ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Нарта в детдоме была своя.

Она лежала в дровянике кверху полозьями. Сооружение это особенное, изобретенное краесветскими жителями и, насколько известно, ни в каких городах и странах больше не повторялось, а с северными нартами общее у нее одно название.

На отвалах лесозаводов выбираются четыре тонких, гибких доски. Две заостряются на концах и чуть стесываются топорами на изгибе. На них накладываются еще две доски и тоже немного заостряются. Концы связываются веревкой или проволокой — что есть под рукой. Меж досок вставляются два копыла. Тесины, которым предназначено быть полозьями, немножко распариваются в горячей воде.

И все. Ложись на верхние доски брюхом и гни их изо всей силы. Загнув, прибивай гвоздями одну, потом другую к копыльям и смотри: если верхние доски шибче загнулись — плохо, снег будет носом зачерпываться; а если нижние — хорошо, нарта пойдет как щука. Только для этого нужно сделать самоглавнейшее: собрать на дороге конского помета, хорошо замешать его и не толстым слоем, но и не тонким, облепить полозья. Когда замесь примерзнет к полозьям, надо взять рубанок или острый топор и подровнять его. Тогда уж обливай полозья холодной водой. Нарта получается стылая, тяжелая, но по крепости и транспортабельности нет ей в мире равных.

Свирепствовала в Краесветске еще одна стихия — в нарты запрягали собак. Нет, не тех собак, что нарисованы в учебнике географии. Ребята ловили на улице первого попавшегося пса, чаще всего какую-нибудь горемычную дворнягу, привязывали к ней нарту или ее к нарте и гнали вперед. Ни одной бродячей собаки не осталось в Краесветске — все при деле.

Ребятишки, да и взрослые тоже, возили на них дрова, воду — все, что придется. А еще состязались в скорости и устраивали борьбу на центральной улице города.

Пробовали и детдомовцы прикормить пару чьих-то псов, но Валериан Иванович дал разгон собакам и ребятам. Да и то сказать — слишком уж быстро зажирели псы на детдомовских харчах и ничего возить не хотели.

Последними в расписании значились уроки пустяковые, с точки зрения Толи: физкультура, пение, рисование, труд, и удирать с них считалось делом привычным, — он забрал в кочегарке Ибрагима топор, пилу и затем в дровянике детдомовском осмотрел нарту. Вздохнув еще раз о собаках, он пошел на кухню. На кухне тетя Уля гремела кастрюлями. Здесь же сидела Наташка, побалтывала ногами. Перед нею на столе горсть косточек из компота и на блюдечке сгущенное молоко. На голове Наташки маком пылал и трепыхался красный шелковый бант. Его купила тетя Уля.

Наташка прижилась возле тети Ули, и, пока Аркашка был в школе, она безвылазно находилась на кухне. Тетя Уля стучала ножиком, ложками, помешивала поварешками варево и что-то наговаривала девчушке, иногда прикрикивала на нее.

Шумливая, одинокая, эта женщина так ко всему в детдоме привыкла, что называла его тоже домом. В соседнем бараке дали ей отдельную комнатку, но когда она там бывала — никто не знал. Вставала тетя Уля раньше всех, ложилась позже всех. Кто она? Откуда она? Были ли у нее когда-нибудь семья и дети? Спросить об этом никто не догадывался, а сама о себе рассказывать она, видно, времени не выбрала.

Толя тоже как-то привык к тому, что на пароходе ехала совсем другая женщина и в сушилке жила тоже другая. Очень уж переменилась внешне тетка Ульяна с тех пор, как уехала из села.

Курить Ульяна начала в сушилке, после того, как потеряла всех родных и осталась одна. Толя и сказал о ней Ступинскому, когда тот искал деловую и хозяйственную женщину в детприемник.

Поначалу тетя Уля была в нем кастеляншей, уборщицей и поварихой, а потом уж твердо определилась в одной должности.

У тети Ули в доме есть любимчики — аккуратненькие, чистенькие дети и еще те, что слушались ее или делали вид, что слушались, и не крали папирос. Папиросы она зорко стерегла, прятала их в разные места и все же не могла упрятать. Были такие ребята, которых тетя Уля жалела, — это больные, убогонькие, тихонькие. Были и те, кого она презирала, но побаивалась и не допускала дежурить на кухню.

Тех, с которыми тетя Уля начинала дом, она считала вовсе своими и по-свойски вмешивалась в их жизнь, даже требовала, чтобы они показывали ей табеля, и шибко честила их за неуспехи.

К Толе у тети Ули отношение особое — как-никак почти родня. Она уважала его за начитанность, но пугалась Толькиного норова. Никак не могла она его постигнуть, потому и прикрикивала на Толю чаще, чем на других ребят, давая этим понять, что хоть он и норовист, а все же пока соплячишка.

