IV

К нам прибыл на временное проживание некто мужского пола, с грубой шерстью примерно того же цвета, что и у наших дам, но без каштанового отблеска. Он был более крупного телосложения, без рогов, если не считать уродливого обрубка, косо торчащего на его глупой голове. Вероятно, в юные годы у него имелись рога, но хозяин попытался их выжечь, когда они выросли слишком большими. Ты сразу окрестил нашего гостя «поставщиком семени», и так мы его и называли до самого начала декабря, когда ему пришло время отправляться восвояси.

В родительском доме у меня никогда не было никакой живности, даже канареек или морских свинок. На улице я несколько раз видела, как какой-нибудь бездомный барбос вставал передними лапами на спину другой бродяжки и делал задней частью тела такие движения, словно он накачивает шину. Но мне никогда не рассказывали и я никогда не читала, что этому должен предшествовать целый ритуал. Впрочем, даже если бы я такое прочитала, я решила бы, что автор чокнулся.

За нашим гостем ты ездил на велосипеде в соседнюю деревню. В хлев ты завет его на той же веревке, которую хозяин привязал к его ошейнику, чтобы ты вел его рядом с собой по дороге. Рогатые дамы сразу же сгрудились вокруг него и чуть не раздавили друг друга, настолько все разволновались при виде гостя с жалким обрубком на голове. Они вставали передними ногами на спины своим соседкам, рвались вперед, их великолепные рога спутывались так, что не расцепить. Каждая хотела оказаться первой, и гость сразу заспешил, хоть и очень устал после дороги, ведь он так долго бежал за велосипедом. Передним копытом он делал движение в сторону самых настойчивых жен из своего временного гарема, как бы говоря: ну, давай сюда, и, пожалуйста, поживей!

Поставщик семени принялся нюхать под хвостами у Вирджинии, Эмили, Шарлотты и других нэнни, и если обнаруживал, что какая-то из дам по-настоящему его жаждала, то начинал вокруг нее вертеться. Если дама приседала, чтобы напустить лужу, он быстро совал морду под струю. Целью его было не только оценить вкус и разобраться, действительно ли этот вкус соответствует запаху «я хочу». Он пил желтой жидкости больше, чем требовалось для анализа, ему явно нравился сам по себе вкус. Поступал он так не единожды; всякий раз, когда его избранница чуть сгибала задние ноги и направляла струю на соломенную подстилку, он, с чмокающим ртом, немедленно оказывался тут же. Выпив достаточно, он закручивал мокрую верхнюю губу к носу, чтобы жидкость оказалась у самых его ноздрей. Затем следовал глубокий вдох.

Сам наш гость распространял вокруг себя кошмарнейший запах, я решила немедленно постирать всю свою одежду. Большинство жителей деревни, державших скот, сами не замечали, какая от них идет вонища, особенно если их одежда и волосы намокнут под дождем. Задолго до того, как поставщик семени появился у нас собственной персоной, Питер попросил тебя съездить к нему на велосипеде, чтобы потереть несколькими старыми носками о потовые железы у него на голове. Полученные таким способом носители драгоценного аромата были повешены в хлеву на гвоздь у самого потолка, чтобы наши дамы заранее пришли в соответствующее настроение. Маневр явно дал результаты. Хотя мне нелегко сделать такое признание, хотя меня мутит при мысли о лохматом поставщике семени, потому что сразу вспоминается его запах, все же скажу честно, что на меня это тоже действовало. То есть меня волновал не поставщик, а его запах на твоем теле.

Как и в обычные дни, мы повели все наше стадо пастись в лесу. Я думала, что наш гость мужского пола станет предводителем компании, но ничего подобного, ты оставался князем во главе войска, а он держался как смиренный лакей, ожидающий момента, когда придет его черед исполнять свои обязанности. Он, как безвольный дурачок, оставался в арьергарде и пугливо отскакивал в сторону, если рядом оказывалась собака или какая-нибудь нэнни ради лакомого пучка травы грозила ему своими рогами, потому что в этот момент не нуждалась в его близости. Когда ему надо было отлить лишнюю жидкость, то откуда-то вблизи его пупка начинала капать жалкая струйка, словно у него в животе дырочка. При этом он мог спокойно бежать рысцой к следующему зеленому листу с такой мордой, будто сам ничего не замечает.

До прогулки мы на час оставили это чудовище в хлеву наедине с дамами, но и сейчас еще трое из них продолжали интересоваться им всерьез и приглашали его залезть им на спину. Он был всегда готов, для надежности залезал по несколько раз на каждую. Для него, не имеющего рук, задача была довольно сложная. Если ему после ряда попыток наконец удавалось не соскользнуть с дамы, да к тому же еще и попасть своим пистолетом в нужное отверстие, он начинал фыркать и стонать, словно от боли. Партнерша всячески помогала ему тем, что задирала хвост как можно выше и останавливалась как вкопанная, едва он ставил передние ноги ей на круп. Когда же дело было сделано и поставщик семени опять оказывался на четырех ногах, он немедленно возвращался к прерванной трапезе и, с туманным взглядом, жадно ел траву, полностью забыв о недавнем.

А его пистолет — боже мой, боже мой, это же надо иметь такой омерзительный фасон. В возбужденном состоянии он был сантиметров тридцать длиной, у основания довольно-таки толстый, а на конце тонюсенький и с маленькой головкой. У самой головки сбоку виднелся отросточек, кусочек ниппельной резины в несколько сантиметров. Когда вся конструкция находилась в боевой готовности, то мочился поставщик уже не как обычно, роняя капли на ходу. Теперь он распрыскивал желтую жидкость из ниппельной резинки под давлением, опускал голову и старался поймать капли ртом. Украшавшая его подбородок борода — растрепанная кисточка шелковистой шерсти — намокала от этой жидкости, при том что уже раньше была мокрой от мочи нэнни. Поскольку ниппель порядком раскачивался туда-сюда, жидкость попадала ему не только на бороду, но и на морду, и на шею, отчего вонища становилась еще сильнее.

В первую ночь после прибытия гостя мы почти не спали на нашем сеновале над хлевом. Я уже успела полностью привыкнуть к тем звукам, что издавали под нами девочки, — к тому, как они иногда тяжело дышали во сне, как пережевывали свою жвачку или резко вскрикивали, если им приснится что-то страшное. Теперь же внизу царило всеобщее беспокойство, слышался шорох соломы под ногами, звук сталкивающихся рогов, да и мы сами, лежа над всем этим шумом, боролись с впечатлениями от происходящих событий.

— Йо! — наверное, по голосу было слышно, насколько мне не по себе.

— Что?

Я не смогла ответить, я пыталась преодолеть чувство отвращения, оставшееся от пережитого за день.

Что такое, Иолан? — твой голос тоже звучал подавленно.

— Хммм…

— Может быть, еще немного отложим?

— Да, сказала я с облегчением, — давай отложим.

Я давно с нетерпением ждала прибытия бородатого гостя, потому что мне уже было восемнадцать и я мечтала познать любовь, особенно после стольких ночей бок о бок с тобой на ароматном сене, но, наглядевшись на этого похотливого урода, я не хотела уже больше ничего.

— Наверное, я больше никогда не смогу смотреть на людей без задней мысли, какой ужас, что мы все устроены одинаково. Тебе тоже противно?

Нет, ответил ты. Тебе вовсе не было противно, тебе, наоборот нравилось смотреть, как происходит личная жизнь у твоих подопечных. Они следовали инстинкту, их возраст и время года говорили им, что наступила пора для секса. Но меня ты не хотел ставить в трудное положение. Ведь это нельзя. Ты не хотел, чтобы я из-за тебя стала несчастной.

— Так почему бы мне не сходить к врачу, чтобы мне выписали пилю…

С горячностью, непонятно откуда взявшейся, ты воскликнул, что не желаешь, чтобы я глотала химию.

— Почему, Йо, ведь все же принимают пилюли и нечего? — пыталась я сопротивляться, пока не почувствовала, что, пожалуй, и сама уже не хочу никаких аптечных товаров. — Зачем это надо, чтобы кто-то, пусть даже ты, залезал на меня и накачивал меня своим насосом. Тем более если процесс будет сопровождаться пофыркиванием да постаныванием, а потом в глазах появится такой же мутный взгляд, как у нашего безрогого гостя.

До сих пор я думала, что сделала глупость, что не привезла с собой кондомов из Голландии, потому что здесь в деревне они вообще не продавались. А теперь мне уже все стало безразлично.

— Я не хочу никому вот так вот подчиняться. Мне и без того хорошо. Мне слишком хорошо, чтобы захотелось под кого-то подделываться. Девочки идиотки, что позволяют так себя унижать.

— Может, ты предпочла бы быть мальчиком, чтобы самой накачивать других?

— Не знаю. Пожалуй, да. Хотя нет. Не знаю. Наверное, хотела бы. А может и нет. А ты бы хотел, чтобы я была мальчиком?

Мы лежали, укутавшись в одеяло. Наконец-то я решилась сказать вслух то, о чем уже давно размышляла.

— Послушай, Йо. Может быть, ты… как бы это сказать, может быть, ты лучше воспринимаешь мужчин, чем женщин? Ты столько лет видел только свою маму, может быть, ты вырос женщиной в мужском теле?

Я сказала то, о чем давно думала, но боялась заговорить. Может быть, ты хотел выглядеть женщиной, а я мужчиной, и поэтому нас так тянуло друг к другу. Ведь мы больше смотрели на другого, чем на себя, может быть, мы уже начали думать, что мое тело — твое, а твое — мое?

— Какая чушь! — ответил ты приглушенно. — Откуда ты взяла? Я абсолютно не воспринимаю мужчин, и женщин тоже не воспринимаю, я воспринимаю только тебя!

Я прижалась к тебе еще крепче.

— Белочка, я тебе верю. Но почему мы с тобой разговариваем так благоразумно? Как же так, почему мы с тобой до сих пор не попробовали главного, самого настоящего?

— У тебя ощущение, что тебе чего-то недостает? — забеспокоился ты. Тебе-то всего доставало. — Я прекрасно знаю, что такое эротика, хоть на тебя и не запрыгиваю. Тебе мало того, что у нас есть?

Секс — это плохо, сказал ты. Мне сейчас было ровно столько же лет, сколько твоей маме, когда она тобой забеременела.

— Только подумай, вдруг и ты забеременеешь.

— Значит, ты считаешь, что секс — это плохо, хотя тебе нравится смотреть на других, — заключила я неуверенно. Ты так думал, разумеется, потому, что никогда не жил под одной крышей с супружеской парой. — Я никогда ничего не видела, но знала, что мои родители спят вместе. И мне всегда казалось, что секс — это одна из составляющих жизни и ничего уж такого особенного. Но теперь, когда я понасмотрелась на наших благовоспитанных Джорджию, и Эмили, и Вирджинию…

— У нас впереди еще немало жарких недель, хоть на дворе и осень.

Ароматы от бородатого гостя заполняли весь хлев, даже под одеялом я не могла спрятаться от этого запаха. Когда рассветет, надо будет постирать спальный мешок.

— Послушал бы кто-нибудь со стороны, наверняка решил бы, что у нас сдвиг по фазе, — сказал ты.

— В гробу я их всех видела, наши дела никого не касаются, — сказала я чуть более резко, чем хотела. — Думаю, на белом свете немного найдется людей, кому вместе так же хорошо, как нам. Скажи спасибо нашим поставщикам, этому четвероногому и тому неведомому двуногому.

Встав утром, мы увидели на вымени и на задних ногах у Джейн следы беловатого высохшего клейстера. Через сто пятьдесят дней будет пополнение семейства, храбро сказали мы друг другу, уже теперь можно радоваться. Пока мы изучали заднюю часть тела Джейн, ее супруг уже приступил к следующему ритуальному мочеиспусканию, властолюбиво намереваясь оплодотворить следующую даму.


Зимой я с утра до вечера ходила в резиновых сапогах со свалки, которые ты заклеил двумя кусками велосипедной камеры. Я постоянно носила одни и те же брюки, и при каждом шаге сапоги терлись о штанины и пачкали их глиной и грязью все больше и больше. Как-то раз один сапог настолько глубоко ушел в навоз, что нога из него выскочила, я сделала шаг босиком и бухнулась носом вниз. Прежде одежда всегда была для меня важнейшим средством самовыражения, теперь же она служила только для защиты от холода. Что я ни надевала, все в миг пачкалось и обвисало на мне мешком, казалось, стоит мне расслабиться, я и сама лишусь всякой формы. В природе я нигде не могла найти четких границ или ровных поверхностей. Песок у меня под ногами постепенно переходил в траву, стены, поднимавшиеся из травы, были покрыты мхом, их верх от древности сделался волнистым, и даже внутри дома, у нас на кухне, двери и те покосились, а балки шли широкими трещинами.

Я искала для себя отдушину, а дневника, который я надумала здесь вести, оказалось недостаточно. Если бы у меня были краски, кисти и холст, я бы, наверное, занялась живописью, но я не могла купить хороших материалов, не хватило бы денег, к тому же пришлось бы добираться на попутной машине в единственный городок в округе, насчитывавший от силы пять тысяч жителей, ни один из которых наверняка в жизни не держал в руках кисть. Поэтому я обратилась к несметным богатствам свалки, но беда была в том, что от находки до находки всякий раз проходило слишком много времени. Если мне что-нибудь нравилось, это вовсе не означало, что и на следующий день мне опять попадется нечто достойное.

Так и получилось, что я начала собирать в хлеву горошки от наших девочек. Как гигантское дерево, с которого весь год можно сбивать орехи, или как стакан, из которого можно пить и пить без конца, так же неисчерпаем был мой запас, ибо каждый день меня ждала новая порция горошков. Я содрогаюсь от мысли, что могла бы собирать испражнения каких бы то ни было других животных, разве что тоже жвачных, но здесь и сейчас эти горошки казались мне формами, наиболее близкими к рукотворным.

