V

Может быть, я путала любовь с жертвенностью? Мне самой не верится, но и после моего срыва, из которого я с трудом выкарабкалась, мы остались жить в деревне и прожили здесь безвылазно еще два с лишним года; и за все время я ни разу не съездила в Париж, словно этот город был связан для меня с Глотом. Чтобы не довести себя опять до истощения, я положила себе за правило хотя бы вечера проводить в большом доме, а тебе помогала только в течение дня. Библиотека была звеном, соединяющим меня с культурой. Атласы, романы и энциклопедии постепенно стали моими очками для разглядывания мироустройства, той рамкой, через которую я смотрела на растения и животных. Особенно трехтомная энциклопедия 1921 года под названием «Тайны природы», с ее темно-красным кожаным переплетом, помогала мне анализировать окружающую меня со всех сторон аморфную зеленую массу, научиться вытягивать по ниточке из этого дикого копошащегося клубка растительной жизни и определять названия и виды растений. Баранчики, лопух паутинистый, норичник, вьюнок-березка, мытник — все то, что я раньше называла одним словом «бурьян», теперь обрело названия, имена, выдуманные умными людьми. Если бы мне в ту пору предложили выбрать, в какую дверь я предпочитаю войти — с надписью «природа» или с надписью «книги о природе», — я немедленно выбрала бы вторую дверь.

Впрочем, если бы и этих книгах речь шла о насекомых, то я бы сомневалась подольше, потому что литература о насекомых хоть, пожалуй, и помогла мне преодолеть отвращение к ним, но некоторые описания я так и не научилась читать без дрожи. Например, те, что встретились мне в разделах «Массаж мозга как способ одурманивания» (об осах, массирующих мозг жертвы, чтобы потом скормить ее в одурманенном состоянии, но живой своим детям), или «Личинки — убийцы собственной матери» (о разновидности комаров, у которых не родившиеся личинки сжирают собственную мать изнутри, причем дочерей ждет та же участь, пока после смены двадцати пяти поколений не появится новое, уже ничем не отличающееся от обычных комаров), или «Преисподняя жизни» (о хищных животных, которые вместе с добычей поедают смертоносных паразитов — тайная месть жертвы в отношении убийцы). Читая подобные разделы, я вспоминала, как соседи стригли своих овец.

Был уже август — для стрижки шерсти слишком поздно, обычно крестьяне снимают с овец теплую зимнюю шубу до наступления лета. Но тогда я этого еще не знала, тогда я еще не читала «Тайн», как я про себя называла мой любимый трехтомник. Я беззаботно подошла к овце, которую сосед как раз стриг электрической машинкой. Он уже почти закончил, оставалось снять шерсть только с задней части туловища. На спине у овцы была огромная рана, а вниз от раны шли две широкие кровавые колеи, до самого живота, словно кто-то вылил ей на спину банку красной краски, которая стекла по бокам. Это была, несомненно, очень едкая и ядовитая краска, потому что «подтеки» были не меньше сантиметра глубиной.

— Личинки проели, — лаконично ответил сосед, когда я осторожно спросила его, не он ли это поранил овцу машинкой. Потом он поставил овцу на ноги — во время стрижки она сидела на хвосте — и попрыскал ей на спину и бока лиловой жидкостью, так что стало казаться, будто на нее опрокинули не красную, а лиловую краску. С желтыми точечками гноя.

За то время, что я здесь жила, я неплохо освоила французский, к тому же, спасибо Глоту, у меня был великолепный словарь, так что в «Тайнах» я смогла прочитать не только о жизненном цикле мух и их личинок, но и об оводах. Овечьи оводы откладывают яйца в овечью кожу. Из яичек появляются личинки, которые сквозь шерсть пробивают себе путь к голове, чтобы через ноздри проникнуть внутрь животного. Затем они разрушают носоглотку, полость рта, дыхательные пути и проедают изнутри даже рога. Овцы безумно чихают, чтобы избавиться от паразитов. Личинкам же только того и надо: вырываясь наружу, они попадают в землю, где образуют в песке куколку, а потом, уже став оводами, выискивают себе следующую овцу, приговаривая ее тем самым к смерти. У всех млекопитающих есть своя собственная разновидность оводов, читала я в книге, и эти оводы в состоянии умертвить приютившее их животное. Насекомые-паразиты составляют десять процентов от всех известных видов животного мира. Как сообщали «Тайны», предстоит еще разобраться, каков процент видов, не являющихся насекомыми, но паразитирующих на чужих организмах. Если, читала я, учитывать бактерии и вирусы, то, может быть, получится, что мы живем в мире, где половине всех тварей приходится спасаться бегством — точнее, ковылять в изуродованном виде прочь — от другой половины?


Я испытывала беспокойство, хотя все шло, казалось бы, хорошо. Я приказала себе не принимать близко к сердцу жизнь и смерть внутри стен нашей крепости, и мне это вполне удавалось. С течением времени мы стали достаточно опытными акушерами и благодаря «Тайнам» научились бороться со всевозможными нематодами, аскаридами, глистами и прочими ленточными и кольчатыми червями, представляющими опасность для жвачных животных. Смерти стало намного труднее проникнуть на нашу территорию, а если она и подбиралась к нашим подопечным, то лишь по нашему приглашению, в храме под названием Бойня.

И все же что-то было не так. Мы теперь не ходили вместе пасти стадо, потому что ты не хотел, чтобы я уставала. После болезни я и сама опасалась слишком большой нагрузки, но мне очень хотелось разок сходить со стадом в лес. Однажды весенним утром в четвертый год моей жизни в деревне, когда ты выпустил из хлева нашу неуправляемую банду, я снова взяла свою палку. Как в былые времена, я заняла свое место в арьергарде, а ты шел впереди колонны в направлении леса, расположенного довольно высоко на склоне. Мы миновали футбольное поле, потом множество полей, поросших молодыми злаками; здесь важно было бежать вверх как можно быстрее, чтобы не нанести слишком большой урон. Сердце мое колотилось, я и забыла, что тропа поднимается вверх так круто.

Лес был достаточно обжитым, чтобы в нем не было страшно, но не слишком ухоженным, здесь стояло много мертвых деревьев, у подножия покрытых мхом, взбиравшимся по стволу вверх. Одно из сухих деревьев почти совсем упало, но застряло верхушкой в вилке другого дерева, нам пришлось подлезать под ствол, что бы пройти дальше. Наши спутницы разоряли и громили все подряд, ни перед чем не останавливаясь. С силой отпихивали более слабых товарок, чтобы добраться до самых лакомых листьев и веток.

У маленького прудика — заполнившейся водой ямы, откуда брали песок, — мы присели отдохнуть. Пруд порос ряской, а Эмили, которая от старости плохо видела, приняла ее за траву и соскользнула в воду, так что нам пришлось вытаскивать ее за голову. С возрастом шерсть стала выпадать у нее целыми пучками, я бы не удивилась, если бы в нашей живой коллекции в один прекрасный день обнаружилось бы некое новое, совершеннo голое создание. Совсем как собака, Эмили попыталась отряхнуть воду с остатков своей шубы,

— Давай-ка, Эмили, ешь.

Твоя лысеющая подруга, осыпанная ярко-зелеными конфетти, стояла, понурив мокрую голову и опустив уши. Еще раньше, пока мы поднимались по склону к лесу, она время от времени вставала как вкопанная, и я, дав себе слово не быть сентиментальной, несколько раз крепко огрела ее палкой.

— Смотри, Эмили, как надо. — Ты встал на четвереньки рядом с мокрой старушкой. — Вот так, смотри, как я делаю. — И ты откусил один из нижних листьев плюща, обвивавшего сухое дерево, словно огромная змея толщиной в руку с густым волосяным покровом. Наверху, среди веток дерева, листья плюща разрослись аккуратной кроной, казавшейся полноценной заменой настоящим листьям мертвого дерева.

