Глава пятая

Сон Золотарева
1

Вместе с Золотаревым в самолете оказались трое подвыпивших летчиков, отбывающих, судя по разговору, к месту службы из первого послевоенного отпуска.

Один из них — с тонким, почти девичьим лицом капитан, — возбужденно поводя вокруг себя блаженно сияющими глазами, осыпал собеседников радужными воспоминаниями:

— Чистокровная цыганочка, девятнадцать лет, сложена, как статуэтка, все умеет, где только выучилась, такое показывала, с ума сойти. — Он даже зажмурился от одолевавших его чувств. — Мать, говорит, воровка, по магазинам промышляет, а она сама с пятнадцати по рукам пошла, но разденется, есть на что посмотреть! Эх, Рита, Рита, век не забыть!..

Вскоре Золотарева укачало: сказывались треволнения дня и бессонная ночь затем. И в сонном забытье примерещилась ему давняя весна тридцать шестого года в ее пугающе четких подробностях…

2

Райком комсомола, где он тогда был инструктором по работе с сельской молодежью, размещался в деревянном флигельке во дворе Управления дистанции пути местного железнодорожного узла. С утра до позднего вечера тесная коробка разгороженного на несколько клетушек помещения сотрясалась от телефонных звонков, дверного стука и людской переклички.

Начальство вызывало к себе без излишних церемоний, простым стуком в смежную стену. Нравы еще царили запанибратские, обраставшие возрастным жирком вожаки инстинктивно старались растянуть казавшуюся им бесшабашной молодость, но время брало свое: телефонные звонки становились короче, дверной стук глуше, голоса посетителей почтительнее.

Когда однажды секретарь по оргработе Миша Богат, как обычно, требовательно постучал к нему в стену, он не придал этому особого значения: очередной вызов в ежедневной текучке, но едва войдя в клетушку по соседству, понял, что разговор здесь предстоит непростой и долгий.

Сбоку от Богата, небрежно облокотясь на его стол, сидел хмурого вида черноволосый парень в форме лейтенанта войск НКВД. Парень был завидно красив: смоляной чуб на самые глаза, точеный нос с чуть заметной горбинкой, ямочка на крутом, иссиня выбритом подбородке, но в броском, будто вылепленном на заказ облике его проглядывалась какая-то, раз и навсегда застывшая злость, которая с первого же взгляда невольно в нем настораживала. Казалось, что, однажды на что-то рассердившись, он так и не смог затем смягчиться или успокоиться.

— Вот знакомься, товарищ Алимушкин, из органов. — Богат из всех сил старался выглядеть деловито спокойным, мол, встреча, как встреча, разговор, мол, как разговор, но это ему плохо удавалось, голос его срывался на хрип, влажные глаза затравленно помаргивали из-под очков: само появление такого гостя в райкоме таило в себе намек и угрозу. — У товарища к тебе дело. Заранее предупреждаю, Золотарев, райком — за. Я вас покину, — он нерешительно поднялся, ожидая, видно, возражений со стороны гостя, но тот и глазом не повел, оставляя хозяину самому выходить из положения, располагайтесь, мне все равно на исполком идти…

И без того щуплая фигурка Миши на пути от стола к двери словно усыхала в размерах, и когда с порога, перед тем, как выйти, он в последний раз обернулся к ним, на него жалко было смотреть: в полувоенном френче, который сидел на нем торчком во все стороны, со всклокоченной головой он выглядел загнанным в угол щенком на привязи. С этой обреченностью в опавшем лице он и канул за дверью.

— Дело у меня к тебе, Золотарев, боевое. — Он мрачновато усмехнулся то ли вслед вышедшему Богату, то ли в предвкушении обещанного разговора. Работник ты опытный, чутье у тебя разборчивое, с людьми работать умеешь, есть мнение, что справишься. Семнадцатый разъезд знаешь?..

Только сейчас, глядя на гостя, Золотарев вспомнил, что уже мимоходом сталкивался с ним, вернее, с этой вот его мрачноватой усмешечкой, среди калейдоскопа разных районных кулуаров. Силясь припомнить подробности, он опять-таки восстанавливал в себе лишь эту его усмешечку, от которой в нем всякий раз холодело и обрывалось сердце. Слушая парня, Золотарев старался не упускать деталей: любая мелочь в его положении могла оказаться для него и роковой, и счастливой, смотря по обстоятельствам…

— …Там нынче стройотряд стоит, народец собрался — один к одному, пробы ставить негде, рыбаки по сухому, охотники на безлесье, тяжелее туза и валета не держали ни зиму, ни лето, деклассированный элемент, в общем. Двенадцать гавриков с бабой впридачу. Баба тоже — пальца в рот не клади, прошла огни и воды, и на выселении была, и за совращение привлекалась. За бригадира у них там тронутый один, из принципиальных, Иван Хохлушкин фамилия. Раньше плотничать ходил по деревням, мужик головастый, только мозги набекрень и язык длинный. Разводит там демагогию насчет всеобщей справедливости, разагитировал своих дуболомов, коммуной живут, всё общее, баба, вроде, тоже общая. Организацией пахнет, с уклоном в контрреволюцию, пришла пора пресекать. Есть мнение — послать тебя туда для воспитательной работы, вроде как Фурманова к Чапаеву, а если по-хорошему не образумятся, ликвидируем, как социально опасных. Понял?

— Когда приступать?

— Сейчас и двинемся, чего прохлаждаться, барахлишко потом заберешь, авось недалеко…

Вскоре райкомовская дрезина уносила их сквозь безлесый простор приокской равнины в сторону Ельца. Последний снег только что сошел с полей, обнаженная земля облегченно дымилась, источая накопленное за зиму тепло. Над редкими островками подслеповатых деревень сизой паутиной тянулся печной дым, сквозь который смутно просвечивала прозелень обнаженных крыш. По разбухшим щитам вдоль пути сосредоточенно скакали взъерошенные галки, высматривая вокруг оживающую добычу. Ветренная весна обдувала мир от зимней шелухи и наледи.

