще эти пенопластовые шарики на брюках.
Его охватил страх — вдруг обитатели камеры примут его за помешанного, за безнадежного идиота, которого можно прикончить просто ради разминки. Слышался запах рвоты… рвоты и сигаретного дыма… Он опустил голову, как бы в полудреме, и скосил глаза в их сторону. Они на него смотрят! Смотрят и покуривают. Тот, высокий, который повторял «¡Mira! ¡Mira!» все еще сидел на приступке, опустив голову и опершись локтями на покрытые блевотиной колени.
Один из латиноамериканцев встает с приступки и идет к нему! Уголком глаза Шерман наблюдал за ним. Неужели начинается? Так сразу?!
Подошедший устроился справа рядом с ним, опершись спиной о стену, как Шерман. У него были жидкие курчавые волосы, усики круглой скобкой с опущенными вниз концами, слегка желтоватая кожа, узкие плечи, выступающий животик и совершенно безумный взгляд. На вид лет тридцати пяти. Он улыбнулся, и улыбка придала ему вид еще более безумный.
— Эй, слышь, а я тебя у входа видел.
Видел меня у входа!
— Когда тебя телевидение снимало. Слышь, а тебе что шьют?
— Халатность за рулем, — сказал Шерман. У него было такое чувство, будто он выдавливает из себя последние слова на этом свете.
— Халатность за рулем?
— Это, ну… когда собьешь кого-нибудь машиной.
— Машиной? Ты сбил кого-то машиной, и сюда набежало телевидение?
Шерман пожал плечами. Больше он ничего говорить не хотел, однако боязнь выказать отчужденность пересилила.
— А тебе что шьют?
— У-у, мне-то? Двести двадцатую, двести шестьдесят пятую, двести двадцать пятую… — Он выбросил руку в сторону, будто хотел объять весь мир. — Наркотики, оружие, азартные игры — всякое дерьмо, знаешь ли.
Он, похоже, в некотором роде даже гордился своим бедственным положением.
— А ты сбил кого-то машиной? — спросил он снова. Явно он находил это деяние тривиальным и немужественным. Шерман поднял брови и устало кивнул.
Латиноамериканец удалился на свое место, и Шерман видел, как он разговаривает с тремя-четырьмя соседями, которые еще разок глянули на Шермана и отвернулись, словно все это им ни к чему. Шерман почувствовал себя виноватым, что не оправдал их ожиданий. Странно. Однако именно так он себя почувствовал.
Страх быстро уступал место скуке. Минута ползла за минутой. Начал побаливать сустав левого бедра.
Шерман переместил вес направо — заболела спина. Потом заболел сустав правого бедра. Пол кафельный. Стены кафельные. Он скатал пиджак, сделав из него подушку. Положил ее у стены на пол, сел и откинулся. Пиджак был влажный, брюки тоже. Наполнился мочевой пузырь, и пошли укольчики газов в кишечнике.
Ханурик, подходивший поговорить с ним, знаток цифири, подошел к решетке. Во рту сигарета. Он ее вынул и заорал:
— Эээээй! Спичку дайте!
Полицейские — ноль внимания.
— Эээээй, спичку дайте!
В конце концов тот, которого звали Тануч, подошел к нему.
— В чем дело?
— Эй, спичку дайте! — Он выставил свою сигарету.
Тануч выкопал в кармане коробок. Одну спичку зажег и показал, держа футах в четырех от решетки. Ханурик ждал, ждал, затем взял сигарету в рот и прижался лицом к прутьям, выставив сигарету наружу… Тануч стоял неподвижно, держа горящую спичку. Спичка погасла.
— Эээээй! — обиделся ханурик.
Тануч пожал плечами и, разжав пальцы, дал спичке упасть на пол.
— Эээээй! — Ханурик обернулся к своим товарищам и поднял повыше сигарету. (Видали, что он сделал?) Один из сидевших на приступке заржал. Ханурик при виде такого предательства скорчил гримасу. Потом поглядел на Шермана. Шерман не знал, то ли выказать сочувствие, то ли отвести взгляд. В результате он просто продолжал смотреть. Ханурик подошел и сел рядом с ним на корточки. Незажженная сигарета свисала у него изо рта.
— Видал? — спросил он.
— Да, — отозвался Шерман.
— Если нужно прикурить, им полагается дать прикурить. Сукин сын. Э!.. а у тебя есть сигареты?
