ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После двенадцати детдом начал утихать. В третьей комнате, правда, еще хихикали: Паралитик рассказывал похабные истории и анекдоты. Анекдоты он перевирал, оборачивал их какой-то не смешной изнанкой и любой рассказ свой пересаливал хрушкой, несъедобной солью.

Ему не верили, над рассказами его не смеялись, но слушали. Была в них для ребят, видно, какая-то нечистая запретная притягательность.

Валериан Иванович громко постучал в дверь третьей комнаты. Притихли там.

В четвертой комнате спокойно. Мимо Валериана Ивановича промчался полусонный Женя Шорников по своим делам.

В двенадцать тридцать проснется Малышок-Косоротик и пойдет по комнате, по коридору с открытыми глазами, и, если его не остановить, он полезет на подоконник и нигде не соскользнет. Дети шарахаются от него, боясь колдовства, которое, как им кажется, заключено в мальчишке. А он идет, улыбается, идет, улыбается и все старается залезть куда-то выше, дальше.

Лунатик. Ребятам кажется, что он хочет добраться до луны. Чем манит, притягивает к себе холодная, нежилая планета Малышка? — недоумевают ребята. Что там такое заключено в ней, какое волшебство?

Малышок спит. Ему спать еще пятнадцать минут. В комнате чешуится рябь от бледной ночи и еще более бледной луны, чуть пропечатавшейся в небе.

Малышок улыбается, откинувшись на подушке, вздрагивают его полузакрытые веки, и пальцы рук вздрагивают. От обычного сна он переходит в другой, лишь ему ведомый сон. Кто знает, может быть, в этом, другом сне луна покажется ему матерью? Может быть, приходит она к нему в двенадцать тридцать, подает неслышную руку и ведет за собою? И бредет мальчишка один, только ощущая прикосновение этой легкой и прозрачной, как паутина, руки. И тогда не прогоняй его сон — мальчик очнется, как от обморока, и будет весь остаток ночи плакать, а днем вид у него будет вялый, больной.

Валериан Иванович слышал как-то на войне притчу об одном тихопомешанном. Дом сумасшедших попал под артиллерийский обстрел, и больные разбежались кто куда. Неподалеку от одного больного разорвался снаряд, он внезапно очнулся и сказал, оглядевшись вокруг: «Ой, как неинтересно!» Оказывается, внутри повернутой души больного существовал совсем иной мир, сдвинутый в тишину, добрый, с райскими лесами, птицами, музыкой, красивыми женщинами.

— Анатолий! — вполголоса окликнул Валериан Иванович, наклонившись над Толей Мазовым. — Через пятнадцать минут тихо разбуди Малышка, своди умыться и уложи его обратно. Ну, ты знаешь, как это делается.

Репнин надевает шапку, пальто, выходит на улицу. Крахмалом похрустывает под валенками снег, схваченный ночной стынью. Лес низким черным забором разделил заснеженную землю и бледное в промоинах небо.

Поздние эти прогулки — самая дорогая отрада Валериана Ивановича.

Город редко и сонно помаргивает огоньками, маленький, деревянный город, а он идет, идет мимо него, и думы его выравниваются, освобождаясь от дневных сует и передряг, и сам он успокаивается, обретает душевный покой. Правда, и покой его был не очень-то покойным. Он все равно не может отделаться от мыслей о детдоме, о ребятишках, что остались там, дома, и спят себе посапывают. Иной раз слабым проблеском памяти выхватит что-либо из прошлого, и дивуется он сам себе: «Неужто и у меня детство было? Смешно!» А ведь было, было. Только так его уже забаррикадировало потом, что ничего путного и не припоминается. Жизнь получилась длинной, доверху наполненной событиями, и такими событиями, которые, как гранитная осыпь, завалили все. Память не сберегла детства. Как жаль! Как жаль! Он бы сравнивал его с детством своих ребят и, может быть, лучше понял бы их.

Отчетливо помнились годы ученья, студенческая труппа, огни Царского Села и театр. Он очень любил Александринку, любил оперы «Трубадур» и «Аида», «Иван Сусанин» и «Борис Годунов». Почему-то больше всего потрясал его «Демон», а в «Демоне» — хор «Ноченька».