— Ну и что ты собираешься с ними делать? — спросил ты сразу же с некоторым недоверием. М-да, не так-то легко было придумать ответ. Если бы я сказала, что собираюсь их смолоть, а потом съесть, ты бы, возможно, успокоился. Но у меня просто-напросто была потребность чем-то заняться, что-то сотворить, чтобы совладать с той природной жизнью, с которой я столкнулась нос к носу. Иначе эта обстановка, в которой я очутилась, сломала бы меня.

Мы никогда еще не ссорились и думали, наверное, что так и проживем без ссор, но как на грех в тот момент, когда я в виде эксперимента поставила горсть горошин на плиту вариться, ты вдруг вскочил с табуретки и закричал, что то, что я делаю, — курам на смех. На кой черт нам кастрюля вареного говна? В запальчивости ты вырвал кастрюлю у меня из рук, открыл окно и выкинул ее вместе с содержимым на улицу. Могла бы уже начать готовить и по-настоящему, орал ты в ярости, и не уступать это удовольствие всякий раз другим. Варить еду куда полезнее, чем варить говно. А вообще-то могла бы и огород развести, коли силушку некуда девать, от огорода был бы прок, покупать овощи в деревенском магазине никаких денег не хватит.

— Не умею я твои огороды разводить, — кричала я, разозлившись, — и уметь не желаю.

На самом деле я уже раньше поняла, что варить горошки больше не буду, что это неинтересно, ведь мне важно, чтобы они сохраняли форму, а не теряли. Однако мысль об огороде прельщала меня еще меньше.

— Кому не лень, тот пускай овощи для меня и растит. Да будь у меня побольше денег, плевала бы я с высокой колокольни, сколько с меня сдерут.

— Красиво жить не запретишь, — съязвил ты.

— Это все твоя мамочка! — вдруг выпалила я и бросилась на улицу за кастрюлей.

Во время ежедневных путешествий с девочками ты мало-помалу обрисовал мне свое детство: синяя курточка с золотыми пуговицами, воскресные прогулки, «что скажут люди» и твое постоянное желание вырваться, сбежать, дать волю своему «я». Время от времени в твоих рассказах вдруг всплывало катанье на самокате тайком от всех, импровизированный барабан с тарелками, сделанный из кастрюль и тазов, или пирамидальные картофелины в кастрюле, но у тебя обычно хватало самодисциплины и чувства ответственности, чтобы подавить в себе подобные склонности. И даже в переходном возрасте ты умел себя сознательно сдерживать. Точнее, ты сдерживал себя дома, в вашей квартире, зато в школе твой переходный возраст заявлял о себе вдвойне.

Я нашла кастрюлю и принялась собирать в нее кашицу, размазавшуюся по траве. Старалась собрать как можно больше. Пока я возвращалась в кухню со спасенными остатками моего варева, ты стоял руки в боки у открытого окна.

— Не надейся, что я буду кому-то угождать, — огрызнулась я, — я хочу как можно больше всего испытать, я ставлю эксперименты. А ты делаешь только то, за что тебя по головке погладят, хлопочешь да хозяйничаешь, пашешь да вкалываешь, таким тебя воспитали, с детства вдолбили, и хоть сейчас от нее до нас 900 километров, ты все равно пляшешь под ее дуду.

— При чем здесь мама, я сам по себе, она сама по себе! — заорал ты в бешенстве. — Это ты, как она, без конца зудишь, что я грязный, она всю жизнь доставала меня точно так же!

— Если ты ее не боишься, — взвилась я в ответ, — то почему не возьмешь да не позвонишь ей, почему все откладываешь и откладываешь? — Неся кастрюлю впереди себя, я демонстративно прошествовала к плите. — Почему, скажи на милость? Я уже сколько месяцев тебя подбиваю, а ты не звонишь и все. Она, бедняжка, наверняка с ума сходит, где ты и что ты.

На это ты ничего не сказал, опустив голову, прошел мимо меня на улицу. Испугавшись собственных слов, я вышла за тобой следом.

— Йо, прости меня, — сказала я робко, — я не хотела…

Ты обернулся и ответил, что тоже не хотел и что тоже просишь прощенья. Сказал: поступай, как знаешь.

Чтобы отпраздновать примирение, мы пошли на свалку, там мы оба чувствовали себя лучше всего, мы находили там предметы, имевшие как хозяйственную, так и эстетическую ценность. Ты оживился, найдя ржавую кремосбивалку с двумя колесиками, приводившими в движение веничек, а мне пришелся по душе овальный эмалированный таз.

На обратном пути мы остановились у единственной во всей деревне телефонной будки. Ты аккуратно опустил в щель монетку на ниточке, этой монеткой я всегда звонила своим родителям, — но тут впервые в жизни трюк не удался, нитка порвалась. Монетка застряла, и мы ничего не могли сделать. Так что на ближайшее время вопрос о телефонном звонке был закрыт.


На следующий день я опять пошла собирать в загоне свежие горохи. Девочки успокаивающе мекали, терлись о меня лбом и совали нахальные морды ко мне в полиэтиленовый мешок, посмотреть, что это я собираю. Мне нравились их массивные тела, запах соломы и сена и тот стрекочущий звук, с каким они выстреливали свои темно-коричневые шарики из отверстия, которого я предпочитала не видеть. Шарики были еще теплыми, собирая их, я поймала себя на мысли, что хочу засунуть штучку-другую в рот. Меня интересовали только самые твердые экземпляры, плотность и запах определялись состоянием здоровья их создательницы. Если она неважно себя чувствовала, то создавала иные формы, от цепочки слипшихся горошин до мягкого комка, в котором шариков было не различить. Если же у нее получалась пюреобразная масса или даже суп, это значило, что она серьезно больна. Консистенция зависела также от того, что они ели в течение дня, от времени года и от погоды. Зимой мы меньше гоняли их пастись на улицу, чем летом и осенью, соответственно, шарики были посуше, но все той же идеальной формы. Внутри они были волокнистые, а снаружи как полированные. В первые сорок пять секунд после их появления — статистикой я тоже занималась — они еще блестели, но потом смазка высыхала. Если девочки роняли горохи на ходу, то шарики оставались на тропе словно здесь прошел Мальчик-с-Пальчик; если же дамы стреляли дробью, лежа на траве, то потом я находила на этом месте кучку в двадцать пять-тридцать штук.

Однажды в воскресенье незадолго до Рождества вы с Питером вместе погнали стадо пастись. Я занималась тем, что сколачивала из реек и кycка оконной сетки конструкцию для сушки моих драгоценных шариков над печкой, когда услышала скрип калитки. Через некоторое время на территорию въехала незнакомая машина. Старая оранжевая колымага докатила до самой нашей кухни и остановилась в полутора метрах от двери. Из нее вышел человек лет пятидесяти, небольшого роста и довольно полный, которого я раньше не видела. Наверное, хотел купить сыра. Этакий высокомерный парижанин, не знавший, что машину полагается поставить на обочине у ворот.

Мужчина без стука открыл дверь кухни. Я вдруг разозлилась на Питера с его бредовыми идеями о собачьем раболепстве. Будь у нас собака, мне не пришлось бы сейчас сжать покрепче ручку моего молотка, чтобы в случае чего дать непрошеному гостю по голове. Мужчина, явно ожидавший увидеть в кухне Питера, выглядел хмурым, но выражение его тотчас же изменилось, как только он заметил меня. Подобно тому, как маленькие дети за долю секунды могут раздумать плакать и, наоборот, засмеяться, так и у него на лице в один миг появилось приятно-изумленное выражение.

— А где же Питер? — спросил он приторным голосом, и я обратила внимание, что имя Питер он произносит правильно, а не так, как я много раз слышала от других французов, — «Питэээр».

— Питера нет дома, — медленно ответила я по-французски и сжала ручку молотка еще крепче. — Но он, э-э-э, он очень скоро вернется. Через несколько минут.

— Вы не француженка, — тотчас заметил толстяк и перешел на очень приличный немецкий, — судя по акценту, вы родом с севера Европы, где женщины особенно красивы. Впрочем, это по вам и видно. Вашу красоту замечательно оттеняет эта обстановка, особенно коричневое жирное пятно на стене. Вам бы еще отрастить волосы.

Вот этим-то я как раз и занимаюсь, подумала я с раздражением, волосы уже отросли на четыре с половиной сантиметра. Зимой я не хочу разгуливать с лысой головой, слишком холодно.

— Кто вы такой? — спросила я упрямо по-французски. — И чего вам здесь надо?

— Ага, мадемуазель проявляет бдительность, — ответил человек с усмешкой. Он перешел на смесь французского с утрированным английским. — Я рад, потому что мне нравится, что мою собственность хорошо охраняют. Я — владелец того жилища, в котором вы в данный момент находитесь. И еще я полиглот, владею шестнадцатью языками. Позвольте поцеловать вам ручку.

Владелец! После некоторого колебания я протянула ему чуть дрожащую руку прямо с молотком, нарочно не поднимая ее высоко. Мужчина не отказался от своего намерения и низко наклонился, чтобы прикоснуться к моей руке толстыми губами. Волосы у него на голове показались мне явно накладными, возможно, это был парик, потому что, когда он наклонился, я не увидела пробора.

— Садитесь, — сказала я с легким отвращением и решила при первой же возможности подогреть на плите воды, чтобы хорошенько помыть руки. Может быть, я должна налить воды в чайник, и предложить ему чая? Этот человек мне не нравился, сначала стоило выяснить, тот ли он, за кого себя выдает.

— Худ, худ, — ответил он, и я не сразу поняла, что это он пытается по-голландски сказать «хорошо». Дальше он опять заговорил на ломаном голландском: — Йа пайду пасматрю в маем замке. Йа буду спать там. Праздновать Раждество и beaucoup кушать. — Он с вожделением посмотрел на мой полиэтиленовый мешок с горошками, лежавший на столе. — Шоколад? — спросил он вслух сам себя. — Уже пасхальные яйца?

— Non, monsieur, — ответила я подчеркнуто вежливо.

— Так что же такое?

Мужчина, до сих пор стоявший, вытащил из-за стола стул, повернул его задом наперед и сел, оперев локти на спинку и самоуверенно расставив ноги. По клеенке он подтащил к себе мешочек.

— О-ля-ля! — воскликнул он. — Ну конечно, ваши голландские лакричные конфетки, на вид странноватые, но вкус отличный.

Пальчиками он взял то, что принял за конфету, и с закрытыми глазами поднес шарик ко рту, заранее вытянув вперед губы. Вообще-то похоже и на маслину, и на засохший плод шиповника, подумала я злорадно. Лишь в самый последний момент он почуял неладное и открыл глаза. Рассмотрев с близкого расстояния конфетку, сотворенную то ли Шарлоттой, то ли Эмили, то ли Джейн, он щелчком среднего пальца по большому выстрельнул ею в глубь кухни. Горошинка стукнулась об окно и покатилась по непредсказуемой траектории, как маленький мячик для регби, под плиту. Здорово он дал маху, размышляла я злорадно, но мужчина как ни в чем не бывало вскочил со стула и сказал по-голландски со своим смешным выговором:

— Ты закройй воротта за моя машина, ах нет, за моййей машинойй, ja?

Он раздувался от гордости, словно толстый помещик, не хватало только, чтобы он засунул большие пальцы за подтяжки. Сам закрой, хотела я было огрызнуться, я тебе не слуга. Но следовало соблюдать осторожность, мы с тобой могли жить здесь лишь потому, что хозяин замка не возражал.

Я надела свою «шубу» — короткий меховой жилет без рукавов, который ты соорудил для меня из бараньей шкуры: соседи хотели ее выкинуть, когда один из их баранов сломал ногу и его пришлось забить. Они сказали, что в домашних условиях шкуру не выделать. Но ты соскреб с кожи мягкий жировой слой и какую-то сине-лиловую дрянь типа кровеносных сосудов и повесил шкуру сохнуть на веревке в солнечный день. Думаю, ты действовал не по всем правилам искусства, потому что полы моей шубы не гнулись и у меня постоянно было ощущение, будто я таскаю на себе барана. Но толстяк, сообщивший, что его фамилия Дюжарден, Клод Дюжарден, пролепетал на своем коверканном голландском, что в обрамлении белого меха мое личико выигрывает еще больше и что шуба компенсирует нехватку волос у меня на голове.

Я была рада, что у меня есть повод убежать от него подальше, к воротам. Перед уходом вы с Питером сказали, что пробудете в лесу до самого вечера, до этого девочки много дней сидели взаперти в темном хлеву. Всю неделю было так холодно, что никто из нас не отваживался пасти их на улице; мы клали им в кормушки сено, которым они и довольствовались.

Хозяин зашел в большой дом через боковую дверь: кроме парадного входа с каменной лестницей был еще один, поскромнее, точно напротив нашей кухни. Застекленная часть двери была забита досками, из-за этого я никогда не могла заглянуть внутрь. Теперь же дверь, наконец, стояла нараспашку, и я увидела деревянный обеденный стол и буфет с кухонным столиком, на котором стоял сервиз. Хозяин явно поднялся на второй этаж, потому что там одна за другой стали открываться ставни, в окнах мелькали его ручонки и круглое, покрасневшее от напряжения лицо.

Я уже снова взялась за сколачивание моей сушилки, когда мужчина опять появился в кухне, невероятно расстроенный, потому что в доме оказались горы крысиного и мышиного помета, «следов», как он выразился. От страха он не стал говорить по-голландски лучше.

— И пауки тоже, — сказал он. — Des araignées gigantesques[11].

С помощью большого и указательного пальца он показал, какого они размера. Пальчики у него были коротенькие и напоминали сосиски, но пауки были явно внушительных размеров.

— Я сразу уехать. Ты подруга Питера, oui?

Я не стала возражать, да, я подруга Питера. Мужчина сунул руку в карман куртки, достал большой ключ и протянул мне.

— Йа тебе ключ дать, ты здесь остаться, когда солнца много, открыть окна и прогнать плохих зверей. Следить хорошо. Летом йа вернуться, тогда все чисто, о'кей?

