2 Гибралтарская скала

Утром она является Лоренсу Крамеру в сером сумраке рассвета, эта девушка, у которой губы накрашены коричневой губной помадой. Встает рядом. Лица не различить, но он знает, что это она. Не разбирает он и слов, что сыплются мелким жемчугом с ее губ, и тем не менее он понимает, она говорит: «Побудь со мной, Ларри. Приляг со мной, Ларри». Он бы рад! Он бы всей душой! Тогда за чем дело стало? Что мешает ему прижаться губами к этим коричневым губам? Как что? Жена! Все из-за нее, из-за нее, из-за нее!..

Он проснулся от трясения и качки: жена задом сползала с кровати, пятилась раком — ну и зрелище… Дело в том, что супружеское ложе, большой упругий матрац на фанерном основании, занимает почти всю ширину спальни, и чтобы слезть на пол, надо как-то добраться до конца матраца.

Вот она сползла, встала на ноги, наклонилась взять со стула халат. Бедра, обтянутые фланелью ночной рубашки, необъятны. И сразу же он раскаялся в этой мысли. Даже вспотел от стыда. Моя Рода! Ведь она только три недели как родила. Эти чресла дали жизнь его первенцу. Его сыну! Просто еще не возвратилась в прежнюю форму. Надо же понимать.

Но зрелище от этого пригляднее не становится.

Он смотрел, как она просовывает руки в рукава халата. Повернулась к двери. За дверью зажегся свет. Няня из Англии, мисс Безупречность, уже, конечно, на ногах и приступила к безупречному исполнению обязанностей. Ему видно освещенное лицо жены — бледное, заспанное, неприбранное лицо в профиль.

Двадцать девять лет, а уже вылитая мать. Ну до того похожа, потрясающе. Здравствуйте, я ваша теща. Дай только срок, не отличишь. Те же рыжеватые волосы, веснушки, деревенский нос картошкой и круглые щеки. Даже мамашин второй подбородок уже наметился. Готовая местечковая ента. Молодка из нью-йоркского околотка.

Крамер зажмурился, пусть думает, что он еще спит. Она вышла из комнаты. Что-то говорит няне, ребенку. По-особенному сюсюкая, раздельно произносит: «Джошуа». Он уже раскаивается, что мальчика так назвали. Если хотели еврейское имя — чем плохо Дэвид, Дэниель, Джонатан? Он натянул одеяло на плечи. Еще пять или десять минут блаженного полусна. Побыть с Девушкой, у которой коричневая губная помада. Закрыл глаза… Бесполезно. Она не возвращалась. А в голову лезли мысли, какая толкотня будет в метро, если он сейчас же не встанет.

Поэтому он встал. Поднявшись в рост, дошел до конца матраца. Все равно как идешь по дну качающейся лодки. Но ползком не хотелось, противно пятиться раком… Он был в майке и трикотажных трусах. Стоя, заметил, что у него обычная неприятность молодых мужчин — утренняя эрекция. Взял со стула и надел старый клетчатый махровый халат. Они с женой стали по утрам ходить в халатах с тех пор, как в их жизнь вошла англичанка-няня. Одним из трагических недостатков их квартиры было то, что из спальни в ванную проход только через гостиную, а там на диване как раз спала няня и в кроватке под заводной музыкальной игрушкой с клоунчиками, прыгающими на проволоке, помещался младенец. Музыкальную игрушку уже запустили. Она играет только одну мелодию — «Пусть клоуны войдут». Без конца одно и то же: плинк, плинк, плинкплинк, плинк, плинк, плинкплинк, плинк плинк плинкплинк.

Крамер поглядел на себя сверху вниз. Халат не спасал положения. Как палатка на шесте. Только если согнуться в поясе, тогда незаметно. Так что либо идти через гостиную в полный рост, и пусть няня видит, либо согнувшись, будто тебя прихватил радикулит. Крамер стоял за дверью, погруженный во мрак.

Мрак. Самое подходящее слово. Появление в их семье няни наглядно показало ему и Роде, в какой трущобе они живут. Вся их квартира — трехсполовиной комнатная, на нью-йоркском жилищном жаргоне, — была на самом деле разгороженной спальней, просторной, но не более того, на третьем этаже бывшего городского особняка. В ней имелись три окна, выходящие на улицу. Теперешняя так называемая спальня, где он сейчас стоял, была всего лишь узкой щелью за перегородкой из сухой штукатурки. На нее приходилось одно окно. Остальная часть прежней комнаты исполняла роль гостиной, ей достались два других окна. А у входной двери еще две щели, одна — кухня, где не могли разойтись два человека, другая — ванная. Обе без окон. Больше похоже на ходы в термитнике, в зоомагазинах продаются такие. Но квартира обходилась им в 888 долларов ежемесячно — это при стабилизированной квартплате, а если бы не закон о стабилизации цен на жилище, то набралось бы, наверное и все 1500, о чем в их случае не могло быть и речи. А они еще так радовались, когда удалось ее найти! Господи, да в Нью-Йорке сколько угодно его ровесников, тридцатидвухлетних дипломированных специалистов, мечтающих о такой трехсполовиной комнатной квартире в бывшем городском особняке на Семидесятых улицах Вест-Сайда — с высокими потолками, с видом из окон и со стабилизированной квартплатой! Подумать только, прямо оторопь берет. Они едва могли себе это позволить, пока оба работали и получали на двоих жалованья 56 000 в год, 41 000 после всех вычетов. План был такой, что мать Роды даст денег, вроде бы подарок по случаю рождения ребенка, чтобы на четыре недели оплатить няню, пока Рода не оправится и не вернется на работу. А они за это время подыщут жиличку, которая за стол и кров будет смотреть за ребенком. Теща свою часть плана выполнила, но стало уже более или менее очевидно, что эта мифическая жиличка, которая согласится спать на диване в вест-сайдском термитнике, в реальной жизни не существует. Так что вернуться на работу Рода не сможет. И придется дальше существовать только на его 25 000 (после вычетов), а квартплаты за эту трущобу, даже и стабилизированной, с них причитается 10 656 долларов в год.