Сидя напротив Золотарева, лейтенант, мрачновато посверливая его бесовским глазом, наставлял:

— Ты, брат, ко всему присматривайся, ничего не упускай, в таком деле каждая мелочь может на след навести. Есть сигнал: к ним там один бродяга похаживает, вроде как сводным братом ихнему чудаку приходится, тихую агитацию разводит, насчет всемирного братства и равенства рассусоливает. В общем анархия вперемешку с поповщиной, прикрывать эту лавочку пора, только надо наверняка действовать. — Он достал из нагрудного кармана портсигар, выпростал оттуда папиросу и, разминая ее между пальцев, впервые скользнул взглядом в сторону. — Между прочим, я этого мудилу-мученика знаю, как облупленного, в школе вместе учились, головастый пацан был, всегда в круглых отличниках числился, бывало, только-только на арифметике считать начнешь, а у него уже готово, все с его тетради списывали. И говорить большой мастер, наговорит тебе сто верст до небес и все лесом, только уши развешивай. Далеко мог пойти, одна дурь мешает, вбил себе в голову чёрт-те чего! — Дрезина резко сбавила ход, они по инерции качнулись друг к другу, и в короткий миг этого их невольного сближения Золотарева удушливо обожгла искра затаенной издевки где-то в самой глуби его горячечных глаз. — Только мы тоже не пальцем сделаны, мозги вправлять умеем, а если не очухается, пусть на себя пеняет. — Дрезина плавно вкатилась в короткий тупичок и замерла впритык к торцу товарного пульмана. — Вылезай, приехали, Золотарев, и — ушки на макушке…

После спертой духоты тесной кабины дыхание перехватило холодящим настоем ранней весны. Тупичок тянулся вдоль куцей лесополосы, упираясь в крошечный пруд или, вернее, придорожную низинку, заполненную талой водой, за которой в сизой дымке близкого горизонта маячили терриконы окрестных шахт. И над всем этим царила волглая тишина, оглашаемая лишь резкой галочьей перекличкой.

— Вот она — малина хренова. — Они двинулись вдоль сплотки из трех приспособленных под жилье четырехосных пульманов. — Окопались — лучше некуда, никакой смолой не выкуришь, только не таких выкуривали, найдем и для этих снадобье…

Перед самым упором тупичка навстречу им, медленно поднимаясь над спуском, выявилась женская фигура с тазом в руках, полным отжатого белья. И чем ближе, чем явственней определялась она перед ними, тем учащеннее становилось колотье в горле Золотарева. Едва ли в ее пригашенном бесформенной робой облике можно было выделить что-либо приметное, если бы не огненно-рыжая прядь, свисавшая у нее из-под платка, которая окрашивала все в ней каким-то особым своеобразием.

— Здравствуйте. — Не доходя до них, слегка поклонилась она: слово прозвучало тихо, просто, без вызова. — Вы к Ивану Осиповичу? — Не ожидая ответа, она поставила таз на тупичковый холмик и с готовностью заторопилась. — Вы заходите, погрейтесь в теплушке, а я за ним на путя сбегаю, здесь — рядом, сейчас будет.

Проходя мимо, она машинально взглянула на них, и от этого беглого и словно невидящего взгляда Золотарев снова поперхнулся. «Надо же! головокружительно пронеслось в нем. — Это надо же!»

— Видал кралю? — провожая ее оценивающим взглядом, хмыкнул Алимушкин. — Поглядеть, тихоня-тихоней, только в тихом омуте черти водятся: у нее две судимости позади, не считая приводов. — Он лихо сплюнул в сторону, начальственно кивнул Золотареву. — Айда к печке, комсомол, что, едрена мать, в самом деле, на ветру мерзнуть!..

В скудном убранстве теплушки чувствовалась старательная женская рука: все было тщательно выскоблено, каждая вещь, предмет, мелочь занимали свое, строго определенное место, а вышитые мелким крестиком марлевые занавески на окнах и такой же полог, глухо отделявший угловую часть вагона от остального помещения, выглядели даже нарядно. Железная времянка, на которой стоял укутанный в байковое одеяло чугун, еще источала легкое тепло. Пахло стиркой, постной стряпней, перегоревшим углем.

— Садись, Золотарев, закуривай, — он по-хозяйски, небрежным движением снял и швырнул фуражку на раскладной стол сбоку от себя, — в ногах правды нет. — Укрепленный вплотную к столу топчан натужно заскрипел под ним. — Что увидишь, что услышишь, на ус мотай, только чур не записывать, все в голове держи, так-то оно вернее. Раза два на неделе заглядывай, авось не за горами, докладывай обстановку…

Раздался уверенный стук в дверь и вместе с ним — с этим стуком, — там, снаружи, обозначился голос: чуть глуховатый, но тоже — уверенный:

— Можно? — И следом, уже с порога, впуская в теплушку холод убывающего дня: — Здравствуйте.

Его можно было принять за кого угодно — переодетого в ветхую спецовку конторщика, путейца, учителя, но только не за дорожного трудягу. Все в нем — моложавое, но несколько изможденное лицо в обрамлении белокурых волос, мословатая при умеренной сутулости фигура, манера держаться с уважительной к окружающим независимостью — предполагало склонность скорее к умственным занятиям, нежели к черной работе. И лишь заскорузлые, с въевшейся в кожу ржавчиной руки обличали в госте человека, давно занятого тяжелым физическим трудом.

— Садись, хозяин, гостем будешь. — Спутник Золотарева явно заискивал перед бывшим товарищем, хотя и старался при этом выдержать начальственный тон. — Вот, Иван, комиссара к тебе привез на подмогу, зашиваешься ты тут один без политпросвета. Рекомендую: Золотарев, Илья Никанорыч, не шаляй-валяй, кадровый товарищ, такие нынче на дороге не валяются, руководство о тебе заботу имеет, думаю, сработаетесь без притирки. — Он беспокойно елозил задом по топчану и все посматривал, посматривал со значением на Золотарева. — Так сказать, смычка коммунистов и беспартийных…

Тот неторопливо опустился на скамью спиной к столу, оказавшись между лейтенантом и Золотаревым, аккуратно сложил рукавицы рядом с собою, сцепил корявые руки у себя на коленях, заговорил размеренно, со вкусом расставляя слова:

— Спасибо. Хороший человек никогда не помешает. Правда, с жильем у нас туговато, да, как говорится, в тесноте — не в обиде. Тут вот и поместим, а я к ребятам переберусь, мне даже сподручнее вместе со всеми. Так что устраивайся, дорогой, не стесняйся. Только есть из общего котла придется, у нас тут все по-братски… Ну что там в Узловой нового, Дмитрий Власыч?..

Рассказ Алимушкина состоял из жеванных-пережеванных в городе толков о том, кто еще арестован, кого куда переместили по должности, какие пересуды идут в депо и в дистанции пути. Золотарев слушал его вполуха, с опасливым ожиданием поглядывая в сторону двери. Вскоре в тишине, царившей снаружи, прорезались отдаленные, но все нараставшие голоса, затем сквозь оживленный говор, где-то совсем рядом, чуть ли не за стеной выплеснулся, жарко сдавив ему дыхание, снисходительный женский смешок:

— Наломались, работнички? Сейчас накормлю, чем Бог послал и что на складе давали, навару немного, зато от пуза.

Вместо ответа чей-то хрипловатый тенорок рассыпался с дурашливым вызовом:

— На горе стоит машина,

Тормоза меняются.

Там крупина за крупиной

С вилами гоняются…

Тащи, Маша, свои разносолы, а то брюхо к спине присохло!

