Однажды…
Было это уже после того, как детдом наконец-то определили в постоянное помещение — отдали старое здание четвертой школы, на окраине города, за Волчьим логом, где вроде бы и полагалось быть детдому.
Однажды к дому с лихим разворотом подкатила оленья упряжка. На нарте привязаны ремнями узлы, сундук кованый, корзины, корыто и всякое разное добро. Неизвестно, как лепился на этой нарте каюр с хореем — эвенк в сокуе и бакарях. Он был кругл и неуклюж в меховой одежде. От дыхания пышно оброс куржаком башлык, поблескивали только кругленькие, раскосенькие глазки из куржака. От широколапых оленей валил пар, морды их тоже были в куржаке.
— Где начальник? Давай начальник! Говорку ему сказать хочу, потребовал эвенк от ребят, высыпавших на улицу.
Пришел Валериан Иванович. Эвенк высунул темную руку в прорезь между пришитой рукавицей и рукавом, поздоровался и зачмокал губами:
— Беда, начальник! Большой беда, бойе! — и сбросил вроде бы так просто лежавший на нарте сокуй. Под ним, меж узлов, за сундуком хоронилась девочка-подросток, закутанная в большую черную шаль. Она испуганно глянула на Валериана Ивановича, на ребят глазами, в которых стоял крик.
— Говорку тебе надо передать, начальник. Ребенок тепло веди, бойе, показал приезжий на дом.
Валериан Иванович вынул девочку из узлов и на руках понес в дом. Она не сопротивлялась. Только в глазах ее увеличился крик, расширил их, выдавил зрачки.
— Ну что ты, что ты, детка? — Дрогнув сердцем от взгляда этих глаз, прижал к себе девочку Валериан Иванович. — Бояться не надо.
Девочка рыбиной забилась в его руках, вырвалась и побежала по коридору, молча и неуклюже, оставляя на крашеном полу следы снега. В раздевалке она запряталась в угол и затравленно смотрела оттуда.
— Не надо трогать ее, — сказал ребятам эвенк, оттирая их собою от девочки. — Играть бегайте, учиться бегайте. Я начальнику говорку скажу, — и грустно, почти с мольбой попросил: — Бегайте, бойе!
…Мать девочки, Зины Кондаковой, была артельной мамкой, иначе говоря, стряпкой в рыбацкой бригаде. Бригада эта на зиму съехала со станка маленького поселка, притулившегося на берегу огромного озера. Мать Зины подрядилась караулить артельное имущество до следующей путины.
Из артели остались только два мужика: отец и сын Мартемьяновы. Они заключили договор на промысел песца. Мать Зины Кондаковой за плату обшивала и обмывала этих мужиков, надеясь сколотить деньжат, купить дом в Краесветске и зажить вдвоем с дочкой безбедно. Но поздней осенью заболела она, зачахла и скоро умерла. Мартемьяновы объяснили промысловикам-эвенкам, что загубил ее тяжелый климат Заполярья.
Следом за матерью начала чахнуть Зина. В маленьком станке спрятать даже самую маленькую тайну невозможно. Да Мартемьяновы не очень-то и скрывали от эвенков, что они приспособили дочь артельной мамки вместо жены. Два запойных, туполобых бродяги, вечно кочующих по стране за фартовыми деньгами, они считали, что эвенков стесняться нечего. Бригадир оленеводов, Селинчир, учился в Краесветской совпартшколе, он знает закон, говорил много Мартемьяновым — так делать нельзя. Закон так делать не разрешает. Мартемьяновы говорили худо про закон, и тогда Селинчир велел связать Мартемьяновых, отвезти их под ружьем в город, а девочку на другой нарте — в хороший дом, где живут ребята.
У Валериана Ивановича волосы зашевелились, когда он выслушал неторопливый рассказ эвенка. Он долго не мог молвить ни слова, а эвенк чмокал губами и покачивал головой:
— Беда, бойе! Какой худой людя живет! Зачем такой людя живет?
— Да есть ли предел человеческой мерзости? — вдруг закричал Валериан Иванович, нелепо воздев к потолку сжатые кулаки.
Эвенк от неожиданности покатился к двери комнаты.
— Господи! — кричал Валериан Иванович. — Господи! За что же детей-то? За что-о-о?
Валериан Иванович со сжатыми кулаками, косо повалился, уронил стул, тумбочку с книгами.