И стоило Толе попросить для себя и для Женьки с Мишкой обед пораньше, как тетя Уля тут же подбоченилась:

— Что это? Ишь вы, деляги какие! По отдельности кормиться, с отдельных блюдов? — Оторвавшись от своих дел и прикуривая папиросу, выуженную из-под передника, тетя Уля настроилась на длинный и громкий разговор. — У меня ноги не казенные и руки тоже! — и громыхнула кастрюлями. — Ходют, бродют, а я вертись тут, жарься… Дала б я вам кушанье, будь вы мои дети, за то, что женщину безвинно страдать заставили. Березовой кашей бы попотчевала…

Толя потрепал Наташку по банту и ушел, не дослушав тетю Улю. Она завелась надолго.

Женька и Мишка Бельмастый срядились на работу, надели новые валенки, напустили на них лыжные брюки, подпоясались брючными ремнями. Сделались парни толстыми, неуклюжими. В глазах у парней возбуждение. Толя тоже начал переодеваться, а Женьке сказал, чтоб он шел на кухню к тете Уле просить обед.

— На меня она опять злится.

Женька скоро вернулся.

— Тарелки с борщом на столе. Тетя Уля шумит: «Налито, так чего не трескаете? Подогревать не стану!»

Ox уж эта тетя Уля! Второе не поставила, а прямо швырнула на стол. Но макарон все же навалила больше, чем полагается, и в компоте по полстакана косточек — этого детдомовского лакомства, из-за которого шли вечные споры и раздоры за столами.

Поели. Толя отнес Наташке косточки, ссыпал на стол. Девочка обрадовалась, захлопала в ладошки и подгребла косточки к себе.

— Поздно вернетесь — ужин у дежурных спросите! — крикнула тетя Уля в раздаточное окно и, видно спохватившись, не мягко ли у нее вышло, заворчала, орудуя у плиты: — Рабо-о-отнички! Драть некому!..

Сборы закончены. «Работнички» весело скатились на нарте под гору и очутились на протоке. Разговаривали громко. Правда, разговаривали Женька с Толькой, а Мишка лишь одобрительно помигивал живым глазом. Дорогу перемело. Нарта то зарывалась щучьим носом в снег, то катилась по выдутому льду сама и бодала ребят в пятки.

На протоке дуло. Правда, снег уже не тащило, но ветер был холодный. От весны не осталось ничего, будто ее и не было вовсе. Лишь на штабелях леса слоеным пирогом спрессовался снег, подернутый коркой льда, у берегов кочковато схватилась выступившая в оттепель наледь.

Протока. Как это по географии? Старое русло реки? Или часть реки?

Но какая же это часть?

В Краесветске протока — самое главное. С весны и до осени вся жизнь тут. И не будь этой тиховодной, глубокой протоки, и города вовсе не было бы здесь, и оставалось бы тут все мертво, пустынно, как сотню и тысячу лет назад.

Сейчас зима. Конец зимы. На протоке лед. Из него торчат сваи, бревна, щетина древесных отбросов.

Китами лежат вмороженные плоты и лодки. Облупившейся краской светят красные бакены с пустыми, безглазыми фонарями. Баркасы на берегу кверху дном опрокинуты, вехи возле прорубей поставлены, замело их до вершинок. Проруби в ямках, в заветрии.

Возле лесотасок дымится вода. Тянет из промоин прелой корой, тиной и страхом. А с пирамид лесотасок свисают огромные и грязные, как редьки, сосулищи. Обледенелые бревна нехотя ползут на скрежещущих крючьях вверх. И вдруг раздается гром, гул, рабочие внизу, бросая багры, разбегаются в разные стороны — это скользкое бревно сошло с крючьев и, ударяясь о цепи и зубья, пластая в клочья рубаху из коры, рушится вниз.

И опять тихо, мирно, бело вокруг. Тоска на протоке. Большая тоска. Глаза бы не глядели.

То ли дело летом!

Кишмя кишит протока! Катеров, рыбосборочных ботов, лодок-моторок, пароходов разных — речных и морских — тут, как рыбки тагунка в мотне невода. А ребятишек! Ребятишек! Удят, купаются, а накупавшись, греются у костра ребятишки, потому что вода в краесветской протоке и среди лета холодная. Шныряют по пристани парнишки: глазеют на иностранные пароходы; стреляют душистые сигареты у негров; угоняют лодки от дебаркадеров и спасательной станции; жуют вяленую рыбу, потихоньку снятую с мачт рыбосборочных ботов; катаются на бревнах и плотах; принимают и отдают чалки с судов; бегают в магазины по просьбе матросов, выпивая в награду глоток-другой; вечером делают налеты в овощной совхоз на острове; палят из тайком добытого ружья. Да мало ли дел у ребят на протоке! Спать некогда.