И то хорошо, что эти мрачные размышления вернули его халату благопристойный вид. Он вышел из спальни.

— Доброе утро, Гленда.

— О, доброе утро, мистер Крамер, — этим своим холодным английским тоном.

Крамер считал, что терпеть не может англичан с их английским акцентом. А на самом деле он перед ними просто робел. В одном этом «О», обыкновенном «О», звучал недвусмысленный упрек «Проспался наконец, слава тебе господи».

Сама няня, полная такая тетя под пятьдесят, уже успела облачиться в идеальную белую униформу и стянула волосы на затылке в безукоризненный пучок. Диван-кровать сложен, сверху накиданы желтые диванные подушки — для придания непринужденного дневного вида. Няня сидит на краешке, спину держит прямо и пьет чай. А ребенок лежит в кроватке, довольный и ублаготворенный. О женщина, имя тебе — Ответственность. Ее нашли через «Агентство Гофа», которое в «Таймсе» рекламировали как самое лучшее и модное. Вот и выкладывай теперь модную цену — 525 долларов в неделю за няню-англичанку. Иногда в разговоре она упоминает разные другие адреса, где ей доводилось работать прежде, — Парк авеню, Пятая авеню, Саттон-Плейс… Ничего не поделаешь, мадам, теперь вы насмотритесь, как живут в Вест-Сайде на четвертом этаже без лифта! Они с женой звали ее Гленда. А она их — только мистер Крамер и миссис Крамер, никаких Ларри и Рода. Все шиворот-навыворот: Гленда, благообразная, прилизанная, попивала чай, а мистер Крамер, хозяин в термитнике, пробирался мимо нее в ванную комнату босиком, с голыми икрами, встрепанный, в вытертом клетчатом махровом халате. В углу, под пыльным деревцем драцены душистой в кадке, уже работал телевизор. Кончился всплеском красок рекламный клип, улыбающиеся лица стали комментировать новости. Впрочем, звук был выключен. Неужели она, такая безупречная, допустит, чтобы в комнате орал телевизор? Интересно, что она на самом деле думает, эта британская арбитресса, поставленная (вернее, посаженная на диван) судить убогий быт Крамеров?

Что до миссис Крамер, то она как раз в это мгновение выходила из ванной, по-прежнему в халате и шлепанцах.

— Ларри, — промолвила она, — глянь-ка, что у меня на лбу, не сыпь ли? В зеркало плохо видать.

Все еще сонный, Крамер посмотрел, что у нее на лбу.

— Ничего там нет, Рода. Прыщик, наверно, будет.

И вот еще это. С тех пор как у них появилась няня, он стал обращать внимание на речь жены. Раньше он ничего предосудительного не замечал, ну разве иногда. Рода окончила Нью-Йоркский университет. Последние четыре года работала редактором в издательстве «Уеверли-Плейс букс». Интеллигентка, можно сказать, когда они познакомились, увлекалась поэзией Джона Эшбери и Гэри Снайдера, могла подолгу рассуждать про Никарагуа и Южную Африку. И тем не менее говорит как необразованная. Это у нее тоже от матери.

Рода прошлепала мимо, и Крамер протиснулся в ванную комнату. Типичный совмещенный санузел. На пруте душевого занавеса сохнет белье и на веревке, протянутой наискось от угла до угла, тоже: детский комбинезончик, два слюнявчика, женские трусы, несколько пар колготок и еще бог весть что, не нянино, разумеется. Крамеру понадобилось пригнуться, чтобы пролезть к унитазу. Мокрые колготки задели его по уху, неприятно. На крышке унитаза валяется влажное полотенце. Он огляделся: куда бы его повесить? Некуда. Бросил на пол.

Помочившись, он сдвинулся на несколько дюймов вправо к зеркалу над раковиной. Снял халат и майку, положил на крышку унитаза. Крамер любил по утрам рассматривать свое лицо и мускулатуру. При такой широкоскулой плоской физиономии, вздернутом носе и крепкой шее никто с первого взгляда не принимал его за еврея. Скорее уж за грека, или славянина, или итальянца, даже и за ирландца — а что, у него вид вполне мужественный. Обидно, конечно, что вон намечается лысина, но и это опять же признак мужественности. Так, с макушки, лысеют профессионалы-футболисты. А уж мускулатура у него… Но в это утро он пал духом. Его шикарные массивные плечи, шея, грудь — дельтовидные, трапециевидные, грудные мышцы, его выпуклые, литые бицепсы, — из них словно воздух выпустили. Атрофия, черт бы вас всех побрал! С тех пор как в доме ребенок и няня, у него нет возможности работать с тяжестями. Он держит снаряды в коробке позади кадушки с драценой и раньше всегда упражнялся рядом с диваном, но разве на глазах у английской няни — или мифической будущей жилички — он может делать упражнения, кряхтеть, ухать, отдуваться, напрягаться, поглядывая сбоку на себя в трюмо? Исключается. Остается признать неизбежное — оставить детские честолюбивые мечты. Теперь ты кормилец семьи, американская рабочая лошадка. И больше никто.

Когда он вышел из ванной, Рода и няня-англичанка сидели бок о бок на диване и смотрели не отрываясь на экран телевизора. Звук теперь был включен. Шла информационная программа «Сегодня».