Эвенк стучал зубами, шептал что-то, должно быть, заклятья. Уложив Валериана Ивановича на кровать, тетя Уля увела эвенка с собой на кухню.
Эвенк стянул через голову сокуй, шапку из пыжика и оказался небольшим косолапым парнем в расшитой бисером парке и бакарях. От него пахло рыбой и зверьем.
Тетя Уля хотя и гнула нос на сторону, однако угощала его радушно и села приличную беседу, не выспрашивая ничего «секретного».
Вскоре на кухню, пошатываясь, вошел Валериан Иванович с пепельно-серым лицом и сказал эвенку, прервавшему чаепитие:
— Простите, пожалуйста.
— Ничива, бойе, ничива, — сочувственно закивал головой эвенк. — сэрсэ слабый, беда большой.
— Ульяна Трофимовна, позовите ко мне старших ребят и девочек. Сюда позовите, — устало попросил Валериан Иванович.
Пришли ребята, и среди них Толя Мазов.
— Анатолий, — все так же устало заговорил Валериан Иванович, — и все вы, ребята, слушайте меня. Слушайте внимательно. Среди вас нет более несчастного человека, чем та девочка, которую привезли сегодня. Она будет жить у нас. Перенесите ее имущество в кладовую. Девочку я пока определю к Ульяне Трофимовне. Потом она перейдет в комнату. И если я узнаю какую-нибудь пакость, я… я… я не отвечаю за себя. Не отвечаю… Вам понятно?
Ребята ответили недружно, однако утвердительно, ничего, впрочем, не понимая. Расспрашивать же заведующего не решались — таким они его еще никогда не видели. Никогда.
Узлы, корзины, сундук ребята стаскивали весело и быстро, кучей свалили добро в кладовую. Девочка, похожая в черной шали на старую галку, все еще таилась меж вешалками, со страхом наблюдая за ребятами. Пытались выманить ее, обедать звали, но она не шевелилась и даже не откликалась.
Эвенк сходил на улицу, принес тяжелый мешок и вывалил из него на пол кухни, как поленья, крупных мерзлых чиров с раскрошенными хвостами и плавниками.
— Тебе, начальник, — с нарочитой бойкостью проговорил эвенк. — Ты хороший людя, однако. — Подумал и несмело попросил: — Жалей девочку, бойе…
Валериан Иванович догадался: эвенк по простоте душевной предлагает ему рыбу вроде подмазки, на подхалимаж пошел ради того, чтобы заведующий был добрее к новенькой девочке. Валериан Иванович грустно усмехнулся, поблагодарил эвенка за рыбу и отдал распоряжение нахмурившейся было тете Уле:
— Сварите на ужин уху, рыбы с остатком хватит на весь дом.
Сам он отправился провожать эвенка, пожал ему на прощанье руку, велел поблагодарить бригадира Селинчира за то, что тот не дал погибнуть сироте, и самого каюра поблагодарил, отчего тот засмущался, пробормотал что-то по-эвенкийски и вдруг заблажил прямо с крыльца на дремно стоявших оленей, продышавших лунки в снегу. Они вскинулись, зашевелились.
— Мод-модо! — кричал эвенк, хореем направляя оленей в нужную ему сторону, и, немножко пробежав за нартой, упал на нее бочком.
Снег взвихрился за нартою, поднялся облаком. Издали, из снежного облака, послышалось:
— Жалей! Свидания!..
«Если бы дело было только в том, чтобы жалеть, дорогой ты мой бойе, проводив взглядом упряжку, подумал Репнин и еще долго стоял на холоде, глядя вдаль и ничего там не видя. — Если бы дело было только в этом…»
Как трудно было с Зиной в первые дни и месяцы! Она все забивалась в углы и глядела оттуда с невыносимой затравленностью. Ночью не спала, кричала. Девочки боялись жить с нею в одной комнате. Хорошо, что в доме есть тетя Уля. Она приручила Зину к себе, а потом и к ребятам.
Неожиданно Зина пристала к мастерице на все руки Екатерине Федоровне и жадно перенимала от нее женские ремесла, которыми та владела в совершенстве. В деле Зина и забылась. Она стала хорошо есть, у нее наладился сон, и пришло такое время, когда девочка уже без провожатого ношла в школу, а тетя Уля, наблюдая за нею в окно, вымочила слезами весь казенный фартук.
