А потом у тебя впервые в жизни появились родственники.
На следующий день после сцены у вас дома ты не пришел в школу, и я в тот же вечер позвонила твоей маме. Она сняла трубку и сказала: «Алло».
— Это говорит друг и подруга Йо, — произнесла я, потому что ты меня так назвал, и мне нравилось быть и тем и другим сразу. Я спросила, не заболел ли Йо, но она не ответила на мой вопрос, она вообще ничего не сказала, через полминуты я услышала вздох, потом в трубке раздались гудки. Я позвонила еще раз, и на следующий день снова, но теперь уже она просто не подходила к телефону. Потом я караулила у вашей двери с десяти минут шестого до полшестого. Но домой никто не пришел, а за шеренгой щучьих хвостов с желтой каемкой, словно стоявших на страже твоей квартиры, не было никакого движения. Сквозь тюль я видела ту кастрюлю, в которую мы плюхали наши чищеные картошины.
Потом я несколько месяцев только и делала, что ругалась с родителями. Я так за тебя волновалась, так сходила с ума от неизвестности, что и их, и школу посылала в болото. Чего только я не передумала за это время. Наверное, я не должна была называть тебя тряпкой, наверное, это так поразило тебя, что ты не хочешь меня больше видеть. Или ты исчез по другой причине, может быть, уехал во Францию к своему гаду-Клоду? Нет, конечно нет. Ведь на мой робкий вопрос, не собираешься ли ты его разыскать, ты ответил, что часто думаешь об этом, но не хочешь расстраивать маму. К тому же это невозможно, у тебя не было паспорта и ты не мог его получить, потому что не был вписан в метрическую книгу. До сих пор паспорт тебе ни разу не понадобился, вы с мамой никогда не путешествовали.
— Выходит, мама держит тебя в квартире под замком, — цинично прокомментировала я твои слова в том разговоре.
А сейчас мне пришло в голову, что она, возможно, и вправду посадила тебя под замок. Или отправила тебя куда-то в другой город, к дальним родственникам, может, и вовсе в исправительно-трудовую колонию? Я не могла смириться с тем, что никогда больше не увижу тебя, я о стольком хотела с тобой поговорить, столько хотела с тобой пережить, мы вот-вот должны были превратиться из двух одиночек в пару двойняшек, а теперь всему конец из-за идиотской случайности!
Я сходила к директору школы — узнать, не известно ли ему что-нибудь о тебе. Единственное, что он мне рассказал, — это о письме от твоей мамы о том, что ты уходишь из нашей школы «из-за дурного влияния некоторых соучеников». Само письмо он мне тоже показал, и я с первого взгляда поняла, что это подделка, это ты его написал, значит, поняла я, исчезнуть тоже решил ты сам.
В декабре наконец-то, наконец-то, НАКОНЕЦ-ТО! пришла от тебя весточка. «Хотел разыскать поставщика семени, — писал ты на обороте открытки с аэрофотоснимком невзрачной французской деревушки с церковью и несколькими домами вокруг треугольной площади, — на велосипеде доехал до Парижа. Питался на скопленные карманные деньги. Границу пересек без проблем: на проселочной дороге таможенников не наблюдалось. Попал в Бургундию, тут и торчу. Здесь в кайф». Под фотографией ты нарисовал энергичную стрелу, указывающую на юг, и приписал: «600 м». Значит, ты обитал не в самом центре этой деревухи.
Открытка успокоила меня, и отношения с родителями пошли на лад, со мной снова стало можно общаться. Но в школе мне по-прежнему было трудно думать об уроках, так что в этот мой выпускной год я нахватала плохих отметок куда больше, чем надо. Сидя в душном классе, я могла думать только о том, не ждет ли меня дома новая открытка от тебя, я даже звонила маме из канцелярии, узнать, был ли уже почтальон. В конце концов я решила, что чем меньше я буду об этом думать, тем быстрее что-нибудь от тебя придет, и в результате я стала думать так: «сейчас я об этом не думаю», а в следующий момент спохватывалась: «как же-как же, ты думаешь о том, что ты об этом не думаешь». После той первой декабрьской открытки в январе пришла вторая: «Приезжай». Значит, твоя мама не поехала с тобой во Францию. Я не исключала и такого поворота событий, потому что она не снимала трубку и дома я ее тоже так и не смогла застать. На этой второй открытке был указан твой адрес, и с того дня я стала слать тебе письма, надо бы поискать черновики, хотя, думаю, в них одни жалобы на школу и рассказы о том, как мне там тяжело.
Но все же я каждый день ездила на автобусе в город и обратно и честно отсиживала все уроки, потому что считала важным получить аттестат, чтобы не стать куколкой, зависящей от окружающих. К тому же я хотела поступить в столичный вуз, в академию художеств, а если не получится туда, то попытать счастья в какой-нибудь другой академии в другом городе. Я в любом случае не собиралась торчать лишний год в нашем захолустье, наблюдая, как медленно зреют каштаны в своей скорлупе, буреют листья, а потом опять распускается свежая зелень и, наконец, загораются сулящие счастье розовато-белые свечки.
В конце этого мучительно долгого учебного года я была зачислена в академию художеств в столице, а вот выпускные экзамены завалила. Мне назначили на осень переэкзаменовку по математике и по французскому. Благодаря проблемам с этим вторым предметом мои родители от души обрадовались, когда я в июне собралась к тебе во Францию. Они посадили меня на ночной поезд до Парижа, где я на следующее утро, проехав несколько остановок в метро, пересела на поезд юго-восточного направления. Потом мне пришлось пересесть еще раз, и в конце концов я оказалась на подкидыше, который невыносимо медленно полз за своим усталым дизелем. Местность становилась все более гористой. В забытом Богом провинциальном городке я сошла с поезда, потом на попутке проехала двадцать пять километров до деревухи, откуда ты слал мне открытки. У меня было чувство, что для меня начинается новое летосчисление.
Честно говоря, я сказала родителям, что ты будешь встречать меня на станции. На самом же деле ты понятия не имел о том, что я к тебе еду, я не написала тебе о своем приезде, чтобы застать врасплох, в отместку за то, как мало ты мне сообщал о твоей здешней жизни. «Классно», «кайф» — вот, пожалуй, и все, что ты счел нужным мне о ней рассказать. Вообще-то я даже не совсем была уверена, обрадуешься ли ты мне, потому что, хоть ты и написал мне: «Приезжай», на мои письма ты ни разу толком не ответил, да и сколько времени мы с тобой были знакомы? Может быть, ты уже давно завел себе французскую подружку.
Продавщица в здешнем магазине, у которой я спросила дорогу, объяснила, как пройти к «le château»[4]. Сначала я подумала, что ржавые, крашенные в светло-серый цвет решетчатые ворота заперты, они никак не открывались, но, присмотревшись, я обнаружила в одной из больших створок для машин маленькую калитку для пешеходов. По обе стороны от ворот стояли неуклюжие квадратные столбы из чередующихся слоев кирпича и бетона. Столбы служили переходом к стене. Сама стена была высотой по грудь, с осыпавшейся кое-где штукатуркой, из-под которой виднелись грубо отесанные камни. По верху стены шла решетка с устрашающими остриями. Между левым столбом и первым прутом решетки кто-то вставил помятый почтовый ящик, и по цифре 18, выведенной на жести той же серой краской, я помяла, что попала куда надо. «Route de Saint jacques 18», написал ты мне свой адрес, «chez monsieur Drummond»[5]. Мои письма ты наверняка доставал из этого ящика.
Я неуверенно открыла калитку. Она заскрипела, и этот скрип удивительно подходил к зданию, стоявшему метрах в пятидесяти от ограды. Это был большой серо-коричневый оштукатуренный дом, все же не дотягивавший до того, чтобы называться «за́мком». Скорее это была усадьба, большущий господский дом, причем в довольно потрепанном состоянии. Двускатную крышу увенчивал гордый шпиль, а слева и справа от него располагались два эркера, украшенные кружевной деревянной резьбой, действительно похожие на башни замка. Я словно перенеслась в прошлый век. Дом стоял на небольшом бугорке, так что пока я к нему шла, я чувствовала себя смиренной просительницей. Если в доме находились люди, то они уже знали, что я иду по дорожке: скрип калитки невозможно было не услышать. Ко входу вела каменная лестница, поросшая подушечками мягкого зеленого и более жесткого желтого мха. Двустворчатую застекленную дверь вверху лестницы украшала замысловатая литая решетка.
Я сбросила рюкзак на траву, поднялась по пяти ступенькам лестницы и громко постучала в дверь. Через некоторое время я постучала опять, но никто не появился, даже когда я принялась барабанить в окошко и орать во весь голос «hallo» и «bonjour». Разок я попробовала крикнуть «Йоооо!», но услышала в своем голосе голос твоей мамы и больше так не кричала. Интересно, мсье Дрюммона тоже нет дома? Двери были явно заперты, открыть их у меня не получилось. Чистое легкомыслие — приехать без предупреждения, что же теперь делать?