Я видела, как ты жуешь, а потом по-настоящему проглатываешь плющ. Эмили по-прежнему тупо смотрела перед собой, даже когда ты оперся руками о ствол и, чуть приподнявшись, съел несколько листьев повыше.

— Ты что, прекрати, я, кажется, читала, что плющ ядовит, — закричала я в панике. — Ну ее, пусть обсохнет, потом она и сама начнет есть.

В ответ на мои слова ты заблеял, выпрямился во весь рост и стал объедать плющ еще выше.

— Идем отсюда. Эмили старая, у нее просто нет аппетита.

Чтобы привлечь внимание Эмили, ты снова громко мекнул. Она и вправду подошла к тебе и с трудом поднялась, как ты, на задние ноги с распухшими от ревматизма коленными суставами. Упершись ногами в ствол, она приблизила морду к твоему лицу и стала обсасывать твои щеки и лоб волосатыми губами. Я тоже встала рядом с вами и уткнулась лбом в грубую кору. Так мы трое и стояли, вперив взгляд в ствол плюща. На воздушных корнях расплодился сине-зеленый мох, похожий на плесень.

— Расскажи-ка мне еще раз, как ты попал в эту деревню. — Я скосила глаза в твою сторону. Твоя фетровая шляпа со свалки съехала у тебя на затылок, как у пьяницы. Я знала, что ты всегда приходил в хорошее настроение, когда излагал историю своего появления в здешних местах, это было одно из твоих лучших воспоминаний о беззаботной поре.

— Я доехал на велосипеде до Парижа. Адрес я знал благодаря конверту. Адрес отправителя.

— И по этому адресу никого не было дома?

— Никого.

Чтобы не подслушивать, Эмили опустила голову и снова стала на все четыре копыта. Из глубины леса доносился звук бензопилы, словно какой-то шестнадцатилетний подросток пытался произвести впечатление на девчонок, вновь и вновь заводя стоящий неподвижно мопед.

— До сих пор не могу понять, почему ты через день не зашел по этому адресу снова. Ты двадцать лет думал об этом человеке, ради него приехал на велосипеде в Париж, а потом вдруг сдался оттого, что тот на часок вышел из дому?

У Эмили подогнулись коленки, и она, вздрагивая всем телом, легла у наших ног, поворачивая назад голову, как часто бывает с животными, сдавшимися в борьбе за жизнь. Ты тоже знал это по опыту и сделал вдруг такое резкое движение, что я рефлекторно втянула голову в плечи, я думала, ты хочешь меня стукнуть.

— Come on, girls, let's go!!![13] — заорал ты.

Все нэнни повскакали со своих мест и принялись носиться как бешеные, у некоторых изо рта еще торчали листья и травинки.

— Bloody fucking idiots![14] — Ты изо всех сил бегал зигзагами между деревьями, чтобы направить всех нас в нужном тебе направлении. Эмиля уперлась передними коленями в землю, потом встала на задние ноги и из такого положения с трудом оторвала тяжелое тело ото мха. Мы с ней вместе старались изо всех сил не отстать от несущегося вперед стада.

— Через крапиву!

Накануне ты один приходил сюда, в непролазную чащу крапивы рядом с лесом, и метр за метром пробил здесь палкой проход в кусачей темной зелени, чтобы в дальнейшем по дороге домой не делать крюк, а идти через крапиву напрямик. Я издали увидела, как ты загоняешь первую нэнни в этот туннель, а сам остаешься у входа, чтобы направлять других туда же. К тому времени, как мы с Эмили дошли до тебя, над полем крапивы скользила вереница парных спиралей слоновой кости, покачивающихся над цепочкой коричневых голов, которые лишь изредка поднимались выше зелени.

— Там правда никого не было дома? — повторила я свой последний вопрос.

Вместо ответа ты повернулся ко мне спиной и пошел по узкой дорожке. Мы с Эмили замыкали цепь. Оттого что крапива была прибита только накануне, здесь все еще пахло кусачим соком.

Когда мы дошли до конца зарослей, передние животные уже вовсю обжирали запретное поле.

— Он был дома, — неожиданно выдохнул ты, когда мы, гоняясь с палками по всему полю, в буквальном смысле врезались друг в друга.

— Как-как ты сказал?

Мы не имели никакой возможности остановиться, чтобы продолжить разговор, надо было бегать и размахивать палкой и орать команды. Лишь по возвращении домой ты обстоятельно, как на исповеди, рассказал мне правду о том важном дне, со всеми деталями, про которые ты столько лет молчал.

В Париже ты нашел указанный в адресе дом — многоэтажное здание на оживленном авеню в относительно новом районе. Увидев при входе в парадную кнопки звонков, ты нажал на кнопку с соответствующим номером, хотя табличка с именем жильца отсутствовала. «Кто там?» — спросил мужской голос через переговорное устройство. Пока ты ехал во Францию на велосипеде, ты представлял себе, как ответишь: «Один голландец, который очень хочет с вами познакомиться», но вместо этого ты выпалил: «Votre fils», «Ваш сын». Кроме треска в микрофоне никакой реакции не последовало. «Алло, алло!» — закричал ты, и тогда голос сказал, что тот, кого ты ищешь, тут не живет. Голос назвал тебе другой адрес, на юго-востоке страны, в двухстах пятидесяти километрах от Парижа. Он произнес по буквам не только название населенного пункта, но и название улицы. Ты покорно все записал. «Спасибо», — сказал ты в переговорное устройство и поспешно покатил на велосипеде дальше.

Все логично, он переехал, ничего удивительного, ведь письмо с обратным адресом пришло много лет назад, повторял ты про себя по дороге в деревню, этот дальний путь ты проделал меньше чем за два дня. Да ты и не захотел бы жить в огромном городе, где люди окружены диким шумом, который они же сами производят. Ты жал и жал на педали, пока не доехал до большого таинственного дома, — именно так, как ты мне рассказывал раньше. Ты увидел заросли диких цветов за оградой, любопытные морды, высовывающиеся из хлева, благородного дикаря у закопченного котла с картошкой. Это мой отец! — подумал ты, это мой отец, какой у меня потрясающий отец! Я дома, наконец-то я дома. Охваченный волнением, ты подошел, точнее, подлетел к этому человеку. Поскольку во второй раз ты уже не хотел выдать себя с ходу, тебе удалось-таки представиться так, как ты задумал:

— Голландец, который мечтает с вами познакомиться.

— Питер Драммонд, — представился в ответ Питер. Еще не допив налитый тебе Питером чай и не доев картошку для свиней, ты уже понял, что ошибся, что этот человек — не тот, кем ты хотел бы его считать.

К Питеру ты сразу же проникся доверием и рассказал ему про Париж и про голос, отправивший тебя сюда. «That bloody fucking bastard[15], — прошипел Питер. — That bloody fucking owner»[16]. Звали хозяина Клод Дюжарден, голос, говоривший через переговорное устройство, скорее всего, принадлежал твоему отцу. Питер ничему не удивлялся, он уже давно понял, что Клод — страшный бабник.

— Ты вовсе не обязан относиться к этому bloody fucking bastard как к отцу, — посоветовал он тебе. — Честное слово, он этого не стоит. Между вами нет ничего общего. Оставайся здесь, а когда он приедет, посмотришь на него и решишь, нужен ли тебе такой отец. Если он тебе не понравится, то и забудь про него. Come on, boy[17]. — И Питер принялся посвящать тебя в тонкости ухода за нэнни. Вы вместе пасли их, он учил тебя, как надо кричать, как угрожать, как их различать и как ими управлять. Ты остался жить у Питера, и вам обоим это казалось чем-то само собой разумеющимся.