Не то сейчас, совсем не то.

Пароходы и баржи спрятаны в затон, в устье речек — в Медвежий и в Волчий лога.

Отстаиваются.

А в устье Волчьего лога у барж шла работа. Вымораживались баржи. Люди поддалбливали пешнями лед и постепенно забирались под брюхо барж, укрепляя их на деревянных клетках, проконопачивали суда, делали ремонт и пробивали для них ход в лог. Весной поднимется вода, баржи сгрудит в стадо за мысом лога, и они будут смирно стоять, пока не протащится лед. Затем баржи выведут по большой воде пароходами в протоку и отправят куда нужно с караванами.

Возле одной баржи горел костер, на нем котел со смолой. Вокруг толпились, потанцовывали, хлопали себя сами, почти все толсто и одинаково одетые люди. Поодаль, у другого костра, грелись стрелки. Из тех мужиков, что толпились вокруг котла, один колобком подкатился к ребятам. Стрелки сделали вид, будто нарушения не заметили.

— Нет ли курить, мальцы? — то и дело озираясь, неестественно бодрым голосом вскрикнул подбежавший. Подбородок у него прихвачен обледенелым от дыхания серым полотенцем. — Курить, хлопцы, не найдется? — повторил он вопрос и, подмигивая, пытался улыбнуться стылыми губами.

Толя знал: ни у Женьки, ни у Мишки курева нет, и все же смотрел на них — вдруг завалялось где? Они виновато переглянулись:

— Нету, дяденька.

— Пошукайте, родимые, может, где в карманах, в швах, пусть хоть с крошками. Разок бы зобнуть!

Ребята послушно обшарили карманы, вывернули их — нет ничего. Штаны и телогрейки из кладовой. Уже отчаявшись, человек, прибежавший от костра, быстро заговорил:

— Мы здесь все время работаем. Уведите табачку у корынцев, у папочек своих…

— Мы детдомовские, дядя.

— А-а, детдомовские! — обрадовался незнакомец, и сразу тон его изменился, сделался родственней: — Ну, вы-то достанете… Хоть бычков соберите…

— На место! — крикнул один из стрелков, и человек так проворно стриганул от ребят, что диво-дивное, будто и не было на нем тряпья, толсто подшитых валенок, латаных ватных штанов и бушлата, под которым чего только не надевано.

Ребята помаячили было людям у костра: завтра, мол, но стрелок и на них прикрикнул:

— Давай, давай отсюда!

До самого леса ребята виновато молчали. В лесу расшумелись. Дроворубы-шабашники, побывавшие уже здесь, проторили дорогу по Темной речке, узкую, правда, но проторили. А в лесу всяк торил себе ус. Ребята упарились, пока пробились к ложку. По скосам ложка кучками стояли узловатые, корявые лиственницы. В теплых краях купыри внушительней этих деревьев выглядят. Одно деревце отоптали, принялись попеременке подпиливать. Вскоре телогрейки побросали на снег, работали только в лыжных куртках.

Ширк-ширк! Ширк-ширк!.. Женька совсем плохо пилит. Толя тоже не сноровист по этой части. Никакого труда в детдоме нет. Не приучены к работе. Дрова, правда, возят и пилят сами. Но что на сотню голов те дрова? С удовольствием и веселостью сделают десяток резов — и больше уже не достается пилить, а только складывать.

Стоячее дерево подпилили криво, вернее сказать, перемозолили лиственницу. Мишка, поживший в бараках и изведавший всего барачного, терпеливо учил Толю и Женьку.

Ширк-ширк…

Наконец лиственница хрустнула, словно костяная, и упала в снег, искрошив черные сучья.

Сели передохнуть.

— Наденьте фуфайки, — подсказал Толя. — Простынете. А нам еще работать да работать… Ни шиша не умеем, воровать только.

Ребята как воды в рот набрали, ни звука. Редкий лес, подбитый березкой да чахлым ельничком, чуть пошумливал на ветру. В нем было просторно и уныло. Весь он просматривался насквозь. Строчки следов белых куропаток петляли меж деревьев по свежим наметам, и кое-где в них вплетались быстрые, крадущиеся следы песцов. В озеринах и логах, где козырьком нависали тальники, сплошная топанина. Снег истолчен дикими оленями, мохнолапыми куропатками и зайцами. Весь лес искрился и позванивал. Он покрылся ледком после оттепели и теперь, шатаясь, расковывался. В снег сыпались ледышки, дырявили его сахаристую гладь. За речкой по сухой гриве темнела стена кедрачей. Сюда осенями ходили ребята за шишками. Зимой кедрач казался гуще, строже и печальней, будто грустили кедры по лету и по шишкам. Впрочем, в Заполярье все вечно ждут лета и вечно грустят о нем.