Но тут в городской газете напечатали заметку из зала суда под названием «Звери». Многие ребята в ту пору газет еще не читали. Маргарита Савельевна номер газеты «Большевик Заполярья» со статьей изъяла и ребятам не показывала. Однако весь Краесветск гудел и пересуживал страшную историю, и ребятам все стало известно, даже с прибавлениями.
Маруська Черепанова — первая разносчица новостей — трудилась в те дни без передыху. Лицо Зины опять потухло, глаза, в которых уже не было крика, опять заселила усталость старого-старого человека.
Зину куда-то вызывали, и даже в детдом приходила врачиха и запиралась в комнате. А в школе учителя сострадательно относились к Зине и не ставили ей плохих отметок. В тот год она едва-едва перешла в следующий класс, и не перешла, если прямо сказать, перевели ее.
Маргарита Савельевна проявила неслыханную дерзость, хотя работала воспитательницей в детдоме первые дни и всего тут ужасно боялась. Она с недоумением и напором спросила как-то у врачихи:
— Что вы делаете? Это разве человечно? Девочка слезами обливается всякий раз, когда вы уйдете.
Врачиха изумилась, сказала, не такой, мол, цыпе учить ее человечности, однако в детдоме больше не появлялась.
Добро, привезенное эвенком на нарте, лежало то в кладовой, то в сарае, то на чердаке. Добро это должно было сохраняться до совершеннолетия Зины. Но оно частью порастерялось, частью его изъели мыши, и Зина сделалась как все — без «добра». И радовалась этому.
Постепенно забылась заметка в газете, и Зина перешла с последней парты на первую и учиться стала на зависть всему детдому. Ее на доску Почета сфотографировали и в каждой праздничной стенгазете писали: «Берите пример с Кондаковой», «Гордость нашей школы!» — и все такое прочее.
Лицо у Зины тонкое, смуглое, кожа на лице чистая и гладкая-гладкая. У нее уже немножечко торчало под платьем на груди, и потому девочка выглядела взрослее своих лет. Она охотно дежурила на кухне, помогала мыть полы, вязала кружева из ниток, вышивала, починяла рубахи и платьишки ребятишкам, гладила парням праздничные брюки. Она пыталась всем помочь, всем услужить, будто навечно провинилась перед людьми и хотела искупить эту свою вину.
Из-за Зины и получилась драка в школе, потому и вытребовал директор школы Валериана Ивановича.
Вырвался на большой перемене Женька Шорников из класса как угорелый, съехал по отполированному задами брусу лестницы на нижний этаж и хотел уж ринуться дальше, да видит: стоит узкоплечая девчонка со знакомой красивой косой на спине, стоит возле лестницы и плачет. Присмотрелся — Зина. Кондакова Зинка. Беспокойство Женьку охватило — давно уже она не плакала.
— Чего тюнишь? — спросил Женька.
Зина только руки к лицу плотнее прижала. Из-под лестницы высунулась Маруська Черепанова — человек, все знающий и все ведающий. Человек, необходимый детдому и потому в нем появившийся. Когда-то у Маруськи был сильно озноблен нос. Торчал этот нос красной фигушкой среди пухлых и конопатых щек. Да еще совсем отдельно от лица жили ее черненькие, сквозь землю видящие глазки, в которых таился «интерес». Такой «интерес», что, заседая в канцелярии или решая вопрос на кухне, Валериан Иванович на всякий случай кричал: «Марусенька! Быстрей проходи мимо двери!»
Маруська стрельнула по сторонам ушлыми глазками и с придыхом сообщила Женьке Шорникову:
— Ей про нехорошее говорили. Парнишка один начал, а другие тоже взялися…
— Который? — сразу взъерошился Женька. Маруська хотела улизнуть, ее дело сделано, однако Женька сцапал ее, Маруську, за руку и не выпускал. Показывай, который?
— Вы его бить будете?
— Говори, выдра! — тряхнул Женька Маруську так, что она едва на ногах удержалась. — Это уж наше дело.
— Вон тот, — показала Маруська на лобастого парня, бегавшего в конце коридора. — Гляди, Женька, у него отец грузчик городского обозу. Си-и-иль-ный, телегу с конем подымат. Мне дядя говорил.