Рода обернулась к нему и взволнованно сказала:

— Ты только посмотри, Ларри! Это мэр. Вчера в Гарлеме были беспорядки. Такая заварушка! В него бутылкой запузырили!

Но Крамер уже не слышал, как она говорит. Перед ним на экране совершались фантастические дела: какие-то подмостки — драка — вскакивающие с мест люди — потом огромная пятерня заполнила экран и скрыла все остальное; и снова крики, искаженные лица, размахивающие руки. Ну и ну. Впечатление было такое, как будто хулиганы вот сейчас выпрыгнут из телевизора прямо на пол рядом с кроваткой маленького Джошуа. И это программа «Сегодня», а не местные новости. Ее получит к завтраку вся Америка: на глазах у телезрителей граждане Гарлема в порыве праведного гнева сгоняют с трибуны белого мэра. Вон, вон он, со спины, удирает за сцену! Был мэр всего города Нью-Йорка. А теперь мэр только белого Нью-Йорка.

Передача кончилась, и все трое посмотрели друг на друга. Гленда, английская няня, взволнованно проговорила:

— Ну, знаете ли, по-моему, это просто возмутительно. Цветные не ценят, в каких условиях они здесь живут, вот что я вам скажу. У нас в Англии не встретишь цветного в полицейской форме, не говоря уж о влиятельных деятелях, как тут у вас. Да вот на днях в газете было: в стране свыше двухсот мэров из цветных. И им теперь подавай мэра Нью-Йорка на растерзание. Некоторые просто не понимают, когда с ними по-хорошему обращаются, я так считаю.

Она сердито дернула головой.

Крамеры переглянулись. Они поняли друг друга без слов.

Слава Господу в небесах! Какое облегчение! Можно дух перевести. Мисс Безупречность-то оказалась расисткой. В наши дни иметь такие взгляды просто неприлично. Они выдают детство в бедном квартале, принадлежность к низшим слоям общества, дурной вкус. Так что Крамеры все-таки могут смотреть на свою няню-англичанку сверху вниз. Фу-ты ну-ты, прямо камень с души.

Когда Крамер вышел из дому и потопал к метро, только-только кончился дождь. На Крамере был старый непромокаемый плащ, под плащом — всегдашний серый костюм, воротничок рубашки на двух пуговицах, галстук, на ногах белые кроссовки «Найк» с синими полосками сбоку. Кожаные коричневые туфли он нес в белом целлофановом пакете, куда складывают продукты в универсаме.

Ближайшая станция метро, где можно сесть в поезд, идущий в Бронкс, находится на углу Восемьдесят первой улицы и Сентрал-Парк Вест. Крамер обычно ходил по Семьдесят седьмой до Сентрал-Парк, сворачивал за угол и еще четыре квартала до Восемьдесят первой. Он любил этот путь, потому что так проходишь мимо Музея естественной истории. На его взгляд, там самый красивый квартал во всем Вест-Энде, напоминает виды Парижа, хотя в Париже он, конечно, не был. Семьдесят седьмая улица расширяется, по одну сторону, чуть отступя, стоит музей, великолепное здание в псевдороманском стиле из рыжего камня, перед фасадом — несколько деревьев. Молодая листва даже в такой пасмурный день, как сегодня, словно испускала сияние; «вешние изумруды» — мелькнула в голове невесть откуда взявшаяся фраза. А на противоположной стороне, по которой он шел, высятся богатые кооперативные дома, у них там швейцары в дверях и мраморные вестибюли виднеются в полутемной глубине. Крамер снова вспомнил девушку, у которой коричневая губная помада… Представил ее себе гораздо отчетливее, чем во сне. И сжал кулак. Нет, черт возьми, он так и сделает! Он позвонит ей. Надо будет подождать, конечно, пока не кончится суд. Но тогда уж он воспользуется этим номером телефона. Надоело смотреть, как другие ведут настоящую жизнь. Он и эта девушка, у которой коричневая помада… они вдвоем, сидят, глядя в глаза друг другу, за столиком какого-нибудь ресторана, где стойки светлого дерева, и открытая кирпичная кладка, и разные висячие растения, и начищенная медь, и стекла в узорах, а в меню значатся раки по-индейски, телятина, печеные бананы, кукурузные лепешки с кайенпским перцем!

Крамер уже представил себе все в подробностях, как вдруг впереди, из подъезда шикарного дома номер 44 по Семьдесят седьмой улице появилась фигура, вид которой заставил его вздрогнуть.

Это был молодой мужчина, похожий даже на мальчика, круглолицый, с гладко зачесанными назад темными волосами, в длинном просторном пальто с золотистым бархатным воротником. В руке он держал темно-вишневый кожаный портфель-«дипломат», какие покупаются у Мэдлера или у Т. Антони на Парк авеню и своими лоснящимися боками недвусмысленно провозглашают: «Мне цена — 500 долларов». Рука со швейцарским галуном придержала перед ним дверь. Мелкими энергичными шажками он засеменил под тентом к краю тротуара, где его ждал седан «ауди», за рулем — шофер, на заднем боковом стекле — номер: 271, частная автокомпания. Меж тем швейцар выскочил из двери, молодой человек подождал, пока тот его обгонит и откроет ему заднюю дверцу «ауди».

Этот молодой человек был не кто иной, как Энди Хеллер! Он самый, ни малейшего сомнения. Они с Крамером учились в одном классе в Юридической школе, и с каким презрением Крамер смотрел на хитроумного коротышку Хеллера, когда тот, как и следовало от такого ожидать, поступил на работу в юридическую контору Ангстрома и Молнера на Уолл-стрит! Будет теперь, как и сотни ему подобных, год за годом и десятилетие за десятилетием горбиться над бумагами, выверяя запятые, ссылки, формулировки, чтобы, боже упаси, не было ни прорехи в законной броне всяких там процентщиков, залоговых маклеров, фармакологов-косметологов, арбитражеров, дисконтеров, перестраховщиков. А вот Крамер пойдет туда, где бьется пульс жизни, где обитают отверженные и несчастные, и будет стоя и высоко держа голову сражаться в суде за справедливость.