Под мягким снегом, набросанным ночью метелью-перекруткой, крепкий наст. Ребятишки провалились неглубоко и поэтому не сразу выдохлись.

Они раскряжевали лиственницу на три части, каждый кряж вывезли по отдельности к дороге и там уж погрузили на нарту. Потом свалили еще одно дерево. Получилось шесть кряжей, но воз все равно мал.

— На первый раз хватит, а там видно будет, — рассудил Толя.

Мишка ничего не сказал, впрягся в коренники; Толя с Женькой в пристяжку. И двинули. Сначала на Темную речку, а по ней уже на протоку.

По речке, почти сплошь затянутой стылой наледью, тонко припорошенной снежком, нарта катилась ходко и даже кое-где норовисто рвалась вперед, и ребята со смехом тормозили ее: «Ну ты, все бы брыкалась!»

На протоке подналегли на лямки. Мишка с Толей впереди супряжно тащили, а Женька толкал воз сзади. Перли воз молча. Ругались по-мужицки, основательно, если нарта застревала в наметах или съезжала с дороги на раскатах.

За поворотом протоки показался город. В нем зажигались огни. Возле порта, за причалом, в скоротечных сумерках чуть виднелись привязанные к столбам самолеты, будто лошади у стойл. Один маленький самолет был оранжевого цвета и угольком светился на снегу.

По мере того как разгорались огни в городе, затухал уголек-самолетик на снегу и пестрая «колбаса», качающаяся на мачте над зданием авиагидропорта, погружалась в небо, в сумерки.

Издали город, прилепившийся на правом берегу протоки, почти в устье ее, казался разбросанным, дома в нем разбрелись куда попало: где густо, где пусто, будто с самолета горстями раскидывали дома по лесотундре. Но вот зажглись огни повсюду, домов не стало видно, и все приобрело порядок. Огни городские всегда что-нибудь прячут, скрывают собой. Почти сливаясь в сплошную цепь, окаймляют пятна огней лесобиржу. В середине ее, возле штабелей, уже редко и нехотя помигивают полуслепые лампочки. Ближе к Старому городу, у проходных, гудят непрерывным гудом лесовозы. Возле них огней больше. В Новом городе еще один квадрат — самый светлый — каток. На окраине уже квадрат не квадрат, а кривая дуга из лампочек, вытянутая вдоль берега, — нефтебаза.

Город заключен в огни. Люди живут и работают, высвеченные со всех сторон, а за ними темнота без конца и края. Верстах в девяноста от города, в сторону севера, лес исчезает совсем. Там тундра. Там ночь светлее от снегов, незатененных лесами и жильем. Ночь беспредельная и неспокойная от позарей.

Ребятишки по-своему любили свой снежный, заброшенный на край света город. В нем меньше радостей, чем в других городах, и оттого эти радости запоминались надолго и ценились своей дорогой ценой.

Самая большая радость в городе Краесветске — первый пароход.

Его начинали ждать сразу же после ледостава. И все разговоры, о чем бы они ни шли, никак не могли миновать первого парохода.

Стоят бабы в магазине в очереди, судачат, ругаются: «Вот придет первый пароход, и понавезут всего: и картошки, и луку, и свеклы. Тогда у них сушенку никто не возьмет. Пусть сами едят!»

Расшумится нервный человек на производстве и грозит: «Ладно, до первого парохода дотерплю, а там вы меня только и видели!»

Совсем плохо хворому в больнице, смерть подходит, а его доктора обнадеживают: «Ничего, голубчик. Дотянете до первого парохода, а там уж…»

Там уж и сам больной знает, что все будет хорошо.

Жители вольные, те с середины зимы, как наступят морозы да длинные ночи, клянутся часу не остаться здесь, наплевать на большие деньги, на все блага, уехать куда глаза глядят.

Первый пароход ждут ученики-отличники, жаждущие за успехи попасть на разные слеты, в лагеря, а кое-кто даже и в «Артек».

Его ждут артисты драмтеатра и сама «аргонавт искусства», как называют в местной газете знаменитую московскую артистку, добровольно приехавшую работать на Север. Она вместе с другими артистами на лето ездит в Москву отдыхать и набираться мыслей.

Пароход ждут летуны, зазимовавшие здесь оттого, что пропили денежки и осенью им не на что было выехать.

Ждут рыбаки, прихваченные шугой в пути и тоже спустившие заработки от безделья, зимующие с судами, не поднявшимися к родному затону. Отпускники, уволенные в запас военные и всякий разный народ спит и видит первый пароход!