Он как-то приобрел уже здесь, в Краесветске, пластинку, взял у ребят патефон и весь вечер сидел, запершись на крючок, заводил хор «Ноченька» и никого к себе не пускал. И тогда, в тот вечер, вытирая глаза платком, он вдруг почувствовал, что стариком успел сделаться не по летам, а душою старым, и еще понял, что сладкая грусть воспоминаний очищает человека и счастлив тот, кому есть что вспомнить хорошее.

Его хороших воспоминаний достало лишь на один вечер, и он вернул ребятам патефон вместе со своею пластинкой и вскорости обнаружил черные осколки этой пластинки за дровяным сараем, куда выносили мусор из дома.

Ребята разбили «Ноченьку».

Ему нечего было б делать на этом свете, не о чем вспомнить, если б он вдругорядь не родился на свет.

Посодействовал ему в этом комиссаристого вида следователь в кожаной куртке. Молодой, напористый, правый в словах, деяньях и убеждениях своих.

Вместе со многими белыми офицерами отпущенный после гражданской войны на все четыре стороны, Репнин болтался по Сибири, пробавляясь случайной работой. Одно время работал даже в иркутском театре хормейстером и чуть было там не женился. Но в годы нэпа бывшее офицерье и прочие недобитки прошлого начали поднимать головы, тайком потекли за границу. Тем офицерам, что не убежали, надо было пройти строгую проверку.

Веди себя посмирней на проверке Репнин, может быть, и не попал бы он в ссылку, но он орал на молоденького следователя, который с подковыром интересовался, почему это он остался здесь и не уехал за границу? Какие такие дела его тут задержали?

«Моя земля здесь! — указал себе пальцем под ноги Репнин. — За границу мне ехать незачем и не к кому. А если вас не устраивает мое общество, катитесь ко всем чертям!..»

«Твоей земли тут нет, контра! — хряпнул кулаком по столу следователь. — Твоя земля тама! — махнул он себе за спину: — И ты ее усвоишь!..»

Он так и сказал: не «освоишь», а «усвоишь». В этой маленькой замене слов оказался большой резон и свой смысл.

Репнин «усвоил». В этом новом, далеком городке он знает любой барак, любую улочку со своей недолгой, но особенной историей и помнит прожитые здесь дни в едином сплаве, а не по отдельности.

Люди, съехавшиеся сюда, распределялись по землячеству. Сообща легче было жить и работать. Они строили. Строили быстро, строили как попало, строили ордой, подгоняемые зимой, стужей и цингой. Поэтому в скородельных каркасных бараках зимою начали проваливаться в тартарары печи. «Отдавала» мерзлота. Весною не только печи, но и сами бараки загуляли, поэтому следующие дома уже ставили на сваи, вытаивая для них дыры паром и горячей водой. До всего доходили своим умом люди, вырабатывая нелегкий опыт заполярных строителей.

Первые бараки были особенно скособочены, изверчены. Потом шли дома и бараки-смесь, под номерами — первый, второй, третий, двухэтажные, из бревен, на сваях, с внутренней лестницей. Такие бараки стояли прочнее, и вид у них был бравый.

Магазины тоже назывались по-разному и без лукавства: где кто отоваривался по карточкам, когда они еще были, такое название и получилось. Не изменилось лишь название у первого магазина, он так и звался — «Первый». Когда-то он был единственным и в нем отоваривались все без разбора.

Самый знаменитый барак в городе был номер десять, или «Десятая деревня». Знаменит он прежде всего тем, что из двухэтажного постепенно превратился в трехэтажный. Кто-то додумался на чердаке барака приколотить к слегам и поперечинам второй слой досок, набил меж них опилок, прорезал в крыше окно, огородился, и получилась комната с печкой.

Не успели власти опомниться и принять меры, как весь чердак барака был уже в окнах, в комнатах, и с двух сторон к нему, точно на корабль, сооружены сходни. Обитатели «Десятой деревни» делали нарты, сооружали мебель, подшивали валенки, выделывали шкурки, крали у соседей дрова, играли в карты, пили, дебоширили, дрались, резались, варили самогон (говорят, даже из опилок!), подделывали справки (говорят, даже паспорта!), пели песни и плясали так, что из засыпных стен барака облаком клубились опилки. В бараке часто случались пожары, обыски и разного рода тревоги. Милиционеры заглядывать туда в ночное время боялись и даже днем поодиночке в него не заходили.