— Положили мы на этого грузчика вместе с конем…
Женька огляделся по сторонам, заметив Мишку Бельмастого и приказал: Быстро наших! Фрей один к Зинке приставал.
Мишка Бельмастый, полусонный, едва ворочающийся в другое время, сверкнув оловянным глазом, метнулся вверх по лестнице скакуном. Женька подошел к лобастому парню и сквозь зубы процедил:
— Отойдем, потолковать надо…
Парнишка пошел в папу-грузчика, мордаст был, рукаст и росл. Он смерил Женьку уничижительным взглядом и вразвалку пошагал напевая:
Ну что ж, потолкуем, коли надо!
Ну, кому какое дело, коли надо!..
Из-за песенки этой Женька не выдержал до лестницы и смазал парню по морде. Тот сгреб Женьку за рубаху, притянул к себе, но отквитаться не успел. Сыпанула детдомовская братва со всех сторон. Затолкали парня под лестницу. Там хранились старые плакаты, ведра уборщиц, древки от знамен. Били парня чем попало. Зинка исступленно кричала:
— Ребяточки, не троньте! Миленькие, не бейте!
На шум прибежал директор школы, сунулся под лестницу. В темноте его не распознали — тарабахнули ведром по голове. Он не отступил, дальше сунулся. Древком знамени добавили. Еле отбил парнишку и, ладно, догадался крикнуть ему:
— Беги отсюда!
Парнишка стриганул зайцем, разбрызгивая кровь на пол, крашенный желтой краской.
— Зверье! — кричал директор на взъерошенных, трясущихся детдомовцев. Навязались на мою голову! За что вы его?
— За дело! Не ори! — окрысился на него Женька Шорников, смирный вообще-то парень и ученик хороший, а тут его словно подменили, осатанился в драке.
Директор онемел на минуту, а когда опомнился, ни одного детдомовца вокруг, и Женьки Шорникова нет — сгинули. Робко толпились подле лестницы любопытные зеваки, да причитала сторожиха, прибирая инвентарь под лестницей.
— Господи, скотину шелудивую так не бьют, а они свово брата! Совецкого учащего! Ай, звери лютые! Право, звери!..
— Звонок был? — поправляя галстук и вытирая царапину на руке, обратился директор к ученикам. — Почему торчите здесь?
Вернувшись в кабинет, директор раз пять звонил в детдом, и наконец-то Репнин откликнулся. Директор, правда, к той поре уже остыл немного, но все же настоял на своем. Пусть Валериан Иванович отчитается за своих «гавриков». Распустил, понимаешь!.. Воруют, дерутся, на директора руку подняли.
Выслушав директора, Валериан Иванович какое-то время мрачно молчал, затем боднул взглядом:
— Чего же вы от меня хотите?
— Как чего? Это же безобразие!
— Что безобразие?
— Драка, вот что! Вы должны сказать этим, своим…
— Сказать, что за подлость не надо бить? Нет уж, лучше вы сами им об этом скажите, а меня увольте. По моим, временем утвержденным, понятиям — за подлость надо бить всегда и всех.
— Ну, знаете, Валериан Иванович, — развел руками директор, рассуждения ваши благородны, слов нет, но вот сейчас прибегут родители того гаденыша, и что я им скажу? Что?
— То и скажите, что их гаденыша били за подлость. Если не поймут, хуже для них. Это непедагогично, может быть, но я, как вам известно, не педагог…
— Да бросьте вы вечную эту свою песню! Я педагог. директор, а вон шишка на черепе — ваши огрели ведром! — И уже мирно буркнул: — Кормите их здорово, вот они и звереют. Так что же я должен сказать родителям?
— Не знаю. Меня занимает совсем другое. Что я стану делать с Зиной? У нас есть почти бандиты, и те деликатней ваших учащихся оказались. Она вот школу возьмет и бросит. Что делать? Переводить в другую школу? На отшибе от наших ей еще хуже будет. Здесь оставлять? А если еще сыщется такой же? Что делать, спрашиваю я вас? Дома кража. Меня в прокуратуру приглашают на собеседование. А вы тут с родителями… — Валериан Иванович достал платок, промокнул им потный лоб и, сбавив тон, рассудительно прибавил: — Грош им цена, коль с одним не могут справиться! — и с проскользнувшей гордостью за «наших» (а Валериан Иванович про себя всегда переживал, когда детдомовцев где-нибудь побеждали, били) глянул на шишку директора: — Славно поучили, и тут же заторопился: я, мол, без намеков. — Он теперь оглядываться станет, прежде чем гадость сделать, язык лишний раз не распустит. На всю жизнь запомнит.