Я стала руки в боки и в волнении прикусила губу. Дом выглядел совершенно неприступным — этакий угрюмый колосс, но тем более хотелось в него попасть, он словно просил меня взять его силой и обследовать. Ставни были наглухо закрыты. Вероятно, под всей площадью дома находился подвал, у самой земли виднелись вентиляционные отдушины, достаточно большие, чтобы в них влезть. Но к этому способу проникнуть в дом я прибегну лишь в крайнем случае, если ты так и не появишься до наступления темноты, а я не найду другого места, где переночевать. Было только полседьмого, пока еще можно было не спешить.
Я обошла вокруг дома. Сзади штукатурка была облуплена сильнее, чем на переднем фасаде, да и шиферную крышу с этой стороны украшала всего одна башенка. По-моему, в доме не было канализации, потому что во дворе стояла кабинка с каменной плитой в полу, посередине которой зияла большая круглая дыра. Заглянув в нее, я увидела огромное количество какашек, лежавших кучей конусообразной формы. Вершина конуса выглядела свежей, что, видимо, означало присутствие людей, хотя запаха не чувствовалось.
Дом окружали дебри цветущих сорняков, из которых там и сям торчали жалкие деревца: какой-то идиот попытался содрать с них кору. Дальше был хлипкий забор из покосившихся столбов и кривых досок, за ним еще огромный участок тоже принадлежавший к дому. Там высилась наполовину заросшая травой куча навоза. В самом дальнем конце участка в каменной стене я увидела обветшалую деревянную дверь. За стеной на несколько километров вперед простирались дивные пологие холмы, покрытые одеялом растительности такого нежно-зеленого цвета, какой и у фотографов, и у художников почти всегда получается грязновато-салатным.
Я повернула обратно к дому. И опять увидела холмы, по другую сторону улицы, но эти холмы были, пожалуй, слишком скалистыми для земледелия, они выглядели угловатыми и неприютными. Солнце только начинало клониться к закату, холмы были ярко освещены, и я разглядела на обрывистом склоне коричневые точки, словно там паслось стадо необычайно спортивных коров. Они были так далеко, что мне пришлось напрягать зрение, чтобы рассмотреть, точно ли они перемещаются на зеленом фоне.
Когда я подошла к длинному сараю, стоявшему, если смотреть с улицы, слева от усадьбы, я укусила свой кулак, чтобы не закричать от восторга. Меня переполнило дикое, бушующее счастье. Вот тут ты и живешь! Это место было создано для тебя, во всяком случае, для тебя такого, каким я тебя знала до посещения вашей квартиры. От радости я подпрыгнула, как молодая козочка. По улице как раз проходил крестьянин с тачкой. Он остановился, сдвинул шляпу на затылок и вытер пот со лба. Поглядел на меня с любопытством сквозь прутья решетки, да так и не отводил глаз, даже когда наклонился, снова взялся за тачку и двинулся дальше. Я вдохнула французский запах, вдохнула как можно глубже, потому что это был запах ямки у нашего озера, с примесью навозного духа и верескового дымка.
Длинный старый сарай, будораживший воображение меньше, чем дом-замок, был сложен из того же материала, что и стена вокруг участка, — грубо отесанных камней, обмазанных старым слоем штукатурки. Поскольку желоб вдоль крыши там и сям продырявился, на стенах образовались клинообразные зеленые подтеки. Слева была высокая двустворчатая дверь, а справа — единственное окно, обрамленное игриво выложенными кирпичиками. Рядом я увидела дверь поменьше, которая, равно как и большая дверь, когда-то была покрашена в ярко-белый цвет. Теперь же низ двери пропитался влагой от земли, так что края досок стали подгнивать. Щеколду окружало бесформенное пятно грязи и жира, чем дальше от щеколды, тем оно было слабее. Еще сорока сантиметрами выше я заметила второе жирноватое потемнение, наверное, в том месте, где дверь открывали не очень-то чистым плечом.
Пока я ходила по двору, никто и ничто не подавало признаков жизни, но теперь, когда я остановилась, чтобы рассмотреть правую дверь, оказалось, что здесь есть живые существа. У стены сарая решеткой был огорожен просторный загон, внутри которого находилось низенькое строение из досок, в течение долгих лет подвергавшихся разрушительному воздействию навоза и грязи. Оттуда выглядывали пятачки двух гигантских свиней, с густой щетиной и с мордами, на которых, казалось, застыла улыбка. В их глазах я узнала свои собственные, потому что они были такими же голубыми и имели такое же неуверенное выражение: в сложившихся обстоятельствах я чувствовала себя порядком не в своей тарелке. Я сказала свиньям несколько приветливых слов, и они похрюкали мне в ответ, а когда я прикоснулась к решетке их загона, они даже завизжали и, полные радужных надежд, подбежали ко мне. То есть не подбежали, а подбрели, добрались до меня вброд. Я и не знала, что животные могут жить в этакой сплошной грязной луже, они чуть не по самое брюхо проваливались в густую массу, ведро с их похлебкой утонуло в ней до середины. Тот угол загона, что был повыше, служил им туалетом, но земляная кашица в остальной части жилища поднималась так высоко, что испражнения смешивались с ней и плавали повсюду. Тень от решетки лежала на широких поросячьих спинах темными полосами.
Я ошиблась, оказывается, в сарае было еще одно окно, в боковой стене, смотревшее прямо на свиней и на их загон. Рядом с этим окном на улицу выходила цинковая труба, загибавшаяся под углом 90 градусов вверх. В комнате я различила кровать, а неподшитая красная тряпка сбоку окна служила, видимо, занавеской.
— Есть здесь кто? — снова крикнула я, но когда мне ответили только свиньи, которые снова стали просовывать между прутьями решетки свои подвижные электрические розетки, я вдохнула побольше воздуха и взялась за щеколду.
Щеколда подалась. Я осторожно нажала посильнее, она открылась совсем, и я приотворила дверь. Между тем я опять громко крикнула, чуть высоковато:
— Есть здесь кто-нибудь?
Ответа не последовало, поэтому я снова заорала уже знакомое «Йооо!», чтобы услышать как бы ответ, а то я боялась, что в незнакомом помещении мне будет слишком неуютно. Плечом я открыла дверь полностью. Осторожно просунула голову внутрь и оказалась в сумрачной норе. Глаза не сразу привыкли к полумгле, но вот в темноте забрезжили белые шашечки. Эта часть сарая была приспособлена под человеческое жилье. Посередине стоял стол, накрытый клеенкой в красную с белым клетку. Белые квадратики отражали дневной свет.
Сильный запах, наполнявший помещение, заставил меня остановиться на пороге. Приятный или противный, я не могла разобраться. Я вспомнила, как принюхивалась к твоим открыткам. Тогда я не понимала, зачем это делаю, думала, просто так. Но открытки действительно пахли тобой, они впитали в себя запах помещения, где ты их хранил и писал на них слова. Вот, значит, где ты жил. То, что за́мок в настоящее время был нежилым, становилось ясно с первого же взгляда, а здесь ощущалась жизнь. Я открыла дверь как можно шире, чтобы впустить как можно больше свежего воздуха и дневного света. Пол был выложен керамической плиткой, которую пришлось бы чистить долго и упорно, чтобы извлечь из-под толстого слоя наросшей грязи ее первоначальный красно-коричневый цвет. Потолок был низкий, я с моим ростом почти задевала головой за темно-коричневые балки. Части потолка между балками были побелены, но побелка покрылась жиром и сажей, как и стены, которые чем ближе к потолку, тем сильнее потемнели. Кроме стола под клетчатой клеенкой и простых деревянных стульев вокруг него здесь была старинная чугунная печь и колченогая плита, рядом с которой стоял газовый баллон. Над столом на проводе висела электрическая лампочка. Это была скорее не комната, а кухня, хотя я не видела ни кухонного стола, ни крана с водой.
Мысль о том, что ты тут совсем недавно был и что за этим столом ты писал мне открытки, подтолкнула меня, и я вошла в кухню. Над печкой я увидела гирлянду из каких-то нанизанных на нитку некрупных предметов, настолько закопченных и пыльных, что я не могла понять, что это такое. Я потрогала их указательным пальцем, но в этот момент услышала скрип калитки. Словно застигнутая на месте преступления, я резко отдернула руку. На улице что-то грубо кричали два мужских голоса, я сразу решила, что это в мой адрес и что на самом деле ты тут вовсе не живешь. Разве ж можно делать выводы на основании запаха! Эти двое мужчин наверняка осыпали меня бранью, потому что крестьянин с тачкой настучал, что у них по двору разгуливает подозрительная особа.
