Сэр Невилл обнаружил, что по мере приближения суда он все чаще и чаще задумывается над делом Крамнэгела, рассматривая его со всех возможных сторон — со стратегической, и с тактической, и просто с человеческой. С людьми, овладевшими сложным предметом во всей его многогранности, случается порой, что широта их воззрений и терпимость к новому увеличиваются, а не уменьшаются по мере профессионального и служебного роста. Таким человеком был и сэр Невилл: его видение мира давно уже не сковывалось буквой закона, но всего лишь ограничивалось рамками его духа. Предложить всеми силами добиваться обвинения в непредумышленном убийстве мог только человек либо юридически безграмотный, либо столь чистый в помыслах, как сэр Невилл. Это было невообразимо, ибо в Англии заведомо никто не поверит, чтобы человек — будь он хоть зулус, или мальгаш, или туземец с Мальдивских островов, не говоря уже о начальнике полиции американского города, — не отличил бы старика, достающего из кармана носовой платок, от выхватывающего револьвер бандита.
Как заметил по этому поводу Билл Стокард, «ребенку, когда он смотрит вестерн, никогда и в голову не придет, что ковбои, сходящиеся на главной улице Карсонсити, лезут в карман за носовым платком. С какой же стати требовать от людей веры в противоположное?»
Сэр Невилл рассмеялся. Ему нравился Стокард. Нравился своей молодостью и прямотой: ведь сэр Невилл знал, что вслед за покидающей тело молодостью вскоре душу покидает прямота. Глядя на Стокарда, он вспоминал свой собственный путь наверх.
— Я согласен с вами, — заметил он Стокарду, у которого сразу отлегло от сердца. — Суд сам должен прийти к обвинению в непредумышленном убийстве, и прийти на основании доказательства того, что обвинение в предумышленном убийстве в данном случае неуместно.
— Вот именно! — И, улыбнувшись собственной нескромности, Билл Стокард добавил: — Но ведь вы знали это с самого начала и просто водили нас всех за нос, не так ли, сэр Невилл?
— Я знал это с самого начала, — очень серьезно ответил сэр Невилл.
— В противном случае я бы не занимал этого кресла в этом кабинете. Но, уверяю вас, за нос я не вожу никого. Ну разве только самого себя. Я просто-напросто бьюсь в обычной агонии демократических порядков, Билл. Я точно знаю, как именно следует поступить — и отнюдь не во имя торжества правосудия, о нет, вовсе не ради этого, а только для того, чтобы правосудием не злоупотребляли. К несчастью, мои полномочия не так уж широки, и мне ничего не остается, кроме как следить за происходящим и доверять действующим лицам. А я не доверяю им, Билл. Я никому не доверяю, кроме себя самого. — Улыбнувшись наконец, сэр Невилл добавил: — Разумеется, я говорю это со всей должной скромностью.
— Вы совершенно правы, называя происходящее обычной агонией демократических порядков. Все мы в этой агонии бьемся.
— Да, и поскольку бьемся действительно все, то при диктатуре было бы не в пример спокойнее.
— Не могу себе представить вас под пятой диктатуры, сэр.
— Какой же толк в диктатуре, если попадаешь под ее пяту? Вот будь диктатором я сам, тогда бы я не возражал против нее никоим образом.
— Я вам не верю, сэр. Не при вас будь сказано, но диктатор вышел бы никудышный. Уж больно сложный вы человек.
— Серьезно?
— О да. К тому же вы чересчур вежливы.
— Я тешу себя мыслью, что временами бываю очень груб.
— Только истинно вежливому человеку доступна великолепная техника настоящей грубости. А у диктаторов на это нет времени. Они вынуждены быть нечувствительными. И не могут себе позволить прислушиваться к чужому мнению.
— Гм-м… Пожалуй, вы были бы столь же плохой опорой диктатору, сколь я был бы плохим диктатором. Дойдя в нашей беседе до столь обнадеживающего момента, позволю себе пригласить вас отобедать.
Билл знал, что означало приглашение сэра Невилла, и на минуту замялся. Он был слишком современен, чтобы получать удовольствие от обедов в клубах. Он предпочел бы где-нибудь быстро перекусить. К тому же дома жена, трое детей… Нет, у него совсем не было времени на сидение в залах, где почтенные старцы потягивают портвейн, пересказывая друг другу последние сплетни.
— С удовольствием, — ответил он.
По дороге в клуб сэр Невилл разговорился: — С вашей стороны было очень любезно принять мое приглашение, Билл. Я ведь знаю, что для клубов у вас просто нет времени.