Сразу за этим в просвете почти бесшумно отворившейся двери возникло ее смеющееся лицо:

— Не обессудьте, чуток помешаю. — Она уже скоро хлопотала вокруг времянки. — Накормить ребят надо, голодные.

Алимушкин искоса, с нескрываемой подозрительностью взглянул на нее и тут же поднялся:

— Пошли, Иван, проветримся, — на холодке, оно, разговаривать сподручнее, да и ушей меньше.

— Пошли, коли так. — Тот не спеша потянулся за гостем к выходу. — На холодке так на холодке.

— Ох, мужики! — кивнула она им в спину. — Слова в простоте не скажете, все у вас с намеком да с подковыркой. — Она говорила, не глядя на него, занятая печкою и посудой. — Мне-то до ваших разговоров дела нет, мы люди маленькие, своих хлопот хватает. Только чего они все к Ивану Осипычу цепляются, ездиют, воспитывают, будто он маленький, сам не знает, чего делать, как жить. — Она резко выпрямилась, и все в ней вдруг празднично ожило, засветилось. — Им бы самим у него поучиться не грех, да за науку в ножки поклониться и Бога благодарить, что сподобил с ним свидеться. — Она опять замкнулась, водрузила стопку посуды поверх чугуна, бережно подхватила его снизу и двинулась к двери, кивнув Золотареву: — Не примите за труд, откройте.

Все с тем же колотьем в горле он бросился открывать, судорожно потянул на себя дверь и, пропустив женщину мимо себя, вышел за нею.

— Меня Ильей Никанорычем зовут, — жарко выдохнул он ей вдогонку. Ильей, в общем.

— А меня Марией, — донеслось уже из ближних сумерек под шорох удаляющихся шагов. — Покличьте Иван Осипыча, вечерять пора…

Вечер обещал быть беззвездным и пасмурным. С окрестных полей тянуло плотной изморосью. Лесополоса вдоль полотна уже не просвечивала насквозь, тянулась сплошной темной стеной. И только тусклое зеркало озерка под горой слегка скрашивало густоту этой промозглой сумеречности.

Золотарев машинально обогнул тупичок и краем лесополосы потянулся вниз, к озерку, но едва оно выявилось из-под спуска цельным пятном, на его тускло поблескивающей поверхности выделились два зыбких силуэта, склонившихся друг к другу в доверительном разговоре:

— Эх, Ваня, Ваня, — в голосе Алимушкина уже не чувствовалось ни ожесточения, ни напора, одна заискивающая просительность, — ну что тебе, в самом деле, в голову втемяшилась блажь эта дурацкая! Придумал тоже коммунию, полторы бродяги пополам с нищим, таких, сколько ни корми, все в лес смотрят, им сто твоих зарплат не хватит, дели — не дели, все равно не насытишь, как в прорву, они же еще и смеются над тобой втихомолку. Сам вон в чем ходишь, чем питаешься, одна кожа да кости!

— Мне хватает. — В густеющей темноте его голос звучал спокойно, отчетливо, на ровном излете. — У матери пенсия, другой родни у меня нет, куда копить, с собой не унесешь. Коли про один хлеб насущный думать, жить незачем будет.

— Не сносить тебе головы, Иван, подведешь ты себя под монастырь, поздно окажется. — Тот начинал снова исподволь ожесточаться. — Эх, Ваня, Ваня, мне бы твои шарики, я бы взял быка за рога! С твоими мозгами да при такой анкете тебе в наркомат ходить, тысячами командовать. Нынче наверху такой мусор плавает, что не приведи Бог, лезут, кому не лень. Только скажи, я тебе любые семафоры открою, без остановок вырулишь.

— Мусор, говоришь, плавает, а я что там делать буду? — Иван даже не возражал, а как бы только утверждал уже давно им обдуманное и обговоренное.

— Плохое из меня начальство, брат, я вон с дюжиной и то еле управляюсь. Опять же, чего мне от должности прибудет, хлопоты одни, а толку чуть. Всему предел в жизни есть, начальству тоже, а дальше что? Выходит, не все в наших руках.

— Несешь, Иван, чертовщину какую-то, — прежняя злость уверенно заполняла его и несла дальше, — за такую поповщину по нашим временам не меньше десятки с высылкой полагается, это тебе, голова садовая, известно? Коли ты умный такой и сам черт тебе не страшен, возьми да и выложи всю эту вражью дребедень на общем собрании: так, мол, и так, желаю всеобщей уравниловки на базе сектантской чертовщины. Может, послушают, а?

— Кому надо, тот и сам услышит, — он оставался все так же ровен и прост, — чего мне понапрасну людям душу смущать, вовремя сами одумаются, не сегодня жизнь началась, не завтра кончится.

Одна из теней, та, что покороче, вдруг надломилась и тут же исчезла с аспидно блистающей поверхности озерка.

— Что ж, Иван, живи своим умом, — голос Алимушкина поплыл в сторону Золотарева, — я тебе больше не советчик, блажи себе на здоровье, только пеняй потом на себя…

«Попал я в историю, — озадачился Золотарев, поворачивая назад, к жилью, — здесь как по тонкому льду ходить придется, того и гляди сам провалишься».

3

Несколько дней еще тянулась сырая бестолочь, после чего погода более или менее наладилась: грянули теплые дождички вперемежку с солнечными просветами. Золотарев коротал дни за оформлением стенных «летучек» и подбором цитат из газет и брошюр для текущих политзанятий. Порою он даже забывал о настоящей причине своего появления здесь, занятия его казались ему естественным продолжением райкомовской суеты, постепенно жизнь на разъезде становилась для него буднями, повседневностью, бытом.

Отношения с Марией складывались у него туго и неуверенно. Она заметно дичилась его и почти с ним не разговаривала, ограничиваясь скупым набором неизбежных в обиходе слов. По вечерам, закончив дневные хлопоты, Мария скрывалась у себя за занавеской и притаенно затихала там до следующего утра.

С лихорадочно бьющимся сердцем следил Золотарев, как на подсвеченной изнутри семилинейкой марлевой занавеси колебалась ее хрупкая тень. В нем все замирало, когда она раздевалась, расчесывала волосы, укладывалась. И каждое ее движение при этом, словно на немом экране, чутко отражалось на застиранной марле. В наступавшем затем мраке он долго еще прислушивался к ее сбивчивому дыханию, в ожидании чего-то немыслимого и не в силах заснуть. «Скорей бы теплело, что ли, — воспаленно ворочаясь, задыхался он, — я бы на двор перебрался!»

К концу недели Золотарев не выдержал, и когда у нее за марлевым пологом погас свет, смелея в темноте, заговорил первым:

— Слышь, Мария, вроде под одной крышей живем, а друг дружке слова путёвого до сих пор не сказали.

— Вы у нас за начальство, Илья Никанорыч, — тихо отозвалось из темноты, — какие же мне с вами разговоры разговаривать?