Я решила лучше не вставать в качестве мишени в открытой двери. Пригнувшись, я прокралась к окну с треснувшим стеклом, укрепленным в нижнем углу клейкой лентой. На улице все еще раздавались голоса, но слышались еще и другие звуки, как будто двор заполнила толпа, как будто на огромный дом штурмом шли люди, охваченные, как и я, желанием завладеть им, завоевать его насильно. Я осторожно поглядела через паутину трещин. Армия коричневых существ проталкивалась через калитку, заливала двор потоком раздувающихся боков и колышущихся животов и растекалась по той части участка, где росли чахлые деревца.
«Иолан!» — услышала я сердитый незнакомый голос. Я вся сжалась под окном, но продолжала смотреть. Возглас относился не ко мне, а к небольшому коричневому животному, которое все еще прыгало по улице и не участвовало в штурме усадьбы. Немолодой мужчина размахивал палкой, стараясь загнать его в калитку. Рогатое создание играло со своим противником, дразнило его, даже вставало на задние ноги и, склонив голову набок, словно готовясь к нападению, пригибалось к земле. В конце концов зверь сдался после того, как мужчина просто взял и закрыл калитку и снова открыл ее только тогда, когда Иолан стало ясно, что еще чуть-чуть — и она навсегда окажется отрезана от своих товарок. Некоторые из них подошли к большому дому и встали, как люди, на задние ноги, опираясь передними на стену и жадно объедая вьющийся по ней плющ. Животные соблюдали дистанцию примерно в полтора метра, некоторые из них стояли почти вертикально. Я прикинула, что ростом они не меньше меня, только вот ножки выглядели тонковато для такого большого и грузного тела. У них были сизо-серые тити, торчавшие прямо вперед, и казалось странным, что они расположены внизу живота, а не так, как у меня, между передними ногами.
Между тем по двору промчался призрак, и это был ты, и хотя больше всего на свете я хотела выбежать на улицу и обнять тебя, мне было слишком любопытно, что ты будешь делать дальше. Выглядел ты очень хорошо, более крепким и мускулистым, чем я тебя помнила. У тебя все еще были длинные волосы, развевавшиеся на ветру пока ты бегал за животными, выкрикивая по-английски женские имена и какие-то еще слова, на которые эти существа, как ни странно, явно реагировали. Когда какое-нибудь из них слышало свое имя, оно оглядывалось с виноватым видом и принималось объедать листья с запретного куста или побега плюща еще более торопливо. Лишь в самый последний момент, когда ты уже заносил угрожающе палку над его позвоночником, оно опускалось на все четыре ноги и разворачивалось на сто восемьдесят градусов, вероятно, чтобы направиться в хлев за высокой двустворчатой дверью, которой мне не было видно.
Когда вся компания скрылась из моего поля зрения, я выпрямилась, чтобы пойти на улицу. Выйдя из дома, я снова услышала свое имя, но на этот раз его произнес ты. Ты подбежал ко мне огромными шагами, словно спятившая маджоретка, подбросил в воздух свою пастушью палку, так что она завертелась пропеллером и приземлилась горизонтально где-то в траве, обнял меня и заорал срывающимся голосом:
— Так я и думал, так я и думал, что это ты, мы были на холмах с той стороны, и я увидел тут во дворе что-то белое и был уверен, что это ты, ты прошла в дальнюю часть двора, дошла до задних ворот, я испугался, что ты уйдешь, поэтому мы их всех созвали и погнали домой, к счастью, по дороге попался сосед, сказал, что по нашему участку кто-то ходит с лысой головой, они еще голодные, но это ничего. Так я и думал, так я и думал!
Ты отпустил меня, поднял палку и бросил ее на этот раз вперед, как воин бросает копье. Палка упала на землю вблизи от свиней, с визгом и хрюканьем бросившихся к своему деревянному жилищу.
— А потом я увидел перед домом самодельный рюкзак и понял, что это, конечно же, твой. Джорджия прошлась по нему, остались следы копыт. Ничего, я отстираю.
Охваченный радостью, ты все стоял, и говорил, и танцевал, потом взял меня за руку и подвел к своему напарнику, не очень-то мною заинтересовавшемуся, потому что все еще боролся с последними непослушными животными, не желавшими заходить в открытую дверь хлева.
— Эмили, Шарлотта, Джейн, Вирджиния, Джорджия, come on, — уговаривал он, почему-то опять по-английски.
Когда двое четвероногих, с самыми озорными физиономиями, наоборот, вышли из сарая на улицу, за ними последовала вся толпа. Я оглянуться не успела, как меня окружили со всех сторон. Что же это все-таки за животные? У них была каштанового цвета шкура с черной полосой вдоль спины. На голове, ногах и нижней части туловища тоже было много черного. Оттого что уголки их ртов были приподняты, казалось, что они, как и те две свиньи в загоне, постоянно пребывают в великолепном расположении духа.
— Кто это — олени, или антилопы, или газели, или какой-то невиданный гибрид? — спросила я, как дурочка, стараясь не давать им сжевать мое платье.
— Peter, she thinks our girls are deer[6], — закричал ты, покатываясь со смеху, своему напарнику. Тот тоже засмеялся и ответил загадочно:
— Nannies they are, nothing more and nothing less than nannies[7].
Ласковыми словами, чередующимися с возгласами типа you bloody tucking bastards[8], вы вдвоем старались снова загнать их в сарай. Мне ты тоже дал палку, и вот я уже бегаю за ними точно так же, как вы. Только кричу чуть тише. После того, как мы наконец-то загнали в сарай этих забавных тварей, бурно протестовавших против заточения, ты перекрыл вход в хлев довольно высокой деревянной загородкой. Двери вы не закрывали, и правильно делали, потому что изнутри доносился аммиачный запах. В глубине хлева пол поднимался вверх, так что устроившиеся там животные рогами почти задевали потолок. Между балок наподобие гамачков висели паутинки, их рисунок почти терялся под слоем серой пыли. При малейшем дуновении ветра по паутинкам, висевшим ближе к входу, пробегали волны.
Большинство наших «нэнни» улеглись. Прямо из шеи, словно украшения, у них торчало по два продолговатых колокольчика, ты называл их словом tussles. У всех были своеобразные желтовато-зеленые глаза с прямоугольным черным зрачком, и смотрели они так, будто их ничто в этом мире не волнует.
— Так оно и есть, их ничего не волнует, — сказал ты, когда я высказала свою мысль, — но, вообще-то, кто его знает. Тебе кажется, что у них на мордах написано безразличие, потому что они пережевывают жвачку.
У животных действительно непрерывно двигались челюсти, можно было подумать, будто у каждой во рту по большой жевательной резинке. Некоторые жевали в одиночку, большинство лежали парами, живот к животу. Двое из оставшихся в передней части хлева не легли, а, наоборот, встав на задние ноги, поставили передние на деревянную загородку, откуда и смотрели на нас, прося почесать им голову в том месте, до которого сами они, как ты с увлечением объяснил мне, не могли дотянуться — ни копытами, ни кончиками рогов. Рога у некоторых нэнни имели вид мощных изогнутых спиралей и были сделаны из материала, среднего между деревом и камнем. Такие рога наверняка весили по несколько килограммов. Они были твердые и ребристые, с глубокими желобками. Но попадались и совсем другие нэнни, с гладкими рогами — короткими и острыми, торчащими прямо вперед; хоть такие рога и уступали витым по размерам и весу, они, несомненно, являли собой не менее грозное оружие.
У небольшой части нэнни — таких ты называл «софти» — на голове имелось только два лысых бугорка, как будто рога не смогли пробиться через шкуру, но попыток не прекращали. Софти выглядели более уравновешенными, но казались какими-то недоделанными, и я высказала предположение, что это, наверное, самки, а все остальные, рогатые, — самцы. Моя мысль тебя умилила, ты еще раньше обратил внимание, что я то и дело говорила о животных «он», хотя имела в виду наверняка «она». Если рогатые — это самцы, то откуда же у них вымя? Может, я считаю, что они двуполые? Посмеиваясь, ты объяснил мне, что самцы в этой компании — только вы с Питером. Даже Финдус, тот хряк, что побольше, не был самцом, потому что был кастрированный. Его назвали в честь английской фирмы, торгующей морожеными продуктами, чтобы он уже заранее начал свыкаться с мыслью о собственном будущем. А вторую свинью, которая должна была приносить поросят, Питер назвал Амарилис, просто так.
Весь вечер мы просидели-проговорили в грязной кухни, поедая при этом толстые ломти гигантских буханок хлеба, который вы пекли сами в духовке газовой плиты, используя в качестве формы суповую кастрюлю. Питер зачерпнул ковшом воды из ведра и заварил себе чай, который он пил с молоком, купленным у соседей, потому что не мог есть без чая с молоком и не мог пить чай, ничего не жуя. К счастью, мне не пришлось говорить на моем убогом французском, но и по-английски я говорила с трудом, слова слетали у меня с языка куда медленнее, чем хотелось бы. Я с трудом приводила спои челюсти в нужное положение для артикуляции английских звуков, так что через час-другой у меня устали мышцы лица. Ты же болтал по-английски без малейшего напряжения.