И вот после частых и продолжительных задержек в пути с юга на север является капризная, избалованная вниманием певцов и поэтов весна. Утомленная приходит, цвет и краску порастерявшая, но здесь и такой бедноватой весне рады.

Распирает нетерпением город, и все куда-то спешат, о чем-то громко говорят, поют даже и слушают сводку погоды, как ее никогда и нигде не слушают.

Если случается весной такой же зазимок, как нынче, город совсем замолкает, молчаливыми становятся жители его. В такую пору бывает много драк. Каждый день ползут слухи один страшнее другого из барака в барак, из дома в дом.

Нехорошо бывает в Краесветске, если задерживается весна. Однако весна все равно наступит. Непременно придет…

Заюлят ручьи по городу, засинеют лога на острове, зашелушится, блеснет оголившимся мокрым льдом река. Видна сделается вся нерадетельность людская: брошенные на лед доски, бревна, лебедки и даже машины выпрут наружу и будут укором маячить, пока не утащит ледоход все это казенное добро. Баржи и лодки уведут с фарватера в закоулки. Перестанут летать и садиться на протоку самолеты.

Город на какое-то время останется без почты, без газет и новостей.

Но издалека по каким-то неведомым проводам идут слухи:

«Говорят, возле Вейска подвижка была!»

«Да что вы мелете ерунду! Возле Вейска уже пароходы шпарят, а подвижка наблюдалась у Ханска!»

«Так это что же выходит, — дня через три-четыре и у нас подвижка будет? А потом?..»

Что будет потом! Потом, как обычно, нарушив предсказания, протомив лишнюю неделю, а то и две краесветских жителей, неторопливо, надменно двинется широкая река. Следом за нею, как падчерица, послушно тронется тиховодная протока. И весь народ, какой свободный от работы и занятий, примчится на берег. В школах начнется повальная симуляция. С каждым днем станет подниматься, что квашня на опаре, возбуждение, и все будет казаться, что река нынче пошла неходко и вообще в природе с годами что-то не так делается.

Вот раньше бывало…

У Плахино вон затор будто бы образовался! С чего бы? На Севере, в таком широководье — и затор! Вот и смекай что к чему? Радио? Радио, оно и есть радио, а жизнь, она, брат, не по радио идет, она, брат, о-го-го!.. Да что за примером ходить? Возьмем погоду опять же…

Но туг скрипуны, а их на берегу не так уж много, стопорят.

Дело в том, что с погодой в Краесветске происходят вещи прелюбопытные. Климат здесь сделался мягче, слух есть, что скоро в Краесветске прямо под окнами возделают огороды, будет расти картошка, капуста и так далее.

Говорят, будто бы там, где появляется человек, вообще теплее делается. Земля вроде бы добреет.

С этим, конечно, спорить трудно. Вот он, Краесветск, вот она, земля, вот он, остров, и на нем овощи растят уже в открытом поле. Вот он тебе и Север! И вот он, ледоход! Побыстрей бы ему, ледоходу-то быть. Да уж и то хорошо, что пошел лед, что весна, что-климат лучше делается.

А как же иначе? Человек, он… И по радио опять же сообщили…

Спор на берегу непостоянен. Он волнами ходит, и что на волну попадает, о том и спор.

Вон ребятишки спорят, смотались из школы и спорят. Тема спора: какой пароход придет первый? «Спартак» или «Ян Рудзутак»? Одни говорят: «Спартак», другие — «Ян Рудзугак», третьи — «Косиор», превращая его при этом в «Костиора». Четвертый заявляет, что придет вовсе новый пароход, невиданный по красоте и неслыханный по силе, и что «Рудзутак» теперь уже вовсе не «Рудзутак», и «Косиор» вовсе не «Косиор», и все пароходы совершенно по-другому называются.

Всезнаек в Краесветске не любят и боятся, поэтому могут люди примолкнугь и разойтись, а если под горячую или пьяную руку попадешь ребра переломают. Не ври, не болтай! И без того слухов много, и один другого нелепее, непонятнее…

Поредел лед на реке.

Косяки уток стригут над водой, падают у берегов, ждут, когда сойдут ледяные бельма с озер. Тальники по берегам и устьям речек залило. На кусты крысы повылазили. Их ребята достают палкой, к концу которой прибит острый гвоздь. Сдают шкурки по двадцать копеек за штуку в «Охотпушнину». Курева и конфет у ребят полны карманы, бойней от них разит.