— Нашла начальника, без сапог, а в шляпе, бумажки в райкоме с места на место перекладываю.

— Все ж таки не наш брат, с киркой не ходите.

— Пошлют — пойду, наше дело служивое: сегодня — здесь, завтра — там. Мне до начальства еще далеко.

— Нам еще дальше, живем одним днем: день — ночь, сутки прочь, от зари до зари в работе, когда уж тут языком чесать!

— Так и молодость пройдет, жизнь — она короткая.

— Была у меня молодость да сплыла, — потерянно вздохнула она, прогуляла я ее, пропировала молодость свою.

— Какие твои годы, Мария, — исподволь нащупывал он к ней подходы, — у тебя все еще впереди.

— Мне лучше знать. Мне бы теперь около Иван Осипыча век скоротать, больше ничего не хочу.

— Полюбила что ли? — Все в Золотареве воспрянуло и насторожилось. — За чем же дело стало?

— Куда там, Илья Никанорыч, — голос ее сразу потеплел, сделался певучим и полным, — зачем я ему, он себе и получше найдет! Только разве он о том думает! Он все больше о других беспокоится, а до самого себя руки не доходят, себе все в последнюю очередь. Я б за ним с закрытыми глазами, хоть на край света, ноги бы ему мыла, юшку бы пила, такой человек один теперь на всю землю, совсем народ нынче одичал, глотки друг дружке разорвать готовы. Вон у нас на разъезде какая голытьба собралась, один другого краше, из милиции не вылезали, а Иван Осипыч и к этим сумел подойти, людями сделались. Его у нас кругом знают, со всех деревень за советом идут, из города сколько народу бывает, у него для всякого доброе слово найдется, а что еще нынче человеку нужно! — И как бы окончательно утверждаясь, заключила. — Нету теперь эдаких людей, нету!

Каждое ее слово камнем откладывалось в нем, все утяжеляя и утяжеляя темный груз переполнявшей его горечи. Ему казалось, что сквозь него, сквозь его тело, сердце, душу передернута одна-единственная раскаленная и звенящая болевая струна, конечный звук которой нестерпимым жжением отдавался в гортани. Никогда раньше Золотареву не приходилось испытывать подобной муки и такого удушья: от него, как плод от пуповины, с болью и стоном отсекалась часть его самого, и уже невосполнимая часть. И горячечно забываясь в ночи, он с отчаяньем подытожил: «Кончен бал!»

4

В отличие от большинства городских учреждений, в райотделе НКВД царила внушительная тишина, прерываемая лишь постукиванием одинокой машинки за дверью с табличкой «Приемная». Оказалось, Золотарева уже ждали: молчаливая, с усообразной порослью над верхней губой женщина, едва воздев на него сонные глаза от расхристанного «Ундервуда», поднялась и кивком головы предложила ему следовать за ней.

— Заходи, заходи, комсомол! — бросился ему навстречу Алимушкин, словно только и сидел в ожидании Золотарева. — Пошли сразу по начальству, разговор будет. — И затем заискивающе гоготнул вслед его провожатой. — Наладь-ка нам потом чайку, Верунчик! — Тут же подмигнул спутнику. — Видал тоже бабца? В гражданскую офицерье на ленточки на допросах полосовала, по всей Сызрано-Вяземской славилась, теперь у нас вот завсектором век доживает. Он вдруг на ходу приосанился, почтительно, но бодро постучал в обитую клеенкой дверь, легонько потянул ее на себя. — Входи.

В большой пустоватой комнате — стол, несколько стульев вдоль глухой стены, табурет, привинченный к полу у самого входа, портрет Дзержинского над столом — навстречу им подался бритым наголо черепом ширококостый, почти квадратный человек с двумя шпалами в петлицах суконной гимнастерки и орденом Красного Знамени на пухлой груди:

— Это и есть твой замечательный парень, товарищ Алимушкин? — Слова он выговаривал медленно, правильно, с заметным усилием, выдавая этим свое нерусское происхождение. — Послушаем твоего замечательного парня, товарищ Алимушкин.

Стоя сбоку, чуть позади Золотарева, лейтенант локтем ободряюще толкнул его:

— Докладывай, комсомол, не робей!

Золотарев знал, чего от него ждут и, случись это в другой раз и в иной ситуации, ему не пришлось бы долго раздумывать над линией своего поведения. Но сейчас, прежде чем безоглядно пуститься по привычной наклонной, он на мгновение замер и похолодел, словно перед прыжком в студеную воду.

Правда колебание это длилось ровно столько времени, сколько нужно, чтобы набрать полную грудь воздуха, а затем его понесло без сучка и задоринки, как по надежной шпаргалке. Он разливался перед ними хорошо вышколенным соловьем, на ходу угадывая их желания и не ожидая понуканий или подсказок: он жег мосты, он развеивал душу по ветру, он окончательно прощался с самим собою, ему не о чем было больше сожалеть и не в чем раскаиваться. Семь бед — один ответ!

По его выходило, что на разъезде советской власти не существует, что там определенно намечается подпольная организация и что, если не пресечь враждебный заговор сейчас, его участники могут в самое ближайшее время перейти к открытым террористическим выступлениям.

— Так. — Майор одним сильным движением оттолкнулся ладонями от стола и вместе с креслом отъехал к стене позади себя. — Ваше мнение, товарищ Алимушкин?

Тот мгновенно потемнел, вытянулся, будто борзая, изобразив стойку, и хрипло выдохнул:

— Брать. — И повторил еще тише, на сплошном сипении. — Брать немедленно.

Еще одним усилием майор повернулся с креслом боком к ним, в кресле же обогнул стол, выкатился чуть ли на середину кабинета, и только тут Золотарев уяснил для себя причину его слоноподобной усидчивости: кресло оказалось инвалидной каталкой с обычным ручным управлением. Нижняя часть туловища от самого пояса была тщательно прикрыта у него чем-то вроде пледа или накидки.

— Значит, ваше мнение — брать, товарищ Алимушкин? — Он исподлобья цепко посверливал их взыскующим взглядом, деловито потирая при этом пухлые, в темной поросли руки. — Он что, может быть, штундист?

— Какое там, товарищ Лямпе! — Алимушкин явно не понял начальника, но, видно, на всякий случай решил не подавать вида. — Просто воду мутит, балалаечник, знаю я этого Хохлушкина сызмальства, всегда такой был.

— Так. — Глядя на них, майор все потирал и потирал руки, будто отмывая их от чего-то очень въедливого. — Взять, товарищ Алимушкин, никогда не поздно. Подумать надо, взвесить. Я смотрел его анкету, человек из пролетарской семьи, из беднейших крестьян. Какой будет политический эффект?