— О, это совсем не так…
— Именно так, и я вполне это понимаю. Вы человек семейный. И ваша жизнь идет совсем по другому руслу. Клуб как общественный институт — всего лишь прибежище для стареющих подростков, но есть, разумеется, и иная подоплека. Англия — это страна, не имеющая конституции. Письменно не фиксируется практически ничего: по ходу дела мы уничтожаем все свидетельства, не оставляя иного наследия, кроме никем не истолкованных традиций, причем все, что делаем, мы делаем с кажущимся безразличием, в действительности же в своем таинственном поведении руководствуемся неписаными и никогда не упоминаемыми вслух правилами, по сравнению с которыми мафия выглядит скорее организацией муниципальной службы, нежели тайным сообществом. Своего рода инстинкт, выработанный привычкой, предрассудками, реакцией на нюансы и бог знает какими еще движениями души, всегда подскажет упорядоченному уму британского чиновника, в каком клубе и в котором часу могут, вероятнее всего, встретиться его друзья и его враги. И только в тех редчайших случаях, когда ему случается ошибиться, он горько вздыхает, думая о неисповедимых путях, которыми следует жизнь: «Никогда ведь не угадаешь…» Но подобные ошибки случаются столь редко, что не стоят и внимания. Тем не менее, исходя из соображений политики — ведь политика не делается ни в парламенте, ни в министерствах, она делается в клубах, — так вот, исходя из этих соображений, а вовсе не из желания помочь вам приятно убивать время, я и настаивал на том, чтобы вы баллотировались в клуб «Блэкс».
— Я вполне понимаю ваши мотивы, сэр Невилл, и глубоко вам признателен, несмотря на то, что мой годовой доход сокращается на семьдесят пять фунтов.
— Ну, вас ведь еще не приняли! Дело, несомненно, затянется лет на пять, не меньше. Видите, не такое уж это разорение, как вам кажется. Однако сейчас мы идем не туда.
— Я знаю.
Сэр Невилл метнул на Стокарда цепкий взгляд.
— Почему вы так думаете?
— В основном потому, что мы идем совсем не в ту сторону.
— Ах, да…
— Мне кажется, мы идем в «Кембл».
— Почему, черт побери, вам кажется именно так?
— Мне кажется, вы хотите повидаться с сэром Аароном Уэллбехолденом. В это время он обычно бывает там.
— Вы способный ученик, — удовлетворенно кивнул сэр Невилл.
Сэр Аарон Уэллбехолден был человеком огромных размеров: нижняя губа его всегда была так выпячена, что влажность ее внутренней стороны оказывалась доступной всеобщему обозрению. Временами он ворчал и принюхивался, подобно старому бульдогу. Он обладал благородством крайнего уродства, скрашивавшим даже вспышки его скверного характера или по крайней мере делавшим их извинительными.
— Что это вдруг вам загорелось меня видеть? — спросил он, шумно и с удовольствием потягивая розовый джин.
— Я пришел сюда отнюдь не только для того, чтобы повидаться с вами, — солгал на ходу сэр Невилл.
— Я просто хотел угостить обедом моего юного помощника Билла Стокарда. Я ведь, знаете, тоже член этого клуба.
— Ходили слухи, что вы променяли нас на клуб «Блэкс», — проворчал сэр Аарон, окропляя джином свой жилет, залитый слезами многих других не донесенных до рта деликатесов.
— Semper fidelis.[15]
— Что?
— Я сказал: «Semper fidelis».
— А, да, латынь. — Сэр Аарон одобрительно хмыкнул. — Что ж, тогда не будем портить себе обед делами, а? Давайте покончим с ними до того, как перейдем в столовую. Зачем вам понадобилось искать меня в моем логове?
— Право же, совершенно ни за чем, разве что для душевного спокойствия.
— Для душевного спокойствия? Неужели ваша душа бывает когда-либо спокойной… как, впрочем, и моя, а?
— Сразу видно совестливого юриста.
Сэр Аарон чихнул и весь заколыхался от удовольствия, его нижняя губа блестела, как коралловый риф на мелководье.
— Хорошо зная вас, могу предположить, что вы обеспокоены делом этого американского парня.
— Мы оба слишком уж долго занимаемся нашей профессией, — тихо заметил сэр Невилл.
— Не стану притворяться, будто понимаю его характер или мотивы его поступков. Я не понимаю их совсем. Абсолютно не понимаю. А я терпеть не могу дел, которых не понимаю. Вы же сами знаете: в таких случаях теряешь всякое чувство справедливости. Или, по меньшей мере, становишься мысленно в оборонительную позицию.
— Может, оно и к лучшему?
— Почему вы так говорите? — спросил сэр Аарон. — Мы все время забываем — а это, пожалуй, единственный приятный сюрприз, который мы можем обеспечить нашему заокеанскому гостю, — мы все время забываем, что роль обвинителя в английском суде заключается не в том, чтобы выиграть дело, но лишь в том, чтобы как можно точнее и беспристрастнее изложить суду факты. Проиграть процесс для нас грехом не считается. Некоторые из нас были бы рады проигрывать каждый свой процесс.