Питер, ходивший с растрепанной косичкой из темных волос и казавшийся мне очень старым — ему было сорок два года, — жил рядом с замком уже давным-давно. Кровать, которую я разглядела через боковое окно, пока общалась со свиньями, принадлежала ему, она стояла во второй комнате этой «квартиры» — такой же темной клетушке за кухней, где сильно пахло сыростью и плесенью. К одной из балок был подвешен большой, завернутый в белую тряпку непонятный предмет, и здесь тоже болталась на шнуре голая электрическая лампочка. Оба помещения соседствовал и с хлевом. Как-то раз одна из ваших нэнни так боднула перегородку, что пробила ее насквозь. В кухне над газовой плитой вдруг показалось настенное украшение из живых охотничьих трофеев.
В комнатах, где теперь обитал Питер, некогда жил конюх, который фактически был также и слугой, сказал он с презрительным выражением на загорелом лице с сеткой белых морщин. За то, что Питер охранял территорию, он мог бесплатно пользоваться этим жилищем и бывшей конюшней. С владельцем замка, который, по выражению Питера, тоже был «fucking bastard», он познакомился в 1966 году, когда приехал в Париж, бросив университет, где изучал английскую литературу. Этот владелец наведывался сюда редко: летом жил неделю-другую в большом доме, а в остальное время года появлялся здесь два, максимум три раза на уик-энд.
— Я тоже сразу же согласился, когда мне предложили здесь поселиться, — нетерпеливо прервал ты Питера. Поставив локти на стол и оперев подбородок на ладони, ты жадно слушал Питера, хотя наверняка уже знал эту историю.
— Так вот, — рассказывал Питер, отрезая новый ломоть от большого круглого хлеба, — мне это показалось мечтой идиота. Еще чаю? — Он поболтал пакетиками в кипятке и налил нам по чашке. — И вот я тут уже пятнадцать лет. Не найти замены.
Чтобы не было скучно, Питер оставил себе нэнни своего предшественника, и от нее пошло стадо почти в сорок особей. Каждой из них он дал имя, и, как я уже имела случай убедиться, на эти имена они прекрасно откликались. Из молока он делал сыр и продавал его парижанам, снимавшим в этих краях дачи. Поскольку у Питера не оставалось денег на корма или на то, чтобы арендовать пастбище, он каждый день по многу часов ходил пасти девочек. Он так и не смог привыкнуть к тому распорядку дня, какого требует содержание скота. Вот и в тот вечер он встал из-за стола почти в двенадцать, сделал последний глоток чая и со вздохом отправился доить нэнни, прихватив в качестве подойника все ту же покореженную хлебопекарную кастрюлю.
Мы с тобой остались вдвоем. Я не знала, как себя вести, идеализировать человека намного легче чем сидеть против него за столом. Ты отковыривал ногтем покрытие с красно-белой клетчатой клеенки.
— Why… — начала было я, но спохватилась, что теперь уже можно по-голландски. — Почему же ты все-таки сбежал из дома?
После пяти отковырянных квадратиков последовало признание.
— Когда ты назвала меня тряпкой, во мне проснулись рыцарь и бунтарь. Они всю ночь боролись между собой.
— И кто же в конце концов победил?
— Бунтарь, разумеется, бунтарь победит всегда и везде.
— А мама твоя знает, где ты? — поинтересовалась я. Ты оторвал еще один квадратик, посмотрел на меня такими же глазами, какие были у девочек в хлеву за перегородкой, и показал на пыльную черную гирлянду, которую я рассматривала при своем первом визите в эту кухню.
— Чернотрубочники, — сказал ты. Чернотрубочники? Да, вкусные грибы, вы с Питером собрали их прошлой осенью и засушили на нитке. Вы забыли их съесть, может быть, я их как-нибудь приготовлю.
— Здорово, обалдеть, как здорово, но как ты сюда попал? Где ты познакомился с Питером и когда это было?
На этот вопрос ты готов был ответить во всех подробностях и даже с радостью. Ты описал мне в красках, как хотел было взять мамин мопед, но подумал, что она воспримет это как воровство, и поехал все-таки на собственном велосипеде. Из ее вещей ты прихватил только дамский бритвенный станок, ты еще дома приспособился им бриться и здесь тоже продолжал им пользоваться. За пять дней ты добрался до Парижа. Там ты оказался в трудном положении: по адресу твоего поставщика семени, который ты выучил наизусть в двенадцать лет, прочитав на почтовом конверте, никого не было дома. Поэтому ты поехал дальше на юг, просто так, без определенной цели, решив, что все будет лучше, чем возвращаться домой. Единственное, что тебе жалко было бросать в Голландии, была, как ты сказал, я.
Ты ехал и ехал на своем велосипеде, пока не увидел на краю очередной деревушки дом за коваными воротами, а рядом индейца, подкидывавшего дрова в костер. Над костром на треноге висел черный котел. Ты затормозил, поставил ногу на землю и, так и сидя на седле, стал разглядывать картину. Аромат дыма, море полевых цветов вокруг таинственного большого дома, любопытные коричневые морды, торчавшие из-за загородки в дверях сарая, — все это несказанно манило тебя. Ты прислонил велосипед к стене и открыл калитку, точно так же робко, как это сделала я. Ты стоял, сунув руки в карманы, и глядел, как Питер мешает палкой в котле. Он варил картошку для свиней, мелкую, непригодную для продажи картошку, которую купил у соседа по три франка за двадцатикилограммовый мешок. Ты попросил у него стакан воды, он дал тебе кружку чая, ты его выпил, стоя у костра. Потом Питер стал вытаскивать из котла самые лучшие картофелины, всаживая в них свой нож, и вы поедали их вместе с пересохшим домашним сыром, таким старым, что от него щипало горло.
Ты остался у Питера, и он до сих пор не спрашивал у тебя, когда же ты уедешь. А тебе и не хотелось уезжать, никогда в жизни, тем более что я теперь тоже здесь. Ты выглядел все таким же пылким, как раньше, когда мы вместе ходили на озеро. Если бы Питер не входил то и дело в кухню, чтобы перелить надоенное молоко в стоявшие шеренгой глиняные горшки, я бы вскочила и засунула бы голову тебе под свитер, — туда, где я тоже хотела бы жить всегда, в любой точке земного шара.
Питер вылил последнее молоко и составил горшки в шаткий шкаф из металлической сетки. Там лежал целый полк сырных головок, от больших, белых, свежих, до втрое меньших, покрытых оранжевой плесенью и засохших. Из ржавого дуршлага он достал тряпку, в которую был завернут мягкий белый комок. Он принялся его сладострастно щипать и мять с чавкающими звуками. Еще он его солил, но я не помню, на какой стадии он это сделал, соль меня не так заинтересовала. Закончив церемонию, он спросил нас, не «прогуляем» ли мы девочек еще часок-другой. Пока он их доил, они были очень беспокойные: явно не насытились днем.
— Отлично, — тотчас ответили мы, и ты сказал, что мне надо надеть что-нибудь другое, лучше всего брюки со свитером: июньские ночи во Франции прохладные, к тому же белое платье — не самая подходящая одежда для пастуха. Питер ушел спать. Мне же от всех впечатлений и эмоций спать не хотелось ничуть, я внимательно слушала твои указания.
— Возьми палку и жди у двери хлева, — велел ты, когда я встала из-за стола. — Я пойду вперед, и они сами двинутся за мной. Когда вроде как все выйдут, зайди внутрь — посмотри, никто ли не остался спать.
Ты сразу пошел на улицу, я вытащила из рюкзака свитер. Я услышала, что Питер у себя в комнате включил радио. Английская радиостанция, сквозь треск и свист мужской голос монотонно что-то вещал.
— Goodnight, Peter, — сказала я через закрытую дверь его комнаты.
— Night, honey.
На улице было темно, но лампочка, которую ты зажег в хлеву, светила достаточно ярко, чтобы видеть, как нэнни выходят из дверей, высокая трава шуршала у них под ногами. Длинной колонной они пошли за тобой следом вглубь участка. Как ты мне велел, я заглянула в хлев, не осталось ли там кого, и действительно мне пришлось растолкать одну спящую девочку. Мы с ней рядышком побежали вдогонку за вами всеми к прогнившим воротам. Она бежала куда более резво, чем я, потому что она была местная и знала, где под ногой будет ямка, а где кочка.
Ты ждал нас на песчаной тропе за воротами, а вокруг тебя толпились нэнни, вовсе не стремившиеся обследовать окрестности. Какая-то из них неспешно обгладывала кустик. При свете одной лишь луны, и то неполной, я взяла тебя за руку и решила точно так же, как и животные, нынешней ночью всецело полагаться на тебя.