И ведь так оно все, собственно, и вышло. Почему же Крамер переминается с ноги на ногу и не подходит? Не крикнет: «Эй, здорово, Энди!» Между ними всего каких-то пятнадцать шагов. Но Крамер остановился, отвернулся, загородил лицо ладонью, будто соринка попала в глаз. Нет уж, больно ему надо, чтобы Энди Хеллер — да еще на глазах у швейцара, придерживающего дверцу автомобиля, и шофера, готового рвануть с места по первому знаку, — больно ему надо, чтобы Хеллер узнал его и сказал: «Ларри Крамер! Как живешь? Чем занимаешься?» И чтобы он, Ларри, должен был ему ответить: «Да вот, работаю помощником окружного прокурора в Бронксе». Не придется даже добавлять: «За 36 600 в год», — это и без него всем известно. А Энди Хеллер будет тем временем разглядывать его старый плащ и поношенный костюм, тесноватый в шагу, и белые кроссовки «Найк», и целлофановый пакет в руке… Крамер стоял отвернув лицо и делая вид, будто трет засорившийся глаз, покуда дверца «ауди» не захлопнулась ватно, как дверца банковского сейфа. И только успел оглянуться и дыхнуть нежным выхлопом роскошного немецкого автомобиля, уносящего Энди Хеллера на работу. А что там у него на работе за «контора», об этом Крамеру даже подумать было невмоготу… Ну его к черту.

Вагон метропоезда «Д», едущего в Бронкс, дергался, кренился и скрипел. Крамер стоял и держался за блестящую металлическую стойку. Лицом к нему на пластиковом сиденье, похожий на нарост на расписанной стенке вагона, горбился старичок с газетой. Крамер разобрал газетный заголовок: «В ГАРЛЕМЕ МИТИНГУЮЩИЕ ИЗГОНЯЮТ МЭРА» — огромными буквами, чуть не во всю полосу. А сверху шрифтом помельче: «Убирайся к себе в Хаимтаун!» На ногах у старичка бело-лиловые кроссовки. Казалось бы, диковатая обувь для человека его возраста. Но на самом деле здесь, в поезде «Д», в ней нет ничего странного. Крамер посмотрел понизу вдоль вагона, — половина пассажиров были в разноцветных кроссовках на выгнутых подошвах, напоминающих большие соусницы. И молодежь, и старики, и мамаши с детьми на руках, да и сами дети тоже. И дело здесь вовсе не в молодежной спортивной моде, как в центре города, где по утрам можно встретить много хорошо одетых белых мужчин и женщин, вышагивающих по тротуарам в таких же кроссовках. Нет, в поезде «Д» причина другая: здесь имеет значение, что они дешевы. Здесь кроссовки на ногах прочитывались как знак «я из трущоб» или «я из испанского квартала».

По какой причине сам он носит кроссовки, Крамеру не хотелось додумывать. Он повел взглядом по ряду сидящих пассажиров. У некоторых в руках были газеты с заголовками про сорванный митинг в Гарлеме, но вообще-то публика в поезде «Д» нельзя сказать чтобы читающая… Отнюдь… Что бы там такое ни произошло в Гарлеме, Бронксу до этого дела нет. Каждый в вагоне смотрел на мир с равнодушием побежденного, стараясь ни с кем не встречаться взглядом.

Внезапно шум мчащегося поезда резко снизился, словно бы разорвался, образовалась короткая пауза, как бывает всегда, когда раскрываются двери между вагонами. Вошли трое — подростки лет по пятнадцать-шестнадцать, черные, в огромных кроссовках с незавязанными толстыми шнурками, замысловато уложенными петлями поверху, и в дутых черных куртках. Крамер расправил плечи и придал лицу скучающее выражение, хотя слегка набычился, чтобы грудинно-ключичные мышцы вздулись как у борца. Один бы на один… один на один он любого из них на кусочки бы разорвал… Но в том-то и дело, что с ними никогда не бываешь один на один… Он каждый день видит таких молодцов в суде… Троица неспешно продвигалась по проходу, вихляясь и перекатываясь с пятки на носок «сутенерской развалочкой». На «сутенерскую развалочку» он тоже вдоволь насмотрелся в суде. В хорошую погоду по Бронксу расхаживают такой походкой столько подростков, кажется, будто колышутся целые улицы. Вот приблизились к нему… Лица, как полагается, равнодушные, без выражения… Ну, хорошо, что они могут сделать?.. Но они обошли его с двух сторон и повихляли дальше… Ничего не случилось. Понятное дело, что ничего. Такой бык, такой здоровый жеребец, как он… Уж с кем, с кем, а с ним они бы никогда не рискнули задираться. Но все равно, когда поезд наконец остановился на станции «161-я улица», Крамер, как всегда, с облегчением перевел дух.

Он поднялся по лестнице и вышел на Сто шестьдесят первую улицу. Небо расчистилось. Прямо впереди вздымалась огромная чаша стадиона «Янки». А дальше за ней чернели ржавые башни Бронкса. Лет десять-пятнадцать назад стадион заново отстроили. Потратили сто миллионов долларов. Предполагалось, что это вольет новую жизнь в сердце Бронкса. Какая мрачная шутка! С тех пор 44-й участок, вот эти самые улицы, стал самым криминогенным во всем Бронксе. В этом Крамер тоже имел возможность убеждаться каждый день.