— Что ж… вы, безусловно, правы, мы об этом забываем, — и я так благодарен вам, хотя и не так уж удивлен тем, что вы мне об этом напомнили. Ведь некоторые из лучших юристов страны не в состоянии противостоять воздействию повышения температуры в зале суда.
— Потому-то их и считают лучшими, — пробормотал сэр Аарон лукаво.
Наступило молчание. Сэр Аарон покручивал в руке свой второй стакан розового джина, пристально разглядывая плескавшуюся в стакане жидкость и как бы пытаясь увидеть в ней будущее.
— Есть ли у вас хоть малейшее представление о том, почему нормально устроенный человек вдруг стреляет в другого человека в пивной?
— А почему китаянки уродуют себе ноги, или африканцы удлиняют себе шею с помощью колец, или буддийские монахи сжигают себя на улицах, чтобы придать большую убедительность своим аргументам?
— Иными словами, вы считаете его поступок настолько для него естественным, что тут и объяснений не требуется?
— Пожалуй.
— Но почему же такого не бывало раньше?
— Может, и бывало.
— Вы хотите сказать — здесь, у нас?
— Да, разумеется.
— Ужасно.
Снова пауза.
— У вас ведь есть внуки?
— Целых четверо маленьких попрошаек. Только не говорите мне, что жаждете взглянуть на их фотографии. Я умышленно не ношу с собой фотографии моих родных.
— Вот еще одна черта характера, из-за которой вам трудно понять американцев.
— Да что американцы — англичане ведь тоже путешествуют. И, распаковывая чемоданы, первым делом достают нечто вроде складного алтаря, на котором красуются все, кого они успели произвести на свет. О боже мой, да ведь если человек не способен запомнить, как выглядят его жена и дети, он просто их не заслуживает. Но почему вы заинтересовались моими внуками?
— Они ведь смотрят вестерны, верно? — спросил сэр Невилл, благодарно посмотрев на Билла, который несколько раньше навел его на эту мысль.
— Да что внуки! Я сам смотрю вестерны, старина. Жизнь была бы много беднее без столь простых выходов из положения и столь простых решений. Тем не менее это вымысел, а не реальная жизнь.
— Как бы далеко ни заходил вымысел автора, он ведь всегда — пусть отдаленно — основывается на реальной жизни.
— Верно, только людей таких в жизни не бывает, я это хотел сказать.
— Где-то они есть. Почти такие.
— Я вам не верю.
Сэр Невилл решил зайти с другой стороны:
— Если вам нравится опера, вы ведь обычно ходите в оперу ради музыки, а не ради сюжета, не так ли?
— Я не люблю оперу.
— Я тоже не люблю оперу, но если бы мы ее любили, то ходили бы в театр слушать музыку, а не затем, чтобы выяснить, кому достанется девушка, а кому — нож под ребра. То есть проникновенная мелодия может тронуть даже обывателя, в то время как история шута, в бурю и дождь несущего в мешке труп своей дочери, явно абсурдна.
— Верно… И все-таки было же дело буквально на днях: какой-то безработный комик — нелепейшее убийство века…
— Абсолютно точно. Вы сами сделали вывод, к которому я вел. Процесс, о котором вы говорите, даже бульварную прессу вынудил проявить интеллект, и она окрестила его «Делом Риголетто».
— Ваш вывод мне ясен. Я и сам к нему пришел. Нет такого абсурда, который не мог бы случиться в жизни. — И сэр Аарон неожиданно спросил: — Кто защитник?
— Крэмп.[16]
— Крэмп.
Оба произнесли это имя как нечто малозначительное, и, однако же, им было все сказано, будто собеседники обладали умением читать мысли друг друга. В интонациях не слышалось никакой злобы. Скорее даже звучал некоторый оттенок восхищения, и все же оставался стойкий привкус чего-то ограниченного, лишенного полета, ибо, разумеется, сама фамилия уже создавала ощущение узости и заземленности. Собеседники задумались.
— Я полагал, что защиту поручат Мод Эпсом.
— Так и было. Но человек, которого вы именуете «нашим американским гостем», дал ей отвод.
Сэр Аарон состроил гримасу.
— Он совершил ошибку.
— Разумеется.
— Ваша, должно быть, идея — пригласить Мод Эпсом?
— Сознаюсь — моя.
— Я так и думал. Что же, пообедаем? — сказал сэр Аарон, впервые за всю беседу по-настоящему оживляясь.