— Теперь налево, — сказал ты мне. — Им страшно, поэтому они такие послушные. Мы с тобой должны идти впереди.
Мы свернули влево. Я несла свою палку в левой руке, а ты свою — в правой. Жарко мне не было, но воздух казался очень сухим. Я слышала множество звуков и не могла понять, что это такое, какой-то тихий сердитый шорох; ты сказал, что это шелестят тополя. Листья раскачивались намного сильнее, чем можно было ожидать при таком слабом ветре. Вибрирующий тон, словно от металлического свистка с шариком внутри, потом пронзительный крик. Пока мы шли, взявшись за руки, во главе нашей оравы, мне все время казалось, что и там, и там, за кустами, за камнями попрятались люди. Их голоса звучали то смутно и искаженно, то отчетливо и совсем близко, будто кто-то отрывисто подзывал собаку — или нас? Чтобы меня успокоить, ты сказал, что это «природа», и посоветовал мне прислушаться к смешному постукиванию горошков, сыпавшихся из-под хвостов наших нэнни, и к плеску водопада мочи.
— Посмотри на звезды.
Звезд было намного больше, чем я когда-либо могла себе представить. Это оттого, что вокруг нет света, зажигаемого людьми, даже на отдалении, объяснил ты. А в Голландии где-нибудь у горизонта всегда есть пятно света, потому что там город. В какой-то миг я увидела фары машины, карабкающейся на холм. Они осветили участок дороги, а потом медленно перевалили через верхушку.
Нэнни послушно шли за нами. Ругаться и орать на них в этот час не было надобности, они прислушивались даже к шепоту. Минут через десять мы покинули тропу и вышли на луг, на котором мне привиделись белые линии. Так и есть, усмехнулся ты, это здешнее футбольное поле. Растущую на нем траву необходимо косить и удобрять, так ведь? Чтобы кормиться но ночам, лучшего места не найдешь. Близко от дома, и до сих пор ни один человек на вас за это не ворчал.
Сидя на белой метке в центре поля спиной к спине, время от времени протягивая руку назад, чтобы залезть под мягкий свитер к другому и погладить живот или иную важную часть тела, мы наблюдали каждый за своей половиной площадки. Одного из игроков пришлось высвобождать из сетки ворот, но в остальном они вели себя образцово, никто не покидал пределов поля, все старались держаться поближе к нам. Даже в темноте ты отличал девочек друг от друга по их силуэтам, по форме тела или рогов и по походке. Они решительно срывали траву, но не жевали ее, жевать они будут дома, когда снова срыгнут растительную массу из желудка в рот. Ты сказал, что у них вообще нет верхних зубов, и поскольку я тебе не поверила, ты подозвал шепотом по-английски:
— Эмили, Эмили, dear.
Один из безрогих силуэтов поднял голову, постоял неподвижно, навострив уши, и издал низкий блеющий звук, как ты объяснил, такой же звук нэнни издают в тех случаях, когда потеряют детеныша, а потом снова найдут его в стаде. Изящными прыжками Эмили приблизилась к нам и стала обнюхивать твою макушку, чтобы убедиться, что она попала по адресу.
— Это мать Иолан, — представил ты мне ее с гордостью. — Петер разрешил мне придумать имя для ее последнего детеныша, сама понимаешь. Она очень старая, вот, пощупай вот здесь.
У Эмили на коленях были светлые круглые мозоли размером с гульден, и у нее действительно не было верхних зубов, я убедилась в этом, когда засунула руку ей в рот и нащупала там твердую расческу, обтянутую кожей, примерно такую же, как во рту у человека, положившего свою искусственную челюсть в стакан с водой.
Эмили ни против чего не возражала, а потом потерлась головой, словно кошка, о мое колено. Я, как она того хотела, почесала ей лоб, она улеглась у моих ног, перестав ради этого пастись. Одна за другой на землю улеглись и остальные, из чего ты заключил, что они потихоньку уже насытились и что можно двигаться домой. Ты свистнул каким-то необыкновенным посвистом, по-особому сжав губы, и все головы немедленно поднялись.
— Злоупотреблять этим приемом нельзя, — сказал ты и свистнул снова, в последний раз, — а то они перестанут верить. Таким звуком они предупреждают друг друга об опасности, сейчас они пойдут домой тихонькие, как овечки.
В ту же ночь ты объяснил мне, в чем разница между соломой и сеном. Сначала я никак не могла запомнить, я потом выучила, что солома желтая и состоит из стеблей колосков, которые остаются после уборки спелого зерна. Солому используют в основном как подстилку для животных в их жилище, и только самые упорные товарищи иногда любят пожевать эти отмершие стебли. Сено же специально предназначено для употребления в пищу, оно зеленого цвета и являет собой смесь сушеной травы и других растений, оно так вкусно пахнет, что когда на нем спишь, то тебе гарантированы сны про то, как ты летаешь. Во всяком случае, так было со мной, когда мы, вернувшись с футбольного поля, залезли вдвоем по шаткой лестнице на дощатый настил под коньком хлева, в то время как твои новоявленные родственники остались внизу. Твои жены, матери, сестры и дочери принялись срыгивать содержимое желудка, как будто у них под кожей на шее прокатывался пингпонговый шарик. Я слышала, как их челюсти перемалывают траву, иногда снизу доносился глубокий вздох, когда одна из них засыпала, привалившись боком к другой. Гнездо, которое ты свил для себя с помощью двух одеял, найденных на свалке («честное слово, я их отлично выбил»), я превратила с помощью моего спального мешка в двуспальные апартаменты.
Нет, до разговоров в ту нашу первую ночь на чердаке с соломой и сеном дело не дошло, не говоря уже о сексе. Ты сказал мне на ухо под одеялом, что лучше дождаться периода спаривания. Потом укусил меня за мочку уха, так что мне стало больно. В прошлом году ты оказался в деревне как раз вовремя, чтобы увидеть, как происходит случка, и радовался, что в будущем году будешь присутствовать при этом со мной вместе.
— Я тоже рада, — только и смогла я сказать. От усталости я готова была согласиться с чем угодно, мне хотелось только спать.
Я проснулась на сене. От удивления я вскочила, стукнулась головой о черепицу — и волосы сразу покрылись шапочкой пыльной паутины. Тебя рядом уже не было, из хлева подо мной тоже не доносилось ни звука, видимо, было уже очень поздно. На улице птицы уже смолкли, хотя ты предсказывал мне, что, как только рассветет, я услышу их симфонию, они будут петь наперебой, соревнуясь, у кого самая долгая трель и кто громче всех чирикает. Я вытащила из рюкзака чистую одежду, потому что мое белое платье за долгую дорогу утратило свежесть, плюс на нем появились подтеки зеленой слюны, ведь твои любимицы его слегка пожевали. Поскольку помыться было негде, я просто так оделась и спустилась по узкой лестнице лицом вперед, осторожно переползая попой со ступеньки на ступеньку. Внизу я присела пописать в солому. Уборная позади большого дома не очень-то меня привлекала; накануне ты рассказал мне, что Питер бросил туда кусок гнилого мяса с уймой личинок, чтобы личинки переработали содержимое ямы. Теперь я поняла, почему пол в хлеву был наклонным: это в вашем с Питером хозяйстве ковер из соломы с навозом стал слишком толстым. Ближе к выходу вы иногда еще что-то выгребали, а в глубине вы набрасывали свежую солому прямо поверх слоя навоза.
На улице мне в ноздри ударил запах дыма. Не просто от костра, а с легкой кислинкой. Дверь кухни была открыта, из нее валили черные клубы, а внутри стоял ты и размахивал полотенцем.
— С добрым утром! — закричала я радостно. — Что случилось?
— Чертова печка, — раскашлялся ты, — в трубе нет тяги, может быть, дохлая ворона застряла. Однажды так уже было, в тот раз в трубе начался пожар. Я тогда по неопытности впал в панику и вылил в огонь ведро воды.
Ты указал на трещины, разбежавшиеся по глазури вокруг дверцы.
— Обычно мы летом не топим, но я подумал, вдруг тебе будет приятно, в доме у нас всегда холоднее, чем на улице.
Ты провел полотенцем по лицу, и на щеке осталась черная полоса. У меня тоже начали слезиться глаза.
— Все! Сдаюсь! — закричал ты и снял металлическим крюком маленький чугунный кругляшок с верхней части печки. — Она не топится, а только дымит, у меня нет нормальных дров. Пора на свалку.
Через круглую дыру вверху печки ты заглянул ей в живот, отчего раскашлялся и расплакался еще сильнее.
Мы спаслись из кухни бегством и позавтракали на улице хлебом, сыром и чаем, сидя на кухонных стульях рядом с решеткой свиного загона, спиной к тихонько похрюкивающим Финдусу и Амарилис. Питер уже ушел со двора пасти нэнни.