Он зашагал в своих белых кроссовках в гору по Сто шестьдесят первой улице, помахивая пакетом с туфлями. Вдоль улицы, в дверях магазинов и закусочных, стояли жители этого печального района. Он посмотрел вперед — и на миг ему представился Бронкс во всем его былом великолепии. Вверху, где Сто шестьдесят первая улица пересекалась с Большой Магистралью, солнце прорвалось сквозь уходящие тучи и позолотило белый фасад отеля «Конкорс плаза». Издалека он и теперь выглядел как прекрасный, европейского уровня, курортный отель, знаменитый в 20-е годы. Здесь во время спортивных сезонов останавливались звезды американского бейсбола, только самые яркие, кто мог себе такую роскошь позволить. Они жили тут, как представлял себе Крамер, в пышных номерах-люксах. Джо Ди Маджио, Бейб Рут, Лу Гериг… Других времен он не помнит, хотя отец, бывало, рассказывал еще о многих. О, еврейские златые горы прошлого! Там, вверху, где пересекались Сто шестьдесят первая улица и Большая Магистраль, была вершина еврейской мечты, новый Ханаан, новый еврейский район Нью-Йорка — Бронкс! Отец Крамера вырос в семнадцати кварталах отсюда, на сто семьдесят восьмой улице, и пределом его мечтаний в этой жизни было снять квартиру… когда-нибудь… в одном из тех великолепных зданий на горе, где проходит Большая Магистраль. Большая Магистраль замышлялась как своего рода Парк авеню Бронкса, только здесь, на земле Ханаанской, она должна была оказаться еще лучше. Большая Магистраль строилась шире, чем Парк авеню, и проходила по более живописной местности. И вот еще одна мрачная насмешка судьбы. Хотите сегодня снять квартиру на Большой Магистрали? Выбирайте любую. Гранд-отель новой еврейской мечты превратился в приют для неимущих, а весь Бронкс, Земля Обетованная, заселен на семьдесят процентов неграми и пуэрториканцами.

Бедный еврейский Бронкс! В двадцать два года, поступая на юридический факультет, Крамер думал о своем отце как о скромном еврее, который к закату жизни осуществил великое переселение из Бронкса в Оушенсайд на Лонг-Айленде, за целых двадцать миль, и каждый день таскался оттуда на Манхэттен в писчебумажный магазин, где служил главным бухгалтером. Он, Ларри Крамер, будет адвокатом… космополитом… И что же теперь, десять лет спустя? А то, что он живет в термитнике, в сравнении с которым отцовский домик о трех спальнях в Оушенсайде кажется утопическим дворцом, и каждый божий день ездит в метро на работу… в тот самый Бронкс!

Солнце впереди тронуло золотом другое здание на горе — дом, в котором Крамер работает, Окружной суд Бронкса. Этот огромный известняковый парфенон был построен в начале 30-х годов в стиле «учрежденческий модерн». В девять этажей высотой, он занимал площадь трех кварталов, между Сто шестьдесят первой и Сто пятьдесят восьмой улицами. Сколько же оптимизма и наивности должно было быть у его создателей!

Но все-таки вид этого дворца правосудия и сегодня волнует Крамерову душу. Четыре внушительных фасада — настоящий праздник скульптуры и барельефа. Классические скульптурные группы стоят по углам, знаменуя собой Сельское хозяйство, Коммерцию, Индустрию, Религию, Искусства, Правосудие, Правительство, Закон, Порядок и Права Человека. Благородные римляне, облаченные в тоги, — в Бронксе! Золотая мечта о грядущей гармонии!

Нынче, если бы который-нибудь из этих славных античных парней спустился сверху на землю, он бы не дошел живым до Сто шестьдесят второй улицы — купить жестянку газировки или пачку сигарет. Его бы тут же прикончили, польстились бы на тогу. Сорок четвертый участок — это вам не шутки. Со стороны Сто пятьдесят восьмой улицы здание суда выходит на парк Франца Зигеля, из окна шестого этажа кажется: зеленое море, английская ландшафтная архитектура, поэзия деревьев, кустов, травянистых склонов, живописных валунов в траве. И однако же этих слов «парк Франца Зигеля» почти никто теперь не знает. Потому что ни один человек мало-мальски в своем уме не отважится войти и углубиться на несколько шагов, отделяющих от входа в парк доску, на которой написано это название. Вот, скажем, на прошлой неделе одного беднягу зарезали в 10 часов утра на одной из скамеек, которые были установлены там в 1971 году «с целью создать условия для культурного отдыха и вернуть к жизни парк Франца Зигеля как ценное достояние общественности». Эта скамейка стояла в десяти шагах от входа. Человека убили из-за большого транзисторного радиоприемника, которые у них в Окружном суде называют «чемоданчиками». Служащие суда не спускаются погожими майскими днями в парк перекусить в обеденный перерыв, даже те из них, кто, как Крамер, выжимает 200 фунтов на спине. Даже судебные приставы в полицейской форме и с законными револьверами на поясе. Все остаются в здании, в этой островной цитадели Власти, твердыне белых, в этом Гибралтаре, окруженном горестным Саргассовым морем Бронкса.

На Уолтон авеню, которую Крамеру надо перейти, под стеной суда выстроились три оранжево-голубых тюремных фургона в ожидании, когда откроются служебные ворота. Фургоны доставляют арестованных из окружной тюрьмы Бронкса на Райкерс-Айленде и из Уголовного суда в этом же здании за углом на слушания в Верховном суде, где рассматриваются наиболее серьезные преступления. Залы судебных заседаний расположены на верхних этажах. Арестованных ввозят в подвал, а потом поднимают на лифтах и помещают в арестантских комнатах при суде.