Позднее, когда я уже приехала к тебе в деревню, ты надеялся всей душой, что я ни о чем не догадаюсь, что тебе не придется признаваться, что этот недоносок — твой отец. Сказать, что ты его стыдился, значит не сказать ничего. Поскольку твоя мама тоже произвела на меня не самое лучшее впечатление, ты думал, что я от тебя отвернусь, что ты перестанешь меня интересовать. Человек с такими генами, чего от него ждать? Если я узнаю, кто твой отец, ты меня лишишься, а ты этого не хотел, ты этого ни в коем случае не хотел.

— Я сразу же догадалась, Йойо. — Я взяла тебя за руку и провела ею по своей щеке. — Как только услышала его имя. Но чем ближе мы его узнавали, тем труднее было об этом заговорить.

Твоя реакция была бурной.

— Иоио, при первом же взгляде на этого типа я понял, что отец мне был нужен только для того, чтобы появиться на свет и познакомиться с тобой. Вот тебе честное слово, что с этого момента я полностью свободен от всякой наследственности.

К вечеру мы с тобой оба занемогли. Ты прилег на соломе в хлеву, где тебя и вытошнило желчью, оказалось, что плющ действительно ядовит. А я безумно устала, бегать за стадом все еще было для меня слишком большим напряжением. У меня вздулись вены на руках, мышцы тела свело судорогой, малейшее движение требовало дикого напряжения. Стоило мне пройти десять метров медленным шагом, как сердце начинало стучать вдвое быстрее и не успокаивалось еще минут двадцать. Но выбора не было, в кормушки блеющих от голода животных надо было заложить сено, ты тоже нуждался в уходе, как и Эмили, простудившаяся после купания в луже с ряской и дрожавшая сейчас от озноба. Раньше она всегда была в числе вожаков стада, но теперь младшие нэнни списали ее со счетов. Они танцевали, стоя на ней, словно это был ящик или камень. Одна девочка даже хорошенько разогналась, чтобы с разбега вонзить рога старушке в ребра, словно говоря: «Убирайся отсюда, бабка, теперь я за главную!» Эмили послушалась, разогнув одеревеневшие суставы, она поднялась с соломы, отошла метра на два и легла снова. Я нежно погладила ее по позвоночнику, просевшему посередине, как крыша старого сарая. Тут же подошла еще одна девочка, чтобы, мощно боднув Эмили, объяснить ей, что к чему и кто чего теперь стоит.

Мы с тобой были так обессилены, что не могли придумать ничего другого, кроме как накрыть спину дрожащей в ознобе Эмили моей душегрейкой из бараньей шкуры и вставить ее передние ноги в дырки для рук, а потом мы перевязали ее новую шубу ремнем из моих брюк. После этого мы свалились рядом с больной, которая теперь стала стучать зубами чуть меньше. Я лежала у ее спины, защищая ее от наскоков товарок, ты положил голову ей на живот. Как-то раз я спросила тебя, почему ты так любишь бывать в хлеву, и ты заикаясь, ответил, что это как у индейцев, «побратимство, что ли».

— Йойо. Йоойооо!

Я смутно слышала, как писклявый голос поет какие-то слова, словно тенор пытается исполнить партию сопрано.

— Йойойо! Йооойооооооо!!!

Теперь звук опустился на две октавы вниз, а громкость заметно возросла.

— Мои деточки, мои куколки-оленяточки!

Я с трудом раскрыла глаза и увидела над загородкой, отделявшей нас от внешнего мира, худенькую фигурку, размахивающую чем-то, что могло быть только метелкой для смахивания паутины и пыли со стен. В другой руке, словно флаг, развевалась огромная половая тряпка. Виден был только силуэт на фоне яркого дневного света, но я немедленно узнала Доминика. Вероятно, он не заметил, что мы тут лежим, и обращался с ласковыми словами к нашим животным.

— Дети мои, просыпайтесь. Я должен убирать дом. Завтра приедет господин.

Только не это!

Я приподнялась на соломе, опершись на локоть.

— Сейчас, Доминик, идем. Мы с Йойо оба заболели!

Я осторожно провела пальцем по твоей щеке, которая оказалась очень горячей. У тебя была высоченная температура.

— Йойо, послушай, завтра приезжает Глот.

От этой новости ты разом проснулся и поднял голову. Тебе тут же пришлось повернуться лицом вниз, потому что изо рта изверглась новая волна желчи. Доминик, чья фигура маячила над перегородкой, как в театре теней, громко охнул и сказал хриплым голосом, что сходит за врачом.

— Никаких врачей! — крикнул ты с повелительной ноткой в голосе и тут же без сил опустил голову на солому. Обходя пережевывающих свою жвачку толстощеких животных, я пробралась к выходу; рукой мне приходилось придерживать брюки, соскальзывавшие без ремня. Я рассказала Доминику, что произошло с нами утром, как Эмили упала в воду, а ты отравился плющом. Заговорщицким тоном я добавила, что ты, возможно, заболел и от эмоциональной перегрузки. Пусть Доминик не удивляется, сказала я, но господин Дюжарден — отец Йойо.

Доминик посмотрел на меня с сомнением снизу вверх. Рядом с ним я чувствовала себя великаншей, его макушка не доходила мне даже до плеча.

— А о своей матери Йойо знает? — прошептал он басом, бросив робкий взгляд в твою сторону.

— О матери? — повторила я, недоумевая. Мы знали, что Глот соблазнил твою маму, а может быть, и изнасиловал во время своего недолгого пребывания в Голландии. И что ничем не помог ей, когда родился ребенок, это мы знали даже слишком хорошо. — Доминик, его мама была знакома с Дюжарденом не дольше недели, а потом они не общались.

— Неправда! — невольно воскликнул Доминик высоким голосом.

— Как так?

— О чем вы там разговариваете?

Ты с грехом пополам поднялся на ноги, от головокружения прислонился к кормушке с сеном, потом с трудом нагнулся к Эмили, просунул руку ей под шубу. Эмили все еще дрожала от холода, а ты чувствовал себя на ногах слишком неустойчиво, поэтому ты снова опустился на солому и лег у нее под боком.

— Йойо, я получил сегодня телеграмму от твоего, гм, отца.

— Доминик, у меня нет отца, — донеслось из глубины хлева.

— А я‑то думал, что вам все известно, — защебетал, обращаясь ко мне, Доминик, точно испуганный попугайчик, и чуть не уронил свою метелку для борьбы с паутиной.

— Мы зовем Дюжардена Глотом.

Несмотря на болезнь, ты прекрасно расслышал слова Доминика, возразившего мне, когда я сказала, что твоя мама общалась с Дюжарденом не больше недели. Я спросила Доминика, как же так? Тот немного покряхтел, а потом попытался сменить тему на более безопасную: предложил позвать к Эмили ветеринара, ведь Эмили — последняя из прямого потомства его собственной Мари — была так похожа на мать. Унаследовала даже ее характер.

Я повторила свои вопрос, и Доминик со вздохом сдался. Держа оружие против паутины как скипетр и выбирая ворсинки из принесенной с собой швабры, стоявшей сейчас у перегородки палкой вниз, он вперил взгляд в одну из нэнни и признался, что много лет назад был знаком с твоей мамой, более того, они почти что жили под одной крышей. Он сказал, что очень рад, что может наконец-то рассказать всю правду, так как с того дня, когда господин Дюжарден заплатил ему денег, чтобы он молчал, ему было очень тяжело.

— В шестидесятом году я жил в том же домике, где вы сейчас, — говорил Доминик и при этом так спешил, что забывал делать паузы внутри предложения. — Родители господина Дюжардена тогда уже умерли квартиру в Париже он тоже получил от них в наследство. Как и теперь он обычно жил там или ездил по разным странам учил языки и приезжал в деревню только летом на несколько недель но однажды в марте в холодный день он вдруг здесь появился он сидел в машине не один рядом с ним была рыжеволосая девушка ее он оставил здесь а сам через день уехал. Я прибрал для нее в черной комнате знаете на первом этаже.

