Одним из миллионов таких тружеников, но не из рядовых, не общего складу человеком, был Афанасий Ильич Ветров. Он, в пятидесятых-шестидесятых молодцевато и ходко пройдя стезями комсомольского вожака сначала на заводе, потом – в городском районе Иркутска и дальше – в области, выбился ещё молодым в инструкторы отдела обкома партии, потом, в семидесятых, – занял, говорили, ответственную, а значит, был на виду, должность в секретариате, чуть позже – уже в секретарях, а это – высота, а это – о-го-го. Работа в партийных кругах узкопартийно ориентированного государства – безусловно, чиновная, то есть по своей сути служба. Но если строже и точнее сказать – чиновничья, бюрократическая. Если же определять её характер с литературной мягкостью и приглаженностью, – работа всё тех же всепланетных белых воротничков. Однако чиновником, администратором напористый, неуёмный, нравный, неусидчивый, нередко неуживчивый, привычный жить и поступать по своему разумению Афанасий Ильич себя не мыслил и не чувствовал. Да и в кабинете, на одном, хотя и уютном и обжитом, местечке не охоч был засиживаться, тем более находиться там с притворством перед подчинёнными или посетителями: мол, очень занят, не мешать. Номенклатурно будучи работником сугубо идеологическим, или, как романтично говорили тогда в речах и передовицах, работником идеологического фронта, к таковым себя всё же не причислял. Но вполне серьёзно и не без гордости полагал, что он – прораб, а при случае, когда необходимость есть на то, чернорабочий на стройке коммунизма.
Об этом самом своём прорабстве крепко запомнился ему разговор с одним грустно-весёлым инженером-прорабом из лагерного в те времена Ангарска, – Иваном Степановичем Захарьиным.
– Человек ты, Афанасий Ильич, ещё молодой, вижу, что впечатлительный, совестливый, хотя и чиновный. Может, с такими мы и выбредем когда-нибудь на правильные пути-дороги. А пока у нас задача предельно чёткая и, главное, благородная – строить города, поднимать страну, растить детей. И думать: только б не было войны. Выше нос, младое поколение! Вперёд к высотам коммунизма!
– А вы их знаете, как сказали, правильные пути-дороги?
– Знаю! Прямо, прямо топай, а потом – хоп: налево. В малинник к б… как раз и угодишь. Смотри только, чтоб жёнка твоя не усекла… Ты меня, Афанасий, конечно, извини за резкость: не до философствований мне и обхождений. Я ведь прораб! Про-раб! Чуешь слово «раб»? То-то же! Как в Древней Греции или Риме. Там на рабах столетиями жизнь стояла и процветала. А теперь так же в России нашей матушке: прорабы – главные люди, хотя и начальников над ними, всяких патрициев, – как собак нерезаных. Знаешь, верю, что потихоньку-полегоньку и отыщем путь. Главное, понял я, идти надо. Идти и идти. Не топтаться на месте, не распускать слюни. А ещё строить и строить. Строить, строить и строить, мать вашу! Города, заводы, мосты, корабли – что угодно! Да хотя бы заборы и уборные, если в какой-то момент окажется казна небогатой! Так-то, брат Афанасий!
Бывает такое: встретишь человека мимолётно, на ходу да на бегу, поговоришь с ним о чём-то второпях, но отчего-то остался он в сердце твоём. Думаешь после не раз: вот какой человек хороший, сколько о жизни знает и верно толкует. А потому любил вспомянуть Афанасий Ильич этого балагуристого, подвижного, но основательного мужика и время от времени себя в мыслях тоже называл рабом или, как по-мальчишечьи задиристо выразился в том разговоре Захарьин, рабом Советского Союза.
Ещё Афанасий Ильич называл себя призванным, и слово фронт ему очень нравилось. На войне как на войне – любил он французскую поговорку. Иногда мог перед кем-нибудь, кого в чём-нибудь убеждал, но безуспешно, без податливости с противной стороны, сказать по-французски, – как последний довод, как весомый резон:
– Алягер ком алягер, уважаемый коллега.