Он попросил об этом так мило, а я испытывала такое облегчение от мысли, что он убирается восвояси, что не стала сопротивляться, когда он обнял меня правой рукой за шею, притянул мою голову к себе и поцеловал прямо в губы.

— Ммм, ссспасссибо, — сказал он.

Он завел мотор, развернулся и поехал вниз, к воротам, которые ему теперь снова пришлось открывать. Потом он махнул мне рукой из бокового окошка, чтобы я их закрыла, и быстро уехал прочь.

Ключ! Наконец-то у меня был ключ от таинственного дома. Я открыла дверцу кухонной печки и подкинула дров, если бы я забыла это сделать, нам пришел бы конец. Если бы вы с Питером не отпиливали каждое утро по несколько чурок от бревен, лежавших во дворе, мы бы заболели уже через несколько дней, а то и умерли бы от холода. Набив печку дровами до отказа, я сразу же пошла к той двери, через которую Дюжарден входил в дом, повернула в замке мой большой ключ и, сгорая от нетерпения, шагнула через порог. Я тотчас увидела на полу осыпавшуюся с потолка штукатурку, один кусок лежал прямо посреди стола. Сервиз на кухонном столике был поставлен туда грязным, тарелки и блюдца покрывал слой плесени.

Кухня выходила в холл с полом из красных желтых керамических плиток с французской лилией в центре. В холле была широкая винтовая лестница из дуба, которую я проверила ногой на прочность, оказалось, все в порядке. Поднявшись на второй этаж, я обнаружила, что не только кухня, но и все комнаты находились в плачевном состоянии. Дело было не только в пауках, сидевших по всем углам в зимней спячке и оказавшихся, правда, чуть помельче, чем это изобразил Дюжарден, но и в том, что через гнилые оконные рамы в дом проникла сырость, так что лепные потолки покрылись разводами плесени.

На верхнем этаже царила сладковатая смесь запахов от заплесневевших матрасов и отсыревших деревянных полов. Все двери на площадку были открыты. В комнатах стояла мебель того времени, когда здесь жили родители Дюжардена, а то и его дед с бабкой, потому что обивка вся истлела и из-под нее вылезли пружины. У некоторых стульев недоставало ножек, другие были настолько источены древесным червем, что, казалось, тотчас развалятся, если я рискну на них присесть.

В самой большой из трех спален, которая раньше, вероятно, была полностью розовой, покрывала на кроватях выцвели и стали грязно-бежевыми. Обои с рисунком из медальонов отклеились и свисали вниз, как тряпки, а драные гобеленовые гардины едва держались на карнизах. На этом этаже была и ванная комната, с железной лежачей ванной на львиных лапах, но эмаль в нескольких местах проржавела, так что я не смогла бы посидеть в теплой воде. Здесь же стояла соломенная корзина для грязного белья, полная простыней. В корзину я все же не стала совать свой нос, который делался у меня все более и более чувствительным: как бы совсем не превратиться в зверя.

Осмотрев чердак — лавку старьевщика со штабелями стульев и грудой диванов, — я снова спустилась по дубовой лестнице в холл на первом этаже. Одна из дверей вела в спальню, где все было черного цвета, вплоть до зеркала из затемненного стекла. Покрывалом на кровати служила черная бархатная занавеска, и печка была черная, и шкафы тоже. Кроме того, на первом этаже была гостиная — комната с высоким потолком в передней части дома. Эта комната, где стояло изящное кресло с подставкой для ног, пострадала меньше всего, хотя по потолку и стенам тоже шли узоры из трещин и плесени. В стене между кухней и гостиной имелось окошко для подачи еды: я тотчас же представила себе, как служанка ставит на поднос кушанья, приготовленные поваром.

С противоположной стороны холла я увидела филенчатую дверь с резной медной ручкой. Нажав на нее, я вошла в темное помещение, где еще сильнее, чем в других комнатах, пахло рассыпающейся в прах бумагой. Нащупав выключатель, я зажгла торшер, который осветил угол за шкафом. Шкаф оказался полон книг, а помещение оказалось библиотекой с лабиринтом шкафов, стоящих не только вдоль стен, но и перпендикулярно к ним. Я в восхищении прошла между картонными коробками к элегантному стулу с овальной спинкой. Из сиденья торчало что-то вроде сена, но в целом стул был вполне прочен. Тучный владелец дома не очень-то аккуратно разместил свои богатства на полках, большинство книг стояли вкривь и вкось или лежали слишком высокими стопками, но все же это были книги — и классика, и более новые авторы, на всевозможных языках, вплоть до китайского и арабского. Здесь было много учебников по иностранным языкам и словарей, а также просто художественная литература. Проходя мимо шкафов, я время от времени снимала с полки то один, то другой томик, чтобы при свете торшера рассмотреть их получше. Оказалось, что некоторые книги вообще никто никогда не раскрывал. В них даже не были разрезаны страницы.

Я снова выключила свет, прошла в холл и теперь только заметила, что тут стоит внушительного вида бельевой шкаф, не такой пыльный, как прочие предметы в доме. Дверцы были украшены резными розетками. С любопытством заглянув внутрь, я обнаружила, что этот шкаф высотой не меньше двух с половиной метров тоже забит книгами и журналами. Парочку я вытащила посмотреть. Это были порнографические издания, оказалось, что шкаф полон порнографической продукции, кроме книг здесь были календари и отдельные плакатики с фотографиями и рисунками человеческой плоти. В мозгу у некоторых мужчин, подумала я мрачно, есть только один отдел, где воображение умирает не до конца, — тот, что заведует сексом, хотя дела этих мужчин плохи, так как фантазии их поражают своим убожеством. И еще я теперь знала, в какой части дома находился его владелец, когда испугался мышей: их помет я нашла только в этом шкафу, я закрыла дверцы. Пожалуй, в дальнейшем мсье Дюжардена мы будем называть мсье Полиглот или, проще, мсье Глот.


На следующий день я оккупировала чердачную комнату. Там уже стоял для меня письменный стол, так что оставалось только снять паутину и сделать уборку. Здесь не было печки, поэтому ты принес наверх чугунку из черной комнаты, оставив там ее стационарную трубу. Чтобы обогревать эту комнату, мне приходилось по многу раз в день подниматься сюда с корзиной дров, но я готова была на все, ведь теперь у меня была собственная мастерская. Наша постель также переехала с сеновала на этот чердак.


Месяцев через восемь после моего появления Питер уехал. Между ним и мной так и не возникло никакого взаимодействия. Когда мы с тобой сидели в кухне, он обычно лежал у себя в комнате и слушал английское радио, а когда мы вдвоем пасли стадо, он шел в единственное кафе в деревне, безликий зал с грубой кухонной мебелью, отполированной жирными руками завсегдатаев. Хозяин, похожий на осевший пудинг, постоянно находился за пивной стойкой с пластиковым покрытием и вылезал из-за нее исключительно для того, чтобы налить посетителям ярко-синего или ярко-красного тягучего напитка из бутылки с мерным носиком. Потом он снова брел к своему стулу за стойкой и принимался пересчитывать рюмки, когда же начинало темнеть, он включая несколько ламп дневного света.

На следующий день после возлияний в кафе и болтовни со стариками, чьи носы напоминали цветную капусту, Питер всякий раз отсыпался часов до двенадцати. Для нас его отъезд был неожиданностью, но думаю, что он с самого начала вынашивал план вернуться в Англию. Наконец-то у него появилось двое человек, чтобы следить за его нэнни, которые хоть и казались самостоятельными особами, но без присмотра не могли прожить и дня. Они бы проголодались, вырвались из хлева и разнесли в пух и прах все, что можно и что нельзя.

Не прошло и двух недель после отъезда Питера, как однажды вечером, около одиннадцати, я услышала душераздирающий крик. Я сидела у печки, ты пошел давать девочкам ночную порцию сена. С бьющимся сердцем я рванула в хлев. Оказалось, что кричал ты, ты звал меня, потому что Джейн определенно плохо себя чувствовала и очень нервничала. Она то ложилась, то снова вставала, ложилась в другом месте, вставала опять и так без конца. Передними копытами она устраивала для себя в соломе местечко, но тут же уходила с него.

— Беги за книгой, — рявкнул ты.

«Книгой» у нас назывался английский ветеринарный справочник, доставшийся нам в наследство от Питера. Я побежала в кухню, нашла книгу и вернулась в хлев. Рядом с тобой я улеглась животом на солому, чтобы обследовать Джейн. От волнения я болтала без умолку, настоящее недержание речи, а ты, наоборот, не говорил ни слова, только один раз буркнул, чтобы я не теряла голову. Я открыла книгу и прочитала вслух, что мы должны делать; тем временем Джейн беспокойно бегала по хлеву, скрежетала зубами, вздыхала и пыталась — довольно слабо — тужиться.

Мы ждали. Нам казалось, что прошло несколько часов. «Подстригите ногти как можно короче и вымойте руки, — читала я. — Затем намажьте правую руку по локоть оливковым маслом». Ты сбегал в кухню и смазал руку маргарином, так как постное масло у нас кончилось, а Джейн все продолжала крутиться, потому что у нее были, как нам казалось, схватки.

— Пора действовать, — заявил ты решительно. Мне ты велел обнять ее за шею. Сам бесстрашно сунул ей во влагалище пальцы, а потом и всю руку по локоть.

— Тут голова, — сказал ты взволнованно, — я чувствую голову. Посмотри в книге, так ли должно быть.

Я отпустила Джейн и посветила на книгу керосиновой лампой. Электричество мы отключили. Джейн стояла и ждала, полностью вверив себя нашей опеке.

— Только не вытаскивай! — закричала я в панике. — Что ж ты делаешь, здесь написано, что это нельзя. А ножки чувствуешь?

— Ножки тоже есть, но они сзади.

— Поверни ими вперед.

В книге на рисунке было показано, как детеныш должен лежать в матке и как его привести в правильное положение.

— Боюсь что-нибудь повредить. Так-так, вот они, поворачиваю их вперед.

Во мгновение ока из Джейн вылетел ее ребенок. И, чего мы никак не ожидали, через полчаса совершенно самостоятельно вылез второй, а мы все еще возились с первым, убеждая его попить молочка. Мокрый младенец, покрытый таким количеством слизи, что уши его свисали вниз, уже поднялся на ножки, но выглядел настолько обалдевшим от всех событий, что никак не мог найти источник молока. Раз за разом он тыкался мокрой головкой в мамины передние ноги, потом шатаясь, шел не в ту сторону, после чего мы брали его на руки и опускали на землю рядом с выменем. Разинутый рот все время оказывался чуть-чуть не там, а когда он наконец ткнулся мордой прямо в сосок, то не сумел обхватить его губами. В отчаянии мы попробовали применить силу, засунули сосок ему в рот и не давали выплюнуть, но младенца свело судорогой, и он крепко сжал челюсти.

Согласно книге, Джейн должна была немедленно вылизать новорожденных, но она даже не высунула язык. Казалось, она вовсе не в восторге от того, что двое малышей ищут ее соски́, и ничего не делала, чтобы им помочь. Я подумала, что нерадивую мать надо подоить руками и влить молоко из чайной чашки в рот детям, но когда ты по моему настоянию взялся за соски, оказалось, что в них почти ничего нет. Твое лицо было строгим от сознания ответственности. В прошлом году ты присутствовал при родах, но тогда за главного был Питер, а ты только смотрел, что он делает.

В своем бессилии я предлагала то одно, то другое, но ты ни о чем и слышать не хотел. В книге было написано, что в подобных случаях малыша надо кормить из бутылки с соской коровьим молоком, смешанным с чайной ложкой оливкового масла. Но бутылки с соской у нас не было, не говоря об оливковом масле. Я хотела разбудить соседей и, если надо, сбегать за ветеринаром. Ты возражал категорически, ты хотел сохранять независимость. После долгих размышлений, во время которых дети так и оставались мокрыми, как будто только что вылезли из пруда, я решила, что делать нечего, придется лечь спать, пусть животные разбираются сами, ведь было уже полчетвертого. Мы с тобой поссорились, так что ты пошел спать на прежнее место в сене, а я залезла в холодную постель у себя на чердаке.

На следующее утро оба малыша еще были живы. Они до сих пор не высохли и дрожали от холода. Теперь ты разрешил мне пойти к соседям, и так, на соседском молоке с оливковым маслом из магазина, новорожденные протянули весь день. Мне приходилось буквально вливать в них эту смесь, потому что они, особенно младший, мужского пола, почти не могли глотать.

Еще день спустя, когда ты как раз отлучился в деревню, я нашла на соломе только два бесформенных комочка шерсти. Расстроенная, я сходила за тачкой, подкатила ее к двери хлева и положила на нее первого. Я как раз несла второго на лопате к выходу, когда Джейн вдруг прониклась материнскими чувствами и двинулась, жалобно блея, за мной следом. В тот миг, когда я левой рукой закрыла у нее перед носом двери хлева, ее сын соскользнул с лопаты и шмякнулся на землю. Я‑то намеревалась произвести вынос тела со всей торжественностью, теперь же я затолкала эту мягкую кучку смерти на лопату ногой, одновременно придерживая дверь. Зарывая два трупика рядом с навозной кучей, я заметила, что у одного из них течет кровь из пупка.

Ты вернулся домой. Я осторожно сообщила тебе печальную новость. Ты выругался, но нам некогда было осмысливать происшедшее, потому что следующие роды начались в тот же день, ближе к вечеру. Теперь это обнаружила я и заорал на весь хлев:

— Йо, Йо, иди сюда скорее, тут что-то серьезное, не пугайся, Йо!

То и дело поскальзываясь на тонком слое тающего снега, ты прибежал из кухни.

— Йо, тут уйма крови, толстый красный пузырь, смотри, у Вирджинии под хвостом.

Ты перешагнул через загородку между внешним миром и хлевом. Зимой мы держали двери закрытыми, но после похорон мне захотелось здесь все проветрить. Ты посмотрел на пузырь, усмехнулся и трезво констатировал:

— Это наверняка мешок с околоплодной жидкостью.