— Нет, у меня они все забрали. Даже шнурки от туфель.
— Без балды? — Он глянул на туфли Шермана.
У него самого, Шерман заметил, шнурки были на месте.
Шерман услышал женский голос. Женщина на что-то сердилась. Она показалась в коридорчике напротив камеры. Ее вел Тануч. Высокая, тощая, с курчавыми каштановыми волосами и темной, кофейного цвета кожей, в черных брюках и каком-то немыслимом пиджаке с очень широкими плечами. Тануч сопровождал ее в помещение, где берут отпечатки пальцев. Внезапно она резко повернулась и бросила кому-то, кого Шерману было не видно:
— Ну ты, мешок с… — Она не закончила фразу. — По крайности, я не сижу в этом сортире целыми днями, как ты! Подумай над этим, толстячок!
Издевательский хохот полицейских на заднем плане.
— Смотри, а то он тебя в сортире-то и утопит, Мэйбел.
Тануч подталкивал ее идти дальше.
— Давай, давай, Мэйбел.
Она повернулась к нему.
— Когда говоришь со мной, называй меня как положено! Никакая я тебе не Мэйбел!
— Щас я тебя и похуже как-нибудь назову, — ответил ей Тануч, продолжая подталкивать ее к помещению, где берут отпечатки.
— Два-двадцать-тридцать-один, — сказал ханурик. — Распространение наркотиков.
— Откуда ты знаешь? — спросил Шерман.
Ханурик только широко раскрыл глаза и напустил на себя умудренный вид. (Есть вещи, понятные и без слов.) Затем дернул головой и говорит:
— Развозка долбаная приехала.
— Развозка?
Оказывается, обычно, когда кого-нибудь задерживают, их сперва запирают в местном полицейском участке. Периодически участки объезжает фургон и перевозит арестованных в Центральный распределитель для взятия у них отпечатков пальцев и первичного разбора дела. И вот теперь привезли новую партию. Их поместят в этом вольере, всех, кроме женщин, которых запрут в другой вольер — дальше по коридору и за углом. Но все застопорилось, потому что «с Олбани лажа».
Мимо прошли еще три женщины. Эти были моложе первой.
— Два-тридцать, — сказал ханурик. — Проститутки.
Ханурик, знающий толк в цифири, был прав. Действительно, приехала развозка. Пошла целая процессия — от стойки Ангела к помещению, где берут отпечатки, и в камеру. Шермана сызнова начало обдавать жаркими волнами страха. Один за другим в камере появились трое негров — высоких юнцов с бритыми головами, в ветровках и больших белых кроссовках. Все вновь прибывшие были либо негры, либо латиноамериканцы. Главным образом молодежь. Некоторые, похоже, были пьяными. Ханурик, знающий толк в цифири, встал и вернулся к своим приятелям на приступку, чтобы не заняли его место. Шерман решил не двигаться. Ему хотелось стать невидимым. Может, они… если он совершенно не пошелохнется… может, они его не заметят.
Шерман сидел, уставясь в пол, и старался не думать о болях в кишечнике и мочевом пузыре. Одна из черных черточек между шашечками пола пришла в движение. Таракан! Затем он увидел другого… и третьего. Надо же! — но какой ужас… Шерман повел глазами по сторонам — интересно, кто-нибудь еще обратил внимание? Похоже, никто, однако он поймал взгляд одного из трех молодых негров. Все трое смотрят на него! Какие прожженные, жесткие, злобные физиономии! Сердце сразу же сорвалось в тахикардию. Заметил, как дергается в такт биению пульса его нога. Чтобы успокоиться, он стал следить за тараканами. Один из них подобрался к пьяному латиноамериканцу, который к этому времени уже соскользнул на пол. Таракан начал восхождение на каблук его башмака. Пошел по ноге. Исчез в штанине. Потом снова появился. Поверху двинулся дальше, к колену. Добравшись до колена, устроился среди рвотных сгустков.
Шерман глянул вверх. Один из черных юнцов идет к нему. С этакой еще улыбочкой. Высоченный невероятно. Близко посаженные глазки. Черные штаны в дудочку и белые кроссовки на липучках вместо шнурков. Остановившись перед Шерманом, нагнулся. Лицо без всякого выражения. Тем более страшно! Глядит прямо Шерману в глаза.
— Эй, ты, сигареты есть?
— Нет, — сказал Шерман. Однако он не хотел, чтобы тот счел, что Шерман держится вызывающе и не желает общаться, поэтому добавил: — Извини. У меня всё отобрали.