– Что, что? – недоуменно осведомлялись у него.
Он отвечал с лёгкой, но лукавой усмешкой:
– Да всё то же, брат, что и тысячи лет назад. Даже тогда, когда люди в шкурах ходили и жили в пещерах.
Не отступал от человека, пока не убедит его как надо, пока не перетянет на свою сторону. За эту настырность, напористость, нередкую страстность и даже, судачили, зловатость Афанасия Ильича недолюбливали. Однако при всём при том охотно, даже в удовольствие с ним работали и, случалось, дружились, набивались в товарищи, потому что справедливость и искренность его были несомненными, а зловатость, чуяли, не совсем или совсем не та зловатость, в которой замешано себялюбие и самолюбие зачерствелой, устремлённой к сугубо собственным успехам и продвижениям личности.
Работы у Афанасия Ильича всегда было много, временами через край. Он её не чурался, не боялся, не робел перед ней, а шёл навстречу, хотел её, бывало, что искал, томясь в своём кабинетном бумажечно-промокашном однообразии, порождавшем в нём скуку до отчаяния и даже озлобления.
– Кто кого – работа нас или мы её?
– Взахлёб наяриваем, ребята! – любил он присказать, когда, наконец, дорывался до живой работы, до настоящего дела, посмеиваясь и потирая свои широкие мужичьи ладони работяги, но не кабинетного сидельца.
Работа случалась с поночёвками в кабинетах обкома, и если она была интересной, оживлённой – мог просиживать с людьми, не замечая времени, не осознавая усталости. Любил работу с длительными или летучими разъездами по районам и городам, по стройкам и полевым станам, по глухоманью вселенского сибирского таёжья, по бурятским лесостепным выпасам скота, по сокровенным байкальским раздольям вод и гор. Куда бы ни было, но всюду ехал в охотку. И везде на просторах, на открытых далях земли и неба ему было уютно, вольготно. Приманивало ещё дальше куда-нибудь ехать, плыть, лететь. Не хотелось в город, в тишь и гладь кабинетную.
Работал от всего сердца, не жалея ни себя, ни людей, ни потраченного времени в сутках, ни даже – в неделях, месяцах и годах жизни своей.
Работой мечтал, работой жил, работой развивался и вызревал.
Но по полной, на совесть – любилось ему слово – делал только лишь то, во что верил до донышка.
Если же волею каких-нибудь непредвиденных обстоятельств его вера в дело, которым он занимался, неожиданно пошатывалась и начинал он крепко сомневаться: а надо ли? – всё одно не отступал. Начатое, тем более доверенное лично ему, добивал до победного конца, порой зубы сцепляя. И выполнял почти на совесть. Однако по завершении, замечали люди, становился тревожен, угрюмился, что-то тяжко, отстранённо обдумывал.
Что именно обдумывал, вскоре окружающим становилось понятно: решился, знали за ним, прийти к тому человеку, который поручил ему дело, и, будь он даже самым высоким начальником, сказать по своей привычке напрямик:
– Я выполнил ваше поручение. Но скажите честно: кому от него прок?
Афанасию Ильичу, зная его горячий, атакующий нрав, старались объяснить вежливо, сдержанно, по полочкам разложить. Однако зачастую завязывался досадный, неприятный спор, и Афанасий Ильич бывал непримирим и запальчив не в меру, не по чину, мог походя задеть, обидеть человека.
Ему прощали и не прощали эту блажь, эти выходки, это сумасбродство. Прощали те, которые в нём видели честность и сами по жизни старались быть честными. А не прощали те, которые сами были нечестны и скользки в своих воззрениях и поступках и не верили в дело, порученное Афанасию Ильичу, этому трактору коммунизма, – осторожненько посмеивались они в узком кругу.