Теперь и я отважилась рассмотреть пузырь с близкого расстояния, он напомнил мне кондом, в который налили красной воды.

— Знаешь что, пошли-ка отсюда, пусть Вирджиния сама разбирается, — предложила я. Она достаточно старая, у нее это наверняка не первый ребенок.

Ты согласился. Питер тоже говорил, что при родах лучше вмешиваться как можно меньше. Все получится само собой, пообещал он нам, у него никогда не возникало проблем, младенцы так и выскакивали из мамашиных животов.

Мы пошли в кухню, хотя и продолжали беспокоиться, поскольку прочитали в книге, что младенец должен был появиться одновременно с околоплодной жидкостью. Пока ты сидел, листая страницы, я достала из печки кастрюлю с гороховым супом. С помощью поваренной книги из библиотеки в большом доме я приготовила суп еще утром, и разварившийся до пюре горох с овощами простоял в горячей печке весь день. В детстве я не слишком любила это блюдо, потому что с виду оно напоминало мне сопли и блевотину, и еще я терпеть не могла слово «снерт», как называли гороховый суп в наших местах. Сама я это слово никогда не употребляла. Теперь же, зачерпывая ложкой тягучую жидкую кашицу, я вспомнила Вирджинию, которая, как я увидела перед самым выходом из хлева, повернула голову назад и с удовольствием хлебала жидкость из мешка.

Не доев супа, ты резко вскочил. Сказал, что только что слышал тихий детский крик и успокоительный материнский голос. Ты в спешке накинул куртку и бросился вон из кухни. Чуть позже я увидела тебя несущимся мимо кухонного окна с чем-то непонятным, что висело тряпочкой у тебя на руках. Дверь приоткрылась, и ты сунул голову ко мне в кухню.

— Опять двойня. Один мертвый, второй как огурчик.

Мертвого мы предали земле рядом с другими. Пока ты рыл яму, умерший малыш лежал на белом снегу, мордой к земле. Я приподняла ему голову. Морда была желтого цвета, а вокруг рта виднелась пена. Точно ли младенец мертв?

— Мертвее не бывает, — сказал ты грустно.

Вернувшись в кухню, я вылила тебе на руки полбутылки жидкости для мытья посуды.

— После такого дела полагается тщательно вымыть руки.

— Хорошо, мамочка.

Мы пошли в хлев смотреть на живого, который крепко обхватил губами толстый материнский сосок. Тем временем Вирджиния пожирала в качестве десерта свисающую у нее сзади плаценту. Потом мы доели в теплой кухне все околоплодные воды, какие еще оставались у нас тарелках.


В последующие недели народилось еще множество малышей. Мы работали как одержимые, при том что как-то упорядочить наши обязанности не было никакой возможности. У нас, как говорят французы, был полный «bordel». Придет ли время, когда мы снова будем ходить шагом? Мы бегали из хлева в дом и из дома в хлев, а однажды гонялись за Эмили, которая носилась по хлеву галопом с торчащей из-под хвоста головой, вылизывая по пути чужих детей. Ты всякий раз бросался отсасывать ртом слизь из ноздрей новорожденного еще до того, как его тело полностью показывалась наружу. Уже после этого малыш выскакивал из матери, делал сальто и — бух! — падал на солому. Потом он быстро вставал на ножки и совершал несколько бессознательных прыжков.

При нормальных родах это было изумительное зрелище, когда снаружи показывалась маленькая головочка, завернутая в пленку; какой-то миг казалось, что она не живая, но тут ротик раскрывался и начинал ловить воздух, как у рыбы, которая пытается дышать. Мы всегда гадали, появится ли еще и второй младенец, как он будет выглядеть и какого окажется пола. Как только новорожденные выясняли, где находится сосок, они переставали быть беспомощными. Едва они чувствовали во рту вкус молока, как их хвостики принимаясь ходить ходуном, и тогда мне хотелось повилять хвостом с ними вместе. Маленькие головки и тельца блестели, а потом, когда пленочка, в которую они были запакованы, высыхала, шерстинки вставали дыбом. Пока мы с серьезными лицами сидели в углу, дожидаясь появления на свет нового младенца, к нам приставали со всех сторон те, кому уже было дня два от роду, иногда они даже забирались на нас и сосали нам волосы. Большинство из них я узнавала по голосу: у одних он был высоким, другие, наоборот, блеяли низко и жалобно.

Ты был занят еще больше меня, потому что тебе, кроме всего прочего, надо было доить наших подопечных и делать из молока сыр. Раньше я никогда не осознавала, что млекопитающие производят молоко только после рождения у них детеныша. Лишь тогда их кровь превращается в молоко; под животом у матерей проходят почти такие же сосуды, как кровеносные, откуда молоко попадает в вымя, у некоторых размером с ведро. Такой матери приходится ходить, расставив ноги, очень осторожно, и все-таки вымя задевает задние ноги, производя при каждом шаге трущийся звук.

Мы сколотили из досок специальные комнаты для рожениц, как рекомендовала книга. Если какая-нибудь мамаша не хотела облизывать свое дитя, мы посыпали его грубой морской солью, потому что мы выяснили, что мамы лижут малышей не от любви к ним, а из-за приятного вкуса слизи. Но сколько мы ни изучали книгу, иногда мы сталкивались с неразрешимыми сложностями и тогда орали друг другу команды:

— Принеси полотенце!

— Ребенка надо в тепло!

Вот теперь ты отнес дрожащего новорожденного в кухню, положил его перед печкой на мой самодельный ковер и принялся растирать полотенцем. Ты сердито крикнул мне, чтобы я поскорее закрыла дверь, а то я убью младенца этим сквозняком. Я встала на колени рядом с больным, таким изумительно-грустным на таком изумительно-веселом клетчатом фоне. Я погладила его и обнаружила у него на шее шишку размером с обычный стеклянный шарик для детских игр, и шарик этот перекатывался у него под кожей туда-сюда. Мы положили малыша в плетеную корзину. В час ночи он все еще лежал у нас в ногах у печки. Ты сказал, что он в коме, но «еще жив», это ты знал точно.

— Он вернулся в то же состояние, в каком был внутри матки.

Ты заботливо приложил руки к малышу. От тяжелой работы у тебя были мозоли, и когда ты меня ласкал, эти уплотнения на ладонях скребли мне кожу.

— Он не дышит, но сердце бьется. В матке он получал питание по пуповине, а тут умрет из-за отсутствия необходимых веществ.

Значит, ты тоже не знал, что делать, и говорил что попало. Я развела для него молочную смесь, через соседей мы достали упаковку специального сухого молока. Его надо было разводить в холодной воде, а потом на водяной бане доводить до температуры тела. Я попыталась протолкнуть в ротик, соску, но ничего не получилось. Потом ты силком разжал ему неподвижные губы и влил молоко в рот. Оно вылилось обратно через ноздри.

— Это значит, что в легкие попала вода. Можно прекратить попытки.

Сколько раз мы пытались оживить мертвых? Выпавший изо рта язык — вот это ясный знак. Почему на свет появлялось столько новорожденных, которых мы так и не смогли спасти? Это всегда так?

Младенец, спавший, как уютно свернувшаяся киска, вдруг издал булькающий крик, безумно нас напугавший. За первым криком последовал второй. Я предложила вынести его на улицу и там прикончить, но тотчас сама отказалась от этой мысли. На следующий день он лежал абсолютно неподвижно, и мы закопали его на нашем кладбище рядом с навозной кучей, где уже протянулась длинная цепочка могил, помеченных палками. Я предложила петь во время похорон, просто так закапывать тело в землю мне казалось нехорошо. «I once had a girl», — спели мы в минорной тональности. Потом я обратилась к закопанной могиле с короткой проповедью.


Через несколько месяцев, летом, я как-то раз сидела в большом доме у себя на чердаке и работала. Я радовалась, что зима кончилась, потому что в этой комнатке под самой крышей иногда бывало так холодно, что я не отходила от моей чугунки дальше чем на два метра, с каждым следующим шагом температура становилась на градус меньше. Если я ставила свой стул у самой печки, то спереди мне делалось жарко, а со спины приходилось накрываться одеялом. Я никогда не отдергивала занавески, потому что они хоть немножко препятствовали проникновению холода в дом. Иногда я спускалась вниз с совершенно онемевшей спиной, поскольку целыми днями сидела съежившись, невольно сутулясь. Но мучения были не напрасны: после долгих размышлений и экспериментов я придумала способ обработки собранных мною десятком тысяч горошков. Сначала я сушила их несколько дней над печкой на одной из сколоченных мною решеток. Когда горошки теряли запах и становились маленькими, легкими и твердыми, я ссыпала их горстями в эмалированный таз, найденный на свалке, и запивала белой краской. Потом я мешала в тазу палкой, пока шарики не покрывались этой белой грунтовкой со всех сторон равномерно, и вываливала их на мою вторую сушилку, а пока они сохли, я терпеливо качала сушилку туда-сюда, чтобы горошки катались по металлической решетке и не слипались. Таких белых шариков у меня было уже шесть полных мешков из-под удобрения.

Для второго слоя я купила в деревенской лавке краски самых разных цветов. Красная краска делала горошки слишком похожими на витамины, синяя и желтая превращали их в бусины, так что в конце концов я остановилась на золотой краске, в золотом варианте шарики обретали больше всего достоинства, золото придавало им дополнительное совершенство, превращало природу в культуру.

И вот после нескольких месяцев встряхивания, сушки, нанесении новых слоев краски и подмазывания отдельных местечек кисточкой я наконец ссыпала последнюю порцию в большой бумажный мешок. Сидя на стуле, я наслаждалась зрелищем моих сокровищ и спрашивала себя, что с ними делать дальше, какой будет следующая фаза. Я смутно слышала звук мотора, но не обратила на него внимания, решила, что это, наверное, очередной любитель сыра. Ты был дома, ты с ними разберешься. Так что я продолжала напряженно всматриваться и вдумываться.

Я чуть не упала со стула, когда дверь чердачной комнаты распахнулась.

— Здравствуй, красавица, — услышала я громкий голос. — Какой приятный сюрприз!

Было очень жарко, и он здорово вспотел, наш Глот, ибо это именно он имел наглость войти ко мне не постучавшись. На нем была слишком узкая рубашка с коротким рукавом, под мышками я увидела влажные пятна, впрочем, я их учуяла и носом, от него шла такая вонь, с какой я еще никогда в жизни не сталкивалась. В руке он держал дорожную сумку, которую тут же бросил со стуком на дощатый пол. Я едва успела встать в надежде защититься от него, но он уже протянул руки, крепко ухватил меня и поцеловал, в точности как в прошлый раз, прямо в губы. На этот раз поцелуй длился подольше. Я чувствовала, как его жирное брюхо упирается мне в живот.

— О-ля-ля, — произнес он томно.

После недолгой борьбы, к сожалению больше напоминавшей игривую возню, во время которой я не сумела сорвать с него парик, он отпустил меня и стал с довольной физиономией, переводя взгляд с меня на мешки с золотом и с мешков с золотом на другие углы комнаты.

— Alors, ты живешь на чьердаке. У тьебя тут чистота, а ты сам ну прямо куколка.

«А ты сам ну прямо соседский хряк», — подумала я в бешенстве. «С ним что-то случилось?» — спросила я в испуге у хозяев борова, когда первый раз увидела, как тот переваливается по загону, а сзади у него болтаются два огромных шара, две вздутые опухоли телесного цвета. Сосед захохотал, а я чуть сквозь землю не провалилась от стыда, когда поняла, что это у борова такие яйца.

— Помет в доме больше ньет, — радостно сообщил мне Глот. — Спасибо.

Значит, он уже успел заглянуть в порнографический шкаф. Еще зимой я насыпала яда на его журнальчики и вообще повсюду, после чего крысиных какашек больше не появлялось, только здесь и там я нашла парочку серых трупов.

Так же сладострастно, как в прошлый раз он смотрел на мои псевдоконфеты, он уставился теперь на новоиспеченный золотой запас. Опыт ничему его не научил, он не смог удержаться и, клонившись к одному из мешков, запустил в него руку по локоть, нежно перебирая пальцами, как я любила делать это сама, подобно Дагоберу Даку, ныряющему в бассейн с золотыми монетами.

— Вы засунули руку в говно, — сухо проинформировала его я, — de la merde, понимаете? Shit, Scheisse.

Глот как можно скорее вытащил руки и вскинул их вверх, так что навозные шарики разлетелись во все стороны. Запястья его были покрыты золотом. С мордой, перекошенной от отвращения, он понюхал свои жирные пальцы и рявкнул на меня:

— Ты убрать этот дрянь немедленно. Немедленно!

Уже взявшись за ручку двери, он добавил:

— А то запах впитаться в мой книги.

Дверь мастерской захлопнулась. Подобрав с пола раскатившиеся шарики, я помчалась, прыгая через две ступеньки, следом за Глотом вниз по лестнице, и на втором этаже как раз увидела, как он, пыхтя от негодования, входит со своей сумкой в комнату с грязными розовыми покрывалами и оторванными обоями в медальонах. Я спустилась на первый этаж и, пробежав через кухню, выскочила на улицу, где наткнулась прямо на тебя.

— Урод, — прошептал ты, услышав от меня о происшедшем. Мы вместе прокрались наверх и унесли с чердака мое золото, я решила сложить его в комнате Питера.


Вечером Глот имел наглость показаться у нас в кухне: пришел попросить у нас сыра. Ты смерил его враждебным взглядом и едва кивнул, не прекращая ожесточенно давить сыворотку из творожного шара. Ты и пальцем не шевельнул, чтобы дать ему сыра, не говоря уже о том, чтобы поздороваться с ним за руку. У нас в шкафу лежала одна головка, на которой я недавно обнаружила мелких червячков, ты тогда счистил их ножом, приговаривая: «Их видно, только если присмотреться». Именно эту головку я дала Глоту.