После завтрака мы вместе поехали на свалку на том самом велосипеде, который прошлой осенью, как ты сказал, доставил тебя за несколько дней из одного мира в другой, почти идеальный. А теперь, когда и я тоже сюда приехала, эта деревня стала просто-напросто раем. Ты мне все здесь покажешь, с пылом пообещал ты, а потом спросил через плечо, удобно ли я сижу и помню ли, как ехала стоя на багажнике мопеда, упираясь в тебя потными коленями. Вместо ответа я обхватила тебя руками за пояс и прижалась лицом к твоей спине, чуть пахнущей навозом. На этот раз я была не босиком. По твоему совету я надела коричневые резиновые сапоги, найденные на той же свалке, куда мы сейчас ехали. Ты их вымыл, высушил у печки и собирался носить сам, но они оказалась тебе малы. А мне, с двумя парами носков, они были в самый раз. И левый, и правый сапог текли у пятки через горизонтальные трещинки в месте сгиба. Сегодня это не играло роли, сказал ты, погода была сухая, сейчас было важно, чтобы я не наступила на стекло или на консервную банку.
Свалка находилась в нескольких километрах от деревни, рядом с дорогой в ближайший городок. Она была скрыта от глаз кустами ежевики и еще какой-то колючей растительности. Две глубокие колеи в песке вели к бугристому пустырю, заваленному остовами машин, диванными пружинами, ржавыми холодильниками и уймой других, не поймешь каких, предметов. Мы вскарабкались на более высокую часть свалки, откуда мусор ссыпали в овраг. Повсюду лежал драный полиэтилен, обрывки висели даже на ветках ежевики. Кто-то попытался поджечь всю эту помойку, она слегка дымилась и распространяла запах, похожий на запах дыма из утренней печки. Но здесь примешивалась еще и вонь от нескольких велосипедных камер.
Наверху кучи ты поковырял палкой в стопке полусгоревших газет, выудил для меня нейлоновую нижнюю юбку с пятнышком крови и помахал ею, как флагом, а потом предложил, если я тут все осмотрела, снова спуститься вниз и обследовать «грубый мусор». Целью мероприятия были пустые ящики, а их сваливали обычно в нижней части. Ты сам всегда спускался туда по крутому откосу из мусора, но была опасность, что масса придет в движение и увлечет тебя за собой. Теперь, когда с тобой была я, такому риску лучше было не подвергаться.
Прежде чем начать спуск, я с высоты окинула взглядом долину, в которой располагалась наша деревня. Более приветливого пейзажа и представить себе было невозможно. Окружающие нас холмы были покрыты жесткой щетиной леса всевозможных оттенков, здесь вперемежку росли разнообразные породы деревьев и кустарников. На нижней, более покатой части холмов виднелся узор из ярко-зеленых лоскутов неправильной формы, отделенных друг от друга более темными живыми изгородями. На некоторых лугах желтела дымка из лютиков, а из дымки поднимались пышные кроны отдельных деревьев. В тени теснились белые коровы с еще более белыми, девственно чистыми телятами. Казалось, мы были последними представителями рода человеческого. Те немногие машины, что скользили по ленточке асфальта в глубине долины, управлялись, конечно, сами по себе.
Мы пошли вниз. В первые минуты нашей экспедиции по бугристой мусорной пустыне я не отдалялась от тебя ни на метр. Но потом, убедившись, что здесь нет ни крыс, ни каких других гадких тварей, я отважилась уже одна передвигаться по этому причудливому универмагу с покореженными и изуродованными товарами. Я словно оказалась на одном из моих любимых блошиных рынков, где готова часами рыться в поисках необычной одежды или материи. Сейчас нам нужны были ящики из-под апельсинов, которых здесь оказалось намного больше, чем я думала. Мы в два счета набрали высоченный штабель. Теперь их надо было сделать годными к транспортировке, это часть процедуры мне понравилась больше всего. Один за другим я ставила ящики на бок, в точности как ты, поднимала ногу и с силой топала по ящику. В треске ломающихся досок слышалось потрескивание пламени, сказал ты, и я с тобой охотно согласилась. Сломанные доски мы сложили в четыре ящика, пока еще избежавших участи своих собратьев.
— Посещение свалки доставляет мне больше радости, чем самый замечательный музей, — заметил ты, когда мы разделались с ящиками, и я, к собственному удивлению, не могла не согласиться с твоим варварским заявлением. Тут все было такое веселое и такое соблазнительное, и к тому же бесплатное. Хоть мы и набрали достаточно дров, мне хотелось продолжить обследование здешних богатств. Прощупывая дорогу палкой, я ходила туда-сюда по свалке, надеясь снова найти альбом с образцами ковров, мелькнувший, пока мы собирали ящики. Кажется, это было рядом с большими канистрами. Действительно, найдя эти канистры, где-то посередине свалки я увидела и альбом. От радости я издала победный клич.
— Бесполезная штуковина, — сказал ты по-деловому. — Какой от него прок.
— Конечно, бесполезная, — признала я и попыталась перевернуть тяжелый альбом носком сапога. У меня не получилось, поэтому я встала на него, поддала ногой пружины от матраса и принялась рассматривать кучку пустых бутылочек. На пробках в середине был резиновый кружок. Рядом лежали шприцы.
— Пробочку прокалывают иголкой и набирают жидкость в шприц, — объяснил ты. — Это помойка ветеринара, в канистрах было коровье лекарство от глистов. Отвратительнейшее снадобье.
Я отправилась дальше и продолжила поиски интересных предметов, но не обнаружила ничего, что пришлось бы мне по вкусу. Мне попался, ну там, траурный венок из пластиковых цветов, совершенно выцветших, прямоугольная жестяная банка для печенья, в которой, когда я ее с любопытством открыла, оказался целиком помет новорожденных щенков, давно подохших. Лучше уж толстый альбом с этими мягкими разноцветными кусочками ковровых покрытий, мысль об альбоме не оставляла меня в покое. Я вернулась туда, где он лежал, и наклонилась, чтобы как следует рассмотреть. Образцы ковров легко отрывались от бумажных страниц, к которым были приклеены. Я отыскала еще один ящик из-под апельсинов, подтащила его к альбому и сложила туда все образцы.
Когда альбом оказался пуст, мы водрузили весь наш утренний урожай в виде шаткой башни на багажник твоего велосипеда и перевязали. Потом осторожно повели велосипед к дому. Ты держал руль, я придерживала ящики.
— Мы все-таки чокнутые, — радовались мы по дороге. — Чокнутая парочка. Но когда оба чокнутые, то это не страшно.
В тот же вечер я уже сидела с тюбиком клея и ножницами в руках, склонившись над лоскутами ковровой ткани. На куске моющихся обоев, которые нашлись у Питера, я составила из образцов орнамент. Я насчитала в общей сложности семьдесят кусочков. Ковер получился такой красивой расцветки, что его прямо-таки хотелось съесть, не будь он со свалки. В конце концов я положила его перед печкой в кухни.
Дрова для растопки довольно скоро кончились, пришлось предпринять новый набег на свалку, а вот от ковра я еще долго получала уйму удовольствия, потому что осенью, после летних каникул, я, разумеется, не поехала домой, экзамен так и не пересдавала и, соответственно, так и осталась без аттестата. Родители предприняли энергичную попытку вернуть меня, в сентябре того первого года они даже приехали к нам в нашу деревню, чтобы уговорить меня поехать с ними вместе в Голландию. Их аргументы насчет «жизненного пути» и «будущего» находили во мне отклик, я пообещала им еще раз пройти курс последнего лицейского класса, но в конечном счете все-таки осталась с тобой.
Ах, как чудесно вспоминать об этом простом и легком мире, в котором мы жили и по которому я в скором времени уже стала разъезжать на своем новом персональном велосипеде, собранном из нескольких старых, со свалки.
Однажды ты сказал мне присесть на корточки около Эмили, у которой между задних ног висели две тугие округлости, заканчивающиеся блестящими сосками, похожими на сардельки. Когда ты обхватил их своими немытыми руками, она не убежала, а, напротив, даже пошире расставила ноги, чтобы тебе было удобнее. Потом она выгнула спину и, когда прямые белые струи, пенясь, ударили о дно кастрюли, начала немного постанывать. Потом повернула голову назад и засунула нос тебе в ухо.
— Ей нравится, как в ухе пахнет, — сказал ты, сияя, и поднял на меня глаза. — Хочешь тоже попробовать?
Я сумела выдавить всего несколько капель, хотя Эмили подбадривала меня тем, что вылизывала мне языком щеку. На следующий день у меня болели мышцы рук.