От тяжести «Десятая деревня» просела, расползлась. Ее подперли со всех сторон бревнами. Окна в бараке вывалились наружу, ушли вбок, и весь он был как пьяный. «Десятую деревню» плотным кольцом окружали поленницы, дровяники, сараи и сараюхи, и оттого много вокруг нее хитроумных закоулков, щелей и переулков.

Ребятишки здесь жили один шпанистее другого, здесь же обитал атаман городской шайки — Слепцов. В народе — Слепец. Вели здесь тайные дела и гулевые бабы. Они залучали моряков с иностранных кораблей к себе и «позорили советскую честь», как однажды сказал на собрании председатель горисполкома.

Город тогда еще лепился на берегу протоки и неглубоко еще врубился в лесотундру. Но лесозаводы и лесобиржа уже выпускали древесину краесветскую продукцию. Репнин складывал в штабеля пиломатериалы, доска к доске, плаха к плахе, брус к брусу, и видел город, дома, раскиданные по буграм, в обход озерин и болот. Болота, мари, озера, багульник, карликовые березки, стелящийся ивняк, голубичник, пушица, огнистая морошка и целые пустоши, захлестнутые травой-кровохлебкой. Кровохлебка эта, с шишечками, похожими на пересохшие капли крови, пятнает низины до самых крутых утренников, а все другие веточки и травинки жмутся к земле и дышат, дышат себе под корень, отогревая для себя кружочек заледенелой глины или мокрого торфа.

Все в жизни наоборот. Надо бы южной растительности ложиться на обогретую землю, добрую, изнеженную, так нет же: пальмы, кипарисы, чинары рвутся вверх, прочь от взлелеявшей их нежной, теплой матери-земли. Надо бы взмыть к солнцу, на цыпочки подняться хилым северным растеньицам, а они жмутся к груди земли, греют ее своим еле ощутимым дыханьем, не дают загаснуть живым, только им и слышным токам.

И что тянет сюда птиц? Что?..

Почему они не живут в тепле и довольстве юга? Почему через поздние зазимки, через многие версты и невзгоды, через смерть они спешат сюда и здесь успокаиваются, продолжают птичий род свой, восполняют поредевшие в пути табуны? Чем притягивает к себе живое эта почти мертвая земля? Может быть, все живое, и городок этот далекий, возникли по исконному мудрому закону жизни, не по прихоти, а именно по закону. Город такой здесь нужен. Но город поднимается не ради города, не ради той прибыли, которую он дает государству, торгуя с иностранными державами.

Если бы не было смысла, город был бы только ссылкой для заключенных и раскулаченных переселенцев. Но в Краесветске половина, если не больше, жителей вольных, приехавших по своему желанию, и, обживая Север, оттаивают они мерзлоту дыханием своим.

Поднимаясь завершать штабель, Репнин видел город то занесенным по трубы сыпучим, как манка, перекаленным снегом, то стоящим по окна в весеннем разливе, то заплеснутым огромным солнцем и птичьими голосами, то закутанным в неподвижный туман.

Перемены здесь всегда резки, зримы.

Зима.

Редкий лесишко еще реже и бедней, а ближе к городу совсем бело: лес покрупнее вырублен из противопожарных соображений, а карликовые березки, тальники, леторосные всходы хвойника в глубоких сугробах.

Весна.

Искрится снег, и тайга худосочная отодвигается, сизеет, небо выше, видно дальше. На вырубках снег в серых пятнах, выступает наледь на озерах, потеют торфяники на марях, и расплющенные кустарники, спутавшись меж собой, как проволока, выпрастываются из-под снега один по одному: отбедовали зиму вместе — и хватит.

Потом несет все в озера, в болота, в реку, и сама земля вокруг города на короткое время подернется водой, и тогда уж кажется, что Краесветск плывет куда-то к морю-океану и ни к какому берегу прибиться не может.