— Вы хотите сказать, что эта девушка и была моя мама, — прервал ты рассказ щуплого евнуха. — Но откуда вы знаете, у него наверняка была уйма других женщин.

— Ее звали Анна, — ответил Доминик просто. Я ухватилась покрепче за перегородку и увидела, как ты в раздражении стряхнул клеща с шубы Эмили.

— Я не мог с ней разговаривать потому что она совсем не знала французского она все сидела и писала я несколько раз опускал по ее просьбе письма для господина Дюжардена а она никогда не выходила за ворота как будто от кого-то пряталась. Бедная барышня была наверное очень одинока.

Голос Доминика оборвался. Он глубоко вздохнул и только тогда продолжал:

— Господин Дюжарден почти никогда не отвечал на ее письма он поручил мне для нее готовить и дал на это денег и когда я передавал ей еду через окошко в стене мы разговаривали жестами только через несколько недель я догадался что она ждет ребенка я показал на ее живот который она не могла втянуть и изобразил на лице вопрос а она показала мне семь пальцев.

— Значит, она была на седьмом месяце беременности? — спросила я озадаченно. Неужели это была правда? Впрочем, ничего странного, что Глот поселил здесь, вдали от всех и вся, забеременевшую от него женщину, точно так же как он не придумал ничего лучшего, чем послать сюда и тебя самого, чтобы избавиться от гремучей смеси эмоций, состоявшей из чувства вины, сознания долга и отвращения.

— Она чувствовала себя не очень-то хорошо иногда ее тошнило совсем как Йойо поэтому я так испугался я несколько раз заставал ее плачущей в кровати и думал что она умрет. «Médecin?» — спрашивал я ее тогда но она и слышать не хотела о лекарствах и запрещала мне вызвать врача.

Ты невольно сделал рукой движение, заставившее Доминика замолчать. Ты не в силах был слушать дальше и махнул нам, чтобы мы ушли и продолжали беседу в другом месте.

Мы с Домиником оставили тебя под боком у Эмили, а сами пошли в большой дом, чтобы найти там следы пребывания твоей мамы, поскольку я хотела иметь вещественные доказательства. Доминик сразу решительно направился в черную комнату. Он не был уверен, что они никуда не делись — Глотовы письма к твоей маме той поры, когда она здесь жила. Но оказалось, что они по-прежнему лежали в том самом месте, где Доминик сам их спрятал: за мраморной припечной полкой в черной комнате, в тайнике, который он случайно обнаружил двадцать пять лет назад, когда протирал мрамор и заметил, что одна плитка шатается. Оттого что чугунную печку ты унес ко мне в мастерскую, мы с Домиником без труда эту плитку вытащили. Я схватила показавшиеся письма, прыгнула с ними на кровать и развязала ленточку. Здесь было всего лишь три пожелтевших конверта.

Так, в этой жуткой черной комнате, я и прочитала, лежа на животе, Глотовы письма, написанные в 1960 году, в то время как Доминик тихонько вышел в холл и принялся там за уборку. Напечатанные на машинке строчки были короткими и скупыми. «Нет, мы не будем пожениться, — сообщал Глот из парижской квартиры на своем ломаном голландском. — Нет, раньше порождения я к тебе не еду». Были еще и другие фразы, смысл которых поначалу от меня ускользал, например, дважды заданный вопрос: «Ты уже успешно?» В последнем письме, написанном 12 мая, незадолго до твоего рождения, дело прояснилось: «Ты надо снова принять глистогонные лекарства, я немедленно звоню Мишель Мушон».

Я слышала, как Доминик за дверью скребет, трет и драит. Когда я позвала его к себе в черную комнату, он сначала робко постучался, а потом суетливо, неуклюжими движениями принялся наводить здесь порядок. При этом он старался прикрывать жуткое пятно на своем пиджаке лиловым вязаным шарфом, от старости невероятно вытянувшимся. Я строго спросила Доминика точно ли никто не навещал здесь Анну. Никто, ответил он чистосердечно, совершенно никто. Только доктор Мушон, ветеринар, тот же самый, что до сих пор работает в деревне, заходил к ней раза два-три. Заглядывал всегда ненадолго, минут на десять, не больше.

Доминик наклонился ко мне, чтобы отвести от моего лица локон. Доктор Мушон был другом господина Дюжардена, сказал он и дохнул на меня запахом чеснока. Когда он сам уже кончал школу, эти двое были еще молокососами. Доминик полагал, что хозяин просил доктора навещать барышню, чтобы развлечь ее, потому что ветеринар получил образование в городе и умел говорить по-английски.

— И всякий раз после визита Мушона барышня заболевала? — спросила я, как не слишком искусный детектив. Вещества, попадающие в кровь биременной женшины, проникают в организм ребенка, но он к ним более чувствителен, чем мать. В «Тайнах» я читала, что воробей, поклевавший навоз лошади, у которой недавно травили глистов, тут же падает замертво. Доминик не понял, к чему я клоню, он, во всяком случае, никогда не усматривал связи между визитами ветеринара и горестями Анны.

Глядя в пол, я пошла к выходу из дома. Доминик в беспокойстве семенил рядом, то и дело перекидывая через плечо конец шарфа. Как я расскажу тебе, что твой отец пытался убить тебя еще до того, как ты родился?

У нас в кухне я отодвинула на дровяной плите чугунный кружок и бросила письма в огонь. Доминик нервно взвизгнул. Из кухни мы пошли к хлеву. Ты не спал и сказал, что чувствуешь себя лучше. Начинало темнеть; насколько я могла различить твое лицо «полумгле, ты действительно выглядел бодрее, чем до нашего ухода.

— Я немного поспал, а потом долго лежал и думал. Пожалуй, я рад, что мама здесь жила. Я до сих пор не мог понять, где она была во время беременности, я уже раньше догадывался, что мой дед прогнал ее из дома, когда узнал, что она уронила честь семьи.

В квартире, где ты жил с мамой, я видела фотографию твоего деда — по-моему, не человек, а кремень. Его жена наверняка повиновалась ему во всем беспрекословно, так в те времена было заведено. Твоя мать была их единственным ребенком, на которого они возлагали все надежды.

— До сих пор я думал, что он отправил ее в приют для матерей-одиночек или в какое-нибудь еще заведение для падших женщин, она никогда не рассказывала о том времени. Теперь я все понимаю, она просто не хотела, чтобы я узнал, где живет Глот, боялась, что я его разыщу и подпаду под его влияние, и тогда уже точно пойду в отца.

— Так вот, теперь мы можем к этому кое-что добавить. — Я неуверенно перелезла через загородку, Доминик на всякий случай остался на улице. — Ложись-ка опять рядом с Эмили, ничего радостного я тебе не расскажу. — Ты взглянул на меня испуганно и лег. Я устроилась рядом. — Я, вернее, мы с Домиником, мы нашли письма, письма твоего отца к твоей маме.

— Письма поставщика семени к моей маме.

— Да, разумеется, поставщика семени. — Я замолчала, подыскивая самые щадящие слова. Эмили тяжело дышала под овечьей шубой. Рядом с ее хвостом на соломенной подстилке была желто-зеленая лужа. — Глот ей советовал, Глот хотел, чтобы она, не знаю, как сказать. Ветеринар… Как ты думаешь, у зародыша… могут у ребенка до рожденья пострадать органы…

— Ветеринар! — Ты резко сел и расхохотался так громко и так неестественно, что несколько нэнни вскочили со своих мест и перебрались подальше от нас. Эмили тоже захотела отодвинуться, но смогла только чуть шевельнуть передней ногой. — Слушай, все, все вспомнил, все сходится. Как ты думаешь, почему я стал таким, каким я стал? Я впервые услышал эту историю в двенадцать лет, только я не знал, что дело происходило здесь, в этой деревне. Ну конечно! Мушон и есть ветеринар, дававший ей лекарства, чтобы меня вытравить!