Вода прибывает и прибывает. Уж вровень с ярами сделалась, смыла ледяные гряды по берегам и, миновав этот рубеж, пошла вода по логам в город, подняла хлам, своротила ларек, сапожную мастерскую, многочисленные поленницы и потащила все это по улице Смидовича, как по бурной реке, переворачивая и ломая. На протоке течение сделалось мощнее, а уж по реке и вовсе несет так, что моторки и те еле-еле поднимаются.

Но вот совсем очистилась ото льда и загрустила по пароходам пустая протока.

Редко-редко пронесет по ней заблудшую льдину, редко-редко проплывет бревно-утопленник, измученно погружаясь в воду и затем ниже по течению выбиваясь тупым срезом из воды. Тащит хворост, щепу, кружит нефтяные пятна, шлепается глина из подмытых Яров. Поднялись, воскресли кусты по берегам. Все в тине, все измученные водою, они торопятся с листом, готовятся раскрыть на вершинах почки, иначе не успеть — лето здесь не любит ждать.

Протока пуста. Город полон ожиданий.

И как всегда, ожидание разрешается внезапно:

«Иде-о-о-т!!!»

Все, кто способен двигаться, сломя голову бегут на пристань.

В иную весну раз по пяти паника в городе поднимается из-за какого-нибудь рыбосборочного бота либо катера паршивого, показавшего дымок у горизонта.

Боты, катера ходят, чтоб они все перетонули! А парохода все нет. Раздражение нападает на людей, недовольство — ребятишки под руку не попадайся.

Когда все уж устанут, изнервничаются, показывается он, пароход!

Ребятишки лезут на крышу давно не работающей графитной фабрики, на столбы и снова спорят: кто это — «Спартак» или «Ян Рудзутак»? Но важно это уже только мальчишкам. Главное — идет! И не какой-нибудь катеришко, а самый настоящий белый пароход! Приблизившись к совхозу, что на острове Полярном, он начинает отрабатывать к другой стороне реки, к маленькому поселочку, и удаляется, удаляется…

Все знают, чтобы зайти пароходу в протоку, нужно обогнуть ягру отмель, уходящую от мыса острова в реку, сделать большое полукружье, и все же находится худой человек. «Этот вовсе и не к нам, а в дальний порт!» худым своим языком роняет он сомнение в публику.

Проносится ропот, бабий стон с причетом: «Да что же это такое? Ждешь его, ждешь, а он…» — «Да чего вы орете? — успокаивают их и себя мужики. Как это он может мимо пройти? Сроду не бывало!»

И правда, сроду не бывало, чтобы первый пароход прошел мимо Краесветска. Ох, бабы, бабы!.. А где тот змей, что панику наводил? Змей примолк, затаился…

А пароход-то, пароход все идет да идет к прибежищу!

И плицами похлопывает: хлоп-хлоп-хлоп, хлоп-хлоп-хлоп!

Конечно, отсюда плиц не услышишь. Должно быть, это истратившееся сердце каждого краесветского жителя хлопает так ладно да громко. Ребятишки и мужики которые, не выдержав, бегут навстречу пароходу по берегу, соскальзывают по глине, скатываются с яра, машут руками, кричат всякую всячину.

Капитан, зная, как здесь ждут первый пароход, нажимает на гудок еще вдали, в самом устье протоки. Вспыхивает белое облачко над трубой, и спустя длинное время до города долетает мелодичный гудок. Тут же с лесозавода ему радостно откликается городской гудок. Весь берег ревет, как на стадионе, чего попало. Духовой оркестр ударяет в тарелки. Теперь оркестр будет играть до тех пор. пока у музыкантов не кончится дух.

Берег кипит, волнуется. Люди в праздничной одежде. Откуда-то и пьяных уж дивно набралось. Они плачут, ругаются, в воду лезут. Женщины вытаскивают их из воды, дают по загривкам. Мужики не обижаются на женщин — не тот момент.

Пароход возле самого прибежища, бочком-бочком подваливает он к дебаркадеру.

Все лезут на мостки.

Ребятишки, как обезьяны, карабкаются по канатам. Слышатся разнородные крики: «Карау-у-у-ул! Ратуйте-е-е-е! Ал-ла-а!..» Трещат сходни.

С парохода бросают чалку. Народ грудится на дебаркадере, каждый пытается лично схватить бечевку легости. Шкиперу дебаркадера никак не подойти к чалке. Он кроет публику, не подбирая выражений, — сорвал голос, и теперь уж все лето будет без голоса.

Капитан что-то дудит в рупор, не разобрать.

На берегу бухает оркестр.

Визжит девка, придавили ее, должно быть, а может, и щекотят охальники под шумок.

С парохода кричат. С дебаркадера кричат: «Анька! Анька! Я тебя узнал!», «Тихон, а Тихон, да где же вы так долго, мать вашу, размать вашу!», «Товарищи! Гражданы! Не напирайте! Товарищи! Дайте трап сбросить!», «Сбрасывай! Кто тебе не велит?», «А где Марья-то, где?», «Марья, брат, преставилась. Осенесь еще…»

Кто-то запричитал.

