Глава 12

Наступили благодатные, а ещё говорили через годы – благодушные, но, без сомнения и иронии, сытные и сулящие много чего ещё теперь и потом семидесятые. И от войны с её покосными смертями, чудовищными зверствами и разрушениями уже довольно далеко было, боль забывалась, изглаживалась, но крепло и расцветало чувство гордости за себя и народ – победили! И за поперечные, не как у всех взгляды не терзали в тюрьмах и лагерях, нередко ограничивались принуждением, вполне серьёзно считалось, к лечению в психбольнице. Но по возможности высылали за рубеж – в рай земной, на свой лад понимали те, кто оставался в этой, говорили они тихонько, стране дураков и самодуров. И подавно тогда уже не казнили за иные мысли.

Так называемое, светлое будущее в семидесятых стало зримее, ощутимее, чувствительнее грезиться, приманчиво виднеясь в каких-то приятных ды́мках, тем более что жилось полегче, а потому можно было позволить себе помечтать. Народ, наконец-то, стал относительно хорошо питаться, относительно хорошо одеваться, получать от государства относительно хорошие зарплаты и пенсии и относительно хорошее жильё.

– Что ж, живи – не хочу! – говаривал бывалый, тёртый люд, особенно фронтовики-ветераны и оправданные узники, можно было говорить без утайки, сталинской диктатуры, уже вполне счастливые только лишь оттого, что живы, несмотря ни на что.

И верилось человеку, простому и не очень, и во всех верхах тоже не остывала вера: чуть-чуть поднажать бы, поднатужиться, что ли, – и вот оно, это вожделенное, всевозможно раскрашенное по радио и в телепередачах, на плакатах, на картинах, в кино, в пьесах, в песнях, в митинговых речах и где-то и в чём-то ещё светлое будущее. Но главное, оно крепко вселилось в воображение и мечты миллионов граждан, хотя именовалось иноязычным, до сего времени непереведённым и даже не растолкованным для масс, но таким уже родным, почти что домашним, семейным словом «коммунизм». Знали и стар и млад: будет так, как сказали когда-то Карл Маркс и Владимир Ильич Ленин: от каждого – по способностям, каждому – по потребностям.

– Что ж, хорошее дело задумано, – толковали люди.

– Если воистину этаким макаром устроится жизнь, то народу и печаловаться будет не об чем.

– Каждому по потребностям? А что, я согласен!

– Да, живи и радуйся.

– И рая не надо! Правильно?

– Коню понятно, правильно!

Ждали и верили – к восьмидесятому или, в крайнем случае, чуть-чуть попозже непременно наступит он, коммунизм, о чём когда-то было обещано с высокой трибуны. И Афанасий Ильич ждал и верил. Говорил:

– Коммунизму, товарищи, один чёрт, не сегодня-завтра случиться. И случиться потому, что по-другому и быть не может. Да и не должно быть!

Однако год от году пристальнее и даже тревожнее всматривался он в жизнь и события. Всматривался одновременно и как в глубокий колодец, и как в выси небесные. Отчего-то хотелось ему, упрямцу, более отчётливее рассмотреть что-то такое ускользающее, малопонятно ведущее себя на днах и небесах жизни и истории. Казалось, недостаточно ему было поверхности и бликов колодезных вод или облаков и сини в вышине, а надо было непременно влезть, и зрением, и разумом, а может, и чутьём, чувствами, а то и всем собою, таким неловко большим и неуживчивым, и глубже, и выше, и дальше.

«Не поломать бы чего там, не покалечить кого-нибудь из зазевавшихся. Эй, посторонитесь!»

По должности в те годы Афанасий Ильич продвинулся значительно – стал руководителем узлового сектора в аппарате третьего, ответственного за идеологическую работу, секретаря обкома, которая позволяла сидеть в относительной тиши и покое кабинета совершенно безвылазно, готовя бессчётные, но идеологически выверенные постановления и резолюции. Однако беспокойный и тревожный его дух нет-нет да вздрагивал и начинал бродить, будто кто-то дрожжи подсыпа́л тайком и шаловливо в его душу и разум. И он, хмелея от своей решительности и дерзновенности, снова и снова всеми правдами и неправдами оказывался вдали от уютного и тихого Иркутска, от просторного и светлого своего кабинета, как сам говорил, на передовой, и желанно чувствовал себя по любимой поговорке – на войне как на войне.

Передовых всевозможных и всяческих в его жизни случалось немало. На что только не насмотрелся, чему только ни был участником в выпавших на его долю перипетий и коленец!

* * *

Как-то раз по весне приехал Афанасий Ильич в таёжный, леспромхозовский посёлок на плановое межрайонное совещание идеологических работников.

За высоко стоявшим на клубной сцене столе президиума с кумачовой бархатной скатертью и пузатым графином поминутно давил в себе предательскую ломоту в скулах, заслушивая излишне подробные и толсто намасленные доклады местных ответственных товарищей. Выступали с трибуны, зачем-то обтянутой красным полотнищем. «Вылитый гроб с высунутой из него башкой. Культура, театр!» По большей части говорили о том, что сделано за отчётный период в районах и что необходимо, как подчеркнул задорно подбросившимся голосом и важной вскидкой роскошных брежневских бровей один из них, повершить в ближайшие год-два. Чтобы более результативно воспитывать – или, любили присказать многие, созидать, а то и, как выразился один комсомольский работник с художественной шевелюрой, – ваять, – человека светлого будущего, который будет свято чтить Моральный кодекс строителя коммунизма. Судя по представленным на живописно раскрашенных чертёжных ватманских листах графикам, таблицам и цифрам воспитательные дела в районах очень даже неплохи: пьяниц и доставленных в вытрезвитель становилось меньше, прогульщиков и тунеядцев хотя и не убавлялось, однако и не прибавлялось, лекториев всевозможных на высоконравственные темы проведено столько-то, высокохудожественных кинолент в клубах и на лесосеках показано в три раза больше, чем за прошлый отчётный период, художественная самодеятельность на высоте, да и всё прочее тоже прилично выглядит, по крайней мере не хуже, чем в соседних районах.

«Тишь и гладь божья благодать тут у вас, хлопцы вы мои высокоидейные, почитай высокоидеальные», – в такт подрагивавшим под щёками косточкам, постукивало в голове Афанасия Ильича. Но сам он, сидя в президиуме на почётном, то есть посерёдке, как и портрет Ленина в бумажных цветах над ним позади, оставался предельно выпрямленным, каменно неподвижным. Он уже давно усвоил негласное, но крепко державшееся за жизнь правило партийного вожака: ничего личного на морде не должно быть, когда сидишь в президиуме или стоишь за трибуной перед собранием людей, чтобы… чтобы не пошатнулась их вера.

Загрузка...