Я слушала, как ты говоришь, и уже приготовилась тебя обнять, потому что была уверена, что уж сейчас-то ты точно расплатишься, Эмили вращала глазами словно в эпилептическом припадке, в темноте ее квадратные зрачки стали огромными и почти круглыми. Пока Эмили была в силе, и всегда с восхищением любовалась узкой желтой каемочкой вокруг этих зрачков, когда каемочка вспыхивала в луче солнца янтарным светом.

— Как ты думаешь, почему я никогда не хотел вытравливать плод у наших нэнни, почему считал, что пусть они лучше сдохнут при родах, лишь бы не вмешивался ветеринар?

Я осторожно вытерла Эмили ее слезящийся старческий глаз.

— В детстве я всегда носил на шее шнурок с двумя ключами, от входной двери и от почтового ящика внизу. Я возвращался домой раньше мамы, поэтому вынимал почту сам. Нам почти никогда не приходило писем, но однажды, когда мне было двенадцать лет, я вытащил из ящика письмо с французскими марками и открыл его по секрету от мамы. Тогда я и узнал парижский адрес. Автор письма спрашивал по-голландски, здоров ли «наш мальчик» и не повлиял ли на его мозг тот яд, который ему давал до рождения ветеринар.

— Выходит, он все-таки волновался, чувствовал вину. Приятно слышать. А что ответила твоя мама?

— «Наш мальчик» отодрал от пола угол коврового покрытия, засунул туда письмо и забил гвоздиками. После этого я перестал рассказывать ребятам про своего суперпапу. Я тогда… Да ты сама знаешь, как я с тех пор стал к нему относиться.

Сейчас мы были не в состоянии продолжать разговор. Потом мы еще обсудим все детали. А сейчас было важно заполнить в кроссворде последние клеточки. Как и где ты родился, если твоя мама последние месяцы беременности провела здесь, в деревне? Может быть, в родах тоже был задействован этот чертов Мушон? Наш сосед как-то раз вызывал его, когда у его овцы из-под хвоста вылез огромный красный пузырь. Сосед думал, что будет выкидыш, но Мушон сказал:

— Нет-нет, с моей женой однажды такое тоже случилось. Слишком много съела, а еда не проходит через кишки, оттого что подпирает матка.

Своими огромными лапищами он затолкал овечьи внутренности на место: наверняка точно так же он в свое время оказал медицинскую помощь собственной жене.

Я все еще чувствовала себя разбитой. Больше всего мне хотелось бы так же, как это сделала Эмили, запрокинуть голову и опустить уши. И все же я позвала Доминика; он немедленно показался за перегородкой и попытался через нее перелезть. Но не вышло — не гнулись суставы.

— Доминик, мы с Йо хотели у вас еще кое-что спросить, — сказала я ему. — Если вы общались с Йошкиной мамой в последние месяцы ее беременности, то, может быть, вы знаете, где он родился? Или, — я едва отважилась высказать свое предположение, — или его вытащил Мушон?

Доминик уже во второй раз за день перегнулся к нам через загородку. И мы опять смотрели на него снизу вверх из нашего соломенного гнездышка, словно голодные птенцы на родителя, пока он помогал нам восстановить последние фрагменты истории, повествующей о самом начале твоей жизни, — истории, которой я не поверила бы, если бы сама не принимала столько родов, точно так же, как я часто думаю, что никогда в жизни не поверила бы истории наших с тобой отношений, если бы сама не была действующим лицом.

Шла весна 1960‑го года. Мари, в дальнейшем ставшая прародительницей всего нашего стада, произвела на свет, как и каждый год, своего детеныша. Она давала столько молока, что Доминик каждый день относил по литру в большой дом для этой молодой и всегда грустной барышни, говорившей на непонятном языке и собиравшейся, как он недавно узнал, родить ребенка от его хозяина, господина Дюжардена. Барышня несколько раз болела, но не позволяла ему вызвать доктора и выздоравливала сама собой. Так и получилось, что однажды, когда Доминик собирался подать ей обед, он испугался не больше обычного, увидев ее лежащей в лонгшезе в гостиной. Она держалась за живот и стонала, точно так же как бывало и до того. Доминик нарвал во дворе шалфея и заварил для нее травяной чай.

Вечером, когда он собирался подать ей через окошко ужин (на этот раз наш друг постарался приготовить его как можно более вкусным и полезным), из гостиной донеслись душераздирающие крики. Доминик наклонился посмотреть через квадратное отверстие, что происходит, и обнаружил, что госпожа Анна стоит на дощатом полу на четвереньках, потная и дрожащая. Увидев, как он входит к ней в комнату через дверь, она зарычала, точно хищный зверь, которого давно не кормили. Она выкрикивала слова на непонятном языке. Доминик не колебался ни секунды, подошел к ней, решительно схватил ее под мышки и поднял. Постанывая, она опять сползла вниз, села на корточки на мокром полу, пытаясь высвободиться из рук Доминика и подавая ему знаки, чтобы он отошел к лонгшезу. С искаженным от боли лицом она сняла трусы и задрала юбку, затем зажмурилась и раскрыла рот, не издавая ни звука. И вот Доминик-Доместик, в жизни не прикасавшийся ни к одной женщине, кроме своей матери, потому что сам был и мужчиной и женщиной вместе, неспособный ни оплодотворить, ни родить, увидел, как из постепенно расширяющейся щели, обросшей чащей жестких волос, появляется нечто маленькое и окровавленное. Подобно тому как при ускоренной киносъемке у нас на глазах раскрывается бутон пиона, так все шире и шире открывались родовые пути у молодой женщины, пока наружу не вылез очень неровный шар.

Теперь у женщины было две головы, одна торчала между ног и казалась головой чудовища, а вторая, теперь уже переставшая кричать и как-то обмякшая, безвольно висела у нее на шее. Доминик взвизгнул, вскочил, побежал в кухню, налил в старинную вазу холодной воды и выплеснул ее в лицо Анне. Это помогло, она опять начала кричать и тужиться и через несколько минут, продолжая тужиться, смогла сама подхватить выскочившего наружу ребенка. Первое, что она сказала хриплым голосом, посмотрев остекленелыми глазами на маленькое скользкое тельце, было: «Даун, конечно даун». Доминик понял, что она говорит, на его языке это слово значило то же самое.

Действительно, ребенок выглядел очень странно, у него почти не было лба, челка опускалась ниже глаз, до самого носа. Это, несомненно, была девочка; Доминик машинально пощупал у ребенка между ног, как всегда делал с детенышами своих домашних животных. Bique-et-bouc[18], понял Доминик, это был bique-et-bouc, как-то раз у его Мари тоже такой родился. Детеныша Мари в конце концов пришлось отправить на мясо, потому что хоть он и появился на свет с мужскими половыми органами, но по мере роста у него появились все признаки самки. Мушон сказал, что он будет бесплоден, что кроме мужских яиц у него есть, по всей видимости, еще и женские яичники. По мнению ветеринара, такое создание не имело будущего.

Уродливое дитя все еще было связано пуповиной с плацентой. Поскольку ребенок не издавал ни звука и лежал, напряженно вытянувшись, как доска, на руках у матери, Доминик снова проявил активность. Он сбегал наверх в ванную, где, как он знал, лежали бинты и бритва. Когда он вернулся, крови в пуповине уже не было. Сантиметрах в шести от животика младенца он перевязал ее куском бинта, а потом еще раз десятью сантиметрами выше. В том месте, где у животных трубочка растягивается, словно жевательная резинка, а потом сама собой рвется, он перерезал ее бритвой. Оказалось, что человеческая пуповина сделана из совсем другого, менее податливого материала. Она напоминала не столько резиновый шланг, сколько трехжильный электрический кабель.