В пору великого разлива и буйства, когда все куда-то с шумом плыло, спешило, металось, пело. бурлило, Репнин обычно переселялся в портовый лазарет — с сердцем у него бывало худо.

Может, оттого, что смерти не боялся, — выживал.

Лето.

По всей бирже ходит смоляной дух ангарской сосны. От марей и болот тянет парной, тинистой вонью. Но люди работают в брезентухах и в тюлевых черных сетках — заедает комар. Репнин поджарый, сухой делается. В костях у него легкость, будто у излетавшейся старой птицы. Поднимется на штабель, уложит плаху и вздохнет раз-другой. Торопиться некуда, да и воздух тяжел. От штабеля скипидаром разит так, что щиплет глаза. Болотная прель сгущает воздух, и без того густой от комаров и забродившей в сырости древесной коры.

За городом все замерло, померкло, сморилось — от мелкого куста, свесившего листья, до малой пичуги — трясогузки, открывшей клюв. Все ждет ветра, любого ветра: северного или южного — верховки. Лучше верховка. Она прилетает резвая, сбивая воду на протоке в толкунцы, переполненная духовитостью российского сенокоса.

Долой брезентухи! Долой накомарники! Работается весело, и жизнь не так уж плоха, и лето заполярное не так уж гнило. Правда, сено не высыхает, его кладут на подстава и крестовины или присаливают. Правда, в начале сентября уже дохнет снегом и пароходы сделаются раздражительней, нетерпеливей, спеша убраться в обжитые края. На бирже и на морпричалах начинается аврал. Но это потом. Это когда еще будет!

Все кончается всегда вдруг. Вдруг не станет больших пароходов, улетят птицы, и на протоке сделается просторно, а местные пароходишки и катера как неприкаянные болтаются, и если гуднут иной раз, то коротко, вполгорла чего ж без дела-то орать?

Из-за болезни на бирже работать Репнину стало трудно, и было предписано врачами «сменить климат».

В комендатуре и поспособствовали ему насчет легкой работы — направили кладовщиком в только что открытый детприемник.

Город был новый, и все в нем было новое: заводы, дома, магазины, пристани, школы, больницы. Но, как и во всяком новом городе, в Краесветске не планировалось строительство тюрем, домов инвалидов, исправительно-трудовых колоний, детприемников. Все это возникало само собой.

Кладовщиком Репнин пробыл недолго. Детприемник расширялся. Одна воспитательница уже не могла справиться с работой, и достаточно присмотревшаяся к своему кладовщику заведующая детприемником Ольга Ивановна Полякова попросила перевести его на должность воспитателя.

Его вызвали в гороно и предложили — именно предложили — работу воспитателя в детдоме. Он никогда не имел семьи, детей, и все это показалось ему неспроста. «Если не подвох, то издевательство, определенно издевательство». Но привычка воспитанного человека уважать просьбу сделала свое дело, да и кладовщицкие обязанности ему надоели.

Не менее настороженный и угрюмый, чем ребята, предстал перед ними Репнин. Только разницу между собой и ребятами он почувствовал сразу.

С кладовщика какой спрос? Ребята почти и не знали его. Он постригся. Сшитый из холщовых мешков и покрашенный черной краской костюм починил и отутюжил. Ребята не давали ему никакого спуска. Он был старший, он был воспитатель, а остальное их пока не касалось.

Детприемник разрастался и разрастался. На «птичьих правах» он уже не мог существовать. Нужно было по всем правилам и законам открывать в городе Краесветске детский дом. А раз по всем законам, значит, должно быть у детдома постоянное помещение, имущество и прочее, прочее, прочее…

Первая группа беспризорников сколотилась давно. В цинготных бараках, на чердаках, по конным дворам и гаражам хозяин города Ступинский еще в зиму с тридцатого на тридцать первый год собрал больше десятка ребятишек и держал их у себя в квартире. Кормились они в военной столовке, а спали на полу в ряд, и Ступинский вместе с ними спал, подальше упрятав наган.

Ступинский же хлопотал и об открытии детприемника, чтобы прибрать детей на зиму, а весной с первыми пароходами разослать их по детским домам на Большой земле, или, как зовут тут, на магистрали. Но там, видно, и своих сирот хватало, краесветских никто не принимал. Ступинский начал донимать райком, райком — область, область — еще кого-то, и сироты получили жилье.