В ту ночь мы опять оба спали на сеновале. В последующие дни мне постоянно приходилось быть начеку, потому что Глот все не уезжал и не уезжал — сказал, что у него отпуск. Мы изо всех сил старались не замечать его присутствия и сами старались быть как можно незаметнее. Стоило мне хоть ненадолго выйти во двор, как Глот в ту же секунду оказывался рядом, осыпал меня любезностями или пытался обнять. В те недели ты не хотел пасти нэнни без меня, я должна была идти во главе шествия рядом с тобой. Говоря о Глоте, что случалось крайне редко, ведь ты с ним практически не сталкивался, ты называл его не иначе как полным презрения местоимением «он». Если, никуда не денешься, тебе все же приходилось с «ним» говорить, ты никогда не делал этого прямо, а только через меня.

В то лето Глот старался всеми силами превратить нас в слуг, он не понимал, что былое величие его поместья вызывает только смех. Он вел себя как богатый барин-интеллектуал, у которого в услужении двое импортных крепостных. Как-то раз он пришел к нам сказать, чтобы мы вырыли яму во дворе перед большим домом. Он купил саженец грецкого ореха, который должен был торжественно осенять вход в усадьбу. Ты произнес всего одно слово — резкое «нет», после чего Глот беспомощно протянул лопату мне. Ему в голову не пришло вырыть яму самому, впрочем, боюсь, у него бы это просто не получилось, не достало бы силушки. Он любил вытащить на улицу доисторический стул и сидеть на нем в тени дома, пыхтя от усталости, потягивая вино, с книжкой стихов или порнографическим журналом в руке. В таких случаях мы прятались в нашей собственной крепости, глядя на него в окно и отпуская шутки насчет его внешности и манер.

Глот понял, что нас ему не заставить посадить дерево. Он надел сандалии и отправился пешком в деревню. Через полчаса он вернулся с Домиником, маленьким женоподобным человечком неопределенного возраста по прозванию Доместик[12], поскольку он подрабатывал тем, что помогал по хозяйству то в одном, то в другом доме. Доминик был худой и сутулый и такой застенчивый, что всегда находился в напряжении. Я знала его, потому что наши подопечные обязательно нападали на его собачку, если Доминик встречался им на пути. От Питера я слышала, что раньше этот человек жил в нашей кухне.

Глот порылся в кармане шортов цвета хаки, штанины которых кончались примерно пятнадцатью сантиметрами выше толстых коленок. Вытащив несколько монет, он пересчитал их на ладони. Доминик взял деньги и спрятал в карман своего неизменного вельветового пиджачка, который был ему коротковат, равно как и брюки. Из нашего окна мы наблюдали, как щуплый Доминик поплевал на ладони и пригладил шапочку темных волос, когда от нее отделилось несколько прядок. Затем взял лопату и, поставив на нее ногу, воткнул в землю. У травы были длинные и крепкие корни, начать рыть яму было совсем нелегко. Само собой получилось, что ты выскочил из кухни и подбежал к парочке во дворе. Доминик охотно отдал тебе лопату, и вы сняли первый слой земли, работая по очереди. Когда яма была готова и дерево посажено, Глот додумался достать из кармана монетку и для тебя. Я испугалась, что ты выбьешь ее у него из рук, но ты сдержался и взял ее, чтобы тут же положить в карман Доминику.

На следующее утро девочки объели ореховое деревце подчистую, а ты стоял и смотрел на них, заложив руки за спину. Со злости Глот в тот же день погрузил в свое оранжевое авто несметное количество багажа. Уже заведя мотор, он выбросил мне из открытого окошка ключи и прокричал:

— Доместик придет убрать в доме. Ты впустить его в château, о'кей?

Я чуть подсластила его кислый отъезд тем, что ровно один раз махнула ему рукой. Когда машина скрылась из виду, я отперла дверь замка и вошла в большой дом на полсекунды раньше чем ты.

— Ого! — воскликнула я, разъярившись, а потом мы уже оба принялись оглядываться, не веря своим глазам.

— Уму непостижимо!

На деревянном столе нашему взору предстал абсурдный натюрморт из кучи надкусанных ломтей булки, едва начатого шоколадного торта, недопитых бутылок вина, открытой баночки гусиного паштета, недоеденных киви, разрезанного пополам ананаса и еще множества других продуктов. Здесь и там валялось штук пять наших сыров, пожалуй, из-за них я и разозлилась больше всего, потому что Глот брал их у нас просто так, как землевладелец берет оброк с крепостных. Почти на всех головках были следы его зубов, но ни одну он не доел до конца. Тут же стоял кувшин с молоком наших нэнни, потому что Глот был готов есть и пить все подряд. «Если смешать с медом, получается изысканный напиток», — говорил он всякий раз, когда приходил к нам за молоком.

— И Доминик за пару грошей придет все это убирать, — сказала я тебе, качая головой. Я погрузила указательный палец в шоколадный крем, облизала, потом проделала в креме вторую борозду, еще глубже. Ты решительно подошел к холодильнику, открыл его и вытащил ящик для фруктов. Одной рукой сунул в рот редиску, другой взялся за огурец, который стек по пальцам кашицей. И в этот момент, именно в этот момент дверь кухни распахнулась. Глот забыл свои таблетки от печени, он не сможет обойтись без них в Париже.


С Домиником-Доместиком мы подружились. Мы помогли ему справиться с остатками еды и все убрать; после истории с посадкой деревца ты, «Йойо», сделался его любимцем, и он стал регулярно приходить к нам за сыром. Покупал не больше одной головки зараз, потому что знал цену деньгам. Обычно мы угощали его чаем, потому что он любил посидеть в привычной обстановке своего прежнего дома и, болтая без умолку, повспоминать о том времени, когда он здесь жил. И еще он любил перечислять твои достоинства: ты был такой умный, здоровый и трудолюбивый, после отъезда Питера стадо стало выглядеть более ухоженным и так далее и тому подобное. Меня не столько занимали его рассказы (иногда я просто не разбирала его французскую речь), сколько интриговал его голос. Он говорил высоким женским голосом, таким, каким, по моим представлениям, должны говорить евнухи, с той разницей, что его кастрировали как бы не до конца. Если он хотел что-то подчеркнуть, то звук посреди предложения вдруг опускался от сопрано до баритона, от высокого писка до низкого и полного звука, а если что-то было для него по-настоящему важным, он мог только хрипло шептать. Но начинал он обычно на высоких нотах, а смех его звучал как визгливое иканье. Доминик был самым бесполым существом, какое я встречала, его можно было сравнить лишь кое с кем из наших рогатых девочек, но те обладали куда менее смирным нравом. Перед домиком, где он теперь жил, был симпатичный садик с дикими цветами, и я никогда не забуду его реакцию, когда я купила на рынке ему в подарок луковицы гладиолусов, целый мешок. Он заглянул в него с любопытством и, счастливый, воскликнул:

— Она купила для меня лука!

Доминик был готов радоваться мешку лука.


Дело не обходилось без жертв, причем иногда по нашей воле. В свое время, когда я первый раз вошла в комнату Питера в день моего приезда, я увидела, что к балке у потолка подвешен какой-то большой предмет. Предмет был тактично завернут в простыню, но после расспросов я выяснила, что это тело нэнни.

Позднее, незадолго до того, как Питер уехал в Лондон, к нам на двор пришел коренастый мужчина в резиновых штанах. Оказалось, это убойщик скота, которого пригласили забить Финдуса. Я зажала уши руками, но все равно слышала пистолетный выстрел, а потом я видела, как тело нашей свиньи повесили на приставной лестнице во дворе. Питер вытащил на улицу кухонный стол и даже не снял с него клеенку с красно-белыми квадратиками. В скором времени на столе уже стояла голова Финдуса, пятачком вверх, в то время как торс продолжал висеть вверх тормашками на лестнице, с беспомощно выставленными передними ногами. Потом человек в резиновых штанах разрезал ножом живот в продольном направлении. Обеими руками он принялся вытаскивать через этот длинный разрез тонны внутренних органов и складывать их в ведро, которое подставлял Питер. Это было то самое ведро, в котором мы носили воду из колонки на улице.

На следующий день скототорговец забрал у нас Амаридис в живом виде. На деньги, полученные за нее и за ее приятеля, Питер купил билет в Лондон. Впрочем, чем объяснить, что у Питера в стаде было всего только сорок две взрослые нэнни? Задавшись таким вопросом, я пустилась в мучительные подсчеты. Питер уже много лет приводил к своим девочкам на период спаривания бородатого гостя. Предположим, он делал это раз в два года, потому что, если верить справочнику, одну нэнни от родов до родов можно доить два года. Предположим, у каждой девочки за один раз рождалось только но одному детенышу. Нэнни доживают примерно до десяти лет. Как ни крути, получалось, что стадо должно было бы быть во много раз больше, чем оно было на самом деле.

Я отлично знала ответ, но по-настоящему осознала правду только в один прекрасный день в конце лета. После того, как Плот уехал уже с таблетками, я снова оборудовала свой чердак. Там я в тот день и сидела, когда вдруг услышала скрип калитки. Во двор вошло семейство упитанных парижан с незагорелыми лицами и громкими голосами. Поскольку ты ушел пасти взрослых нэнни, я спустилась вниз и продала этим покупателям штук пятьдесят сырных головок. Они сказали, что, кроме того, хотят купить у меня молоденькую нэнни.

— Ну конечно, нет проблем, — ответила я с каменным лицом, сообразив, что на полученные деньги смогу приобрести все материалы, которые были мне нужны, чтобы продолжать работу в мастерской. Продажей сыра мы выручали гульденов по восемь в день, этого как раз хватало нам на еду. Ни цента лишнего у нас не оставалось.

Парижское семейство в полном составе последовало за мной в хлев, где я попыталась поймать за заднюю ножку одного из малышей, которым к тому моменту исполнилось от пяти до семи месяцев. Малыш бегал куда быстрее меня, он промчался зигзагами по всему хлеву, перепрыгивая через других детей, и, юркнув между стойками кормушки с сеном, забился в угол. Да и все остальные ребята, которых я попыталась поймать, воспринимали это как забавную игру. Я носилась за ними по всему хлеву, но они благополучно удирали, к тому же мне приходилось соблюдать осторожность: они легко могли выколоть мне глаз, сделав неожиданное движение молоденькими рожками. И только Иолан, которой я всегда уделяла особое внимание, вцепилась зубами мне в штанину, так что я, прежде чем остановиться, протащила ее несколько метров за собой.

Приезжее семейство стояло, опершись на загородку у входа, и наблюдало за моими действиями, как в цирке, громко комментируя происходящее.

— Вон того держи, он самый симпатичный!

Или:

— А ну давай, пастушечка, денег-то хочешь заработать или как?

Но потом им стало надоедать и они чуть не ушли, поэтому я в конце концов схватила Иолан и спросила, возьмут ли они полуторагодовалую девочку.

Я приоткрыла загородку и протолкнула Иолан через щель, после чего ее поймали дожидавшиеся ее дети. Они стали ее гладить, и моя тезка, закрыв глаза, спокойно им это позволяла. Мать семейства отдала мне условленную сумму. Я понесла деньги в дом, по дороге мне привиделось, что один из мужчин принялся точить нож о камень. Чушь, сказала я себе, это тебе мерещится. Но пока я пересчитывала купюры, до меня все же донесся вопль, страшный вопль. Я‑то была уверена, что они увезут Иолан живой! Я с трудом поборола желание броситься на кровать Питера и разреветься. В окно я увидела, что мужчина выпускает кровь из тела Иолан прямо у моих дверей. Я решительным шагом вышла на улицу.

— Не будете ли вы столь любезны делать это подальше отсюда? — сказала я взволнованным голосом и снова как можно скорее спряталась в кухне. Через десять минут я услышала, как захлопываются дверцы машины.

Всякий раз, когда какая-нибудь из девочек тужилась, выдавливая из живота малыша, я лежала под ней, чтобы поймать новорожденного, я помогала ему найти дарующий жизнь источник молока, я напрягала ум, придумывая ему подходящее имя, хоть и знала, что это имя будет служить недолго. Если младенец умирал, он лежал бесформенным комочком у моих ног. К такому комочку я старалась не прикасаться, разве что подпихивала его сапогом на лопату, и все же — скорбела, хоть и знала, во всяком случае, о мальчиках, что даже здоровый младенец через несколько месяцев все равно был бы брошен в кипяток. Если бы он не подох сейчас, его бы все равно скоро разрезали ножом с вилкой на кусочки и измельчили бы между жующими челюстями. Почти все наши дети были предназначены для кастрюли, их изрубят, смелют, переварят в желудочном соке и отправят через анальное отверстие в канализацию. За счет этого я жила, я жила за счет смерти своих детей, я умерщвляла их, чтобы жить самой.


Вечером ты подсчитал, что мы вовсе не так бедны, как я думала. Усталые, мы сидели в кухне, вернее, ты сидел на крайнем из четырех составленных в ряд стульев, а я лежала на остальных трех, положив голову тебе на колени.

— Мы хитрее всех, — заявил ты победоносно. — У нас колоссальные доходы. Ни за аренду, ни по ипотеке мы не платим. На водопровод денег тоже не расходуем, потому что его у нас нет. Воду которую мы берем из колонки, оплачивает он, равно как и электричество. Молоко с сыром тоже бесплатные. И в библиотеку тебе записываться не надо. А знаешь, во что другим обходится собственная мастерская в этакой загородной вилле? Иолан, голубушка, ну о чем еще можно мечтать?

Я вскочила с места и на обрывке бумаги принялась вычислять. Дрова тоже бесплатные, сообразила я, суммируя цифры, бревна уже много лет лежат без дела я только гниют.

— Да мы богачи! Знаешь, что наш доход почти равен минимальной зарплате?