Внутрь тюремного фургона не заглянешь, на оконцах — частая решетка. Но Крамеру и не нужно заглядывать. Он знает, что там, как всегда, сидят негры и латиноамериканцы, бывает, затесался молокосос-итальянец с Артур авеню, или ирландец из Вудлоуна, или даже окажется кто-то из чужих мест, кого угораздило попасть в нарушители порядка на территории Бронкса.

— Корм, — пробормотал себе под нос Крамер. Любой, кто бы на него посмотрел, мог увидеть, что у него шевельнулись губы. Пройдет еще минута, и он убедится, что на него и в самом деле смотрят. Но сейчас — ничего необычного, просто оранжево-голубые фургоны, и он тихо говорит себе под нос: — Корм.

Крамер сейчас достиг той нижней точки своей карьеры, когда на прокурорского помощника в Бронксе находит Сомнение. Ежегодно в Бронксе подвергаются аресту сорок тысяч человек — сорок тысяч недееспособных, слабоумных, алкоголиков, бездельников, психопатов, добряков, доведенных до бешенства, и бесспорных, стопроцентных злодеев. Семи тысячам из них предъявляются обвинения по той или иной статье, и они попадают в пасть уголовной системы прямехонько через ворота Гибралтара, перед которыми они сейчас стоят. Это составляет полторы сотни новых дел, полторы сотни испуганно колотящихся сердец и угрюмых, угрожающих взглядов за каждую неделю работы судов и окружной прокуратуры. И что это дает? Все равно точно такие же преступления, идиотские, отчаянные, жалкие, жуткие, день за днем продолжают совершаться в тех же количествах. Что проку от работы прокурорского помощника или любого другого «разгребателя грязи»? Бронкс все больше загнивает и рушится, и все больше крови засыхает в трещинах. Сомнения, Сомнения! Результат достигается только один: система получает питание, и поставляют его тюремные фургоны. 50 судей, 36 юристов-консультантов, 245 прокурорских помощников, один главный окружной прокурор — мысль о нем вызывает у Крамера усмешку: Вейсс наверняка сидит сейчас у себя наверху и кричит по телефону телевизионщикам из Четвертого или Седьмого, Второго или Шестого канала, что они мало экранного времени уделили ему вчера и должны гораздо больше уделить сегодня, — да еще бог весть сколько адвокатов-специалистов по уголовному праву, и адвокатов из Бюро бесплатной юридической помощи, и судебных стенографистов, и секретарей, и приставов, и конвойных, и инспекторов надзора, и работников патронажа, и поручителей, и экспертов, и судебных психиатров! И все это огромное полчище надо кормить. Корм поступает ежеутренне. А заодно с кормом приходят Сомнения.

Крамер только успел сойти с тротуара, как мимо с грохотом и лязгом проехал белый «понтиак-бонневиль», похожий на лодку, с большими свесами спереди и сзади, настоящий фрегат в 20 футов длиной, какие перестали выпускать к 1980 году. Проехал и, скрежеща тормозами и зарываясь носом, остановился на углу. Печально чмокнув, открылась тяжелая литая дверца в добрых пять футов шириной, и из машины вылез судья Майрон Ковитский. Лет шестидесяти, сухонький, небольшого роста, плешивый, жилистый, с длинным носом, глубоко посаженными глазами и мрачной складкой у рта. Крамер увидел через заднее стекло, как кто-то сдвинулся на освободившееся водительское сиденье. Жена, наверно.

Смотреть, как открывается тяжелая дверца старого, громоздкого автомобиля и как из него вылезает маленький судья, Крамеру горько. Судья Майк Ковитский приезжает на работу в рыдване, которому, по меньшей мере, десять лет. Как служащий Верховного суда он получает жалованья 65 100 долларов, со всеми отчислениями — 45 000. Все эти цифры хорошо известны. Для шестидесятилетнего специалиста в высшем эшелоне юридической профессии сумма просто жалкая. На Манхэттене… в мире Энди Хеллера… столько платят новичкам, прямо со скамьи юридического факультета. А этот человек, у которого чмокает дверца машины, находится наверху иерархии в островной цитадели. Он, Крамер, занимает место где-то посредине. Если он будет правильно себя вести и добьется расположения демократической организации Бронкса, вот это — максимум, на что он может уповать через три десятилетия.

Крамер уже перешел улицу до половины, и тут началось:

— Йо! Крамер!

Густой бас, непонятно откуда идущий.

— Крамер, пососи!

Что такое? Он резко остановился. Такое ощущение… звук… будто вырывающийся пар.

— Эй, Крамер! Говна кусок!

Теперь другой голос. Да они…

— Йо! В рот тебя!

Это орут из заднего оранжево-голубого фургона, ближайшего к нему, всего шагах в пятнадцати. Но лиц не видно, слишком частая решетка на окошке.

— Йо! Крамер! Жидовская жопа!

Вот тебе на! Откуда они вообще знают, что он еврей? Он же не похож… Он совсем не… Почему же они?.. Он потрясен.

— Йо! Крамер! Пидарас! Целуй меня в зад!

— В жопа суй! В жопа!

Выговор латиноамериканский. От этого еще несноснее.

— Йо! Говноед!

— Аааай! Целуй жопа! Целуй!

— Йо! Крамер! Сука, мать твою!

— Аааай! Так тебя! Так тебя!

Целый хор. Град похабщины. Опера «Риголетто» из сточной канавы, из смрадной глотки Бронкса.