Едва произнеся это, он понял, что допустил ошибку. Извинение — это ведь признак слабости.
— О'кей, ладно. — Тон юнца был, пожалуй, даже дружелюбным. — Чего тебе шьют-то?
Шерман помедлил.
— Убийство по преступной халатности, — сказал он. Сказать «халатность за рулем» показалось ему недостаточным.
— Да-а. Погано, — протянул юнец голосом, который приблизительно изображал сочувствие. — А что было-то?
— Ничего, — сказал Шерман. — Я вообще не знаю, о чем речь. А тебе что шьют?
— Сто шестьдесят-пятнадцать, — сказал юнец. Потом добавил: — Вооруженное ограбление.
Юнец скривил рот. Шерман так и не понял, что сия гримаса должна была значить: то ли «вооруженное ограбление — это пустяк», то ли «обвиняют черт-те в чем».
Юнец одарил Шермана улыбкой, по-прежнему глядя ему прямо в глаза.
— О'кей, мистер Убийца, — сказал он, выпрямляясь, и ушел обратно в другой конец камеры.
Мистер Убийца! Сразу понял, что со мной можно без церемоний! Что они могут сделать? Не могут же они… А ведь был такой случай, — кстати, где? — когда несколько заключенных в камере заслонили собой обзор сквозь решетку, пока другие… Но здесь-то пойдут ли остальные на такое ради тех троих — вот эти, например, латиноамериканцы?
Рот у Шермана высох и запекся. Мучительно хотелось помочиться. Сердце билось неровно, хотя и не так часто, как только что. В этот момент решетка отъехала в сторону. Полицейские. Один из них внес два картонных подноса вроде тех, которыми пользуются в кафетериях. Поставил их на пол камеры. На одном горка бутербродов, на другом ряды пластиковых стаканчиков.
Полицейский выпрямился и сказал:
— О'кей, время перекусить. Давайте, чтоб только поровну, чтоб не было мне тут никаких заморочек.
На еду никто особенно не кидался. И все же Шерман был доволен, что он не слишком далеко от подносов. Сунув свой задрызганный пиджак под мышку, он прошаркал по кафелю к подносам, взял бутерброд, упакованный в целлофановую обертку, и пластиковый стаканчик с прозрачной розовой жидкостью. Потом снова уселся на пиджак и отпил. В стаканчике оказалось нечто слегка сладковатое. Он поставил стаканчик рядом с собой на пол и снял обертку с бутерброда. Разлепив два куска хлеба, заглянул внутрь. Там был ломтик ветчины. Какого-то нездорового, желтушного цвета. В синеватом сиянии флюоресцентных ламп он походил на сыр, а на ощупь гладкий и липкий. Шерман поднес бутерброд к носу и понюхал. От ветчины исходил мертвый химический запашок. Шерман вынул ветчину, завернул ее обратно в пакетик и положил неаппетитный комок на пол. Решил съесть хлеб голью. Однако и хлеб издавал ветчинный запах, неприятный до невыносимости. Шерман аккуратно развернул целлофан, скатал хлеб и завернул все вместе — и хлеб, и ветчину. И вдруг увидел: кто-то перед ним стоит. Белые кроссовки на липучках. Поднял взгляд. Черный юнец смотрел на него сверху со странной полуулыбкой. Опустился на корточки, так что его голова оказалась лишь чуть выше головы Шермана.
— Эй, ты, — сказал негр. — Мне это, как его, пить охота. Дай мне твое питье.
Дай мне твое питье? Шерман кивнул на картонные подносы.
— Там уже кончилось, слышь? Дай мне твое.
Шерман поразмыслил, что бы такое сказать. Покачал головой. Опять негр:
— Слыхал, чего сказали? Чтоб всем поровну. Я думал, мы с тобой кореша!
И все это презрительным тоном насмешливого разочарования! Шерман понял, что пришло время подвести черту, прекратить это… это… Быстрее, чем можно было уследить глазом, юнец выбросил руку вперед и схватил стаканчик, стоявший на полу рядом с Шерманом. Встал, картинно закинул голову и, осушив его, протянул Шерману со словами:
— Я тебя по-хорошему спрашивал… Ясно тебе? Попал сюда, так шевели мозгой, друзей заводи.