— Э-э!.. — махнул рукой директор школы, примачивая из графина шишку на косице. — Толкуй больной с подлекарем! Я ему — стрижено, а он — брито. Нельзя же так, в самом деле. Они вовсе распояшутся. Вы хоть поговорите с ними, Взгрейте которых.
— Поговорить я с ними, конечно, поговорю. У нас назревает серьезный разговор. Разрешите откланяться? — Валериан Иванович не удержался, опять глянул на шишку директора и отвел глаза.
— Кланяйтесь. Никак у нас с вами не получается. Логика у вас какая-то… — Директор поискал сравнение и отмахнулся: — А никакой логики. Неразбериха! Анархизм педагогический. Всего доброго.
Когда Репнин с мокрыми калошами в одной руке и с шапкою в другой проходил мимо шестого класса, дверь сзади приоткрылась и вслед послышался голос Малышка:
— Робя! Варьяныч сердитый, спасу нет! Ой, чё только дома будет?!
Но ничего не было и потом. Валериан Иванович ходил по дому в серых подшитых валенках, сумрачно посматривал да придирчивей сделался к работникам детдома. Щеки его, впалые от природы, ввалились еще больше. Под крутыми скулами темнела щетина. Он или не мог пробрить ее, или перестал тщательно бриться.
В детдоме витало предчувствие каких-то событий, ну просто пахло ими. Ожидание, томительность взвинчивали ребят, бросали их из края в край: от грусти к веселью, от молчаливости к шуму, от доброты к злобе.
В четвертой комнате веселились. Дружно, не сговариваясь, ребята разделились на голоса, подголоски и «взухивали» песню:
На полочке лежа-а-ал чемода-а-анчик,
На полочке лежал чемода-а-анчик.
На полочке лежа…
На полочке стоя…
На полочке стоя-а-а-ал чемода-а-а-анчик!
Валериан Иванович тихо приоткрыл дверь, вошел в комнату. Тугой волной ударило в него непривычным в этом доме запахом водки и табака. Здесь вроде бы все навечно пропиталось вонью хлорки и карболки, так пропиталось, что к этим запахам казенного помещения жители его настолько привыкли, что даже не замечали их. А тут резануло по носу таким ароматом, хоть ладонью закрывайся. Паралитик, раскачиваясь, дирижировал костылем. Толя Мазов запевал…
— Гражданка, уберите чемода-а-а-анчик!
Гражданка, убери-те чемода-а-анчик!
Гражданка, убери…
Гражданка, чемода…
Гражданка, убери-те чемода-а-анчик!
Пели здорово. Паралитик сиял и размахивал костылем. Голоса у него не было вовсе, и потому он затесался в дирижеры. Валериан Иванович слушал, нюхал. Его не замечали. Лишь ломче на поворотах сделался голос Толи Мазова и нахальней чеканился припев:
А я его выброшу в око-о-ошко!
А я его выброшу в око-о-ошко!
А я его вы…
А я его бро…
А я его выброшу в око-о-о-шко!
— Где вы взяли деньги на водку? — громко спросил Валериан Иванович, вклинивались в песню. «Хор» недовольно смолк. Один Малышок еще тихонько повторял, увлекшись: «А я его вы… А я его бро…»
Кинув костыль с вырезанными на нем письменами под мышку, Паралитик прошелся по комнате и весело подмигнул компании:
— Деньги-то? На водку-то? Шли, шли, шли — и кошелек нашли.
— Пофартило! — восторженно поддакнул Борька Клин-голова и обвел лукавым, хмельным взглядом ребят, — Купил, нашел — едва ушел, хотел деньги отдать, да не могли догнать!…
Сдержанный смешок прокатился по комнате. Паралитик философски закатил глаза, собираясь пуститься в рассуждения, но проворный Попик, хвативший больше других, сломал комедию и, обращаясь к ребятам, только к ребятам, выкрикнул:
Робятё, робятё,
Где вы деньги беретё?
Вы, наверно, робятё,
По карманам шаритё.