Крамер остановился посередине улицы. Как он должен поступить? Он постарался вглядеться… Ни черта не видно. Кто из них?.. Которые из бесконечной череды озлобленных негров и латиноамериканцев?.. Нет. Лучше не знать. Он оглянулся. Не было ли свидетелей? Не смотрит ли кто, как он воспримет этот поток черной брани? Неужели так и пройдет в подъезд, поливаемый нечистотами? Или не даст им спуску? Не дать им спуску? Но каким образом? Нет! Надо сделать вид, будто они матерят не его… Кто это может знать? Он просто пройдет дальше по тротуару, завернет за угол и войдет с главного входа. Возле уолтоновского подъезда никого нет. Только несколько запуганных прохожих. Остановились как вкопанные, поглядывают на фургоны. Охранник! Охранник-то у подъезда его знает! И поймет, что он хочет улизнуть и притвориться, будто ничего и не было… Но охранника не видно, верно, нырнул в подъезд, чтобы не вмешиваться и не наводить порядок. Но тут Крамер увидел Ковитского. Судья стоял на тротуаре и рассматривал задний фургон. Потом перевел взгляд на Крамера. Вот чёрт! Он меня узнал! Понял, что ругательства обращены ко мне. Хилый человечек, только что выползший из старой машины, стоял у Крамера на пути к почетному отступлению.

— Йо! Крамер! Говнюк вонючий!

— Ээээей!.. Хрен соси!

— Аааай! Плешивая башка! Ааааай!

Плешивая? Почему плешивая? У него же нет плеши! Сволочи вы, у него только чуть-чуть начали редеть волосы на макушке. До плеши еще далеко! Погодите-ка… Это ведь не про него, это они углядели судью Ковитского. Теперь у них две мишени.

— Йо! Крамер! Что у тебя в мешке?

— Эй, ты! Пердун облезлый!

— У тебя говно заместо мозгов!

— Яйца свои в мешке таскаешь, Крамер?

Они оба попали под обстрел, и он, и Ковитский. И теперь об отступлении за угол на Сто шестьдесят первую нечего и думать. Крамер двинулся дальше к тротуару. Шел медленно, преодолевая сопротивление, как в воде. А что Ковитский? Ковитский больше в его сторону не глядит. Нагнув голову, он идет прямо на задний фургон. Взгляд его грозен. Сверкают белки глаз, зрачки, как два огненных смертоубийственных луча, направлены вперед из-под темных век. Таким Крамер видел его на заседаниях суда… Голова опущена, и глаза мечут пламя.

Из фургона делают попытку отпугнуть судью:

— Тебе чего надо, сучок мореный?

— Йаааах! Только подойди, подойди, старая мошонка!

Но хор звучит уже не так согласно. Они растерялись перед лицом его тщедушного бешенства.

Ковитский подошел вплотную к фургону, упер руки в боки и вглядывается сквозь решетку.

— Ты! Что пялишься, сука, твою мать?

— Щаас тебе покажем кой-чего!

Но они явно теряют кураж. Ковитский обошел фургон, остановился у кабины. И устремил свои бешеные глаза на водителя.

— Вы — что — не слышите — что тут происходит? — маленький судья указал пальцем внутрь фургона.

— А чего, — бормочет водитель. — Я ничего… — Он явно не знал, что сказать.

— Вы что, оглохли, к чертовой матери? Ваши заключенные… Ваши заключенные… Вы — служащий Отдела исправительных заведений… — тыкая в него пальцем, — и позволяете вашим заключенным измываться над жителями и над работниками суда?

Водитель, чернявый толстяк лет пятидесяти или около того, потрепанный существованием пожизненный раб муниципальной службы, вытаращил глаза, вздернул плечи и, скривив рот, безмолвно вскинул вверх ладони. Это был извечный жест нью-йоркских улиц, знак отстраненности и бессилия, как бы говорящий: «Ну и что? От меня-то чего вы хотите?» Или в данном конкретном случае: «Я-то что могу поделать? Залезть к ним в клетку, что ли?» Старинный нью-йоркский крик о пощаде, на который нечего возразить и нечем помочь. Ковитский покачал головой, как качают у постели безнадежно больного. И, снова обойдя фургон, подошел к заднему окошку.

— Хаим идет!

— Гы-гы-гы!

— Пососи у меня, ваша честь!

Ковитский еще раз тщетно попытался вглядеться в окошко, рассмотреть противника. А затем набрал полную грудь воздуха, в гортани и носоглотке у него мощно заклокотало — казалось немыслимым, чтобы этот вулканический гром исходил из такого хлипкого тела, — харкнул и плюнул. Выстрелил по окну огромным комком слизи. Плевок попал на частую решетку и повис между ячейками, похожий на большую желто-зеленую улитку. На нижнем его конце стало образовываться утолщение, как натек омерзительной ядовитой смолы. Плевок висел и переливался на солнце, и те, кто находился по ту сторону решетки, имели возможность им любоваться.

На них это сильно подействовало. Хор умолк. На один лихорадочный миг в мире, в Солнечной системе, во Вселенной, во всем мироздании не осталось ничего, кроме этого зарешеченного окошка и на нем — блестящего, сползающего, ярко освещенного комка зеленоватой слизи.

А судья, держа правую руку у груди так, чтобы с тротуара не было видно, выставил непристойным жестом средний палец и повернувшись на каблуке, зашагал к подъезду.

Они опомнились, когда он уже подходил к дверям:

— Дааа, а сам не хочешь?

— Вот погоди… Еще попробуешь!

Но уже без всякого вдохновения. Смрадное пламя бунта, вспыхнувшее было в тюремном фургоне, зашипело и сникло перед этим стальным человечком.

Крамер заспешил за Ковитским и нагнал его в дверях. Ему непременно надо было его догнать, показать, что он все время был тут же, с ним рядом. Они вдвоем, на пару сейчас подверглись подлым оскорблениям.