— На всякий чих не наздравствуешься, товарищ Лямпе. — Алимушкин вновь засучил ногами на месте. — Пресечь надо без задержки, а то дальше пойдет, концы потеряем. — В его напряженном голосе засквозила едва скрываемая угроза: знал, уверен был, пролаза, что в случае чего не спасут начальника ни ордена, ни заслуги, в эти поры и покозырнее тузов на распыл пускали. Бдительность притупляем, товарищ Лямпе.

— Может быть, действительно штундист? — Тот равнодушно пропустил угрозу мимо ушей, смотрел на них все так же исподлобья, с отрешенной задумчивостью. — Или сектант, я таких много встречал. — Опустив лобастую голову, он продолжил скорее для себя, чем для них. — Мой отец был штундистом, мой дед был штундистом, я вырос среди штундистов. Это были простые темные люди, но они стояли за справедливость и равенство. Они понимали это по-своему, они еще не знали тогда великого Маркса, не знали великого Ленина, они сердцем верили, что все должно быть справедливо. Может быть, Хохлушкин этот ваш тоже из таких? — Он вдруг вновь вскинулся, вопросительно уставившись на Золотарева. — Может быть, наш замечательный парень еще подумает, взвесит свои слова? Может быть, еще есть возможности решить вопрос непосредственно в коллективе?

На этот раз Золотарев даже не поперхнулся, отчеканил уверенно, без запинки:

— Бесполезно, товарищ Лямпе, коллектив окончательно разложен, необходимы крайние меры.

— Если так, — у того жестко напрягся подбородок и равнодушно потухли глаза, — идите оформляйте, я подпишу. — Он опять с усилием потер руки и отвернулся, как бы предоставляя их самим себе. — Пусть отвечает по закону. — Каталка резко развернулась, вновь направляясь к столу. — Заодно заканчивайте с этими двумя из Бобрик-Донского. Надо выяснить, кто стоит за ними: в одиночку весовщик и дежурный по станции не могли работать, здесь опытная рука чувствуется. Можете идти.

Когда они вышли, Алимушкин полуобнял Золотарева за плечи, коротко притиснул к себе, а затем подтолкнул вперед:

— Сработаем за милую душу. — Увлекая гостя в свой кабинет, он возбужденно сопел в предвкушении добычи. — Лямпе наш тоже чудит, любит помитинговать, как будто гражданская война за околицей. Его послушать, враг, значит, в золотых погонах, а все прочие — братья и сестры, а враг он нынче кругом прячется, в родном доме укусить норовит. — Он чуть ли не втолкнул его в кабинет, вошел следом, кивнув на место у стола. — Садись, пиши. Как у Лямпе рассказывал, так и пиши, все до точки. — Но и усевшись за стол напротив Золотарева, он все еще не мог успокоиться. — «По закону»! Воля мирового пролетариата — вот наш закон! Да и чего с него взять, одно слово — немец! Насчет Рассеи-матушки ни бум-бум.

Без стука, с подносом в руках, на котором стояли два граненых стакана с жиденьким чаем, вошла уже знакомая Золотареву усатая женщина, молча поставила поднос на край стола и так же молча, ни на кого не взглянув, удалилась.

Вместе с нею, с появлением этой женщины, по комнате как бы пронеслось дуновение неуловимой угрозы, но не улетучилось с ее уходом, а наоборот, тяжело осело и затаилось до поры на стенах, вещах, бумагах и даже, казалось, в душе. Рука у Золотарева вдруг сделалась непослушной, голова полой и неустойчивой, глаза почти невидящими. Слова стройно вытягивались в ряд, фраза по-прежнему нанизывалась на фразу, изложение не теряло порядка, но в нем уже не было того облегчающего совесть самоотречения, какое воодушевляло его в кабинете у Лямпе. «Быстрей бы уж все это пронесло, заканчивая, маялся он, — мочи моей больше нет!»

— Вот, — Золотарев пододвинул исписанные листы к Алимушкину, посмотри, что получилось. Вроде, все, как есть.

Тот долго читал, перечитывал, сопел, морщился недовольно, потом, насмешливо поглядывая на него, сказал:

— Да, брат, Льва Толстого из тебя, конечно, не получится, но в общем сойдет, больше не потребуется. Получим санкцию и будем брать, вместе с этими двумя пройдами из Бобрик-Донского. — Не вставая, протянул ему руку через стол, подмигнул одобрительно. — Наградные за мной. Бывай, скоро опять встретимся…

В коридоре Золотарев лицом к лицу столкнулся с Мишей Богатом. Тот скользнул по нему затравленными глазами и еле слышно сложил непослушным ртом:

— Вот вызывают… Говорят, неотложное дело… Сам знаешь, у них всегда неотложное. — Он ватной походкой проследовал дальше, в настороженную полутьму коридора и уже оттуда прошелестел. — Заходи в райком, потолкуем…

Дверь в приемную на этот раз была распахнута настежь и, проходя мимо, Золотарев поймал на себе неподвижный, но откровенно изучающий взгляд, устремленный на него от расхристанного «Ундервуда». «Вот ведьма, — зябко передернуло его, — чего доброго, сглазит еще!»

5

На другой день к вечеру в теплушку заглянул Петруня Бабушкин крупноголовый, с чуть ноздреватым носом картошкой мужик, которого Золотарев давно выделил среди остальных за дотошную обстоятельность на политзанятиях:

— Получка нынче, Илья Никанорыч, — пронзающе синие глаза его светились радушием, — ребята гуртом обмывают, тебя в компанию зовут, отказываться грех, так что, просим…

Предстоящая ночь обещала быть теплой и чистой. Даль вокруг отсвечивала багровым колером догоравшего у горизонта дня. В недвижном воздухе струились запахи плодорождения и расцвета. Чуткая тишина вечера оглашалась лишь редкой перекличкой паровозов откуда-то из-за обрыва тлеющего окаема. Мир готовился отойти к очередному сну.

За столом, выставленным по случаю хорошей погоды тут же, перед сплоткой, Золотарева уже ждали, разом освободив ему место на скамье прямо против Хохлушкина. С этой минуты до конца застолья Илью не оставляло подозрение, что тот, если не знает наверняка, то определенно догадывается об угрожающей ему участи: бригадир сидел молча, опустив глаза и сложив перед собой тяжелые руки, и лишь после того, как налили по первой, расклеил плотно сомкнутые губы:

— Ну, дай Бог не последнюю! — Он смотрел куда-то впереди себя, через стол, сквозь Золотарева, словно разговаривал не с ними, а с недоступным для них собеседником. — А коли последнюю, то не помянем друг дружку лихом. Жили мы с вами по правде, по совести, никому века не заедали, за даровым хлебом не гонялись. Может, кто из вас на меня сердце держит, выкладывай при всех, а то поздно будет, лучше уж сразу, в глаза, чем на сторону нести. — Его зрачки вдруг сузились, осмысленно упершись в Золотарева. — На душе легче будет…

Пристально вглядываясь друг в друга, они встретились в упор, и здесь Золотарев впервые по-настоящему разглядел Ивана. Тот был до изможденности худ, мослат, узок в кости, но его продолговатое лицо, с сильно выдвинутыми вперед надбровьями и острым подбородком обличало в нем уверенность духа и силу характера. Казалось, что Хохлушкин раз и навсегда определил для себя однажды овладевшую им мысль и, твердо уверовав в нее, беспрестанно жил ею, этой мыслью, не терзая себя сомнениями и не отклоняясь в сторону.