Разжал пальцы, уронил стаканчик Шерману на колени и отошел. Шерман чувствовал, что на него смотрит вся камера. Я должен… Я должен… но все его существо было парализовано страхом и замешательством. В это время какой-то латиноамериканец напротив разнял свой бутерброд, потом бросил ветчину на пол. Кусочки ветчины валялись повсюду. Там и сям скомканные обертки и целые бутерброды, развернутые и брошенные на пол. Латиноамериканец принялся есть хлеб голью, не сводя при этом глаз с Шермана. Они все на него смотрят… в этом вольере человеческого зверья… желтая ветчина, хлеб, целлофановые обертки, пластиковые стаканчики… тараканы!
Вон… И вон там… Шерман бросил взгляд на пьяного латиноамериканца. Тот бесчувственной грудой валялся на полу. В складках левой его штанины у колена притаились три таракана. Внезапно Шерман заметил, что у оттопыренного кармана брюк пьяницы что-то задвигалось. Еще один таракан? — нет, для таракана что-то уж очень большое… серое… мышь! Из кармана пьяницы вылезла мышь… Мышь немного повисела, уцепившись за край ткани, потом соскользнула на кафельный пол и замерла. Вдруг метнулась вперед, к кусочку желтой ветчины. Опять остановилась, как бы оценивая свое приобретение.
— ¡Mira! — Мышь заметил кто-то из латиноамериканцев.
Мелькнула чья-то нога. Мышь полетела по кафелю, как хоккейная шайба. Еще нога. Мышь полетела в другую сторону. Фырканье, гогот…
— ¡Mira! — И опять мелькнула нога… Мышь полетела по кафелю на спинке, наткнулась на ком ветчины и от толчка вновь перевернулась на брюшко… Смех, крики… — ¡Mira! ¡Mira!.. — удар… — мышь на спинке подлетела к Шерману. Она лежала в двух-трех дюймах от его ноги, оглушенная, с дергающимися лапками. Потом перевернулась с трудом, еле-еле. Явно она была уже при последнем издыхании. Даже страх не мог ее заставить двигаться поживее. Проковыляла несколько шагов вперед… Смех еще пуще… Надо ли ее пнуть в знак солидарности с сокамерниками!.. Неясно… Без лишних размышлений Шерман встал. Нагнулся и поднял мышь. Держа ее в правой руке, пошел к решетке. Камера смолкла. Мышь слабо шебаршилась в ладони. Он уже почти дошел… А, сволочь!., жуткая боль в указательном пальце… Мышь его укусила!.. Шерман вздрогнул и дернул рукой. Мышь вцепилась зубами в палец. Шерман замахал пальцем, будто встряхивая градусник. Не отпускает, гадина!.. («¡Mira! ¡Mira!»)… Гогот, фырканье… Какое захватывающее зрелище! Какое наслаждение для обитателей камеры! Шерман стукнул ребром ладони об одну из поперечин решетки. Мышь полетела в проход… и упала прямо под ноги тому, которого звали Тануч, — он как раз подходил к камере с какими-то бумагами в руке. Тануч отпрыгнул.
— Что за черт! — вырвалось у него. Он нахмурился, посмотрел на Шермана. — Ты что, сбрендил?
Мышь лежала на полу. Тануч наступил на нее каблуком. Расплющенная, она осталась лежать с открытым ртом.
Рука у Шермана ужасно болела — в том месте, которым он ударил о решетку. Другой рукой он прижал ее к себе. Сломал! На указательном пальце виднелись следы мышиных зубов, выступила капелька крови. Заведя левую руку за спину, он вытащил из правого кармана носовой платок. Для этого пришлось немыслимо извернуться. Все наблюдали. Смотрели во все глаза. Он промокнул кровь и обернул руку платком. Услышал, как Тануч говорит какому-то полицейскому:
— Тот тип с Парк авеню. Швырнул мышью.
Шерман прошаркал в свой угол и уселся на свернутый пиджак. Рука болела уже гораздо меньше. Может, и не сломал. Но от укуса в ранку могла попасть какая-нибудь зараза! Он размотал платок, чтобы взглянуть. На вид ничего страшного. Крови нет.
Опять к нему черный юнец идет! Шерман бросил на него взгляд и отвернулся. Негр сел перед ним на корточки, как прежде.
— Эй, ты, — сказал он. — Знаешь что? Мне холодно.
Шерман попытался не обращать на него внимания. Смотрел в сторону. Он сознавал, что на лице у него написано раздражение. Не то! Тоже знак слабости!
— Ну, ты! Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю!