Вернувшись из клуба в свой кабинет, сэр Невилл отметил, что встреча с сэром Аароном успокоила его, насколько это вообще возможно при данных обстоятельствах. Во всяком случае, пища была съедобной. Полтора года назад «Кембл» пережил кулинарный кризис, но сейчас явно уже оправился. Сэр Невилл радовался этому, хотя был одним из очень немногих членов клуба, заметивших упадок, а ныне возрождение кухни. Теперь оставалась лишь одна неизвестная, или, вернее, фактически неизвестная величина: лорд — судья Плантагенет-Уильямс, которому надлежало слушать дело на предстоящей квартальной сессии в Хартфорде. Судья был стар — один из старейших, пользовался отменной репутацией, но как это следовало понимать — то ли «отменной» для своего почтенного возраста, то ли с точки зрения объективной оценки профессиональных качеств, — сказать было почти невозможно. Для процесса Крамнэгела сэр Невилл предпочел бы Джорджа Глэдборна или Говарда Фитцэндрю — судей более современных, в меру прагматичных, толковых и решительных, воспринимающих быстро меняющийся мир с чувством тревоги, не сужающим, однако, широты их мышления. А вот свидетельств того, что судья Плантагенет-Уильямс движется в ногу со временем, не было никаких, как, впрочем, и того, что он вообще сохранил еще способность двигаться. Он никогда в жизни не состоял ни в одном клубе, поэтому в том, что он добрался до высшей ступеньки в своей профессии, было нечто и сверхъестественное и одновременно пугающее. У сэра Невилла даже мелькнула мысль, что Плантагенет-Уильямс вполне мог достичь таких результатов неодолимой цельностью характера — качеством, вызывавшим отнюдь не меньшее количество судебных ошибок, чем многие другие качества.
Однако никаких мер принять было нельзя. Главному прокурору не подобает создавать впечатление, будто он пытается повлиять на судью перед началом процесса. Вот здесь-то и оказывалась полезной дружба — дружба, равно как клубы, которые при необходимости позволяли придать вид дружбы мимолетным знакомствам. Если человек предпочитает всех чураться и полагает, что подобная изоляция позволяет сохранять объективность и открытый взгляд на жизнь, ладно, это его личное дело. Однако ж сэр Невилл подозревал, что большинство тех, кто решается сохранять открытый взгляд на жизнь, приходят к подобному через некоторое время после того, как мозги герметически и навсегда закупориваются. Черт бы побрал эту демократию.
Сэр Невилл принял решение за день до суда. И сказал Биллу Стокарду, что на следующий день не придет на работу, Билл сразу же понял, в чем дело.
— Уж не хотите ли вы этим сказать, что едете в Хартфорд, сэр Невилл?
Сэр Невилл взглянул на него с некоторым раздражением. Не ответить совсем означало придать событию излишнюю значимость. Утвердительный же ответ непонятно почему заставлял его чувствовать себя виноватым.
— Почему бы и нет? — проговорил он.
— Надеюсь, этот процесс не превратится в навязчивую идею.
— Справедливость вполне может стать навязчивой идеей, Билл. И если навязчивая идея находит выражение в данном процессе, мне не остается ничего другого, как просто ей не препятствовать.
— Чем мне объяснять ваше отсутствие? Легким недомоганием?
— Это слишком уж в стиле Букингемского дворца. Просто отвечайте, что меня нет.
— Вы хотите, чтобы я поехал с вами?
— Я бы предпочел, чтобы именно вы говорили, что меня нет на работе. У вас это прозвучит убедительнее, чем у кого-либо другого.
— Пожалуй, вы правы. Благодарю вас.
Уровень личной свободы отнюдь не возрастает по мере продвижения человека по социальной лестнице — это сэру Невиллу было прекрасно известно. Будь он простым начальником тюрьмы, то мог бы удовлетворять свое любопытство по поводу Крамнэгела сколько душе угодно. Но главному прокурору это недоступно. Поэтому приходилось полагаться на источники столь же доброжелательные, сколь и далекие по кругозору и среде, — например, на инспектора уголовной полиции Пьютри.
— Чудной парень, — сообщил Пьютри.
— Похож на человека, спятившего после какого-то случая на войне — иначе и не объяснишь. По складу характера типичный сержант, или, точнее, фельдфебель. То совершенно толково рассказывает о своей профессии — а он прекрасно разбирается в полицейской службе, и у него дельные соображения: мы, правда, привыкли думать совсем иначе, но его соображения вполне могут и сработать, — в общем, профессионал, настоящий стопроцентный полицейский. Это с одной стороны. А потом вдруг ни с того ни с сего начинает бушевать — нет, до драки не доходит. Лично я убежден, что в тот раз все дело было в проклятом алкоголе: он просто заводится, и это, пожалуй, еще опаснее. Выражается очень соленым языком — особенно при дамах. В больнице, когда его обследовали на вменяемость, стоило зайти в кабинет женщине, как он разражался потоком отборнейших ругательств…
— Вы уверены, что он не пытался симулировать сумасшествие?
— Да нет же, совсем наоборот! — вскричал Пьютри.