Мы все пасли и пасли наших девочек, то в одном месте, то в другом. Однажды мы собрались пойти в лесок, находившийся довольно далеко от дома. Сначала мы должны были пройти через деревню, где жили в основном пожилые люди — молодежь уезжала из этих мест в поисках работы и развлечений, я ни разу не видела, чтобы на улице играли дети. Здесь царила атмосфера невыразимой скуки, словно дома были лишь декорациями для киносъемок, лишь обшарпанными деревянными фасадами. Преобладали сероватые тона, кое-кто из обитателей предпочитал красно-коричневый или тот же серо-коричневый цвет, в какой была выкрашена штукатурка на нашем замке. Ставни во всей деревне были кремовые, и даже если они были открыты, мой взгляд не проникал дальше тюлевых занавесочек на окнах. Я никак не могла подсмотреть, что там делается внутри, есть ли там какая-нибудь жизнь.
Как всегда, когда наша шумная ватага нарушала своим появлением деревенский покой, так и теперь из-за тюлевых занавесочек кое-где показались бледная рука или морщинистое лицо обитателя дома, вынужденного следить за нашим передвижением, чтобы не лишиться своей герани в ящике за окном. Потому что те, кто тут жил и держал герань, мог не сомневаться, что в один прекрасный день наши подопечные неизбежно сожрут его любимое растение.
На этот раз нам, к счастью, удалось не причинить деревне вреда. Ненавидя раболепство, Питер не желал заводить собаку, так что мне приходилось выполнять те функции, которые пастухи обычно возлагают на своих псов. Я как фурия носилась вокруг стада и палкой сгоняла нэнни в кучу. Ты шел во главе процессии, подобно крысолову из сказки, и распевал: «I once had a girl, or should I say, she once had me»[9].
Какими бы симпатичными и красивыми ни казались мне твои любимицы спереди, я так и не смогла привыкнуть к их виду сзади. Хвосты их торчали кверху, открывая для всеобщего обозрения неровный кружок бледно-розовой кожи. Эта кожа время от времени раздвигалась, и оттуда выскакивала порция черных горошков, точно шарики жевательной резинки из автомата. Я подумывала, как бы это повесить им всем под хвостами по мешочку, чтобы исследовать вопрос о том, точно ли у каждой девочки горохи имеют особый запах и особую форму. Время от времени то одна, то другая дама останавливалась прямо посреди дороги, чуть приседала на задних ногах и напускала лужу. Я следила, как остроконечный отросточек кожи с желобком посередине определяет направление желтой струи. Потом на самом кончике оставалась висеть маленькая капелька жидкости, пахнущей теплым яблочным муссом, а иногда и липкая горошинка.
— Come on, baby[10], оставь его в покое, — орала я на Эмили, у которой, одной из немногих, хвост висел вниз, целомудренно прикрывая все интересные места. Эмили, любившая к нам ласкаться, была не только лапушкой, но и забиякой. Она налетала на всех собак, попадавших в поле ее зрения, и собаки, поскуливая, убегали от нее прочь. Вот и теперь при виде тощего кобелька, которого вел на поводке хозяин, шерсть у нее на загривке встала дыбом и она приготовилась напасть на пса. Тот, дрожа от страха, спрятался за спину человека — бледного мужчины с тонкими губами, которого я встречала здесь довольно часто и вначале принимала за женщину. При ходьбе он слегка косолапил. В этой безжизненной деревне он бросался в глаза своей необычностью, с этой шапочкой прямых, тщательно зачесанных назад волос и курчавыми бакенбардами. Собака нервно крутилась вокруг хозяйских ног, пока хозяин, обмотанный поводком и с трудом сохраняющий равновесие, отгонял от себя бодливую Эмили. При этом он несколько раз взвизгнул высоким голосом.
— Эмили, come on!
Эмили оставила собаку в покое и поскакала изящными прыжками вдогонку своим товаркам. Мы миновали последний дом и последние ящики герани. Я вздохнула с облегчением. Приложив руки ко рту рупором, я крикнула тебе:
— И за что ты так любишь этих чертовых теток?
Ты прокричал в такой же рупор:
— Они здорово реагируют на все, чего нельзя!
Конь с мускулистой шеей и мощным крупом беспокойно носился туда-сюда по лугу, потом высунул тяжелую голову из-за колючей проволоки. Он явно хотел пообщаться с нами, но когда одна из рогатых девочек, не поднимая головы, принялась объедать траву на обочине прямо под его фыркающим носом, он умчался в другой конец пастбища, так топая копытами, что земля задрожала у нас под ногами.
— Ну и как же они, по-твоему, реагируют на все, чего нельзя?
Я решила, что уже могу подойти к тебе, чтобы услышать, что ты скажешь, ведь теперь можно было не следить за стадом сзади. По обе стороны дороги находились обнесенные загородками пастбища, нашей с тобой свите было чем поживиться на широкой обочине. Здесь росли всевозможные цветы, при виде которых я уже привыкла про-износить про себя не слово «красивые», а слово «вкусные».
— Как они реагируют на все, чего нельзя? Ты же сама видишь. Делают что хотят, и все тут. Им плевать, что нельзя. Главное, что им этого хочется.
— Вот те здрасте. А я, как чокнутая, ношусь на глазах у всей деревни, чтобы заставить твоих подружек делать то, чего хочется тебе.
Но я все не так поняла, дело было в другом. Ты и секунды не думал заставлять их делать то, чего хочется тебе, ты заставлял их делать то, чего от них хотят другие.
— По мне, так пусть покушают герани, полакомятся капустой в огороде да сжуют урожай зерна на поле. Молоко будет только вкуснее, а сами они здоровее — в общем, блеск! Но, — произнес ты с деланным изумлением на лице, — против этого почему-то возражают хозяева герани.
Рядом с пастбищем с одиноким конем было поле люцерны, темно-зеленой разновидности клевера, которую можно косить несколько раз в год. Наши анархистки заметили это поле раньше нас, и стоило передним рвануть к люцерне, как за ними помчались и остальные на такой скорости, что тяжелые соски болтались между ног, словно колокола во время перезвона. Я вопросительно посмотрела на тебя, ты точно так же посмотрел на меня и огляделся.
— Урок первый, — сказал ты, подняв указательный палец. — Люцерна растет быстро. Урок второй: кругом ни души.
Сами мы принялись старательно рассматривать мох, растущий на маленьком каменном мостике, обсуждая разницу между двумя видами: один напоминал высохшие пласты резины, другой был похож на коричневые монетки с ярко-оранжевой каймой. Ты говорил, что в Голландии камни просто не успевают обрасти мхом. Только минут через десять ты преподал мне третий урок:
— А теперь они съели столько, что это может броситься в глаза. К тому же я и сам, глядя на них, проголодался.
С лицемерным негодованием мы оба помчались на сочное поле и со страшным шумом прогнали с него наше стадо, как будто считали полным безобразием, что ослушницы нанесли ущерб чужой собственности. Галопом погнали мы их на заброшенный участок земли на холме, где росло много одуванчиков. Это было совсем рядом с лесом, в который мы и направлялись. Проволока вокруг участка проржавела и бессмысленно провисла между столбами. Мы раздвинули в ней дыру и по ту сторону нашли кусочек ровной земли, где удобно было лежать на животе. Пока мы ели свой сыр с хлебом, нэнни срывали полые изнутри стебли одуванчиков. При этом слышался такой звук, словно лопались пузырьки. Оттого что все одуванчики были разной длины и толщины, звуки различались по тону; получалось, что наше стадо исполняло для нас мелодичный обеденный концерт. Им аккомпанировал хор шмелей, дятел, выстукивающий клювом насекомых из коры дерева, задавал ритм, а одинокая лошадь исполняла ржание соло; в паузах между ее ржанием издалека доносилось жалобное блеяние ягненка, искавшего мать.
Среди холмов звук разносится очень далеко. Может быть, в деревне ниже нашей лужайки, на расстоянии шестисот или семисот метров отсюда, кто-нибудь слышал все, что ты говорил, словно стоял в десяти метрах от нас. Ты рассказывал мне, как любишь ходить по сжатому полю, особенно когда после дождя выглянет солнце. Торчащее кверху жнивье и оставшиеся на поле соломинки — полые маленькие резонаторы — еле слышно шипят и шуршат, всасывают воду, набухают, высыхают и — шпок! — лопаются.
Потом девочки объедали в лесу листья и молодые побеги и ломились через кустарник, и ветки хрустели у них под ногами. Мы с тобой наполняли лес громкими окриками, так что и здесь тоже лился непрерывный поток звуков. И это было правильно, сказал ты, таков был урок номер четыре. Если ты идешь пасти стадо и вдруг становится тихо, — значит, что-то не так. Тишина может означать, что нэнни почуяли опасность и насторожились, подняв головы и прислушиваясь. Или еще хуже, тишина может означать, что ты заснул и что они оставили тебя одного на твоей постели изо мха, а сами ушли дальше.