Шерман повернул к нему голову. Какая злобная рожа!
— Я у тебя пить просил, а ты облажал меня, но я даю тебе шанс исправиться… слышь?.. Мне холодно. Пиджак давай. Дай мне твой пиджак.
Шерман лихорадочно думал. Выговорить он так ничего и не смог. Отрицательно покачал головой.
— Ты чего это? Что-то не больно ты приветлив, мистер Убийца. Мой кореш говорит, видел тебя. По ящику. Говорит, ты черного погасил, а живешь на Парк авеню. Что ж, молодец. Только тут тебе не Парк авеню. Ты понял? Друзьями здесь не бросаются, понял, ты? Ох, нехорошо ты меня кинул, ох, нехорошо, но у тебя есть шанс исправиться. Ну-ка, давай твой гребаный пиджак.
Все мысли исчезли. Мозг пылал. Шерман уперся ладонями в пол, приподнялся и броском встал на колено. Потом вскочил, стиснув пиджак в правой руке. Он сделал это так внезапно, что черный юнец оторопел.
— Заткнись! — услышал Шерман свой голос. — Нам с тобой не о чем разговаривать!
Негр уставился на него пустым взглядом. Потом улыбнулся.
— Заткнуться? — переспросил он. — Заткнуться? — Он осклабился и фыркнул носом. — Ну, так заткни меня!
— Эй, вы, микробы! Кончайте! — У решетки стоял Тануч. Он смотрел на негра с Шерманом. Негр одарил Шермана широкой улыбкой и оттопырил языком щеку. (Ну-ну, радуйся! Живи, может, еще секунд шестьдесят проживешь на этом свете!) Негр вернулся на приступку и сел, продолжая пристально глядеть на Шермана.
Тануч принялся выкликать, читая по бумажке:
— Солинас! Гутьеррес! Мак-Кой!
Мак-Кой. Шерман торопливо надел пиджак, пока враг не подскочил и не завладел им в последний момент. Пиджак был влажный, грязный, вонючий и уже совершенно бесформенный. Пока Шерман надевал его, брюки чуть не свалились вовсе. По всему пиджаку — пенопластовые шарики и… бегут, бегут… два таракана, заползшие в складки. Он судорожно стряхнул их на пол. Дыхание еще не успокоилось, вырывалось с шумом.
Когда Шерман выходил из камеры вслед за латиноамериканцами, Тануч вполголоса сказал ему:
— Видите? Мы о вас не забыли. На самом деле ваша фамилия стоит в списке на шесть человек дальше.
— Спасибо, — сказал Шерман. — Я очень вам благодарен.
Тануч пожал плечами.
— Мне проще вас отсюда вывести, чем потом выметать.
Кругом было полно полицейских и задержанных. У стойки — той самой, «ангельской» — Шермана встретил тюремный чин, надел на него наручники, причем сзади, и поставил в очередь с латиноамериканцами. Штаны беспомощно болтались на бедрах. Подтянуть их не было никакой возможности. Шерман все время оглядывался — не дай бог, тот черный юнец окажется у него за спиной! Но нет, в маленькой очереди он был последним.
Тюремный чин повел их вверх по узкой лестнице. Наверху было еще одно помещение без окон. За обшарпанными металлическими столами сидели еще несколько тюремных чинов. Позади столов — опять камеры. Эти были поменьше, погрязнее и не такие сверкающие, как кафельные вольеры внизу. Видимо, настоящие тюремные камеры. На первой красовалась облупленная табличка с надписью: «ТОЛЬКО МУЖЧИНЫ — 21 И СТАРШЕ 8-10 ЧЕЛ.», «21 И СТАРШЕ» было перечеркнуто фломастером. Всю очередь завели в эту камеру. Наручники не сняли. Шерман не отрывал взгляд от двери, через которую их ввели. Если приведут того негра и запустят в маленькую камеру с ним вместе, он… он… Страх сводил с ума. Пот лил градом. Ощущение времени Шерман утратил. Чтобы помочь кровообращению, он низко опустил голову.