— Он убежден: его оправдают и со следующей недели он снова сможет приступить к исполнению своих обязанностей. Он же нам всем разъяснил самым недвусмысленным образом, что весь остальной мир мы можем оставить себе — он его по завязку насмотрелся в Англии, а о том, что делается в других местах, вполне может догадаться: везде глупость, бестолковщина, никакой современной техники, кругом кишмя кишат коммунисты — американцу в таком мире без оружия не прожить. Причем, учтите, имеется в виду не просто револьвер в кобуре под мышкой, а автомат у бедра да куча даров цивилизации в придачу.
— Вот это меня и беспокоит, — вздохнул сэр Невилл. — Сам я не имею ничего против подобных речей. Я нахожу их освежающими и колоритными. Но где же гарантия, что британский судья преклонного возраста не истолкует их в том духе, в каком они произносятся?
— Вы меня совсем замучили, сэр Невилл, — рассмеялся Пьютри. — Вас всегда приходится слушать очень внимательно, чтобы понять, что же вы все-таки имеете в виду. Но я понял. «В том духе, в каком они произносятся». Здорово!
— Рад, что вам понравилось, — сознался сэр Невилл. — Но удовольствие, доставленное вам моими шуточками, вряд ли поможет нам решить проблему. Весьма печально, что все же выдвинуто обвинение в предумышленном убийстве.
— Но ведь с технической точки зрения это было убийство.
Сэр Невилл еле заметно поморщился.
— Мне до смерти надоели формальности и технические детали, — отрубил он.
— Будь моя воля, я бы настоял на непредумышленном убийстве. Мне совсем не улыбается допустить хотя бы на секунду применение иного термина — это слишком рискованно.
— Ну, какой же там риск, сэр Невилл. Крэмп обязательно выстроит сильную защиту. Сэр Аарон не дурак, а лет десять назад Плантагенет-Уильямс считался очень хорошим судьей.
— А сейчас?
— Сейчас? Насколько мне известно, он поныне пользуется хорошей репутацией, но сейчас он старик.
— Он был стариком и десять лет назад.
— Но сейчас он… он еще старше.
Открытие процесса омрачилось происшествием, которого не мог предвидеть никто. Войдя из темного коридора в зал суда, Крамнэгел увидел льва и единорога, держащих щит с государственным гербом, — зрелище, веками леденившее сердца и виновных и невинных, поскольку означало оно, что ты стоишь перед судом самой нации, стоишь в наготе своей перед полками, бряцающими мушкетами, перед взмыленными лошадьми, гибралтарской скалой и заблеванными палубами броненосцев, перед всем ужасающим геральдическим ритуалом, — одиноко стоишь под бременем предъявленных обвинений. Но Крамнэгелу это все было как об стенку горох, потому что его рефлексы вырабатывались совсем другим набором раздражителей. Он разглядывал убранство зала суда как экспонаты выставки какой-то затерянной в джунглях культуры, а затем перевел взгляд на лорда-судью Плантагенета-Уильямса, который делал вид, будто изучает разложенные перед ним документы. Крамнэгел увидел престарелого патриция, что-то бубнившего себе под нос, нацепившего себе на голову то ли швабру, то ли какую-то скомканную тряпку, которую, словно теннисную туфлю, кто-то опустил в белый раствор, чтобы отчистить. Крамнэгел нахмурился, затем улыбнулся. Потом перевел взгляд на сэра Аарона Уэллбехолдена, тоже старательно копавшегося в бумагах: у него ярко блестела губа, а взгляд был тусклый. Голову сэра Аарона венчал такой же необычный головной убор. Крамнэгел хихикнул про себя и тут заметил Локвуда Крэмпа, которого привык видеть либо простоволосым, либо в потрепанном котелке — настолько потрепанном, что сквозь протертые поля местами виднелся картон. Сейчас же голубые глаза взирали на него по-дружески ободряюще (сохраняя при этом обычную непреодолимую дистанцию) из-под точной копии головных уборов судьи и прокурора. Багровую физиономию с ее морковного цвета порослью обрамляли белые кудряшки… Нет, это уж было слишком! Крамнэгел не сдержался и дал волю смеху.
Судья и сэр Аарон подняли от бумаг удивленные глаза, а на галерее для зрителей зашуршал шепоток. Крэмпа такой поворот заинтересовал. Судья хотел было призвать к порядку, но не решился: сначала надо уяснить до конца причину сего веселья. Поскольку все судьи, дабы заставить злоумышленников прочувствовать всю глубину своих преступлений, страдают привычкой притворяться, будто их потрясает каждый пустяк, лицо судьи Плантагенета-Уильямса немедленно и без особых усилий приняло безмерно возмущенное выражение, но выражение это было всецело следствием привычки, и потому дальнейшее поведение судьи никак не соответствовало принятой им позе. Подобно школьному учителю, стоящему перед хихикающим классом, он, разумеется, в ужасе заподозрил, будто что-то не в порядке с его внешним видом. Скрюченные пальцы судьи быстро пробежались по макушке парика, словно пытаясь найти там какой-то малопристойный предмет, пришпиленный булавкой. Ничего не обнаружив, судья решил заодно поправить парик, который и так сидел безукоризненно. Тогда он как бы между делом, но тщательно ощупал лицо и, будто охорашивающаяся птица, оправил мантию. Затем посмотрел на стул, на потолок, на Крамнэгела. А Крамнэгел, вцепившись руками в барьер перед скамьей, как в ручки мотоцикла, дергался и извивался над ним в попытке подавить приступ смеха.