Охранник вышел из небытия им навстречу.

— Доброе утро, судья, — произнес он, словно это и в самом деле было обычное утро в Гибралтарской крепости.

Ковитский на него едва взглянул. Он шел опустив голову, озабоченный.

Крамер тронул его за плечо.

— Судья, вы потрясающий молодец! — Крамер сиял, как будто они вдвоем сейчас только мужественно сражались плечом к плечу. — Представляете? Они заткнулись! Просто не верится! Заткнулись как миленькие.

Ковитский остановился и смерил Крамера взглядом с головы до ног, словно первый раз его видит.

— Хреновый работник, куда это годится, — произнес судья. (Это он меня за то, что не вмешался.) Но в следующее мгновение Крамер понял, что Ковитский имеет в виду не его, а водителя тюремного фургона. — В штаны наложил со страху, — продолжал судья. — Стыдно сидеть на такой работе, если ты, к хреновой матери, так запуган.

Он рассуждал скорее сам с собой, чем с Крамером, и каждое третье слово снабжал непечатным эпитетом. Крамер на это не обращал внимания. В суде — как в армии. Для всех, от судьи до охранника, существует одно на все случаи жизни прилагательное, или причастие, или как там его правильно назвать и за короткий срок оно становится на слух естественным, как дыхание. Нет, мысли Крамера норовили забежать вперед. Он опасался, что следующими словами Ковитского будет упрек: «А вы какого хрена стояли и не вступались?» И Крамер уже изобретал оправдания: «Я не мог взять в толк, откуда орут… из фургона или…»

Флюоресцентные лампы заливали вестибюль болезненно-дымчатым светом, как в рентгеновском кабинете.

— …насчет Хаима, — услышал он вдруг Ковитского. Судья сделал паузу и смотрел на Крамера вопросительно, явно ожидая ответа.

Крамер понятия не имел, о чем тот толкует.

— Насчет Хаима? — переспросил он.

— Ну да. «Хаим идет», — кивнул Ковитский. — «Сучок мореный» — подумаешь, дело какое. — Он усмехнулся, по-видимому находя выражение забавным. — «Сучок мореный»… Но «Хаим» — это яд. Это ненависть. Антисемитизм в чистом виде. А за что? Если бы не евреи, они бы и сейчас клали асфальт в Южной Каролине или смотрели бы в дула дробовиков, вот что с ними, бедолагами, сейчас было бы.

В это мгновение зазвучал сигнал тревоги. Вестибюль наполнился оглушительным трезвоном. Засвербило в ушах. Судья Ковитский вынужден был повысить голос. Но на сигнал он не реагировал, даже не оглянулся. И Крамер тоже. Тревога означала, что сбежал арестованный, или брательник щуплого недомерка-убийцы выхватил на суде револьвер, или исполинский житель новостроек во время дачи показаний сцапал за грудки худосочного адвоката. А может, просто где-то что-то горит. Первое время Крамер, когда слышал в Гибралтаре сигнал тревоги, у него глаза лезли на лоб и он ждал, что вот сейчас, грохоча тупоносыми армейскими башмаками по мраморным полам и размахивая револьверами, выбежит взвод солдат вдогонку за каким-нибудь кретином в разрисованных кроссовках, который с перепугу рвет стометровку за 8,4 секунды. Но потом это приелось. Паника, тревога, сумятица — нормальное состояние в Окружном суде Бронкса. Вокруг Крамера и Ковитского люди крутили головами, смотрели по сторонам. Такие печальные лица… Эти люди впервые вступили в стены островной цитадели, каждый по какому-то своему горькому делу.

Крамер спохватился: Ковитский указывает ему под ноги и что-то спрашивает:

— …это такое, Крамер?

— Это? — переспросил Крамер, лихорадочно соображая, о чем спрашивает судья.

— Что это за обувь такая?

— Аа. Это кроссовки, судья. Для бега.

— Новая затея Вейсса?

— Ну что вы! — ухмыльнулся Крамер, как будто Ковитский очень удачно сострил.

— Трусцой за правосудием? Как раз во вкусе Эйба. Прокурорские помощники трусцой за правосудием.

— Да нет, ха-ха-ха! — смеясь во весь рот, потому что Ковитскому явно понравилась собственная острота: «Трусцой за правосудием».

— Мало того, что всякий мальчишка, который ограбит супермаркет, у меня в суде шлепает в этих штуковинах, так теперь еще и вы?

— Да нет же, ха-ха-ха!

— И у меня собираетесь в таком виде появиться?

— Что вы, что вы, судья! Никогда в жизни.

Сигнал тревоги продолжает звенеть. Посетители-новички, никогда прежде не вступавшие в стены цитадели, люди с печальными лицами озираются вокруг, разинув рот и вытаращив глаза, и видят лысого белого старика в сером костюме и белой рубашке с галстуком и другого белого, молодого, с только еще намечающейся лысиной и тоже в сером костюме и белой рубашке с галстуком, они стоят вдвоем и разговаривают, смеются, треплются, травят баланду, а раз так, раз эти двое белых, бесспорно, из начальства, стоят и им хоть бы что, значит, ничего страшного?

А Крамера под трезвон тревоги начала опять разбирать тоска. И он, не сходя с места, принял решение сделать что-нибудь, сделать во что бы то ни стало, любой ценой, совершить какой-нибудь необыкновенный, дерзкий, из ряда вон поступок. Вырваться. Выкарабкаться из грязи. Устроить что-нибудь этакое, чтобы небу было жарко! Схватить Жизнь под уздцы…

Ему представилась девушка, у которой коричневая губная помада, представилась так отчетливо, словно стояла тут же, рядом с ним, в этом скорбном, сумрачном здании.

Загрузка...