Кто-то рванул гармошку.

Хрястнули мостки на дебаркадере. Народ заплавал. Утопленники будут. Это уж непременно. Без этого весной никогда не обходится…

Команде все же удается просунуть трап прямо в народ торцом. Хлынула толпа с обеих сторон, обнимаются, целуются, плачут. Ребятишки шныряют по пароходу. Пьяные рвутся в пароходный буфет, к пиву. Всю зиму не пробовали в Краесветске пивзавода нет.

С борта парохода летят узлы, чемоданы. Один узел развязался, посыпались из него чугунки, ложки, поварешки, бутылка с красной соской разбилась.

Капитан парохода смотрит на все это спокойно. Такая уж стихия. Привык.

И вот все. На пароходе народа нет. А на берегу табор.

С этого дня в городе начинается совсем другая жизнь. Такая жизнь, что и уезжать никуда не хочется.

Правда, какого-то особого чуда, по которому так томились души людские, не произойдет. Те, что клялись плюнуть на все и уехать куда глаза глядят, обрадуются долгожданному лету. Им теперь зима кажется далекой и нестрашной. Да и подниматься надо, тащиться куда-то от хороших заработков. Стоит ли?

Вербованные, промотав деньги, завербуются еще на лето и осенью опять пропьются до порток. Рыбаки уплывут обратно на свои северные тони. Многих и многих первый пароход забрать на магистраль не сможет, ему есть кого везти, и срочно везти. Он, как правило, приходит «спецрейсом».

Но уже теперь ждать недолго.

Следом за этим пароходом пришлют еще один, потом еще, еще…

Пойдут караваны.

Через месяц-два забасит заморский гость, и до самой осени, до октября, будут гудки, гудки, гудки…

Тоскливо скрипит нарта на той самой протоке, где летом кипит тесная и шумная жизнь. Спешит нарта к тому самому городу, у которого от ледохода до ледостава вроде бы и шапка набекрень.

Вот и ввоз. Меж полозьями ископыть лошадиная вперемешку с навозом. Хорошо — ноги меньше скользят. Навалились ребята, вытянули нарту с возом на яр. А тут и театр рядом! За ним город в пухлых дымах, наполненный треском мороза, крепнувшего к вечеру.

Лихо подкатили ребята к театру. У-у-уф! Упарились! Но воз в другой раз можно прибавить.

За театром, возле кочегарки, шла работа. Шабашники рубили макаронник отходы с лесозавода, пилили лиственные кряжи на метровые чурки, раскалывали их клиньями надвое. Макаронник горит, как хворост. Жару от него мало. А вот когда к макароннику добавят мерзлых поленьев, тогда зрителям тепло и артистам жарко.

Там и сям виднеются кучки бревешек. Каждый шабашник выкладывает свою кучку, свой штабелек. Завхоз театра, когда его пригласят, обмеряет кучку, черкнет в блокнотик — и будьте здоровы, получайте денежки.

Ребята свалили свои бревешки в сторонку и пошли домой. У них еще замерять нечего. Вот уж дней пяток поработают, тогда сдадут свою продукцию. А пока домой. Сегодняшний упряг — худо ли, бедно ли — сделали. Начали. Начало есть. А начало — всему венчало.

Нарту поставили в дровяник, резво катнулись по крашеному полу коридора на стылых валенках — и в столовку. Холоду нанесли с собой, шуму полную столовку. Тут же на стулья покидали шапки, телогрейки — замелькали ложки. Тетя Уля домой не ушла, кормит ребят, любуется ими исподтишка, борща оставила от обеда, и гречневой каши, да еще чаю горячего. Сухариков к чаю дала и молока сгущенного. Это уж сверх всего, как ударникам.

Все смолотили ребята. В сон потянуло. Но еще надо уроки делать. Ох уж эти уроки! Пропали бы они пропадом! А делать надо! В другой раз и плюнули бы, как-нибудь выкрутились бы. Сейчас умирай, но домашнее задание делай. Иначе дадут взбучку и не отпустят на работу.

Собрались в красном уголке. Лица горят от ветра. Посторонний народ из красного уголка выдворили. Остались Наташка и Аркащка.

Толя проверил Аркашкины тетради, посмотрел дневник и почесал затылок: «Мне бы так!» Наташке дал обертку от конфеты «Мишка на Севере», найденную у театра. Она довольнехонька, фантик из «Мишки» свертывает.

Толя полистал литературу. Задание: пересказать своими словами содержание поэмы Лермонтова «Мцыри».