Хозяйством занималась заведующая Ольга Ивановна Полякова, старая добрая учительница. Ей помогал в делах добровольный отец детдомовцев Ступинский. Вместе с воспитательницей Екатериной Федоровной, женщиной мастеровой, но малоподвижной, Валериан Иванович приводил детей в божеский вид.

Как и когда сделался он нужным детдому, а детдом ему, Валериан Иванович не успел заметить.

И вот туг начались перемены: заболела Ольга Ивановна, и ее в тяжелом состоянии увезли на магистраль.

На должность заведующей с магистрали прислали женщину по фамилии Хлобыст, со специальным образованием, напичканную лозунгами и какими-то новыми методами воспитания детей. Человек она строгий, солидный, но в детдоме никогда не работавший. В очках, под которыми мерцали ее огромные, с лешачинкой глаза, отутюженная, важная, появилась она перед детдомовцами и поначалу повергла их в трепетное изумление. И держаться бы Нениле Романовне так вот строго, солидно, однако зудила образованность, и она стала воспитывать детей по какому-то выученному назубок «мэтоду», ничего не прибавляя к нему от себя.

И пошло-поехало…

Вызнав бесхарактерность заведующей, скрывавшуюся за важным ее видом, ребята вплотную занялись Ненилой Романовной. Валериану Ивановичу день ото дня становилось все труднее сдерживать их. Чем только могли, тем и донимали ребятишки заведующую. Особенно одним дурацким стишком — увидят ее, глаза в потолок и заводят: «Тетушка Ненила лесу попросила на ремонт квартерки…»

Были у ребят в доме свои заделья, привычки и привязанности. Любили, например, они чистить картошку и есть ее сырую, страсть как любили.

Чистят и хрумкают, а в плите дрова потрескивают. Тетя Уля хлопочет на кухне, кастрюлями гремит да ворчит. Поскыркивают картофелины, булькают, падая в бачок с водой. За окном фокусничает северное сияние, в трубах ветер завывает, и это завывание смешивается с гудом лесозаводов. Занавески на окнах колышутся от ветра — в столовке выстыло. В доме тишь и темнота, а на кухне теплынь, уют и полное миролюбие. Растет гора очистков в ржавом бачке. Пахнет резко, спиртовато. На плите что-то шипит, из духовки пахнет сухарями — это тетя Уля, не раз голодавшая в жизни, подбирает все кусочки и сушит их, а потом выдает ребятишкам по горсти вместо лакомства или готовит суп-сухарницу, простенький суп, но такой вкусный, что за уши от него не оттащишь.

Хорошо работается на кухне и думается хорошо. Для большего уюта кошку завели. Днем она спасалась от мучителей на чердаке, а ночью возвращалась на кухню и терлась у ног, мурлыкала и тоже ела сырую картошку — ребята приучили.

На кухне говорили тихо, говорили о хорошем, все больше о родителях. И такие они у всех были замечательные, что ребята, не помнившие своих матерей и отцов, страшно завидовали тем, кто их помнил или выдумывал. И дом родной непременно представлялся ребятам — будь он хоть в деревенской избе, хоть в бараке — бесконечно дорогим.

Валериан Иванович забредал «на огонек», как он говорил с несколько смущенной улыбкой, и тоже рассказывал про разное, ел картошку с ребятами и удивлялся:

— Никогда не думал, что сырая картошка может быть такой вкусной! Вот какой наш человеческий организм привередливый! Надо ему — вкусна и картошка обыкновенная. Не надо — и банан покажется горьким. — А что такое банан? спрашивали ребята.

— Банан? М-да. Как вам объяснить? Весной у тальников отрастают побеги, и я видел — вы их охотно жуете. По вкусу они напоминают банан.

— Н-у… А мы-то думали!..

— Я ж толкую вам — напоминают. До бананов тальнику, разумеется, далеко, но все же…

— А мы нот турнепс на острове тырили, и его тоже бананами называют. Похож, что ли?

— Фантазия ваша. Меня из-за этого турнепса когда-нибудь привлекут. А вас, чего доброго, и подстрелят.