Сверх того я еще заработала четыреста франков, что бы на них такое купить? Я отправилась в деревенскую лавку, потому что мне пришла в голову мысль скатать шарики из глины, затем их обжечь или высушить, а после покрасить в коричневый цвет, чтобы они стали неотличимы от навоза. К сожалению, в продаже не было настоящей глины, единственное, что мне удалось раздобыть, это бумажный пакет серо-зеленых комочков, которые следовало залить водой, чтобы они зашипели и размокли. Мне объяснили, что эта глина лечебная, что ее можно намазывать на лицо в качестве маски. Дома я немедленно этим и занялась. Нанесенный на кожу слой застыл и обратился в панцирь, казалось, я стала существом, у которого кости находятся снаружи. Я чувствовала себя орехом, черепахой, устрицей. Я с трудом открыла глаза, а разговаривать и улыбаться смогла только после того, как смыла массу с лица большим количеством воды.

Лишь в результате долгих стараний мне удалось-таки слепить из лечебной грязи «культурные горошки». Они были в точности как настоящие. На некоторых из них я сделала по вмятинке с одной стороны и по хвостику с другой. Отличался только вес, мои горошки были намного тяжелее. За час я слепила их примерно столько же, сколько одна девочка производила за десять секунд. Я мечтала поговорить с кем-нибудь, кто понимал бы, зачем я это делаю, лучше всего с каким-нибудь художником. Но пока я буду и дальше лепить свои горошки. Я занималась ими уже несколько дней, когда ты вдруг позвал меня помочь тебе в хлеве. Ты рассказал с тоскливым выражением лица, что Джейн лежит с раздутым животом, а ноги торчат, как палки, вверх.

— Но она ведь не умерла? — спросила я испуганно.

— То-то и оно, что умерла. Джейн умерла.

Ты просил помочь тебе погрузить ее на тачку, чтобы вывезти ее за ворота и там положить, а оттуда ее уже заберет ветеринарная служба. Закопать Джейн мы не могли, она была слишком большая.

Я пошла за тобой следом в хлев. Я знала, что Джейн уже старая, и все же старалась смотреть в другую сторону, пока мы ее тащили: я тянула за рогатую голову, а ты толкал заднюю часть ее тяжелого тела. Ты вывез ее на тачке за ограду, уже в который раз скрипнула эта чертова калитка. Я бросилась в дом и поскорее вымыла руки. Потом заперлась в своей комнате. Наверное, я целый час размешивала палкой глину в банке, прислушиваясь к знакомому шипенью. Я наклонилась к самой зеленой массе и вдохнула знакомый пыльный запах, это действовало успокаивающе. Когда я еще стояла нагнувшись, я услышала на лестнице твои шаги. Ты толкнул было дверь мастерской, но дверь не открылась, и ты робко по-стучался.

— Иолан, ты тут? — услышала я твои голос, звучавший так неуверенно, что я поняла: опять что-то произошло.

— Что случилось?

— Еще одна умерла, — тихо сказал ты, и когда я молча впустила тебя, ты боялся посмотреть мне в глаза. — Теперь Марлен.

Подавленные, мы оба сели на край кровати. Я все еще держала в руках банку с глиной и теперь снова поднесла ее к носу.

— Я уже ничего не понимаю, — сказала я устало. — Я так больше не могу. Не понимаю, что происходит, и не хочу, чтобы это происходило.

Марлен было всего полгода, совсем малышка. Скоро наступит период спаривания, начало нового круга, ведущего к новым смертям.

Я попыталась вздохнуть. Воздух вырывался из груди с клокотанием.

— Если бы мастерская была не так высоко, можно было бы привезти ее сюда на тачке. Честное слово, я скоро не выдержу, я должна что-то с этим сделать. Я смогу совладать с бессмысленностью, только если буду ее лепить.

— Думаю, у меня хватит сил поднять Марлен.

— Правда? Ты принесешь ее сюда? Только подложи какую-нибудь тряпку, когда будешь брать на руки.

— Нет, Иолан, нет, — ответил ты и минуту помолчал. — Я не буду брать ее на руки, она же мертвая. Я понесу ее за ноги, по две ноги в каждой руке.

Ты пошел вниз, а я поставила банку с глиной на письменный стол. К счастью, у меня про запас было много старого полиэтилена. Я застелила им досчатый пол в части мастерской.

Ты нес малышку, как носят дохлых животных. Тело у нее, как и у Джейн, было раздутое. Наверное, внутри были черви, в животе, должно быть, кишмя кишело. Во всяком случае, от нее попахивало, хоть и не сказать, что воняло, — казалось, в комнату вошел человек с несвежим дыханием.

Ты положил Марлен на бок на расстеленный полиэтилен с той стороны мастерской, которая выходила на улицу, в одной из двух башенок. Девочка не казалась уж совсем мертвой, я подумала, что она, пожалуй, только спит, но ты объяснил, что такое впечатление возникает из-за ее мохнатой шкуры, мертвые девочки не бывают похожи на пустую оболочку. Я тут же заметила, как по ней ползут два рыжих клеща, ты поймал их быстрым движением и раздавил между ногтей. Из клещей брызнула кровь. Чуть позже я увидела, что по полу ползают какие-то еще насекомые помельче. У меня зачесалось все, что можно, — в носу, около темени, я принялась скрести себе ноги.

Мы смотрели на умершую и молчали. Я очень разволновалась. Дрожащими руками взяла со стола банку и достала оттуда немного глины. Затем наклонилась и обмазала Марлен голову. Ты пытался возразить, но, увидев мой властный жест, смирился. Когда ее чуть приоткрытые глаза исчезли под слоем глины, мне стало немного легче. Теперь это была уже не молоденькая девочка, а предмет. Я покрыла глиной всю голову и оба уха, одно из которых было красным от крови. Затем под глиной исчезли и шея, и все туловище. Вышла великолепная, почти абстрактная форма, скульптура, вылепленная настолько достоверно, что казалось, она вот-вот оживет.

— Давай-ка ты ляг с ней рядом, — резко сказала я тебе. — Вот сюда, голова к голове.

— Тебе это очень важно?

— Да.

Ты колебался.

— Ну пожалуйста, Йо. Ради меня.

Ты лег на полиэтилен, голову положил на безопасном расстоянии от еще не высохшей скульптуры.

— Ты только не пугайся, но я и с тобой сейчас кое-что сделаю.

Полностью повинуясь моей воле, ты дал мне намазать глиной и твою голову, даже веки, тончайшим слоем. И рот, и уши, из всех отверстий открытыми остались только ноздри. Ты лежал неподвижно, «погрузился в себя», подумала я; ты не шевельнулся, даже когда я придвинула меньшую фигуру к тебе поближе, когда приподняла ей голову и осторожно положила мордой на твой глиняный лоб. Затем я намазала твои длинные волосы. Они стали тяжелыми и послушными, теперь ими можно было заполнить просвет между твоим затылком и ее грудью. Больше всего мне хотелось покрыть глиной все твое тело, включая одежду, но банка моя опустела, пришлось остановиться. Поэтому я прикрыла правый глаз и вытянула руку вперед так, чтобы ладонь закрывала для меня часть двуглавой скульптуры; я не видела середины твоего тела, где была одежда, и легко могла представить себе, что мумифицировала тебя всего, от головы до хвоста. Теперь было не разобрать, где кончается зверь и начинается человек. Наконец-то я обрела власть над жизнью и смертью, здесь не существовало различия между телом, которое еще дышало, и телом, в котором сердце уже остановилось. Было неясно, кто из вас в какой находится фазе. Ты, возможно, умер, а в нее я вдохнула новую жизнь. Вы оба были сделаны из одного материала, оба представляли собой нечто среднее между скульптурой и живым организмом. Больше всего на свете мне хотелось лечь рядом с вами и под сулящим утешение слоем глины слиться воедино с мужчиной, зверем и смертью.


На следующий день наступило отрезвление.

— Я всю ночь размышляла, — сказала я, когда мы, еще лежа в кровати, начали постепенно просыпаться. — Я не знала, что это так ужасно, видеть мертвое существо с близкого расстояния. Да еще эти клещи, которых ты давил ногтями.

— Когда я нес ее от тебя из мастерской на улицу, из нее капал сок.

— Чччерт.

Мы помолчали.

— А откуда этот сок вытекал?

— Не знаю.

— Нет, знаешь.

— Наверное, из-под хвоста. Пока я ее нес, у нее в животе булькало, наверное, от каких-нибудь там газов. Как вдруг забулькатит да забурлит…

— Чччерт, — закричала я, меня всю передернуло. — А ты видел, какого у нее цвета кожа под мышками? Где нет шерсти, где она стерлась от ходьбы. Все синее и красное.

— Я, слава богу, лежал с закрытыми глазами. Ее морда так тяжело давила мне на голову. До сих пор подташнивает, сегодня не буду есть.

— Представь себе. Ты кладешь голову ей на живот. Живот мягкий, в нем все время ворчит, а из зада волнами лезет всякая дрянь. Кто его знает, может быть, спереди тоже что-нибудь потечет и зазвучит, изо рта и из носа.

Мы встали с кровати и принялись каждый за свою работу.


Несмотря на отвращение я продолжала свои попытки соединять живых с мертвыми, воскрешать умерших и заставлять тех, кто еще дышит, вкусить от тишины. После Джейн и Марлен у нас, для разнообразия, долгое время никто не умирал, но однажды, возвращаясь домой из деревенскою магазина, я увидела на обочине дороги перед соседским скотным двором маленького недоношенного теленочка. Он был весь покрыт кровью: когда несчастного шваркнули в придорожную грязь, кровь была еще свежей, потому что к ней прилип песок, несколько камушков и соломинок. Теленок лежал здесь для того, чтобы его забрала санитарная служба, но когда я спросила, можно ли мне его взять «для искусства», хозяин пожал плечами и пробормотал, что ему все равно, кто его заберет, лишь бы от него избавиться. Он и так потратил из-за него достаточно денег. Несколько недель теленок, еле живой, пролежал в хлеву, «думали, оклемается». А когда его в конце концов прикончили, оказалось, что даже костный мозг воспален. Мясо забраковали, «плакали мои денежки».

Я сходила за тачкой и отвезла младенца — никаким другим словом я его не могла назвать — домой. Корова, как и человек, вынашивает детеныша девять месяцев, вдобавок у этого создания был точно такой же цвет кожи, как у меня. Он был абсолютно без шерсти, только у рта росло немного волосиков — как бы усики и бородка. Перед Глотовым домом я вымыла его хорошенько водой и положила в позе спящего на площадке у парадного входа. Малыш был мягкий, как тряпочка, тело еще не начало коченеть, казалось, у него нет ни косточек, ни мышц. Пока он сох на солнышке, я не могла на него налюбоваться. Особенно меня трогали его копытца. Они были, как и все тело, цвета человеческой кожи, благодаря этим изящным кончикам спереди они казались прямо точеными, я не могла себе представить, что этими нежными туфельками можно ступать по земле.

Я снова попросила тебя помочь мне, но ты отказался наотрез, как я ни умоляла. Моя мысль движется в ложном направлении, сказал ты отстраненно. И вообще что-то со мной не так. Животные — это животные и ничего больше. Я должна прекратить называть их «дамами» и «кавалерами»; вы с Питером употребляли слова «нэнни» и «девочки» только в шутку, ради иронического эффекта. Если я вовремя не остановлюсь, то плохо кончу.

Поэтому, под твоим хмурым взглядом, я сама взяла младенца на руки. Укачивая его, как мать укачивает дитя, я понесла его к себе на чердак и осторожно опустила на пол. Я достала банку с глиной, которая всегда была у меня наготове, сняла брюки и намазала себе ноги серо-зеленой массой. Потом я села по-турецки у стены и положила младенца между колен. Живот его был надрезан, так что я видела его влажные изогнутые кишки. Разрез я немедленно замазала глиной. Меня ничуть не пугало, что этот малыш мертв, зато та жизнь, которая, возможно, находилась у него внутри, внушала мне страх. Я боялась, что мелкие зверушки, червячки, живущие за счет мертвой плоти, залезут в меня через разные отверстия и примутся уже и за мою плоть. Потом весь младенец целиком исчез под слоем глины, которая скоро высохла и пошла трещинками. Щелки между телом теленка и моим собственным я зашпаклевала полностью, так что получилось, как будто он вырастает у меня из бедер. Так я и сидела, глядя сверху вниз на нас с ним вместе. Думаю, мы провели в таком положении с полчаса, но потом ты взбежал вверх по лестнице и ворвался в мастерскую, потому что я забыла запереть дверь.

— Чтобы ничего подобного я больше не видел!


Мне необходимо было прийти в себя — здесь я не могла не согласиться с тобой. Так не могло продолжаться. Но мне казалось, что это несправедливо. Почему я уже теперь должна была узнать, как жестока жизнь? Я абсолютно не хотела размышлять о том, что побеждает всегда сильнейший, а остальным суждено стать в лучшем случае перегноем. Почему я, прожив на свете меньше двадцати лет, уже должна была держать на руках трупы?

Больше я уже не пыталась склеивать живых с мертвыми, это оказалось слишком опасной областью. У меня даже не было фотоаппарата, с фотоаппаратом мое склеивание имело бы хоть капельку смысла, от него бы хоть что-то оставалось на будущее. Теперь же единственное, что я могла сделать, размышляла я целыми днями, лежа в кровати у себя на чердаке, это попытаться превратить мою собственную жизнь в произведение искусства. Надо было изменить собственный образ мыслей, приспособиться, стать похожей на тебя, чтобы прийти в гармонию с окружающей обстановкой. Меня очень и очень огорчало, что я не получила школьного аттестата и не стала учиться в академии художеств, но уж эта новая моя затея выгорит непременно. Я останусь здесь, я мы будем жить вместе, точно так же, как всегда жили вместе мои родители. Если я покину тебя, ты не справишься, для одного человека держать столько живности — стишком тяжелое дело.


Следующей весной я с великим трудом вскопала участок земли за домом, недалеко от нашего кладбища. Обнесла его надежным забором и, полная радужных ожиданий, посеяла уйму овощей и кое-какие цветы. От ужаса насильственной и естественной смерти, обязательной в животном мире, я спасусь в мире растений, самом безобидном из всех миров. Я смогу гордиться собой.