Затем Доминик вымыл новорожденного в посудном тазике водой температуры тела. Причесав его длинные волосы собственной расческой, Доминик обнаружил, к своей превеликой радости, что под ними есть лоб. «Non Down, non Down![19]!» — закричал он матери, все еще сидевшей на корточках на деревянном полу, дожидаясь, когда выйдет плацента. Доминик поднес малыша к лампе и обнаружил, что волосы у него на голове не просто каштановые, но отливают рыжим. Руки и туловище были покрыты более светлым пушком. Завернув младенца в кухонное полотенце вместо пеленки, он уложил его вместе с матерью в черной комнате в постель. Дитя все еще не плакало, но дышало нормально.

— Так я и в самом деле bique-et-bouc или нет? — нетерпеливо прервал ты Доминика. Тебя сейчас мало интересовал его рассказ о том, как он раздобыл для тебя распашонки, какие соорудил пеленки да подгузники, как взвешивал новорожденного на весах из бойни — сначала прицеплял пустую корзинку, потом с младенцем.

— Пожалуйста, скажи мне, я правда bique-et-bouc? И почему я родился с волосатым телом? Доминик колебался.

— Через месяц пушок исчез.

Маленький человечек тяжело вздохнул.


На следующее утро Эмили была все в том же жалком состоянии. Она почти не шевелилась, а ее кожа, с которой облетели последние клочья шерсти, зябла еще больше, чем вначале. Ты поставил на газ кастрюлю и подогрел для больной воды, но она не проявила к ней никакого интереса. Поскольку погода была великолепная, мы решили вытащить Эмили на солнышко и положить на соломенную подстилку между дверью нашей кухни и боковым входом в Глотов дом, а у головы поставить стул, чтобы прикрыть ее от палящих лучей. Из библиотеки я взяла второй том «Тайн», в котором было много написано о млекопитающих и их болезнях. Сидя на стуле у головы Эмили, я листала книгу в надежде найти описание таких же, как у нее, симптомов.

Из 576 сортов растений, которые зоологи в начале нашего века однажды дали на пробу сородичам Эмили, съедено было 499 сортов. Плющ оказался промежуточным случаем: во время вынашивания плода его обходят стороной, потому что он слегка токсичен и оказывает абортивное воздействие. Но после родов нэнни едят его снова. Я действительно замечала, что дам с толстыми животами к плющу не тянуло, хотя другие пожирали листья этого вечнозеленого растения десятками.

Я как раз дошла до первых параграфов про болезни, когда послышался скрип калитки. Это наш добрый Доминик, подумала было я. В библиотеке я только что отыскала в словаре, что значит французское слово «Jojo», потому что Доминик с самого начала только так нас обоих и называл. Оказывается, это народное словечко, что-то вроде «милый», «голубчик». Я оторвала глаза от книги и увидела на улице машину, старый оранжевый автомобиль, который мог принадлежать только Глоту. Владелец стоял тут же, в шортах, и дергал за створки больших ворот. Очень уж рано он приехал, мы ждали его не раньше двух. Я молниеносно засунула толстую красную книгу под шубу Эмили и как ни в чем не бывало села опять на стул. Книга обозначалась под телогрейкой, но Глот никогда в жизни не решится прикоснуться к больному животному.

Машина въехала во двор. В какой-то миг я подумала, что стрелки часов переведены на четверть века назад, потому что Глот был в машине не один, рядом с ним сидела светловолосая девушка как будто он снова привез сюда кого-то, от кого хотел избавиться. Остановившись в метре от меня, они вышли из машины, и я тотчас вернулась в наше время, потому что женщина в такой короткой юбке и на таких высоких каблуках никак не могла быть беременной. Я считала себя обязанной поговорить с человеком, тебя зачавшим, и не думала избегать Глота. Пусть ты — всего лишь один из миллионов его сперматозоидов, но он-то — твой единственный отец. Прятаться от него и отрицать его отцовство — слишком простое решение вопроса.

Женщина с осветленными волосами указала носком туфли на Эмили, и каблук другой туфли тотчас утонул в мягком грунте, потому что весь вес пришелся на одну ногу.

— Что это такое тут лежит? — спросила она по-французски, с трудом удерживая равновесие.

— Не волнуйся, дорогая, — быстро ответил Глот. — Сейчас эта мадемуазель все уберет.

— Ничего мадемуазель не уберет, — ответила я уязвленно. — Это ведь Эмили!

Я хотела сказать, что в молодости Эмили была газелью, прыгавшей изящнее любой балерины, что она была самым смелым и нежным существом, когда-либо жившим на этом дворе, но не смогла из-за подступившего к горлу комка, потому что Эмили как раз застонала и выпустила из-под хвоста новую порцию зеленоватой кашицы. Глот с расфуфыренной красоткой смотрели на нее с отвращением.

— Омерзительно, — воскликнул Глот. Я требую, чтобы эта пакость была убрана немедленно.

— Ну а я в таком случае требую, чтобы вы, такой умный, немедленно посмотрели в глаза собственному сыну. — Я испытывала облегчение от того, что, совсем как Эмили в лучшие дни, не испытывала сейчас ни малейшего страха. — Мы всё о вас знаем. Всё!

Глот завопил, что я негодяйка, я закричала в ответ: «На себя посмотрите», а потом мы кричали уже все трое на разных языках вперемешку. Глотова спутница взвилась от слова «сын», которое услышала сейчас впервые, о сыне он никогда раньше не рассказывал. Я повернулась к ним спиной и прошла в нашу кухню, где ты сидел за столом, зажав руками уши и зажмурившись.

— Пошли, пошли, Йойо. — Я потянула твою руку, чтобы ты отнял ее от уха и услышал, что я говорю. — Без тебя разговора не получается, нам, может быть, больше не представится случая серьезно с ним все обсудить.

Ты неохотно встал. Я подтолкнула тебя в направлении двери, тело у тебя было как у неуклюжего колосса. У порога ты схватился за дверной косяк, и я не смогла сдвинуть тебя с места.

Через твое плечо я увидела, как Глот и его спутница разгружают машину, все еще продолжая перебранку. Глот тащил в кухню матерчатый чемодан с раздувшимися боками в красную и зеленую клетку, делая при этом большой крюк, чтобы обойти Эмили стороной. Блондинка-парижанка вытащила из багажника полиэтиленовый чехол с одеждой на вешалке и понесла его следом за Глотом, обходя Эмили по еще большей дуге. Через некоторое время Глот один вышел из дома и по кривой добрался до машины, открыл дверцу у водительского места и взял с заднего сиденья большой фен. Мне это показалось подходящим моментом, чтобы подтолкнуть тебя на улицу, но ты все еще сопротивлялся, поэтому я сама проскользнула у тебя под правой рукой, твердо решив, что, по крайней мере, сама задам Глоту несколько вопросов, которые не давали мне покоя. Женщина на улицу не выходила. Я подошла к двери большого дома, из которой торчал ключ. Я повернула его, заставляя себя сохранять хладнокровие.

— Скажите-ка мне, пожалуйста, — обратилась я к нему на «вы», потому что не хотела оказывать ему честь, говоря «ты», — скажите-ка мне, пожалуйста, вы совсем не гордитесь тем, что у вас есть сын? — Голос мой дрожал, я не могла скрыть полностью, что его ответ для нас важен.