В кухне можно было говорить обо всем, даже о проказах. И ребята откровенничали, вспоминали, как они летом делали пиратские налеты на опытные грядки с турнепсом, в совхоз, на остров. Грядки высокие на подушке мха. Почти у каждой грядки сторож охраняет редкий «фрукт» — турнепс. С километр ползут ребята на брюхе, в кустах выжидают. Как зазевается сторож оравой бегут на грядки, выдергивают кто сколько может турнепсин — и в лодку. Сторожа палят по ним, аж дробь по воде брызжет. Но «пираты» жмут на весла и уходят к другому берегу. Там уж торжественно лакомятся «фруктой», отрезая по тоненькому пластику всем.

Нет ничего вкуснее этого турнепса, и потому его зовут невиданным фруктом — бананина.

— Бананина! — вздыхает Валериан Иванович и причмокивает губами. Ребятишки вы, ребятишки… Когда-нибудь узнаете, какие на свете фрукты растут, и смеяться будете над тем, как с бою брали турнепс — кормовой овощ. Его ж коровам да свиньям дают.

— Хорошо им! — завидуют ребятишки.

— А, чтоб вам! — смеется Валериан Иванович. — Зато им компот не дают, макароны не дают, сгущенное молоко не дают.

— Это верно, не дают, — соглашаются ребята. — Нет, нам лучше. Нас если городская шпана не забьет, мы столько лет жить будем!.. А свиньям осенью нож под ребро. Н-не, пусть, уж мы тут будем, а они там. Турнепс мы у них упрем! Запросто!

Валериан Иванович хохочет вместе с ребятами. Все довольны друг другом, болтают, времени не замечают. Первым обычно спохватывается Репнин. Подслеповато сощурившись на ходики, он изумленно восклицает:

— О-о! Двенадцатый час! Спать, спать! Доброй ночи, Ульяна Трофимовна! Не задерживайте больше дежурных, — и уходит, мешковатый, обмякший и до приятности понятный и близкий.

Тетя Уля после таких вот посиделок обычно оставалась ночевать в детдоме. Спала у девчонок. Перетащит какую-нибудь девчушку к другой такой же девчушке, укутает их, постоит над кроватью, побросает на грудь крестики И ложится с одним и тем же вздохом: «Ох-хо-хо, дети вы малые, души милые!..»

Ненила Романовна однажды желчно заметила Репнину по поводу этих посиделок на кухне:

— Приспосабливаетесь!

На это Валериан Иванович с плохо скрытой иронией ответил:

— Видите ли, Ненила Романовна, человек с начала своего сотворения только то и делает, что приспосабливается. Да, да. К природе, к Богу, к раю, к войне, к жене, к детям, к квартире, к соседям, ко всему на свете. Человек, видимо, только потому и жив, что смог приспособиться, а то бы вымер.

Ненила Романовна пристально посмотрела на Репнина, ушла в канцелярию и издала письменный приказ, запрещающий дежурным задерживаться на кухне после отбоя. Тете Уле за «использование воспитанников в корыстных целях» объявлен был выговор. И поревела же тетя Уля, сроду не получавшая никаких выговоров в письменном виде!..

Вслед за этим запрещением последовало еще одно, вовсе разозлившее ребят и Валериана Ивановича, хотя он и не принимал всерьез ни самое Ненилу Романовну, ни ее «мэтоды», ни грозные письменные приказы. Как-никак он был когда-то офицером, приказов куда более грозных видел много.

Пришел он в один из зимних скучных вечеров в четвертую комнату с томиком пьес Островского и прочитал «На бойком месте». Вспомнив молодость, кое-что даже сыграл.

Сначала в комнате было человек шесть. К концу пьесы набилось столько народу, что уже некуда было сесть. Ребята поражались не столько пьесе, сколько воспитателю. Из угрюмого, всегда насупленного, медлительного человека он вдруг превратился в озороватого подгулявшего купчика.

Ребята хохотали, тыкали друг друга в бока, показывая на незнакомого Валериана Ивановича, и просили почитать еще что-нибудь такое же. И он стал читать и рассказывать ребятам о Москве, и, когда сказал, что ради хора «Ноченька» четырнадцать раз слушал оперу «Демон» и всякий раз плакал от восторга, ребята прониклись особым к нему почтением. Непонятность всегда почему-то привлекает детей.