— Неужели это и есть та природа, которая раньше действовала на меня так успокаивающе? — воскликнула я в отчаянии после нескольких, месяцев огородничанья. — Не понимаю, кому только могло взбрести в голову, что рай — это большой сад, я абсолютно уверена, что в раю нет ни травинки.

«Природа может быть раем, — беспощадно писала я у себя в дневнике, — лишь в том случае, если:

1) никто ничего не ест и не пьет;

2) на каждое мужское существо есть по женскому;

3) полностью отсутствуют болезни;

4) ничто не родится и ничто не умирает».

Я с ужасом размышляла над вопросом, неужели вокруг моего лесного озера вблизи родительского дома шла такая же война, как здесь у меня в огороде. Неужели везде, где земля покрыта растительностью, происходит такая же лютая подземная борьба за лучшее место для корней? Или эту борьбу можно назвать войной лишь тогда, когда в нее вмешивается человек, который хочет собирать урожай, чтобы есть, и потому решает за других, указывает, какие из растений должны победить? Наблюдая за своим садиком, я поняла, что если бы я не навязывала свою волю, то победа во всех случаях была бы за теми растениями, которые меня интересовали меньше всего, либо мы должны были бы каждый день есть один крапивный суп. Крапиву я могла собирать и так, крапива росла повсюду и без меня, ради нее не стоило прилагать усилий. Листья одуванчика, сныть — если бы мой огородик был целым миром и я, как кочевник, переезжала в нем с места на место, там и сям срывая листья на пропитание, то мне везде было бы достаточно еды, не требующей приложения труда. А так я пытаюсь вырастить нечто, что здесь само по себе не растет, пытаюсь подчинить обитателей этого кусочка земли моей собственной воле и требую помидоров, фасоли и моркови, а на них, в свою очередь, нападают неведомые мне живые существа, тоже заявляющие о своих правах. На листья моих подопечных налетали крылатые гости, к корням прокладывали путь невидимые подземные жители, а на стеблях некоторых растений появлялась тля, целыми колониями, причем на разных растениях она была разного размера и разного цвета: где толстая зеленая, где мелкая черная (очень бойкая), а где желтенькая. По мере того как колонии тли разрастались, мои овощи, высасываемые вредительскими хоботками, все более и более чахли, так что вместо словосочетания «мой садик» уже пора было говорить «мой питомник для тли». Наслаждаться цветочками душистого горошка — никчемного эстета, чувствовавшего себя превосходно, — я могла лишь в том случае, если умудрялась не замечать паразитов, обосновавшихся на его стебле.

С овощами дело обстояло хуже: тут появлялись желтые пятнышки, там я обнаруживала белые плевки, а едва я с превеликим трудом одолевала подобные несчастья, как на мои овощи нападали новые дармоеды. Чтобы покровительствовать одним, приходится истреблять других, это я понял а по моему огороду. Как только я давала кому-то послабление, считая, что теперь-то уж наступило равновесие, так немедленно заявляла о себе непрошеная третья сила, тоже желавшая урвать от моего урожая. Однажды я не заглядывала в свой огород три недели, и за это недолгое время он пришел в ужасающее состояние. Поскольку погода в эти недели была дождливой и ветреной, трава выросла высоченная, и некоторые растения, которых я вовсе не сажала, вымахали так, что моих собственных уже вообще не было видно — они все попадали и их прибило к земле. Одуванчики, которые я весной вроде бы выдрала все до одного, снова распространились по моим грядкам, плюс, откуда ни возьмись, здесь вырос чертополох. Настоящая природа хотела вытеснить мою посаженную, трава и крапива вызывали меня на битву. Это была битва, в которой я с самого начала знала, что проиграю и что самое большее, чего я могу добиться, — это свести урон к минимуму. Наверное, на свете нет ничего сильнее, чем стремление природы расти. Каждый лопух, который я вырывала, вырасту снова, с тем же нахальством, с каким семена тыквы, посаженные мной в навозную кучу, прорастали, раздвигая целые комья навоза. Сначала над землей показывались две светло-зеленые трубочки, которые за считанные часы разворачивались в листики диаметром сантиметра по четыре. Потом дней за десять развивались огромные растения с растопыренными во все стороны щупальцами, — если, конечно, им не мешали гусеницы, иногда умудрявшиеся полностью сожрать все побеги за еще более короткое время.

Кто победит — мои посадки или паразитирующие на них дармоеды? Наверное, я должна помочь своим растениям продержаться как можно дольше, хоть и знаю, что потом вредители опять возьмутся за свое? В конце концов мне удалось вырастить кабачки, уйму кабачков, которые все созрели в одно и то же время, так что большинству я дала перерасти и превратиться в этакие цеппелины. Успех объяснялся только тем, что я топила всех слизняков в миске с пивом. Ухаживать за одними в ущерб другим — такова была моя роль огородницы, и только то, за чем я достаточно самоотверженно ухаживала, я могла потом съесть, только в то, что я храбро защищала, могла потом всадить зубы — для этих растений я сама и была главным паразитом. Я ухаживала за ними для того, чтобы потом их убить, чтобы жить самой.

В результате мир растений тоже перестал быть для меня романтической декорацией, теперь он состоял для меня из элементов, которые меня одновременно и кормили, и высасывали из меня соки. Природа хотела победить меня, прибить меня к земле, сразить градом, как пулями. Иногда миропорядок представлялся мне моим нежным возлюбленным: когда я чувствовала солнечное тепло на щеке, или когда вокруг меня порхала бабочка, или в небо взмывал жаворонок, или когда я нюхала яркий цветок. Но при этом всегда был риск, что из цветка вылетит пчела и укусит меня за нос, а если я расхрабрюсь и съем этот цветок, то он может оказаться ядовитым. А красивая бабочка еще вчера была гусеницей, в бешеном темпе обжиравшей листья, может быть, на моей собственной капусте.

Единственный вывод, который я могла сделать, — то, что я еще не в силах найти свое место в иерархии жизни на земле. Если бы я не приехала сюда следом за тобой, а поселилась бы в столице, размышляла я, глядя в потолок у себя на чердаке, меня не мучил бы вопрос о том, что такое природа на самом деле. Совсем как Глот, я читала бы стихи, несла бы чушь про бабочек и цветы, возможно, писала бы картины — прелестные пейзажи, такие, какие я видела в окно машины, когда ездила во Францию с родителями. О питомнике для тли не было бы и речи, так что передо мной не стоял бы вопрос, бороться дальше или сдаться. Ну а теперь я сдалась. Пусть борьбу с природой ведут другие, кто посильнее и повоинственнее. Лишь теперь я поняла, что все сады и огороды мира воплощают одну мысль: смотри, природа мы твои повелители.


Ладно, огородничать у меня не получилось, но я все-таки хотела тебе чем-нибудь помочь, я не могла сидеть и смотреть, как ты надрываешься. У нас почти не осталось дров, мы сожгли уже все, что можно, поэтому я отправилась за хворостом в лес. Я связывала сухие ветки и волокла вязанки домой по земле. Я собирала также нетолстые поваленные ветром деревья, которые приходилось распиливать на части. Как я ни старалась, я не умела обращаться с инструментами и очень расстраивалась. Пила, оставшаяся после Питера, была тупой, а стволы для распилки я за неимением козел клала на большой камень. Чурки, получавшиеся из бревнышек потолще, затем надо было колоть. Этот процесс занимал у меня безумно много времени, меня постоянно мучило кошмарное видение — топор, вонзившийся в ногу. Стоит промахнуться на несколько сантиметров — и я до конца дней буду ходить со страшной отметиной.

За несколько недель я заготовила куба два дров, полностью готовых к употреблению, но я знала, что этого хватит в лучшем случае на месяц, тем более если топить в библиотеке. Я начала ее отапливать, потому что использовала каждую свободную минуту, чтобы обследовать Глотовы книжные запасы. Кроме того, я по-прежнему проводила много времени у себя на чердаке в большом доме, потому что, хоть я ничего уже больше не лепила, мне нравилось сидеть там и делать записи в дневнике.

Следующей моей целью после заготовки дров стала чистка хлева. За то время, что я жила тут с тобой, гора в глубине сарая заметно выросла, животные уже не помещались между ее вершиной и потолком. Если я уберу ее всю до самого пола, хлев станет намного просторней, а у нас будет огромная компостная куча, на которой я, пожалуй, все-таки посажу кое-какие овощи, ну там несколько кабачков. К тому же мне казалось негигиеничным, когда в помещении столько застарелого навоза, по-моему, все большее число обитательниц хлева страдали от глистов. Из-за того что ты никак не соглашался позвать ветеринара, несколько нэнни зачахли совершенно напрасно.

Чтобы экономить время, мы с тобой стали больше работать по отдельности, так что я могла заниматься хлевом в те часы, что ты пас животных. Сначала я попробовала выносить навоз ведрами, но это было невозможно, уже через час у меня заболели спина и плечи. Так что лучше потратить накопленные деньги на тачку, решила я, потому что старая тачка Питера настолько проржавела, что сквозь дыры вываливалось навоза больше, чем оставалось внутри. К счастью, в деревне как раз проходила ярмарка, так что для приобретения тачки мне не пришлось прилагать сверхусилий. Мы вполне могли позволить себе такую роскошь, так как по совету соседа воспользовались недавно услугами одного скупщика скота. Он приехал к нам на двор в шесть утра, погудев в гудок своего фургончика, в темноте составил на землю пластмассовые ящики. Еще полуспящими он сложил в ящики тех, кому была прямая дорога на мясокомбинат. Потом он приехал еще раз, привез нам наличные: не имея вида на жительство, мы не могли открыть банковского счета. Вырученные деньги пошли на покупку сена и соломы и покрытие прочих расходов.

Чистка хлева оказалась куда более трудоемкой работой, чем я ожидала. Даже после того, как я вывезла десять полных тачек, гора в хлеве не уменьшилась. Верхний слой соломы с навозом был довольно мягкий, но на глубине уже меньше полуметра требовалась, строго говоря, кирка — такой плотной была темно-коричневая масса, слипшаяся в огромные влажные пласты. Заготовщикам торфа, которых я когда-то в детстве видела за работой вблизи нашей деревни, было, неверное, легче, чем мне. Через неделю у моих вил сломался черенок, так что мне пришлось-таки ехать на велосипеде в соседнюю деревню за новой палкой. Потом я снова возила из глубины хлева на улицу груженые тачки, из которых торчали вилы с уже новым черенком. Если я переоценивала свои силы и слишком нагружала тачку, то казалось, будто я выпила много водки: так я растягивалась во все стороны, чтобы удержать равновесие и не завалиться вместе с грузом. Аварии происходили каждый день, и не по одному разу, и тогда я ругалась как только умела, потому что тачку приходилось грузить полностью заново. Вначале я через день устраивала себе отдых, потому что у меня безумно болели мышцы и поясница. Но так же, как и при заготовке дров, я ни в коем случае не хотела отказываться от своей затеи, чтобы чувствовать себя «нормальной».

После нескольких месяцев борьбы с неподатливыми пластами навоза я заболела. Я была в полном изнеможении, ни в чему более не пригодна, разбита, сломлена. Однажды утром я не смогла встать, а уж коли осталась в постели, то не смогла встать и на следующее утро, и на третье. Поэтому у тебя заметно прибавилось обязанностей, ведь кроме хлева я выполняла и другие виды работ — готовила, все еще по книге из Глотовой библиотеки, пекла хлеб, мыла посуду. Теперь все это пришлось делать тебе, и мысль о том, что я потерпела двойное фиаско, угнетала меня еще больше. Если и ты сейчас сломаешься, то результат моих стараний окажется прямо противоположным желаемому.

Неделю спустя я смогла на часок подняться. Я посидела на кровати, пописа́ла у себя в дневнике и почувствовала себя настолько изнуренной, что опять залезла под одеяло. В таком состоянии я оставалась никак не меньше месяца, лишь изредка выходя из апатии, но и тогда была слишком слабой, чтобы что-нибудь делать. «Я чувствую себя как в тюрьме, в полной изоляции от мира из-за отсутствия транспорта и связи. У меня даже нет радио, потому что Питер забрал приемник с собой. Я задыхаюсь». С помощью подобных записей я пыталась выпустить пар. «Я умираю медленной смертью. С кем мне здесь разговаривать? Деревенские жители меня не интересуют. Уже два с лишним года я не удалялась от дома больше чем на десять километров. Я растрачиваю молодость в забытой Богом дыре. Я мечтаю о бурных событиях, хочу везде бывать, все видеть. Какой-нибудь аскет, наверное, смог бы и здесь жить интенсивной, полноценной жизнью, но не я». За исключением Доминика, с которым у меня складывались все более дружеские отношения и который приходил навещать меня, пока я болела, принося то банку консервированных слив из собственного сада, то корзинку яиц от своих бентамских кур, все остальные жители деревни по-прежнему смотрели на нас недоверчиво. Соседи более или менее терпели нас, я часто заходила к ним порасспросить о том о сем, что и как у них на ферме. Но когда я встретила нашего соседа на ярмарке с картонной коробкой, в которой были черные с розовыми пятнами поросята, и спросила, сколько они стоят, он сам и его собеседники повернулись ко мне спиной и, словно меня тут не было, продолжили разговор.

«Мрак и тяжесть, — писала я. — Нельзя, чтобы Йо узнал, как мне плохо, а то он опять подумает, что портит чью-то жизнь. Он здесь на своем месте, а я чужая». Уехать я не могла, это означало бы бесповоротный разрыв нашего союза. Однажды после болезни я сидела, все еще еле живая, во дворе на стуле и глядела, как ты, чтобы довести начатое дело до конца, чистишь хлев. В какой-то момент ты притащил откуда-то лист толстого картона, положил его на верхушку навозной кучи, которая сильно убавилась, но еще не исчезла, и сел на него, поджав ноги. Как сейчас вижу тебя, счастливого и веселого, на этом листе, скользящем вниз, словно санки с горки, так что животные от страха бросились врассыпную.