Ох, как хотелось дать по стриженому затылку этому парнишке с продувной рожицей и всем этим гулеванам, с тайной радостью ждущим скандала! Но этой радости Валериан Иванович им не доставил.
— Если я еще хоть раз замечу в детдоме пьяных, ты будешь в три шеи вытурен отсюда, — бесцеремонно объявил он Паралитику. — Ясно?
— А почему я? — изумился Паралитик, нагоняя на себя возмущение.
Валериан Иванович уже не слушал его.
— Мазов, зайдешь ко мне вечером. Нужен. Попов, отправляйся колоть дрова, а ты, артист, тоже займешься полезным физическим трудом, — махнул он Борьке Клин-голове. — Остальным прибраться в комнате, проветрить ее. Пахнет, как в кабаке! И спать! Еще одна попойка — и я расселю эту резвую компанию!
Веселье было нарушено. Вслед Валериану Ивановичу Паралитик с вызовом пролаял:
Гад я буду, не забуду этот паровоз!
Тот, который чи-чи-чи-чи…
Чимодан увез!..
Но подхватили «Паровоз» недружно, и никуда он не увез. Валериан Иванович вернулся, недобро глянул на Паралитика, развалившегося на кровати, и вдруг громко рявкнул:
— Встать!
Паралитик, стукнув костылем, подпрыгнул. Заведующий показал ему на дверь. Паралитик мелко-мелко, по возможности негромко, зачастил костылем и только в коридоре опамятовался, зашипел:
— Раскомандовался, понимаешь! Шибко испугалися! — однако убрался с глаз долой.
— Ульяна Трофимовна, сейчас к вам придут два песельника, заставьте их колоть дрова до самого вечера. Те лиственные чурки, которые с прошлого года валяются. И чтоб не отлынивали!
— У меня не больно отлынят, — заверила его тетя Уля. — Ишь ведь сопляки! Выпили на грош, на рупь ломаются! Ну сопляки-и!
— Вы об этом особенно не шумите.
— Да чего шуметь-то? Весь дом знает. Затаились и ждут потехи. В старое время вожжами бы, язвило бы их…
— Сейчас вожжами нельзя. Гороно велит воспитывать по новому методу, индивидуальные беседы и хоровое пение рекомендует, — мрачно пошутил Валериан Иванович. Заметив, что шуткой своей он не развеселил тетю Улю, сказал уже серьезно: — Не давайте тут вольничать, особенно тем, из четвертой. Я в милицию пойду, за детишками кассирши.
— Иди, Иванович, иди, чего поделаешь? Может, Бог даст, все обойдется. — И, понизив голос, добавила: — Больше на мово землячка жми, на запевалу-то сопливого. Он возворотит деньги. Я знаю его. Он характерный, но и понятлив тоже…
— Добро. Попробую, — согласился Валериан Иванович, а тетя Уля, приметив поблизости Маруську Черепанову, уже нарочито громко, с неумелым притворством продолжала:
— У меня не больно забалуются. Я чуть чего — и огрею… Не больно у меня-то…
Валериан Иванович тихо улыбнулся. Он знал: попадало ребятам от тети Ули и черпаком и поварешкой, а чаще веником или полотенцем. Но никто не обижался на нее. «Рукоприкладство» тети Ули как-то всерьез не воспринималось. Ребята даже вроде бы радехоньки были, если им попадало. А попробуй-ка кто-нибудь другой тронь! Возмущение будет. Бунт. Есть откажутся. И слушаются ребята тетю Улю больше и подчиняются охотней, чем Маргарите Савельевне. А уж как Маргарита Савельевна старается, как старается, но слаба она характером для таких ребят. Подлаживается под них, угождает им, а делать это, оказывается, надо с осторожностью и умением. Нельзя ребятам показывать никакой слабинки. Они тут же воспользуются ею и потом уж никогда не забудут, на чем можно «купить» или обвести старшего. Они тоже по-своему борются со слабостями людей.
«М-да, а дирижера этого с костылем все-таки придется отправлять с первым пароходом, — думал Валериан Иванович, шагая в милицию. — И Деменкова тоже. А тех архаровцев, что с ними приехали, ребята воспитывать будут. И воспитают, сами того не заметив».
Воздух был синеват, студен и резок. После нудного, застоялого духа карболки на улице дышалось так, что даже кружило голову. Воздух ощутимыми толчками бил в грудь, приятно бодрил и тревожил.