— Что с вами такое? Вы больны? — спросил судья.
Почему-то, открывая рты, эти субъекты в париках становились еще смешнее. Так бесконечно смешны люди, расхаживающие нагишом по душевым спортивных клубов с благопристойным видом одетых особ. И так же нельзя удержаться от смеха, когда из-под невероятного головного убора выглядывает существо, обладающее, оказывается, даром речи да еще требующее, чтобы его принимали всерьез.
— Он болен? — спросил судья, обращаясь неизвестно к кому.
Один лишь сэр Невилл прикрыл глаза как человек, ожидавший самого худшего и увидевший, что все опасения сбылись. Он мгновенно понял: даже самые незыблемые, освященные временем символы не могут оставаться вечными в мире, который веками довольствовался пешей ходьбой, потом вдруг неожиданно — на памяти одного поколения — затрусил рысцой, потом понесся галопом, а потом вдруг полетел и летит теперь так быстро, что глаз не успевает следить за тем, что происходит вокруг, за постоянно меняющимся пейзажем. А все эти старики, упорно верящие, что они руководят событиями, по-прежнему продолжают исполнять старинный церемониал: по-прежнему садятся в самолеты и автомобили и входят во дворцы, отдают почести и пожимают руки, возлагают венки к могилам неизвестных солдат. Они по-прежнему делают заявления для печати и отвечают на вопросы с тщательно отрепетированной и потому глубоко прочувствованной искренностью. Но хоть они и не замечают этого, на них почти никто не обращает внимания. Они похожи на актеров, играющих перед пустым залом и кланяющихся при гробовом молчании.
Обретя дар речи, Крамнэгел начал защищаться, но совсем перед другим судом, совсем в другом измерении.
— Здесь, значит, вот какое дело, ваша честь, — начал было он, но не смог сдержать нового приступа смеха.
— Меня следует называть «милорд», а не «ваша честь», — объявил судья только ради того, чтобы сказать хоть что-то.
Нахмурившись, Крамнэгел подумал с минуту и решил, что согласиться со словами судьи никак не может, поскольку в подобном обращении есть оттенок богохульства: «милорд» — это же «мой лорд», «мой владыка»; да что он в самом деле, владыкой небесным себя возомнил, что ли? Вдруг на Крамнэгела накатила новая волна смеха, от которой он затрясся как заячий хвост и даже стал подвывать.
— Я вынужден приказать вам взять себя в руки! — крикнул судья и обратился к Крэмпу: — Могу ли я просить вас повлиять на вашего клиента и заставить его держать себя в руках?
— Прошу позволения напомнить вам, милорд, что мой клиент — иностранец и что, без сомнения, тягостные обстоятельства и непривычная обстановка подействовали на него, — вступился за своего подзащитного Крэмп.
Неужели они не способны понять, что выглядят смехотворно в глазах тех, кого не приучили с детства содрогаться при их виде? В конце концов Крамнэгел, разумеется, сумел справиться с охватившим его приступом, хотя во время всего процесса на губах его то и дело блуждала желчная улыбочка, угрожая рецидивом смеха. Он уразумел, что подобным поведением не расположить к себе людей, в руки которых попал. Пленнику каннибалов не пристало шутить о калориях. Сэр Аарон излагал дело продуманно и тактично, ясно давая понять, что обвинение отнюдь не требует головы подсудимого, а всего лишь выполняет печальный, но необходимый долг в силу того, что превратности судьбы положили конец жизни старого Джока. Призванные в свидетели три старика стояли на том, что вплоть до печального финала беседа носила исключительно добродушный характер, хотя Крэмп своим перекрестным допросом все же добился и от них, и от старухи признания, что Джок изрядно провоцировал Крамнэгела.
— Не забывайте, — заметил Бриггс, — что Джок был коммунистом. Пусть их у нас немного, а они кого хочешь могут завести, даже социалиста — я про нынешних социалистов говорю, — для Джока это была не политика, а религия, вот именно — религия.
Сэр Невилл с симпатией посмотрел на Бриггса. Вот, пожалуйста, — старый простак, у которого своя голова на плечах и который героическими усилиями почти добивается того, что его понимают.
— То есть; по-вашему, коммунизм заменял ему веру в бога? — спросил Крэмп. «Ну и идиот же ты, Крэмп! Ведь своим лицемерным вопросом ты убил всю простодушную непосредственность сделанной Бриггсом оценки!»