— Да ну тебя, весь ведь перепачкался, — прокричала я тебе с моего места, но ты, не зная удержу, скатился с навозной горы еще несколько раз; ты так и сиял от счастья и здоровья. Для меня, поняла я тогда, настоящая жизнь еще не началась, а у тебя, если ты отсюда уедешь, всегда будет ощущение, что настоящая жизнь осталась позади. Ты нашел свое место на земле, и ты хотел здесь остаться. Пожалуй, ты готов был внести усовершенствования в организацию дела, но не более того.

«Я стала крестьянкой во Франции, — писала я в полном расстройстве, — а должна была стать художницей в Нью-Йорке».

* * *

Может быть, сейчас самое время признаться тебе, что я познакомилась тут с одним человеком, с мужчиной, в очереди в кассу, в супермаркете напротив нашего дома. Он стоял позади меня, через несколько человек, но не стал дожидаться своей очереди и вышел за мной следом без покупок, просто-напросто бросив в магазине свою тележку, полную продуктов.

— Знаете ли вы, что вы необычайно элегантны? — спросил он меня многозначительно, и я оглянуться не успела, как оказалась в кафе с рюмкой в руке, сидящей за столиком напротив мужчины лет тридцати восьми-тридцати девяти, с густыми бровями и живым взглядом. Его черные волосы были подстрижены по-модному, щеки покрывала щетина ровно такой длины, какой надо; он не только привлекательно выглядел, но и, как выяснилось, преуспевал в делах — был директором одной из самых престижных художественных галерей в городе. Я навострила уши.

— Ты меня сразила с ходу, — сказал он — Как только я тебя увидел, так сразу понял, что без тебя уже не могу.

Я ничего не сказала о том, что я‑то его даже не заметила.

— Ты такая спокойная, — заключил он по моему взгляду, потому что понятия не и мел о том, где сейчас мои мысли. Я продолжала молчать. Сумка с продуктами для нас с тобой стояла молчаливым свидетелем между этим человеком и мной. — Такая невозмутимая, эфирная, словно ангел, упавший с небес. — Я почувствовала симпатию к этому человеку.

Может быть, ты удивился, почему я вчера вернулась домой в два часа ночи? Так вот, у меня было с ним свидание. У него есть мотоцикл, шикарный «BMW» с двигателем в тысячу кубических сантиметров; он утверждает, что сейчас это его единственный друг. В темноте мы поехали с ним вдвоем кататься. Он велел мне держать его за талию и хорошенько к нему прижаться, потому что иначе сидеть сзади опасно. Гладкая кожа его куртки, подпрыгивающее мягкое сиденье у меня между ног — я едва сдерживалась. Накатавшись вдоволь, мы пошли к нему домой, здесь недалеко, на одном из каналов. В гостиной, большой, как зал, с высоченными окнами, я плюхнулась на диван, такой, знаешь, из эксклюзивного мебельного салона. Все еще в мотоциклетном костюме, мужчина встал, широко расставив ноги, напротив меня и принялся осыпать меня комплиментами. Поскольку я смотрела в другую сторону и выглядела, видимо, печальной, он опустился на колени, взял мои ладони в свои и спросил с беспокойством, что же со мной такое. Он не хочет, чтобы я горевала сказал он, может быть, мне в нем что-то не нравится?

Он вышел из комнаты, а я стала думать, куда бы мне перебраться с дивана, чтобы он не смог подсесть ко мне вплотную или опять встать передо мной на колени. Выбрала стул с тремя ножками у стола с овальной столешницей из армированного стекла. Пока я, сидя на этом стуле, рассматривала картины на стенах, он успел переодеться и вернулся в гостиную уже в пижаме — мягком свободном костюме из полосатого шелка. Он опустился в кресло справа от меня, у короткой стороны стола. Его волосатая грудь оказалась совсем рядом со мной, и я едва удержалась, чтобы не начать наматывать черные волоски на указательный палец. Он был привлекателен и знал об этом, он чувствовал себя совершенно легко и сразу начал рисовать мне картины того будущего, которое ожидало меня подле него. Пока он говорил, я смотрела на его рот, большой, но не вульгарный. Изо рта лились сладкие речи. Мы будем много путешествовать, поедем в дальние страны, наслаждаясь его богатством. Побываем на всех выставках от Дюссельдорфа до Нью-Йорка, где он сразу же познакомит меня со всеми важными фигурами в мире современного искусства. Поскольку просторный флигель его дома все равно пустует, я устрою там себе мастерскую и подготовлюсь к выставке моих собственных работ, он предлагал устроить ее у него в галерее, среди его клиентов было множество музеев современного искусства.

— Я живу не одна, — пыталась я его образумить. Но мои слова звучали менее убедительно, чем надо бы. Я хотела сказать ему, что воспринимаю его только как радио. Пока журчали его речи, у меня было ощущение, что это я включила какую-то сладострастную передачу. Я силком заставила себя произнести имя Йо, не сообщая при этом, в каком состоянии мой Йо находится в данное время.

— Единственным основанием для того, чтобы связать с кем-то свою судьбу, может быть только собственное желание.

В последние месяцы у меня было много времени для размышлений, и я пришла к выводу, что если на свете возможна настоящая любовь между двумя людьми, то обязательным условием для нее служит независимость обоих партнеров.

— Да, благодаря Йо я могла жить во Франции.

И я вкратце рассказала ему о том, какое у нас с тобой было гнездышко на сеновале. — Но в Голландии я могла бы жить и с большими удобствами, например, в нормальной квартире.

— В квартире? — Пока я говорила, радио какое-то время молчало, но теперь оно прервало меня с надеждой во взоре. — Это совершенно ни к чему, только оглядись вокруг. Давай я покажу тебе спальню или сначала приготовить для тебя вкусный коктейль?

Нет, спальню я видеть не хотела и коктейля мне тоже, спасибо, не надо. Я старалась чеканить фразы. Я села на неудачный стул, или это нарочно? Ведь я могла и уйти, после катанья на мотоцикле я могла пойти прямо к себе домой. Я отодвинула колени влево, чтобы он перестал их гладить. Его большая и теплая рука (на нижних фалангах пальцев росли темные волоски) все равно осталась лежать у меня на ноге: моя попытка отодвинуться привела лишь к тому, что рука скользнула выше, к бедру. В прошедшие годы ты так часто гладил меня, что я иногда делала вид, будто боюсь, что у меня протрется кожа.

— Я люблю тебя, — вдруг услышала я хриплую фразу у самого уха. Тут я почувствовала, что мне больше уже не нужно бороться с требованиями собственного тела, желание клюнуть на уловки соблазнителя разом улетучилось. Как может прийти в голову развитому и повидавшему свет человеку произнести эти значительные и одновременно избитые слова? Неужели он не понимает, что из-за них он утратил для меня всякую привлекательность! Любовь надо прожить и доказать. Я попыталась отцепить его обезьяньи лапы палец за пальцем от моих ног. Но он был сильнее меня и не отпускал. Я дернула его за рукав, но он только усилил хватку. С самым невинным выражением лица, снова оказавшегося рядом с моим и выглядевшего так, словно этот вопрос он уже много раз задавал другим женщинам (или самому себе), он спросил, почему человек не может любить сразу двоих. Я хотела лихо ответить ему, что «двоих» мне кажется маловато, что я хотела бы любить все человечество, но я знала, что это утопия, что даже с одним-единственным молчащим человеком мне уже было невообразимо тяжело.

Я пыталась представить себе, что его руки — твои, что наконец-то пришел час, когда ты раскрыл для меня объятья. Но этого можно было не делать, радио уже начало понимать, что его усилия ни к чему не приведут.

— Знаешь, кто ты? Ты просто ограниченная клуша! — рявкнул он. Он так и сидел, вцепившись пальцами в мои ноги выше колен, и не отпускал. Специальным голосом, соответствующим этой фразе, он добавил, что я должна «понять его правильно», и хотя упрек в ограниченности на секунду выбил меня из колеи, последние его слова убедили меня в обратном. Слова «пойми меня правильно» всегда предшествуют какой-то дряни. Надо было срочно придумать какую-нибудь хитрость, пока не случилось беды.

Игривым жестом, будто я сменила гнев на милость, я взялась за рукав его пижамы выше локтя и потянула ткань к себе. При этом наверняка оголилось его плечо, но я ничего не видела, так как зарылась лицом в дорогой шелк. Сквозь ткань я приложила к носу большой и указательный пальцы и изо всех сил выдула из ноздрей воздух, как можно больше влажного воздуха, точно так же, как я часто делала, когда, бывало, вся простуженная лежала рядом с тобой в кровати, мечтая о носовом платке, но не имея сил сходить за ним. Высморкайся мне в рубашку, говорил ты мне, и я с облегчением делала то, что ты мне предлагал.

— Грязная свинья!

Как я и рассчитывала, мужчина, оскорбленный в лучших чувствах, вскочил со стула, так что тот отлетел в сторону.

— Хуже мужика, чертова лесбиянка!

Оскверненную пижамную куртку он снял и швырнул в бешенстве на пол.

— А ты раньше не подумал, что Йо может быть и женщиной?

Теперь, когда опасность миновала, в моем голосе появились издевательские нотки. Я победоносно протанцевала по огромному залу к эксклюзивному дивану, чтобы взять с него свой плащ. Потрясающе! Без этого обмена руганью я, наверное, сошла бы с ума от вечно одностороннего движения. Я завопила на полную громкость:

— Это нечестно! Это примитивно! Весь мир примитивен, я живу среди духовных ничтожеств! Почему ты не заинтересовался женщиной постарше? Или твоего возраста?

Эта ругань была для меня дивным отдыхом, наконец-то я могла отвести душу. Каким уродливым казался мне этот тип, это радио, когда он стоял с голым торсом среди дорогой мебели и затягивал потуже веревку в шелковых штанах, нетерпеливо теребя ее, чтобы завязать новый узел.

— Человек не способен любить кого-то или что-то на сто процентов, — орал он, — под любовью всегда прячется эгоизм!

Он говорил, что взрослый человек не может жить без секса, тут и обсуждать нечего.

— Человек влюбляется, — пытался он перекричать мои возражения, — из практических соображений вы поселяетесь вместе, привязываетесь друг к другу, привыкаете, ваш союз основан на стремлении к надежности, защите общих интересов и, если есть дети, на родственных отношениях. А если все это надоело, если начинают преобладать другие факторы, то лучше расстаться.

С уязвленным выражением он добавил, что я выдумала понятие «любовь», потому что оно было мне выгодно, подобно тому, как верующие выдумали Бога.

На ухоженных пальцах его ног тоже росли волосы. Я вспомнила твои трогательные коротенькие пальчики, которые во Франции, где ты вечно расхаживал в дырявых резиновых сапогах, часто бывали черными и липкими от земли.

— С такой точкой зрения я категорически не согласна.

В моих словах слышалась патетика, я и сама это заметила, но мне хотелось верить, что принятое другим человеком решение должно вызывать уважение, что в сложных обстоятельствах людей предавать нельзя.

— Я категорически не согласна с утверждением, что любви не существует.

Я распахнула дверь комнаты и побежала по коридору с высоченными стенами, облицованными белоснежным мрамором, ко входной двери, просовывая по дороге руки в рукава; полы плаща развевались у меня за спиной.

— Пусть это и иллюзия, — последние мои слова отозвались эхом где-то вверху, под потолком, почти как в церкви, — но если я ее лишусь, у меня не останется цели в жизни и я погибну.

Йо, если бы я была посговорчивее, я бы сейчас тут не сидела, но лучше я буду хранить верность глыбе молчания, обретающей контуры скульптуры, чем вступлю в связь с радио.

Не знаю, посмотрел ли ты на меня сегодня, может быть, ты заметил, что твоим женским станком я сбрила под ноль волосы у себя на голове? Сейчас я выгляжу примерно так же, как в самом начале, когда мы с тобой, такие невинные, встречались у озера. Тогда я побрила голову из протеста, потому что не хотела быть хорошенькой блондиночкой. Я хотела развить в себе личность, я не желала быть одной из. Теперь причина совсем другая: я считаю, что если выщипала тонзуру тебе, то и у меня тоже должна быть тонзура. Я стараюсь делать, по сути, все то же самое, что делаешь ты, хоть получается и немного иначе — ведь у меня все-таки другое тело и другой дух. Я не хочу кататься на мотоцикле, не хочу видеть спален, я хочу как можно меньше выходить на улицу, будь моя воля, я бы с радостью вообще не покидала эту комнату молчания. Я полюбила тишину и хочу ее изучать. Мне никогда не мешало, что наши животные не разговаривали, я радовалась всем звукам, которые они производили. Мы с тобой, как звери, понимаем друг друга без слов. Должны же быть на свете люди, воплощающие собой тишину.

Я неподвижно сижу на стуле лицом к окну, положив ноги на батарею. На балконе по соседству кто-то работает электропилой. Всякий раз, когда пила умолкает, я слышу уличный шум, звуковой фон, не исчезающий ни днем ни ночью, — гул голосов, гудение моторов. Где-то вдалеке в землю вбивают сваи, вдруг — человеческий крик, затем сирена «скорой помощи». Даже моя голова и та имеет собственный звуковой тон. Тишина прячется в иголках на елях во дворе, в кирпичах здания позади елок, в кошках, которым принадлежит этот двор и которые иногда громко орут в темноте. Молчать — значит слушать, молчание вовсе не подразумевает отсутствие звуков. Электропила ничуть меня не волнует, ее визг не задевает меня. Теперь, когда я позволяю времени течь мимо меня и сама его никак не потребляю, жизнь стала простой. Мое состояние — это состояние ожидания и бдения, я буду оставаться здесь, при тебе, в нашем монастыре на двоих, до тех пор, пока не постигну истину. Возможно, ты и я — существа разного порядка, но порядок, который мы оба стремимся создать, один и тот же.

Загрузка...