В логу подняло снег. Наверх пробило рыжеватую пену. Табуном линяющих куропаток она ползла, шевелилась по всей низине. На протоке, в устье лога, затемнела узкая промоина. В ней плавал мусор, обрезь досок — торец, как его зовут в городе, а у самого уреза воды светилась фиолетовая пленка мазута. Из промытого льда торчали угрюмые, замытые сваи. Протока сделалась проплешистой. Снег на ней почти съело, и она взялась лишаями. Но на острове снег лежал в непорочной белизне, широко и уверенно. До ледохода было еще далеко. Еще не раз и не два зазимок ударит, хотя, падая в промоину, и пошумливает под снегом пробравшийся по логу ручей, и солнце слепит в середине дня. Однако нет в нем ярости, нет еще силы. Игры в нем больше, чем работы. От игры этой нарушен ход природы, и оттого она вроде бы сбилась с ноги, кругом ощущалось замешательство.
Детей Валериану Ивановичу выдал под расписку дежурный милиции, сидевший за деревянным барьером. Заведующий взял мальчика Аркашку и девочку Наташку, дошкольницу, за руки и вышел с ними из дежурки с коричневыми тесаными стенами, на одной из которых сиротливо висел вырезанный из журнала пейзаж Левитана «Золотая осень».
Нетрудно было заметить, с каким облегчением покинули дети прокуренное и проматеренное насквозь помещение. На улице был полдень. Много солнца. Некоторые горожане, торопя весну, надели очки, хотя сгорающий снег слепил еще не очень больно и вредно. Девочка отняла руку, заметив на вытаявших досках тротуара мелом нарисованные «классы», и запрыгала по ним. Бомбошка на шапочке ее каталась по голове смешно и весело. Под ногами девочки заговорил и запрыгал много раз латанный пестрый тротуар. Мальчик был серьезен. Он спросил, куда их с сестрою ведут. И Валериан Иванович чуть было по привычке не сказал: «Домой», но дети могли понять его неправильно, и он проговорил:
— В детдом, дети, в детдом.
Аркашка и Наташка разом присмирели, однако шли покорно. За логом вдруг оглянулись, будто прощались с городом, и Валериану Ивановичу показалось, что лица у детей в эту минуту были совершенно взрослыми.
— Ничего, Натка, — вдруг заговорил Аркашка. — Мы ведь не насовсем. Маму скоро выпустят, говорили.
«М-да, разговоры дошкольного возраста. Вот тут и попробуй упаси их, сделай, чтоб они меньше видели и знали. У взрослых аукнется — на детях откликнется. Хорошо бы тем, кто решает мировые дела и судьбы людей, поработать в детдоме или в школе, прежде чем решать их, эти дела».
— Ты в какой школе учишься, Аркаща? — спросил Валериан Иванович, чтобы как-то отвлечься самому и отвлечь детей, робеющих все больше и больше.
— В тринадцатой. А книжки у меня дома остались. И Наташкины тоже. У нее букварь есть. Мама купила. Я схожу. Можно?
«Мама, мама… — повторил за мальчиком Валериан Иванович. — Трудно, видимо, отвыкать от этого слова. И кто смеет отучать детей от него? Ах, негодяи, негодяи! Знали бы, ведали, что творят!..»
— За книжками и тетрадками ты сходишь. Букварь Наташин можешь не приносить. У нас буквари есть. А игрушки прихвати. — Валериан Иванович хотел сказать Аркашке о том, что переведут его в четвертую школу, где учатся детдомовцы. Не сказал. Пусть мальчишка ходит в тринадцатую, в свой класс. И пусть надеется, пока возможно. Может быть, и в самом деле все обойдется. «Во всяком разе, я шеи посворачиваю воспитанникам своим дорогим, но мать ребятам верну!» — дал он себе слово.
Осторожно, как по каткому льду, шли Аркашка с сестрой впереди Валериана Ивановича по детдомовскому коридору, пугливо втягивая головы в плечи. Пока Валериан Иванович доставал ключ и открывал дверь, они стояли, прислонившись к стене. И откуда эта привычка даже у маленьких детей стоять к стене спиной в минуты любой опасности?