Глот ничего не слышал или делал вид, что не слышит. Он снова наклонился вперед и перевесился через спинку водительского сиденья, чтобы дотянуться до штатива от фена. Я стояла рядом с его толстым задом и ждала. Блондинка принялась колотить изнутри в дверь и орать. Глот резко вылез из машины, стукнувшись головой. Он посмотрел в сторону дома и при этом не мог не посмотреть на меня.

— Часто ли вы вспоминали о Йо?

Он так крепко почесал в затылке, что брови на лице заходили ходуном вверх-вниз. А потом ответил. Ответом было «нет», его ответом на оба вопроса было короткое и жесткое «нет». Он ничем не гордился, и он ни о чем не вспоминал.

— Вы лжете, — выпалила я, — потому что в 1972 году вы написали письмо его матери.

Глот двинулся к дому с феном и металлическим штативом в руках.

— В глубине души он наверняка переживает, — попыталась я тебя утешить, но и сама прекрасно понимала, что если эти глубинные слои не поднимаются на поверхность, то тебе от них мало проку.

Эмили, слышавшая все наши разговоры, последним усилием воли вскинула голову. Это вывело тебя из оцепенения. Ты решительно подошел к старушке и опустился рядом с ней на землю. Ты положил ее голову себе на колени, и она в судорогах умерла. На тачке мы отвезли ее на детское кладбище у навозной кучи, где выкопали для нее большую, хорошую яму. Она была первой взрослой нэнни, которую мы похоронили на нашей территории, нам была невыносима мысль о том, что ее увезет машина санитарной службы и что потом ее переработают в собачий корм. Под взглядом Глота, наблюдавшего за нами через жирное окно своей кухни, мы опустили умершую в яму и осторожно засыпали землей. Мы спели нашу песню, прошли к калитке и со стуком захлопнули ее за собой.


Было приятно снова увидеть Доминика. Он еще завтракал в потертом халате; его изящная собачка стояла задними лапами на спинке его стула, а передние поставила ему на плечи. По обе стороны от его тарелки лежало по кошке. Как и всегда, когда мы приходили к нему утром, он стал оправдываться, что вот, мол, поздно сегодня встал. Он махнул рукой в сторону корок хлеба и молочных лужиц на полу. Сейчас займусь уборкой, сказал он и обмакнул еще одно печенье в горячую жидкость, казавшуюся чем-то средним между кофе и чаем. Не составим ли мы ему компанию?

Мы сели напротив него за стол и попросили по чашке горячего шоколада, следуя нашему уговору не есть здесь никаких сырых продуктов. Доминик в одних носках прошел к заставленному кухонному столу взять кастрюльку для молока. Между дырявыми носками и краем халата виднелось сантиметров десять его голых ног с варикозными венами. Привычным жестом он открыл дверцу плиты, вытащил из нее нагретые тапочки и надел их. Кастрюлю с молоком он поставил на дровяную плиту, и через пять минут я уже боролась с пенкой, пытаясь приклеить ее к краю чашки со стороны ручки.

Мы рассказали Доминику о том, что приехал Глот, что он привез с собой подругу с осветленными волосами и что я пыталась поговорить с ним, но разговор свелся к ругани. Потом мы описали ему смерть Эмили. Доминик, до сих про слушавший нас молча, изредка откусывая по кусочку размоченного печенья, отодвинул от себя тарелку и позволил кошкам и собаке доесть остатки, прямо тут же, на столе.

— Вот теперь у тебя и матери не осталось. — Доминик сказал это тихим-тихим шепотом, мы едва расслышали его слова.

— Как-как вы сказали?

— Теперь у бедного Йойо нет матери.

Я не понимала, о чем толкует Доминик, да и ты тоже ничего не понимал. Может быть, Доминик получил печальное известие из Голландии?

— Нет-нет, — пропищал он, — нет-нет. В последний раз я видел госпожу Анну в декабре 1962 года. После этого она не подавала о себе никаких вестей.

— Так почему же ты говоришь, что у меня не осталось матери? — фыркнул ты, а я в один голос с тобой спросила:

— Как так, в декабре 1962 года?

В результате Доминик не смог разобрать ни твоего, ни моего вопроса. Наверное, это была очень смешная картина: мы с тобой с одного края стола, покрытого неизменной клеенкой, посередине — коричневая собака и двое черных котов, словно родные братья, а с другого края сидел Доминик с его почти женским лицом; он уткнул подбородок в ладони, а пальцами разглаживал жесткие завитки бакенбард.

— Эмили была тебе матерью.

— Эмили была мне матерью, — повторил ты бессмысленно.

— Эмили была ему матерью?

— То есть мать Эмили была тебе матерью.

Я сразу же вспомнила попавшиеся мне в большом доме книжки о сексе между людьми и животными. От этого Глота можно было ждать чего угодно.

Один из котов принялся за ломтик сыра, который я вчера сунула Доминику перед его уходом. Поскольку хозяин не шуганул его, собака и второй кот вступили с обжорой в драку за лакомый кусочек.

— Вчера я не решился вам об этом рассказать, потому что Йойо спросил, действительно ли он bique-et-bouc. — Чтобы перекрыть тявканье и мяуканье, Доминик повысил голос.

Отвоевав у котов сыр, собака настолько вошла в раж, что хвостом смахнула со стола тарелку. Тарелка разбилась. Доминик, думая о другом, автоматически взял зверя поперек живота и посадил вместе с сыром на пол.

— Я не хотел причинять Йойо лишних страданий.

Коты спрыгнули со стола следом за собакой и продолжили борьбу за сыр среди осколков тарелки. За окном проехала машина, но, хотя в обычные дни Доминик непременно вставал и бросался смотреть, кто это поехал, сейчас он словно ничего не заметил.

— Жизнь в деревне была для нее невыносима, подумайте сами, какое будущее ждет молодую женщину в этом захолустье?

Я испытала чувство солидарности с твоей мамой.

— Это о которой матери мы сейчас разговариваем? — Ты был сильно взвинчен.

— Йойо, она уехала. — пропел малыш-полукастрат совершенно женским голосом. — Она оставила тебя на мое попечение.

Коты и собака кончили возиться и устроились на кресле, на котором они же сами уже давно изодрали всю обивку. Разговор продолжался между вами двоими, я присутствовала, но не произносила ни слова. Ты напряженно слушал, но вопросов больше не задавал. И не переставая грыз заусенцы. В комнате стало тихо-тихо. Доминик не знал, как ты воспримешь его рассказ, и потому говорил более короткими фразами, чем обычно, хотя по-прежнему забывал расставлять в своей речи запятые.

— Ее так мучило что господин Дюжарден ее бросил. Она разрывалась между тоской по дому и любовью к тебе. — Доминик сжал губы в узкую полоску. — Мы с ней научились разговаривать жестами мы вместе ухаживали за тобой у меня хорошо получалось. Но ты почти не рос я взвешивал тебя безменом.

После очень долгого молчания, в котором слышалось только спокойное дыхание угомонившейся троицы на разодранном кресле, Доминик продолжал.

— Она понимала что господин Дюжарден никогда не приедет на тебя посмотреть даже если она будет ждать вечность и она не могла взять тебя в свою страну. А там отец. Стыд позор. Уж раз ты и здесь не рос у нее не было молока я попытался найти в деревне кормилицу.

Тут я вспомнила фотографию, попавшуюся мне в книге из Глотовой библиотеки, фотографию, сделанную где-то во французском лесу знаменитой дамой-фоторафом Ли Миллер. Вокруг низенького столика для пикников с тарелками, рюмками и бутылками сидят пятеро молодых людей, трое мужчин и две женщины, под спинами у всех большие пуховые подушки. Двое мужчин сидят справа от стола, один из них Мэн Рэй. Женщина рядом с ним смеется, широко открыв рот, у нее великолепные белые зубы; вся верхняя часть ее тела обнажена, как и у второй женщины, которая, запрокинув голову на своей подушке, жадно ловит губами губы третьего мужчины, склонившегося к ней. Значит, в 1937 году были люди, чувствовавшие себя вот так свободно, которым все было трын-трава, а твоя мама в 1960 году считала твое появление на свет «позором». Наверное, для выработки мироощущения важно не время, в которое человек живет, а люди, которые его окружают.