Наконец их вывели из камеры и подвели к двери из стальных прутьев. По другую сторону двери Шерман увидел очередь задержанных, сидящих на полу в коридоре. Коридор был в метр шириной, не больше. Одним из задержанных был белый — парень с огромным гипсом на правой ноге. На нем были шорты, так что гипс был виден целиком. Парень сидел на полу. Прислоненные к стене костыли стояли рядом. В дальнем конце коридора дверь. У двери полицейский. С внушительным револьвером на боку. Шерман отметил, что это первый револьвер, который попался ему на глаза с тех пор, как он здесь. Когда задержанный проходил в решетчатую дверь, наручники с него снимали. Шерман опустился на пол у стены вместе с остальными. Дышать в коридоре было нечем. Окон не было. Стоял люминесцентный туман, жара и вонь от чрезмерного скопления тел. Мясорубка! Сток скотобойни! А дальше что?
Дверь в конце коридора отворилась, чей-то голос сказал:
— Лантье.
Сержант, находившийся в коридоре, отозвался:
— Понял, Лантье.
Парень с костылями завозился. Сидевший рядом с ним латиноамериканец помог ему встать. А он прыгал и балансировал на здоровой ноге, пока наконец не вставил под мышки костыли. Да что же, интересно, мог он натворить в таком состоянии? Полицейский распахнул перед ним дверь, и до Шермана донесся голос, выкликнувший несколько цифр, а затем: «Герберт Лантье! Адвокат, представляющий Герберта Лантье!»
Зал суда! На том конце стока был зал суда!
К тому времени когда подошла очередь Шермана, он пребывал в полуживом, отупелом и горячечном состоянии. Голос за дверью произнес: «Шерман Мак-Кой». Полицейский внутри повторил: «Мак-Кой». Держа рукой брюки, Шерман зашаркал, волоча ноги, чтобы не потерять туфли. Перед ним открылся ярко освещенный, современного вида зал, где расхаживало множество людей.
Судейский помост, столы, стулья — все было выполнено из светлого дешевого дерева. В одном конце народ клубился около судейского стола на помосте, в другом были места для зрителей, и там тоже клубился народ. Как много людей… какой яркий свет… гул голосов… судейский помост отделен от зала барьером — тоже светлого дерева. У барьера стоял Киллиан… Он здесь! В своем модном костюме выглядит свежим и щеголеватым. Улыбается. Этакой бодрой улыбкой, с какой обычно смотрят на инвалидов. Шаркающей походкой Шерман подошел к нему, остро сознавая, до чего у него жалкий вид… В грязном и намокшем пиджаке, свисающих брюках… облепленный пенопластовыми шариками… в мятой рубашке и туфлях без шнурков… Сам чувствовал, что от него исходит запах грязи, отчаяния и ужаса.
Выкликнули какие-то цифры, затем Шерман услышал свою фамилию, потом Киллиан произнес свою, и судья спросил:
— Признаете или отрицаете?
Киллиан, повернувшись к Шерману, вполголоса:
— Скажите: «Невиновен».
Шерман выдавил из себя эти слова.
В зале поднялся ужасный шум. Пресса? Сколько уже времени он здесь находится? Разгорелся какой-то спор. Перед судьей появился собранный коренастый человек, довольно молодой, но уже лысеющий. По-видимому, обвинитель из Окружной прокуратуры. Судья произнес что-то вроде «быр-мыр-мыр, мистер Крамер». Мистер Крамер.
Судья показался Шерману очень молодым. Щекастый парень, белый, с редеющими курчавыми волосами, в мантии словно бы с чужого плеча, взятой напрокат по случаю торжественного выпускного акта.
До Шермана донесся шепот Киллиана:
— Сс-скотина.
Крамер в это время говорил:
— Ваша честь, я знаю, что прокуратура дала согласие на залог всего в десять тысяч долларов. Однако в свете дальнейшего развития событий и материалов, собранных нами за воспоследовавший период времени, прокуратуре представляется невозможным согласиться на столь незначительную сумму залога. Ваша честь, в настоящем деле речь идет о тяжких телесных повреждениях, весьма вероятно смертельных, а кроме того, мы располагаем определенной и точной информацией о том, что имеется свидетель, который до сих пор не выявлен, — что этот свидетель находился в автомобиле, который вел обвиняемый, мистер Мак-Кой, и мы имеем все основания полагать, что предпринимались или будут предприниматься попытки предотвратить появление в суде этого свидетеля, поэтому мы считаем, что интересы правосудия пострадают, если…
Голос Киллиана:
— Ваша честь!
— …если обвиняемый будет выпущен на свободу под чисто символический залог.
Гул, ропот, сердитый гомон поднялись в зрительской части зала, и одинокий голос басом возгласил:
— В тюрьму!