— У нас, Иван Осипыч, народ грамотный, — попробовал отшутиться Золотарев, но вышло это у него довольно кисло, — если у кого жалобы, в стенгазету напишут.

— Думаешь? — Хохлушкин тем временем, прижав буханку к груди, размашисто, по-крестьянски нарезал хлеб для застолья. — Чужая душа потемки, часом человек сам за себя не поручится, не то что за другого. Оно, у меня совесть чистая, не крал, не убивал, не злодействовал. Против власти ни зла, ни намеренья не имел: не нами поставлена, не нам снимать. Только чует мое сердце, недолго мне с вами. — Он снова замкнулся взором, поскучнел. — Дай-то Бог, обойдется.

Тихий ангел пролетел над столом, после чего все разом загудели, торопясь и перебивая друг друга. Но вскоре из общего гомонка упрямо выделился пробивной тенорок Семена Блохина — бригадного заводилы, с вечным набором прибауток в улыбчивых губах:

— Мы за тебя горой, Иван, — торопился он, то и дело постреливая тревожными глазами в сторону Золотарева, — один за всех, все — за одного, куда иголка, туда и нитка. — Он тряхнул курчавой, с ранними залысинами головой. — Бог не выдаст — свинья не съест!

— Живем сами по себе, никого не трогаем, — хмуро поддержал его с дальнего конца стола Яша Хворостинин, исподлобья скользнув по Золотареву недобрым взглядом, — кому не нравится, не держим. — Широкоскулое, в крупных рябинах лицо Яши напряженно потемнело. — Скатертью дорога! Ты, Иван, не сомневайся, я за себя ручаюсь.

Иван благодарно посветился на него, но вслух сказал со снисходительной укоризной:

— Не зарекайся, Яша, не зарекайся, всякое в жизни случается: бывает, так прижмет — от родной матери открестишься.

И Золотарев вдруг почувствовал, как выжидающе скрестилась на нем их общая неприязнь. Он растерянно смешался, сознавая жалкую бесполезность приходивших на ум оправданий, попытался даже сделать вид, что ничего не замечает, но в эту мучительную для него минуту откуда-то из дальней глубины зоревых сумерек, приближаясь, потек к ним протяжный гудок дежурной дрезины, которая вскоре темным колобком выявилась у стрелок разъездного семафора, резко сбавила ход, плавно откатившись на ветку запасного пути.

— Это, видно, по мою душу, — облегченно заторопился Золотарев, почти бегом пускаясь к разъезду, — делать им нечего!

Последнее, что запало ему перед уходом, было потерянное лицо Марии, маячившее в течение всего разговора за спиной у Хохлушкина. Кроме прочего, его поразило в ее облике выражение полной и уже окончательной обреченности. «Будь ты неладна, шалая, — горела земля под ним, — свалилась на мою голову!»

Еще издали Золотарев разглядел в проеме спущенного окна кабины чубатую фигуру Алимушкина, за которой смутно проглядывалось несколько силуэтов в форменных фуражках.

— Слушай сюда, Золотарев, — Алимушкина трясло азартной дрожью, — мы сейчас в Бобрик-Донской обернемся, накроем эту парочку со станции, там у нас дело с обыском, не меньше полночи займет, а к утру опять сюда завернем, бди начеку, будем брать твоего мудилу-праведника. Когда вернемся, механик тебе просигналит. Поднимешь его сам, других не буди, не развели бы паники. В нашем деле свой лоск требуется, чтобы комар носа не подточил, понял? Бывай. — И уже отворачиваясь, скомандовал в сумрак кабины. — Трогай, Шинкарев!

Дрезина плавно взяла с места и с нарастающей скоростью покатилась в густеющую темь, помигивая оттуда тающим светлячком тормозного фонаря…

Застолье кончилось еще до его возвращения. За аккуратно прибранным столом, уткнув распатланные вихры в сложенные перед собой ладони, в одиночестве посапывал Филя Калинин, бывший обходчик, слабый к выпивке, но при этом нрава простого и покладистого. И в Золотареве на короткое мгновение вдруг шевельнулась искренняя зависть к этому его безмятежному забытью: «Завалиться бы сейчас на боковую и провались оно все пропадом!»

Но тут же приглушенные голоса, выплывшие к нему из-под тупикового спуска, вернули его к действительности, и он, вновь наливаясь решительностью, шагнул туда, на эти голоса, и более не терзался уже тревогой или сомнениями. «Что это я, в самом деле, — вызверился он на самого себя, — как баба, ей-Богу!»

Сразу за упором тупика, от массива лесополосы отделилась и перегородила Золотареву дорогу текучая тень:

— Слышь, Илья Никанорыч, — из ночи перед Золотаревым выделилась тощая бороденка Фомы Полынкова, обычно донимавшего его каверзными подначками, говорят, нынче за путевые докладные ордена дают. Охотников, надо полагать, по нашим временам, хоть отбавляй, монетный двор, я так думаю, с этими орденами вконец зашивается, вагонами отгружают. — От него чувствительно несло, редкозубый рот растягивался в откровенно издевательской ухмылке. Что, Илья Никанорыч, боишься — не достанется?

— Уйди с дороги, Фома, — Золотарев не узнал собственного голоса, гулкая ярость ломила ему виски, — а то я за себя не отвечаю, костей не соберешь.

Взбычившись, он двинулся в ночь, текучая тень исчезла у него за спиной, коротко хохотнув ему вдогонку:

— Не любишь против шерсти, Илья Никанорыч, а у меня для твоей милости ничего, окромя того, нетути…

Озерцо под насыпью маслянисто блестело, вобрав в свой крошечный фокус ночь целиком с ее небом в звездной россыпи, кружевом прибрежной листвы, роем мошкары над водой. В недвижной тиши отчетливо прослушивалась спорая работа природы и почвы: сквозь теплый суглинок вперегонки продирались, спеша надышаться, травы, деревья в сонной истоме расправляли узловатые суставы, изо всех нор и щелей выскальзывала, выпархивала, возникала пробудившаяся от дневной спячки ползущая и теплокровная тварь. В подспудном биении ночи явственно ощущался свой ритм и порядок.

На подходе к воде Золотарев, насторожившись, укоротил шаг: сбоку от озерка, со стороны лесополосы маячила в просвете между деревьями чья-то продолговатая голова.