«Старик, я слышал много раз, что ты меня от смерти спас…» пробормотал Толя и посчитал, что этих строчек достаточно. Дальше уж как-нибудь само собой расскажется. «Свободолюбивый образ, дитя гор», «проклятое время, когда царил мрак, суеверие, страшный закон…», «но люди согревались мечтами о свободе…». Главное, насчет мечты не забыть, все, мол, мечты исполняются в наше время, и сказка становится былью. Это учителя очень даже любят, когда своими словами.

С литературой покончено. Для Толи литература — пустяк. А вот с алгеброй и геометрией хуже, тут насчет мечты не загнешь. Решай задачу и еще доказывай, правильно ли решил ее, подлую. Не докажешь — пеняй на себя и на Изжогу. Завтра Толе опять придется списывать по алгебре и по физике у тех, кто хорошо учится по этим предметам и плохо по русскому и литературе. Взаимовыручка — главный конь в учебе. Без него никуда не уедешь. Полистал, почеркал Толя кое-что, вызубрил одну формулу по физике на всякий случай Изжоги он побаивался. И подался в свою комнату — книжечку почитывать. Женька и Мишка остались, хмурят лбы, пыхтят.

В коридоре шло состязание на бильярде. Трое или четверо мальчишек сидели уже под столом и кукарекали. Вокруг бильярда ковылял Паралитик и натыривался на ребят, пытаясь сыграть без очереди. Ребята не обращали на него внимания. Толя попер на Паралитика грудью:

— Ты, чувырло, цыть с глаз, пока я тебя не доделал!

— Кто?

— Я!

— Ты?

— Я!

Они стоят, поталкивая друг дружку плечом. Ребята перестали щелкать шарами на бильярде, посматривают. Те, что под столом, откукарекались.

У Паралитика спеклись и потрескались губы. Под глазами черно. Лицо его еще больше пожелтело и усохло. Должно быть, занемог после боя Паралитик и потому не показывался дня два из комнаты. Деменков куда-то исчез, он и раньше пропадал по нескольку дней, а иногда и по неделе, кантовался в «Десятой деревне». Появлялся сумрачный с перепоя, отсыпался сутками.

Паралитик без Деменкова — нуль. После драки — и того меньше. Малыши еще побаивались его по привычке, но те, что побольше, или избегали, или не уступали. А Толя настырничал, рыпался. Он так напоследок двинул Паралитика плечом, что тот едва удержался на костыле. Ребятишки кругом прыснули.

— Отойдем в сторонку, шибздик! — прошипел Паралитик, по-блатному пришепетывая, чтобы хоть этим прикрыть свое унижение и сохранить гонор.

— Что, думаешь, испугаюсь? — Толя двинулся в раздевалку.

Ребятишки следом. Меж ними Маруська Черепанова шныряет, принюхивается. Мелькнуло за спинами ребят встревоженное лицо Зины Кондаковой, и Толя совсем распетушился и на Паралитика глядит с вызовом.

— Ты лягаш! — сказал Паралитик Толе, будто и не замечая притаившихся в раздевалке ребят, но говорил так, чтобы им тоже было слышно. — Перышко по тебе скучает! Перышко!

— А чего это, перышко-то? — явно издеваясь, спросил Толя и поковырял мизинцем в носу.

— Перышко? — растерялся Паралитик. — Перышко-рондо! — многозначительно сощурился он.

— А-а, — снова с издевкой протянул Толя. — Я рондом не пишу. «Союзом» больше, — намекнул он, и Паралитик аж подпрыгнул на костыле.

— Живешь до парохода, лягаш, понял? Нас — в исправиловку. Мы тебя — к маме. Понял?

— Ты, моща из святой обители! Будешь на ребят тыриться — и до парохода не доживешь! Задавлю! Припухни, как мышь в норке!

— П-п-псых! — прокатилось по всей раздевалке.

Очень уж ребятам понравилось, что Толька не сдрейфил. А больше всего им поглянулось, какому унижению подверг Паралитика Толька учеными словами. «Хорошо, что книжки читает: скажет — как оплеуху даст! Вон Паралитик-то скис и в комнату потопал, тук-тук костыликом». Вслед ему свистнули. Он обернулся и, оскалив зубы, погрозился костылем с железной блямбой. Топай, топай, не больно теперь костыля твоего боятся!

А Толька молодец! Он идет по коридору — грудь колесом, и всяк старается попасть ему на глаза и услужить чем-нибудь. Но Толька бескорыстный человек, никаких услуг и наград не требует. Он герой новой формации! Эх, не забыть бы ему еще этими словами на литературе бухнуть! Сразу «отлично» поставят. В крайнем случае «хорошо».

Загрузка...