И тут же слаженный хор:
— В тюрь-му!.. Под-за-мок!.. За-пе-реть!..
Судья грохнул молотком. Зал постепенно замер.
Киллиан:
— Ваша честь, мистеру Крамеру хорошо известно…
Опять шум в зале.
Тут вклинился Крамер, заговорил, перебивая Киллиана:
— Принимая во внимание эмоции, которые совершенно естественно возбуждает в народе это дело, на примере которого видно, насколько закон может быть игрушкой…
Киллиан не стерпел и тоже в крик.
— Ваша честь, это же совершеннейшая чушь!
Сильный ропот в зале.
Ропот перешел в рев; гомон в нечленораздельный ор.
— Эй, ты!.. Долой!.. Го-го-го-го!.. Заткни поганую пасть, дай сказать человеку!
Судья опять грохнул молотком.
— Тихо! — Рев отступил. Затем Киллиану: — Дайте ему закончить. Потом ответите.
— Благодарю вас, ваша честь, — сказал Крамер. — Ваша честь, мне бы хотелось обратить внимание суда на то обстоятельство, что это дело даже на этапе предварительного разбора сразу же привлекло сюда жителей микрорайона, главным образом друзей и соседей пострадавшей стороны, Генри Лэмба, который находится в больнице, оставаясь в крайне тяжелом состоянии.
Крамер повернулся и простер руку к зрительской части зала. Там было битком. Даже в проходах стояли. Шерман заметил группу негров в синих рабочих рубахах. Один из них был очень длинный, с золотой серьгой в ухе.
— У меня есть петиция, — продолжал Крамер и, подняв какие-то листки бумаги, помахал ими над головой. — Этот документ подписан более чем ста жителями микрорайона. Они обращаются с просьбой представлять их в этом деле и проследить, чтобы правосудие свершилось, хотя и без того мой святой долг — защищать и представлять их в суде.
— Мат-терь Пресвятая Богородица, — пробормотал Киллиан.
— Соседи, община, народ Бронкса будут неотступно наблюдать за ходом дела, будут держать на контроле каждый шаг, каждый поворот юридического процесса.
— Правильно! У-ху-ху-ху! Йах-ха! Врежь им!
Жуткий вой в зрительской части зала.
Щекастый судья грохнул молотком и воззвал:
— Тихо! Это предварительный разбор, а не митинг. У вас все, мистер Крамер?
Шумок, шумок, гомон, ропот — буууууууу!
— Ваша честь, — сказал Крамер, — в прокуратуре решено, причем решено самим мистером Вейссом, требовать в этом случае залог в сумме двести пятьдесят тысяч долларов.
«Правильно!» «У-ху-ху-ху!» «Врежь им!» Радостные вопли, аплодисменты, топанье ног.
Шерман поглядел на Киллиана. Ну скажи — скажи мне — ведь этого не будет — этого не может быть! Но Киллиан весь устремился к судье. Рука поднята в воздух. Губы уже шевелятся. Судья несколько раз грохнул молотком.
— Сейчас же прекратите! Или всех выведут!
— Ваша честь, — начал Киллиан, когда стало потише, — мистеру Крамеру мало того, что нарушено соглашение между прокуратурой и моим клиентом. Ему нужен цирк! Сегодня утром цирк уже устроили, когда моего клиента подвергли аресту самым грубым и демонстративным образом, тогда как он в любой момент был готов добровольно предстать перед большим жюри. Теперь мистер Крамер изобрел какую-то вымышленную угрозу непоименованному свидетелю и на этом основании просит суд установить абсурдный залог. Мой клиент домовладелец, давний житель этого города, у него семья и глубокие корни в его общине, а главное, сумма залога уже была установлена, как признает даже мистер Крамер, в этом отношении ничего не изменилось.
— Изменилось многое, ваша честь! — выкрикнул Крамер.
— Ну да, — присовокупил Киллиан. — Окружная прокуратура — вот что изменилось!
— Хорошо, — сказал судья. — Мистер Крамер, если прокуратура располагает сведениями, способными повлиять на залоговый статус этого дела, я поручаю вам поднять эту информацию и сделать официальное представление суду, и тогда решение будет пересмотрено. А поскольку этого еще не произошло, суд освобождает обвиняемого, мистера Мак-Коя, под залог в сумме десять тысяч долларов до тех пор, пока дело не поступит в большое жюри.