— …расчет возьмем все разом, земля большая, места для нас хватит, черные рабочие везде требуются. — Только по манере произносить слова с ленивой растяжкой Золотарев узнал Андрюху Шишигина, слывшего в бригаде молчуном и парнем себе на уме.

— Никто не откажется, нас от тебя теперь только с мясом рвать.

— Чего надумал, Андрейка, умней не мог, мне же еще и саботаж пришьют. — В увещевающем тоне Хохлушкина сквозило тоскливое безразличие. — Чему быть, того не миновать. — Он, видно, услышал шаги Золотарева, заторопился. — Иди, Андрейка, скоро светать начнет, я посижу еще…

Голова в просвете между деревьев пропала, прошуршал кустарник вдоль лесопосадки, после чего, ночь выжидающе смолкла, оставляя Золотарева наедине с Иваном, который сидел, уткнув острый подбородок в плотно сдвинутые колени, на луговой прогалине прибрежного ельничка.

— Не спится? — Опускаясь рядом с ним, Золотарев едва сдерживал колотившую его азартную дрожь.

— Шел бы ты, Иван Осипыч, на боковую, утро вечера, говорят, мудренее. — Слова он складывал первые попавшиеся, сыпал без умолку, словно заговаривая самого себя или что-то в себе. — Думай — не думай, сто рублей не деньги, курица не птица, баба — не человек. Не робей, перемелется — мука будет…

Но тот впервые за время их знакомства не дал ему договорить, оборвал тихо, с упрямой настойчивостью:

— Чего ты ходишь за мной, Илья Никанорыч, что высматриваешь?! — Лицо его, смутно бледневшее в темени, исказилось горечью. — Нет за мной никакой вины, а коли есть, сам отвечу, на других не свалю. Жил я сызмальства по справедливости, по справедливости и помирать буду. И не ходи ты за мной, Илья Никанорыч, не ходи, не сторожи меня, не зверь я — не сбегу… Некуда.

И такая мука при этом исходила от него, такая боль, что Золотарев не нашелся с ответом, встал и грузно понес себя сквозь ночь и тишину к спасительному теплу сплотки.

Его вдруг на короткий миг осенило, будто когда-то, в каком-то неведомом ему прошлом он уже видел все это: душную ночь в звездах сквозь листву, робкие тени среди деревьев и тоскующего человека на шуршащей траве. «Пригрезится же! — Усилием воли он стряхнул с себя наваждение. — Как во сне!»

Лишь оказавшись в затемненной теплушке, он чуть опамятовался, не раздеваясь лег, но уже не заснул, чутко прислушиваясь к неровному дыханию Марии. «Не проснулась бы только, — с опаской угнетался он, — крику не оберешься!»

Куцый гудок поднял его, когда окна забелило сизым рассветом. Предметы в вагоне едва выявились из темноты, но на них еще лежала печать ночного запустения и дремы. «Ну, проноси нелегкая! — Стараясь не ступать по полу всей подошвой, он крадучись подался к двери. — Пошабашить сегодня и — с плеч долой!»

Но стоило ему миновать времянку, как из-за недвижного до той поры полога в углу выступила одетая, словно в дорогу, Мария:

— Что ж теперь будет-то, Илья Никанорыч? — В лице ее не было ни кровинки, губы медленно тряслись. — Куда вы его?

— Не нашего ума дело, Мария, — попытался он осторожно отодвинуть ее, наверху видней, приказано — выполняем.

Но она не отступила, уставилась в него воспаленными глазами, умоляюще сложив руки на груди:

— Выходит, прикажут, тогда и грех — не грех? Илья Никанорыч, миленький, кому он свет застил, кого обидел когда? — Колени у нее подгибались, она медленно сникала к его ногам. — Илья Никанорыч, заставьте Бога молить, вечной рабой служить вам буду, половиком постелюсь, топчите, как вздумается, только выручите его, непутевого, не виноватый он ни сном, ни духом, верно говорю. — Не получая от него ответа, она обхватила его сапоги, прижалась щекой к голенищу. — Ведь знаю, что люба я вам, я на все согласная, только выручите Ивана Осипыча, Христом-Богом прошу!

Кровь бросилась ему в голову, на мгновение он дрогнул, ослаб решимостью, и рука его против воли потянулась к выбившейся у нее из-под платка золотистой пряди, но в этот момент снаружи в теплушку проник повторный зов гудка — более протяжный, более требовательный, и Золотарев, кляня в душе свою минутную уступчивость, наконец, стряхнул ее с себя, рывком распахнул дверь, одним прыжком выкинулся из вагона и опрометью бросился в сторону разъезда.

По пути он чуть было не сбил с ног Петруню Бабушкина, который тут же пристроился к нему сбоку и, еле успевая за ним, жарко дышал ему на ухо:

— Ты, Илья Никанорыч, не подумай чего, наше дело — сторона, мы люди маленькие, промеж нами ничего такого не было, Ванька сам по себе, а я сам по себе, у меня к евонным затеям никакого касательства.

Ускоряя шаг, Золотарев даже сплюнул от досады, до того муторно ему сделалось:

— Отстань, лягавый, еще успеешь в портки наложить, где понадобится, мать твою так!

— Не обижайся, Илья Никанорыч, — тот сразу отстал, остановился, какой с нас спрос, с сиволапых!..

Золотареву надолго запомнится и это утро, и этот — на бегу — разговор. Не раз потом ему самому придется выбирать, как говорится, между дружбой и службой, и неизменно в таких случаях он будет завидовать той простодушной легкости, с какой Петруня Бабушкин отрекся тогда от своего бригадира, которого, казалось, открыто боготворил…

— Эх, комсомол, прохлопал утечку, — Алимушкин спешил ему наперерез в сопровождении молоденького стрелка военизированной охраны, — полюбуйся-ка, вся малина в сборе, теперь — ходи да оглядывайся, того и гляди взбунтуются.

Золотарев обернулся и обмер: бригада почти в полном составе высыпала на полотно, выжидающе следя за приближением незваных гостей. Хохлушкин явно держался особняком, как бы подчеркивая этим непричастность остальных к себе и к тому, что сейчас должно было произойти. По обоим бокам от него, привалившись спинами к обшивке пульмана, стояли его тезки, два брата Зуевы: Иван Большой и Иван Маленький. И хотя особой разницы между ними ни в росте, ни в стати не было — они родились в один день и час — клички эти в бригаде к ним присохли, помогая окружающим отличать их друг от друга. Всегда готовые к отпору и драке, братья зорко цеплялись один за одного, а также за своего бригадира.

— Такие дела, Иван, — Алимушкин вплотную подступил к Хохлушкину, рассыпался отрывистой скороговоркой, — проедем со мной в райотдел, там разберутся, шума не подымай, бесполезно. — Он повелительно кивнул стрелку. — Веди.