Запретила Неиила Романовна и читки, сказав, что несолидно воспитателю паясничать перед воспитанниками.

Плюнул Валериан Иванович с досады, буркнул даже грубость какую-то и перестал раскланиваться с Ненилой Романовной.

Оставшись один на один с ребятами, Ненила Романовна решила идти на них в открытую, но сама была опрокинута.

Рыба-омуль сделалась причиной тому.

Ребят стали кормить прокисшим омулем с картошкой. Поначалу картошку и омуля в «сиговом засоле» ребята ели, переделав, правда, слово «сиговый» в «фиговый». Потом начали оставлять по половине порции на тарелках, после и по всей порции. Пили один чай, таскали хлеб в карманах. В комнатах появились тараканы. В конце концов нарисовали ребята черную метку, точно как в кинокартине про пиратов, — череп с костями, и сунули в карман заведующей. На метке красным карандашом написано было: «Омуля долой!» На этот ультиматум Ненила Романовна ответила со всей решимостью. Во время обеда она потребовала тишины.

— Что дают, то и есть будете!

Утром снова омуля дали. В столовке накалились страсти, возбужденно ожидались события. Чуть разрумянившаяся от мороза Ненила Романовна торжественно вплыла в столовую и как ни в чем не бывало произнесла:

— Здравствуйте, дети!

Ей никто ничего не ответил. Она не удивилась и не обиделась. Голос ее сделался еще ласковей и мягче.

— Как вам понравился завтрак?

— Лови!

Правое очко Ненилы Романовны залепила горячая картошка.

— Во, блин! Вляпал кто-то! — восхищенно прошептал Попик. Ворошиловский стрелок!

Ненила Романовна схватила очки, потряхивая кофточкой, за которую попали картофельные крошки, и, шаря близорукими глазами по слившимся в единое пятно столам и ребятам, кричала:

— Шпана! Вас не в советский детдом надо, вас всех в кэпэзэ надо…

— А что такое кэпэзэ? — невинно спросил Борька Клин-голова.

Все затихли, ожидая ответа на коварный вопрос. Ненила Романовна ничего не понимала со злости, дуром лезла в ловушку.

— Ты, балаганный клоун, со временем обязательно узнаешь, что такое кэпэзэ!

— Я и сейчас знаю! — обиделся Борька Клин-голова. — Кэпэзэ — это Красноярский пивной завод.

— Га-а-а-а!

В это время с возгласом «Прекратить!» ворвался в столовую Валериан Иванович. Его отыскала тетя Уля и панически сообщила, что дамочку вроде бы уж приканчивают. К большому сожалению ребят, он не дал развернуться дальнейшим событиям и увел Ненилу Романовну Хлобыст из столовой.

Ненила Романовна разрыдалась в комнате Валериана Ивановича. Он подал ей капель, утешал как мог.

— Ну что я им плохого сделала? Что-о? — жаловалась Ненила Романовна, раскудлатившаяся, зареванная.

По носу Ненилы Романовны непрерывно бежали слезы, накапливались в бороздках и оттуда обрушивались в перекошенный рот. Ненила Романовна захлебывалась слезами. Нечасто, видно, в своей жизни ревела она, и слез у нее накопилось много.

Валериан Иванович наблюдал за ней, уговаривал и хмуро думал, что эта милая особа покинет детдом и ему, хочешь не хочешь, одному придется утихомиривать подраспоясавшихся ребят, потому что Екатерина Федоровна все шьет да вышивает, а Маргарита Савельевна только-только перешла в детдом из избы-читальни и умеет пока красиво делать пионерский салют да декламировать Маяковского.

Тихо и сконфуженно убралась Ненила Романовна в гороно на должность инспектора. Репнин остался с ребятами в тесном, перенаселенном барачишке и волей-неволей сделался заведующим. Вскорости детдому отдали старое помещение четвертой школы на окраине города. Ребята разместились в бывших классах, заведующий — в учительской, и стали они жить-поживать да Ненилу Романовну потихоньку забывать.

Загрузка...