Вопли! Взвизги! Бу-бууууу! Йах-хаааа! Неееееет! Не дадиииииим! И опять хором:
— Не под залог, а под замок!.. Не под залог, а под замок!
Киллиан уже уводил его. Чтобы выйти из зала, надо было пройти мимо публики, протиснуться сквозь массу обозленных людей, которые теперь уже все были на ногах. Шерман видел, как мелькают в воздухе кулаки. И тут он заметил идущих к нему полицейских, по меньшей мере с полдюжины. Они были в белых рубашках, на поясе подсумки с патронами и колоссальные кобуры с торчащими оттуда рукоятями револьверов. Судебные приставы. Они окружили его. Меня ведут обратно в камеру! Но тут он понял, что это они просто построились клином, чтобы провести его сквозь толпу. Какие гневные лица, сколько их — белых, черных!
Убийца! Мать твою! Получишь то, что устроил Генри Лэмбу! Молись, Парк авеню! Теперь тебе крышка! Эй, Мак-Кой — могилу себе рой!
Оступаясь, он двигался вперед, окруженный своими защитниками в белых рубашках. Он слышал, как они покряхтывают, раздвигая толпу. «Посторонись! Посторонись!» Тут и там высовываются какие-то рожи, шевелятся губы… Высокий светловолосый англичанин… Фэллоу… Пресса… и опять крики… Эй, ты, носатик! Я до тебя доберусь! Считай свои последние вздохи, беби! Врежь ему! Кончилось твое время, падла! Нет, вы гляньте: Парк авеню!
Находясь в средоточии бури, Шерман чувствовал удивительную отстраненность от происходящего. Умом он понимал, что происходит нечто кошмарное, но не чувствовал этого. Ну да, ведь я уже мертв.
Буря выплеснулась из зала суда в холл. В холле было полно людей, стоявших группками. Испуг на лицах сменился ужасом. Они начали жаться по стенам, освобождая место вырвавшейся из зала суда орущей, толкающейся толпе. Вот Киллиан с охранниками ведут его уже к эскалатору. На стене перед глазами отвратительная фреска. Эскалатор идет вниз. Сзади надавили, и Шерман повалился вперед, на спину охранника, стоявшего ступенькой ниже. На миг показалось: вот-вот покатится лавина тел, но охранник поймал рукой движущийся поручень и удержался. Вопящая толпа вывалилась через парадные двери на ступени входа со Сто шестьдесят первой улицы. На пути стена тел. Телевизионные камеры (не меньше восьми), микрофоны (этих пятнадцать или двадцать), орущие глотки — пресса.
Обе группы встретились, перемешались, замерли. Впереди Шермана вырос Киллиан. Окруженный частоколом микрофонов, принялся декламировать весьма картинно:
— Я хочу, чтобы весь город Нью-Йорк увидел то, что сейчас видели вы. — Со странной отрешенностью Шерман обнаружил, что отмечает каждый просторечный призвук в речи этого хлыща. — Вы видели отвратительный цирк вместо ареста, вы видели цирк вместо судебного разбирательства, а главное, вы видели, как Окружная прокуратура расстилается, проституирует и извращает закон ради ваших микрофонов и ради одобрения хулиганствующей толпы!
Бу-буууу!.. Йах-хаа!.. Сам ты хулиган, кривоносый ублюдок!
Где-то позади Шермана, всего в полуметре, какой-то тип тянул писклявым фальцетом:
Молись, молись, Мак-Кой…
Твой час пробил,
Молись, Мак-Кой…
Твой час пробил.
Киллиан продолжал:
— Вчера мы достигли договоренности с окружным прокурором…
Заунывный фальцет тянул свое:
Молись, молись, Мак-Кой,
Считай последние вздохи…
Шерман поглядел на небо. Дождь кончился. Выглянуло солнце. Стоял чудесный, ласковый июньский день. Над Бронксом вознесся легкий голубой купол.
Шерман глядел в небо, и, слушая звуки — просто звуки, округлые периоды и каденции, вопросительные выкрики, ноющий фальцет и гомон толпы, — слушая все это, он думал: нет, не вернусь туда больше, ни за что. Чего бы мне это ни стоило, даже если придется вставить в рот дуло дробовика.
Единственный имевшийся в его распоряжении дробовик был между тем двустволкой. Огромная такая старинная штуковина. Шерман стоял на Сто шестьдесят первой улице в Бронксе, в пяти минутах ходьбы от Большой Магистрали, и прикидывал, влезут ли в рот оба ствола.