Тот — веснушки на белобрысом лице от уха до уха — неуклюже ткнул бригадира ладонью в плечо:

— Пошли, гражданин…

Хохлушкин послушно тронулся с места, но в эту минуту произошла неожиданность: в руке Ивана Маленького вдруг оказался топор, никто не заметил, когда и откуда он успел извлечь этот топор, и рука его уже было взметнулась над головой остолбеневшего стрелка, когда бригадир опередил близнеца:

— Брось, Ванек, — вклинился он между ними, — этим делу не поможешь, только крови прибавится. Лучше мамане моей передай, чтоб не убивалась, скоро буду. И Марию не бросайте, пропадет. — И снова шагнул вперед. Пошли, служивый, чего ждать.

Алимушкина еще трясло от бешеного возбуждения, лейтенант был заметно раздосадован таким оборотом, пальцы его теребили пуговицу кобуры, но память уже возвращалась к нему, и, поворачивая следом за Хохлушкиным, он успел лишь погрозить Ивану Маленькому:

— Я с тобой еще поговорю, кулацкая рожа, в другом месте, ты у меня еще споешь лазаря! — И напоследок Золотареву. — Не задерживайся, рассусоливать некогда, айда бегом…

В дрезине было накурено и жарко. Здесь под присмотром второго стрелка уже сидели двое, судя по всему, те самые — из Бобрик-Донского: сивоусый старик с волосатыми ушами и парень лет около тридцати, в путейской фуражке, весело скаливший на вошедших золотозубый рот.

Дрезина просигналила в третий раз, вздрогнула и, набирая разгон, поплыла мимо разъезда. Золотарев инстинктивно скользнул взглядом вдоль полотна, вздохнул и захлебнулся собственным вздохом: вровень с дрезиной бежала Мария со сведенными в крике губами. Постепенно она все более и более отставала, дрезина, гремя по стрелкам, выходила на прямую, бегущая фигурка продолжала уменьшаться в размерах, пока ее выбившаяся из-под платка рыжая прядь не сделалась крохотным пятном в голубой перспективе убегающей в даль дороги.

— Ишь ты, — кивнув в окно, осклабился золотозубый, — переживает девка. — Он стрельнул озорным глазом на Хохлушкина. — Твоя, видать, бригадир? Тот молча сидел в углу, запрокинув голову и устало прикрыв веки. — Про тебя, брат, земля слухом полнится, говорят, все науки превзошел, ни чума, ни язва тебе ни по чем, из топора суп варишь, коммунией жить норовишь. Чуди — не чуди, а припухать тебе теперь вместе с нашим братом-красноушником до самого «приведения в исполнение». И никакие речи тебе не помогут. — Не услышав ответа, он принялся за напарника. — Слышь, Никитич, чудаки нынче на трояк — пара, сами под вышку лезут, жить неохота. Нам с тобой хоть есть чего вспомнить, пожили в свое полное удовольствие, а эти-то телята за какой хрен туда же?

Но старик тоже молчал, изредка, с угрюмой злостью сплевывая себе под ноги…

На подходе к Узловой их неожиданно накрыл проливной дождь с громовыми раскатами и трескучим полыханием молний. Последние километры дрезина, казалось, плыла сквозь водяную завесу, в которой призрачно растекалась цепь пригородных построек. Когда же из дождевого месива смутно вырисовались первые станционные коробки и дрезина сократила ход, Алимушкин деловито наклонился к Золотареву:

— Давай, комсомол, дуй сейчас прямо к себе в райком. — Он заметно отмяк от недавнего ожесточения. — Там для тебя у Богата кой-чего от нас оставлено. — Затем добавочно подмигнул. — У меня закон: долг платежом красен. — И снисходительно подтолкнул его к выходу. — Топай, комсомол…

Перед тем, как шагнуть в дождь, Золотарев скосил взгляд в угол, в сторону бригадира: тот сидел, все так же запрокинув голову, но глаза его теперь были широко открыты, словно проглядывая перед собой что-то такое, что недоступно обычному зрению. На краткий миг взгляды их скрестились, но, к удивлению Золотарева, в глазах у того не было ни укора, ни осуждения, одна только тоска — долгая, глубокая, иссушающая. С этим Золотарев и вышел в ливень, в город, в наступающий день.

Миша встретил Золотарева без особой радости, но с самого начала был подчеркнуто уважителен, даже ласков.

— Не садись, — Богат стал рыться в ящике стола, — дело у меня к тебе короткое, раз-два и — готово. Вот, — пряча от него глаза, тот протянул ему конверт, — приказано вручить по принадлежности, личное указание товарища Лямпе. — Миша задумчиво поскреб щетинистый подбородок, устремляясь взглядом куда-то мимо него, вздохнул мечтательно. — В Сочи поедешь, Илья, «там море Черное чарует взор», везет людям! — Затем поспешно поднялся и, не протягивая руки, понапутствовал. — Заслужил — получай и будь здоров…

Золотарев вышел из райкома с полным осадком этой их последней, как потом оказалось, с Мишей встречи. Его не оставляло ощущение, что Богат знает о нем много больше, чем это полагалось тому по должности, и поэтому на душе у него скребли кошки: «Сам же сосватал, а теперь нос воротит, очкарик вшивый!»

После дождя город выглядел чище и просторнее. Всё вокруг — мостовые, дома, деревья, провода электропередач — дымилось и отсвечивало в сиянии умытого утра. По уличным водостокам текла, летела, струилась шальная, с песчаным отливом вода. Взбудораженный ливнем, птичий галдеж упоенно сливался с ревом и блеяньем во дворах и перекличкой паровозов на станции. Все предвещало в течение дня зеркальное вёдро.

По дороге домой Золотарев не выдержал, распечатал конверт, заранее догадываясь о его содержимом. В нем оказались триста рублей и курортная путевка на полный месячный курс. Некоторое время он машинально перечитывал текст именного формуляра, и все события минувшей ночи вдруг сосредоточились для него в этом прямоугольничке мягкого картона: недолгое застолье, бдение у озерка, плач Марии, отречение Петруни, арест. Пальцы его внезапно ослабли, бумажка выскользнула из рук, шлепнулась в дождевую стремнинку у его ног, затем, медленно намокая, понеслась вдоль водостока и вскоре исчезла из вида.

В этот день он в первый и последний раз в жизни напился до глухого бесчувствия.

* * *

Золотарев проснулся от предупредительного прикосновения к плечу: над ним склонялось застенчиво улыбающееся лицо знакомого капитана:

— Все проспите, дорогой товарищ, подлетаем, вон она красота какая внизу!

Самолет с сотрясением снижался, и в ближний к Золотареву иллюминатор, быстро разрастаясь, текла ослепляющая голубизна, схваченная по краям рыже-зеленой щетинкой тайги. Вода под крылом все светлела и ширилась, пока не заполнила собою стекло целиком, и, окончательно осваиваясь с явью, Золотарев облегченно догадался: «Байкал!»

Загрузка...