Доминик вдохнул побольше воздуха и продолжал:

— Мы вместе обвязали мягкими тряпками копыта моей Мари, матери Эмили. Мадемуазель Анна держала ее за голову, а я положил тебя у ее вымени на толстый слой чистой соломы. Сначала Мари это очень не понравилось, она била копытами и удерживала молоко, но я проявил настойчивость. Через несколько дней она приняла тебя, после того как я сдал ее собственного детеныша на бойню, чтобы она стала тебе матерью. Эмили, которая во всем была на нее очень похожа, тогда еще не появилась на свет, Эмили — последний детеныш Мари.

— До чего идиотская история, — невольно воскликнула я. — Я могу поверить чему угодно, но это даже для меня слишком. Зачем было надо, чтобы Йо сосал молоко прямо из вымени, вы прекрасно могли наливать ему молоко в бутылочку.

— Мы решили, что так будет лучше всего, — решительно ответил наш мягкий Доминик, — мать нужна любому живому существу.

Он привел еще несколько менее существенных и, на мой взгляд, довольно-таки надуманных аргументов. Например, у них якобы не было бутылочки с соской. Он мог попросить соску у Ветеринара, доктора Мушона, но молодая мать этого не хотела. И еще они выбрали такой способ вскармливания, чтобы точно знать, что молоко нужной температуры. Доминик пытался защищаться, сказав, что каждое утро чисто мыл соски Мари.

— А когда же уехала биологическая мать Йойо? — с недоверием спросила я, потому что все еще сомневалась в правдивости рассказа.

Ответ был резким:

— Она сказала что вернется за Йойо объяснила мне это жестами и нарисовала на бумаге сначала хотела выяснить в Голландии где они с Йо смогут жить.

Я поняла, что хлев Мари превратился в твои ясли. Первое время Доминик и Анна обязательно присутствовали при кормлении, но когда твоя биологическая мать уехала, а ты превратился в крепыша с рекламы автомобильных шин «Мишлен», то уже не было надобности обматывать копыта твоей новой матери тряпками, так трепетно она стала с тобой обращаться. Ты ей улыбался и гулил, а она тебя обнюхивала и вылизывала, ни на минуту не спуская с тебя глаз. Горе той крысе, или собаке, или даже человеку — за исключением Доминика, — что отваживались к тебе приблизиться. Мари немедленно шла на таран, и непрошеный гость мигом вылетал из хлева. Вы проводили вместе целые дни, только по вечерам Доминик забирал тебя к себе, ночевал ты в корзинке в его комнате. Но если на следующее утро до десяти часов он еще не возвращал тебя в хлев, то Мари принималась требовать своего сына до тех пор, пока Доминик, обалдев от ее блеяния, не одевал тебя потеплее и не вверял тебя снова ее заботам. Поскольку стена между кухней и хлевом тонкая, он бы немедленно услышал, если бы что-то случилось, но с тобой все всегда было в порядке — ни синяков, ни насморка.

— А потом он научился есть траву, — придумала я злой конец для рассказа Доминика. Эту карту он ничем не сможет покрыть, ловкими вопросами я выведу его на чистую воду. Во все время разговора ты сидел как каменный, с глуповатым видом, как будто до тебя не доходило, о чем речь.

— Нет, Йойо не научился есть траву, — ответил Доминик, который меня до сих пор словно не замечал и обращался только к тебе. — Я каждое утро срезал для Мари серпом свежей травы а по вечерам давал ей кастрюлю зерна я хотел чтобы у нее было хорошее молоко. Ты тоже хватал траву руками но Мари съедала зелень из твоего кулачка прежде чем ты успевал сунуть ее в рот.

— Но вы же могли забрать его из хлева, — снова вмешалась я. — В какой-то момент ребенку уже хватит сосать грудное молоко.

— Да, — сказал Доминик, — но когда Йойо научился мекать то его голос стал звучать даже громче голоса Мари если я их разлучал я пытался но так и не смог. Я стал прикармливать Йойо тем же зерном, какое давал Мари, размалывал зерна в кофейной мельнице и на ночь замачивал муку в молоке.

Он рассказал, что через полтора года положение изменилось, потому что в конце декабре 1962 года неожиданно появилась мадемуазель Анна. Она забрала тебя с собой, а Доминик плакал, ах, как он плакал. Он каждый день ждал, что ты вернешься, год за годом, поэтому он так безумно обрадовался, когда наконец увидел, как ты идешь по деревне, ведя за собой сестру и племянниц. Ах, он сразу догадался, кто ты такой. Те же красивые глаза, те же пышные волосы цвета медной проволоки.


Мы ушли от Доминика только вечером, чтобы не встречаться с Глотом и его подругой. По дороге ты почти ничего не говорил, лишь сообщил мне, что твои дед с бабкой умерли один за другим осенью 1962 года. Я же от возбуждения не закрывала рта, выплескивая все свои сомнения наружу. Действительно, в конечном итоге я ни на чем не смогла подловить Доминика, его история была абсолютно складной. Может ли ребенок, спрашивала я себя, приобрести некоторые свойства характера вместе с молоком, которым его вскармливают?

Было уже темно, когда мы дошли до дома. Второй том «Тайн» по-прежнему лежал в ящике для вилок и ножей под кухонным столом, куда я его засунула, когда Эмили умерла и я вытащила его из-под ее овечьего одеяла. От каждой страницы веяло материнским духом.

Глот с подружкой убрались прочь через неделю. А мы пока остались. Мы не могли уехать из-за животных. Они бы умерли от голода, если бы мы их бросили, они бы лопнули от невыдоенного молока. Но жизнь в этой деревне стала для нас обоих невыносимой. Хотя Глот больше не баловал нас своими посещениями, его присутствие ощущалось повсюду, мы жили в его атмосфере. Не только в молоке, которое мы пили, но и в воде из его крана и в воздухе вокруг его дома чувствовался привкус прошлого. Если мы не уедем сами, то, скорее всего, Глот все равно выставит нас за дверь, как только найдет нового сторожа. Мысль о том, что он снова будет распоряжаться твоей судьбой, была невыносима, на этот раз мы первые устроим ему сюрприз.

Так и получилось, что ты послал Питеру письмо с просьбой приехать. Питер уже возобновил учебу в Лондонском университете и ответил, что с этой минуты все нэнни принадлежат нам, но ты снова написал ему, что ты не шутишь и правда просишь его приехать уладить дела. Питер приехал только через полгода с лишним, и я наконец-то увидела в нэнни самую обыкновенную домашнюю скотину, когда у меня на глазах эти непокорные лани тупо дали загнать себя в кузов фургона. Было больно слышать, как Питер договаривается со скупщиком о цене, оказалось, нэнни стоят намного меньше, чем мы думали. Те животные, что похуже, наверняка попали прямиком на бойню, а хороших продали на рынке, так что они перешли из рук одного торговца скотом в руки к другому.

Питер настоял на том, чтобы отдать нам бо́льшую часть выручки. Себе он взял только деньги за билет от Лондона и обратно. Он улетел обратно в Англию, а мы свезли его скудные пожитки на свалку. Потом отдали ключ от большого дома Доминику и, с девятью тысячами франков в кармане, покатили на наших допотопных велосипедах курсом на север. Кроме денег наш багаж составляли: мой спальный мешок, кое-какая одежда, твой дамский станок и три тома «Тайн», которые мы решили присвоить, Глоту они все равно были ни к чему.

Загрузка...