— Мне трудно сказать, сэр, поскольку в его душу влезть я не мог, да и поздно уже…: — Но в любом случае впечатление складывалось именно такое? «Это уже лучше, Крэмп, но напортил ты все же здорово».
— У меня да.
— Ясно. Не могли бы вы припомнить, как именно он провоцировал подсудимого?
— Да нет… — Бриггс старался припомнить. — Нет… Но он точно подзуживал его. Это все видели, но только мы все тогда не очень… Нет, точных слов я не припомню…
Выступая в собственную защиту, Крамнэгел проявил склонность к словоохотливости. Но ведь он совсем не привык ни к выступлениям в подобном качестве, ни к манере давать суду показания по возможности односложно — для того, по всей вероятности, дабы обезопасить невежд и возложить всю тяжесть их оправдания или обвинения на плечи тех, кто умеет красноречиво выступать в суде, и черт с ними, с теми фактами, на которые нельзя ответить просто «да» или «нет». Поэтому Крамнэгел то и дело игнорировал требования судьи лишь подтвердить или отрицать тот или иной факт и напористо ввязывался в словесную баталию. Он не привык к тому, чтобы с ним обращались как с дураком, и не имел желания подвергаться надобному эксперименту в столь ответственный момент, когда решается его судьба. И ни молоток судьи, ни грозные предупреждения не могли остановить Крамнэгела. Поэтому открытые и бурные столкновения между чванливым величием суда и бурным негодованием обвиняемого в убийстве казались временами просто неизбежными.
— Можете ли вы припомнить, как именно он вас провоцировал? — спросил Крамнэгела Крэмп.
— А то нет. Вы как думали? — пролаял Крамнэгел.
— Вовсе не следует прибегать к подобному тону, — упрекнул его судья.
— А вас никогда не привлекали по обвинению в убийстве, ваша честь? Нет? Так вот, если б привлекли, да еще по сфабрикованному… — Молоток: тук, тук тук. — Да дайте же договорить! По сфабрикованному, подтасованному обвинению… — Тук! тук! — … вы б любой тон испробовали… — Фортиссимо —… чтоб посмотреть, от какого будет больше толку!
— Если вы не прекратите, я обвиню вас в неуважении к суду! — крикнул судья.
— Нашли чем пугать, меня вон по обвинению в убийстве судят! — Крамнэгел огляделся по сторонам, ожидая одобрения проявленной им иронии, но обнаружил лишь послушную и исполненную благоговения публику. — Надо же, что за чучела, — пробормотал он.
— Не могли бы вы описать некоторые из провокаций, о которых вы упоминали? — спросил Крэмп.
— Мне что, опять разрешается говорить только «да» и «нет»?
— Я настоятельно рекомендую вам изменить тон и поведение, — заявил судья, — в особенности по отношению к вашему собственному адвокату. Мы ведь здесь для того, чтобы помочь вам, в рамках, разумеется, предъявленного обвинения.
— Ну да, конечно, я и забыл совсем, — ответил Крамнэгел, проявляя свое оригинальное чувство горького юмора.
— Да не заводись ты так, Барт, — пробормотала Эди. Сидевший подле Эди майор Батт О'Фехи обнял ее за плечи, философски покачал головой и глубоко запустил зубы в свою жевательную резинку.
— Вы хотите знать, что сказал мне тот старикашка? — спросил Крамнэгел.
— Что ж, я помню, как он обозвал демократию гнилым орехом.
— И что же, по-вашему, он хотел этим сказать? — осведомился Крэмп.
— А разве и так не ясно? — Крамнэгел набычился, не веря собственным ушам.
— Я хотел бы знать, как истолковали его слова именно вы.
— По-моему, он хотел сказать, что демократия окочурилась, что демократия обделалась, что демократия — выжатый лимон. Продолжать или хватит?
— Делал ли он какие-либо специфические антиамериканские заявления?
— А то нет! Он заявил, что Соединенные Штаты вторгались в Россию. Заявил, что нам нечего делать во Вьетнаме. Заявил, что он — коммунист. — Но здесь Крамнэгел запнулся. Он вдруг понял, что все это звучит не очень-то провокационно. И сменил тон.