Тишина может означать… да, что же она может означать? Для меня в минувшие недели — а мы продвинулись вперед еще на двадцать три долгих дня, сегодня у нас семьдесят первый день, — для меня она в эти недели означала, что пора начинать наступление в полную силу. Я должна максимально использовать все дыры, которые для меня еще открыты, точно так же, как я с самого начала использовала твои уши. Теперь я хотела подобраться к тебе через нос и рот; самый интимный контакт с тобой, который еще был возможен, происходил через продукты: я их сначала ощупывала, потом готовила, а потом они попадали внутрь твоего тела, потому что ты, не поднимая глаз, съедал их, когда я ставила перед тобой тарелку. Я начала наступление с помощью запаха и вкуса и в первую очередь пустила в ход перец. Вдруг ты воскликнешь, что еда несъедобна! Но реакции не было никакой, даже когда я стала сыпать специи пригоршнями и блюда, которые я тебе готовила, стало невозможно взять в рот. Уж я‑то знаю, потому что постепенно я начала есть то же, что и ты, — как раньше мы никогда не съедали по целому яблоку, а обязательно делили оба яблока пополам.
Какое-то время я ставила перед тобой только красную еду. Свеклу, томатный сок, сырую красную капусту, апельсины-корольки; я хотела разжечь в тебе огонь, ударить тебя кнутом, чтобы разбудить прежний пыл. И мороженое я тоже давала, чтобы ты растаял, почувствовав, что на свете есть вещи еще холоднее, чем ты. И мясо, много мяса, в основном бифштексы, чтобы ты снова стал из плоти и крови. Торт со взбитыми сливками, орехи, конфеты и бананы, я потратила много денег на то, чтобы ты отказался от своего аскетизма, но от сластей тебя только рвало, а это ужасное зрелище, молчащий человек, которого тошнит. Потом я позволила тебе несколько дней отдохнуть, ставила перед тобой много молока и сыра. На лице у тебя я прочитала удовлетворенное выражение, и оно меня тоже расстроило, потому что я поняла, что на таком меню ты сможешь продержаться в своем состоянии еще много лет. Так что я резко перешла на вино и пиво и особенно коктейли яркого цвета, надеясь, что ты наконец-то потеряешь самообладание. Ты пил алкоголь несколько дней подряд, но единственный результат — то, что по утрам ты стал просыпаться на несколько часов позже обычного. В общем, и эта попытка не удалась, никакая пища не заставила тебя говорить. И все же ты съедал и выпивал все, что я перед тобой ставила, значит, остается хоть какая-то надежда, значит, ты все-таки хочешь жить.
Чтобы проверить, так ли это, я три дня не давала тебе никакой пищи, думая, что ты запротестуешь. В первый день ты сидел с гордой осанкой и — о чудо — начал издавать звуки: из живота донеслись рулады, внутри тебя здорово булькало. Во второй день ты уже днем, часа в четыре, залез в спальный мешок, а на третий день и вовсе из него не вылез. Я пошла срочно готовить для тебя еду, потому что уж лучше, чтобы ты сидел передо мной живым трупом, чем лежал в мешке и умирал от голода.
Мне так трудно быть одной. Ощущение, будто меня сбросили с самолета без парашюта, — ну и устроил ты мне жизнь. Выстоять вдвоем — это куда легче, чем выстоять в одиночку. Да я, собственно говоря, даже не знаю, одна я или нет, ты сейчас со мной или нет? Есть ли какая-нибудь разница — присутствовать молча или отсутствовать совсем?
Уже недели через две после того, как ты стал для меня недосягаем, я ощутила острую потребность полежать в кровати с кем-нибудь, и дело было вовсе не в том, что мне хотелось ласки. Мне было безразлично, кто будет лежать рядом со мной, хоть мужчина, хоть женщина — кто угодно, лишь бы не очень противный. Если бы ты умер, у меня бы такой потребности не возникло, как мне кажется. Ну да, я бы тогда мечтала о том, чтобы меня обняли, может быть, даже моя мама. Я бы носила черную одежду, я бы много лет провела в трауре, я заболела бы от горя, — а если бы ты не умер, а ушел от меня к другой, я смирилась бы с этим намного раньше, хотя я и в этом случае тебя, возможно, никогда бы уже не увидела. Это доказывает, что так называемая любовь — явление в первую очередь психическое, любовь меняется, когда в игру вмешивается смерть. Но ты не умер и не ушел от меня, может быть, поэтому мне так трудно понять свое положение, может быть, поэтому я никак не найду равновесия. Бывают моменты маниакального взлета, но тотчас после — ощущение близкой, собственно, уже обрушившейся на меня беды. По вечерам я ложусь спать очень поздно, чтобы сразу заснуть и ни о чем не размышлять.
Может быть, он сошел с ума? — стучит у меня в голове. Нет, он не сумасшедший, отвечаю я себе, сумасшедшие не сидят неподвижно на бараньей шкуре и не смотрят перед собой с безразличием, у безумия другое лицо. Он скорее смирившийся, чем обезумевший, видимо, он от всего отрекся. Но отрекся ли он и от своей жизни, есть ли это форма самоуничтожения? Нет, нет, успокаиваю я себя, если бы он в самом деле хотел разом от всего избавиться, он бы никогда не избрал этот мучительно медленный путь, к тому же он все-таки ест, он ест так, словно это его работа, он пользуется ножом и вилкой, как лопатой и вилами. Может быть, он хочет освободиться от меня? Это последний из моих вопросов. Ответ на него прост: если бы ты хотел освободиться от меня, ты бы просто ушел, не говоря ни слова, закрыл бы за собой дверь и исчез. Но ты поступаешь точно наоборот: сидя с закрытыми глазами, ты полностью полагаешься на мою волю и, похоже, испытываешь ко мне безграничное доверие. Но сейчас ты об этом пожалеешь! Не желаю больше подчиняться твоим фокусам! Мы еще посмотрим, кто здесь главный! Я раз и навсегда положу этому конец.
Вот так, вот мои носки, снимаем и бросаем в угол комнаты. Теперь брюки, одна штанина, вторая… А это трусы, чувствуешь, как они пролетают у тебя над головой? Ха-ха-ха, всего два шага — и я подошла к тебе вплотную. А ну, открой глаза, если не боишься, посмотри, что я с тобой вытворяю, вот, перекидываю ногу через твое плечо. Чувствуешь, как я пропихиваю левую ступню между твоими коленями? А правую прижимаю к твоей спине, к твоей непоколебимой спине, я приваливаюсь к твоей голове животом, и мой живот закрывает тебе твое большущее ухо. Я не могу больше терпеть. А-а-а, какое наслаждение, я бы хотела, чтобы струя была еще сильнее. А ну-ка расскажи, как оно, когда моя моча течет по плечу и по груди? Мокрые пятна на твоей футболке все расширяются, а я выдавливаю из себя еще немножко и еще, последние капли. Я буду пить много-много воды, я хочу, чтобы твоя футболка постоянно была теплой и мокрой. А ну-ка понюхай, как тебе этот запах? Ты его не замечаешь? Отлично, радость моя, отлично, с тобой все ясно. Я знаю еще хорошенький способ, как зацепиться за эти твои мысли, которые бродят у тебя в башке. Нет, башку я тебе не отрублю, это было бы слишком просто. Я буду тебя мучить. Как ты думаешь, пинцет подойдет? Айн момент, у меня есть пинцет в косметичке. Ты пока готовься, сейчас сбегаю за ним в ванную.
Вот и я, с моим орудием. Встаю перед тобой на колени. Чувствуешь мое дыхание? Начнем с самого изящного, результат может быть потрясающий, как ты считаешь? Та-ак, волосок из носа, номер один. А это номер два. Во-во, великолепно, уже после третьего в уголках твоих глаз заблестели слезинки. Теперь вторая ноздря. Первый, второй, лицо вокруг носа краснеет. Ух, как ты чудно покраснел, а щеки стали мокрыми, совсем мокрыми, по ним ручьем текут слезы. Это уже взаимодействие, это начало взаимодействия!
Теперь мы примемся за твои длинные медные проволочки. Я встаю, наклоняюсь к твоей макушке и выдергиваю их по штучке из твоего черепа. Корни я обкусываю, мм, холодная закуска. Будь осторожен, сейчас я начну обгрызать мясо с твоих костей. Как много волосинок растет на одном квадратном сантиметре, до чего медленно идет дело. Я хочу видеть твою белую кожу, я хочу видеть твои страдания. Попробуем без пинцета, попробуем намотать несколько волосков на палец. Я тяну целые пряди, мне уже не оторвать их от твоего черепа, еще чуть-чуть — и я сорву всю твою дурацкую голову с твоей шеи. Ну что, больно, больно? У тебя на макушке уже лысина, диаметром добрых пятнадцать сантиметров. Оставшийся огненно-золотой венец кажется нимбом. Вся твоя одежда засыпана волосами, они прилипли к моей моче. Закричи же. Заори, завопи, ударь меня, избей до полусмерти.
Но ты только сжимаешь губы, плотнее, чем когда-либо. Окруженные звездочками морщин, глаза твои только жмурятся все крепче и крепче.