Войдя в комнату, Репнин перво-наперво открыл форточку, велел ребятам раздеться. Из-под шапочки возникла жидковолосая челочка, и лицо девочки с зелеными глазами сделалось совсем шаловливым. Аркашка был в вельветовой курточке с замком-«молнией» — редкой вещью по тем временам — и в неумело, через край подшитых валенках, с которых натекло на половичок. Волосы у Аркашки рыжеваты, жестки, взгляд синеватых глаз строг и прям, губы сжаты.
Этот малый человек уже умел чувствовать беду.
Валериан Иванович велел Аркашке снять валенки и дал ему свои покоробленные кожаные сандалии. Наташка была в сереньких ботиках со шнурками.
— А я не наследи-ила, — пропела она.
Потрепав ее по голове, Валериан Иванович выглянул в коридор. Борька Клин-голова шел, увлеченно подпинывая «жошку».
Валериан Иванович поймал вспорхнувшую в воздухе «жошку» и приказал очнувшемуся Борьке Клин-голове срочно позвать Мазова.
Борька Клин-голова почесался.
— А «жошку» отдадите?..
— Я, кажется, велел позвать Мазова!
Борька Клин-голова засвистел мотивчик песни и вразвалку отправился выполнять приказ заведующего. «Эк ведь его! Шагу ступить без фокусов не в силах», — сморщился Валериан Иванович.
Толя Мазов вздрогнул, когда ему передали, чтоб он шел в «канцелярию», к заведующему.
С тех пор как Валериан Иванович сказал, чтобы он зашел к нему вечером, Толя томился. Угадывал, что разговор будет, конечно, о деньгах, и боялся этого разговора. Думал, может, заведующий как-то забудет о нем, а тот, как видно, не забыл.
Толя протиснулся в комнату Валериана Ивановича и увидел девочку и мальчика, сидевших рядышком на стульях. И непонятное беспокойство нахлынуло на него. Девочка болтала ногами и крошила зубами печенинку. Мальчик держал печенье в руке, и оно совсем уже размякло в отпотевшей ладони.
Толя забыл поздороваться, ждал, поправляя рубаху, что скажет заведующий.
— Вот, — не поворачивая головы к Толе, что-то вытаскивая из ящика письменного стола, мотнул головой Валериан Иванович. — Это дети той женщины, кассирши из бани, у которой вы украли на пропой деньги.
Удивленно поглядел на Валериана Ивановича Аркашка, перевел взгляд на Толю, и лицо его вспыхнуло. Он опустил глаза, а сестра его все так же беззаботно болтала ногами и доедала печенинку. Брат незаметно положил на подол ее платья два кружочка, и глаза Наташки радостно заблестели. Девочка захлопала в ладошки, да так и застыла с поднятыми руками. Она обвела всех виноватым взглядом, медленно опустила руки и присмирела.
Толя стоял, как на суде, — руки по швам. Валериан Иванович был туча тучей, нервно пошвыривал какие-то бумаги на столе.
— Дети, Аркаша и Наташа, будут временно жить у нас, — жестко и медленно заговорил он наконец, давая Толе время уяснить смысл его слов. М-да, поживут. До тех пор, пока не сыщутся деньги. — И уже совершенно буднично, деловито закончил: — Они еще очень малы. Им присмотр нужен. Ты будешь им за…
— Вы — захлебнулся от разом вспыхнувшей ярости Толя. — Ну вы и… Смеетесь, да? Насмехаетесь? Я…
Толя выскочил из комнаты заведующего, свирепо саданул дверью. Ругаясь сквозь стиснутые зубы, заметался он по детдому и дал одному подвернувшемуся парнишке пинка. Тот горестно завыл и отправился искать Маргариту Савельевну, чтоб пожаловаться ей. Не принято было у старших ребят трогать малышей, и шкету этому, видать, не столько уж больно было, сколько обидно. «Изнежились, заразы! — ругался Толя. — Тронуть нельзя! И чего это все вверх тормашками пошло?! А Валериан-то Иванович? Вот ехидный, так ехидный! А я сам-то? Хорош! Чего наделали?! Чего наделали?!»
Вдали все еще завывал парнишка. Его окружили малыши, о чем-то расспрашивали, со злостью поглядывая в сторону Толи, затем гурьбой отправились в красный уголок и втолкнули туда парнишку, который из последних сил выжимал слезы и прибавлял голосу. Сейчас «воспиталка» заведет: «Вы, старшие, должны пример подавать, а вы…» Тьфу! Уходить надо, скрываться!