— Дело не в том, что, а в том, как говорил, вы уж мне поверьте. Да он просто издевался и все пытался меня уесть, ясно, нет? У нас дома всегда предупреждают и дипломатов и военных, что в некоторых зарубежных странах, где, значит, люди нам здорово завидуют, такие вещи часто случаются. Перед отъездом за границу у нас даже брошюрки такие выдают, вроде «Как быть хорошим американцем за границей». Там сказано: «Помните, что каждый гражданин является таким же послом нашей страны, как и любой аккредитованный посол США». Именно так и сказано, я сам видел такую брошюрку, и я, значит, изо всех сил старался делать то, что там рекомендуется, только, видно, так уж люди устроены, — стоило мне услышать, как поносят мою страну, да еще кто? — человек, открыто признавшийся, что состоит членом коммунистической партии… и при этом еще и атеист — да, вот еще, он к тому же атеист: мол, на бога и на молитвы у него нет времени, прямо так при всех и заявил! — Крамнэгел понизил голос, как нашкодивший ребенок. — Ну а тут еще виски с пивом и незнакомая обстановка… да просто отсутствие должного самоконтроля — вот и все дела… Так что, когда старик сунулся в карман, я и подумать толком не успел: у нас ведь в полиции, пока не дослужишься до руководящей работы, все время приходится заниматься огневой подготовкой, но я, даже когда стал начальником полиции, все равно ее не бросил, до сих пор раза два в неделю хожу в спортзал, чтоб, значит, сохранять форму, и в тир хожу обязательно, может, я и впрямь чересчур активен для своего положения — кто знает… Ну, в общем, как я увидел, что тот старик лезет в карман за пушкой — я ведь честно думал, что за пушкой, — ну, я и не стал колебаться.
— Во дает!.. — пробормотал Батт О'Фехи.
— О Батт, он может быть таким великолепным! — проворковала Эди. — Я так люблю его!
— Знаю, милая, знаю.
— И такое с вами случилось впервые в жизни? — спросил Крэмп.
— Нет, сэр, — отвечал Крамнэгел.
Судья выпучил глаза и наклонился вперед.
— Не будете ли вы любезны изложить суду обстоятельства, при которых имело место предыдущее происшествие подобного рода? — попросил Крэмп.
— Пожалуйста… Дело было в конце сороковых… в сорок восьмом — сорок девятом, где-то в этом районе… Я, значит, дежурил по участку в деловой части нашего города, а там тогда жуть что творилось… Ну, знаете, ребята из армии возвращались, обученные убивать, а тут ночью податься некуда, днем скучища… ну и мы, конечно, начеку. И вот, значит, на углу Монмут и Седьмой, где ювелирный магазин Зиглера — он там и теперь стоит, — вижу, молодой парень лет двадцати, светловолосый и коротко остриженный, пулей вылетает из двери магазина и бежит по тротуару. Я ведь таких случаев в кино сколько угодно видел, публика тоже — поэтому уже и начала терять к нам доверие. Я и подумать не успел, как револьвер оказался у меня в руке и начал плевать свинцом, а этот юноша — Касс Чокбэрнер его звали, по гроб не забуду — уже лежит на тротуаре метрах в десяти от собственных мозгов. Вот, кажется, и все.
— Он ограбил ювелирную лавку? — спросил судья с жадностью ребенка, слушающего сказку на ночь.
Как было бы легко и приятно ответить «да»!
— Нет, сэр, не ограбил. Он… — Крамнэгел запнулся. Касс Чокбэрнер и старый Джок начали сливаться в его мозгу воедино, в один тяжкий крест, который теперь не снимешь с плеч. — Он только… только обручился, сэр… ваша честь… и просто зашел в лавку купить к свадьбе кольцо, сэр… У него был отличный послужной список, и он собирался жениться на прекрасной девушке… А я его убил, ваша честь.
Зал суда замер. Столь простодушно обвиняя себя, Крамнэгел выглядел не менее достойно, чем Дрейфус, даже еще достойнее, ибо тот всего лишь проявил стойкость, тогда как Крамнэгелу представилась возможность изложить свою вину, хладнокровно ее при этом приуменьшив. И, правильно уловив чутьем момент и обстановку, он не преминул этой возможностью воспользоваться.
Тишину нарушил Крэмп:
— Не будете ли вы добры сообщить суду о последствиях ваших действий?
— Никаких последствий не было, сэр.
— Никаких? — не веря своим ушам, переспросил судья.
— И суда не было?
— Нет, ваша честь, не было.
— Почему?
— Расследование, конечно, имело место.
— Не было суда, несмотря на то, что поведение вашей жертвы не давало вам ни малейшего повода стрелять?
— Не было, сэр. Как я уже сказал, имело место расследование.
— И каков же был его результат?
— Я получил выговор, ваша честь, но я помню, что тогдашний начальник полиции — Ритчи Маккэррон, прекрасный человек и отличный полицейский, просто отличный — вызвал меня к себе в кабинет, и я решил, что сейчас-то меня мордой об стол… думал, так врежут, что захочется мне лучше помереть вместо того парня. А начальник мне сказал — цитирую, насколько точно помню: «Барт, — сказал начальник, — на том, что ты натворил, и погореть недолго, но я не собираюсь полоскать тебе мозги — хоть бессмысленной пальбы я не люблю: мы в городе ее не потерпим — это одна сторона вопроса, а теперь, когда с этим ясно, хочу тебе сказать: на твоем месте я поступил бы точно так же. С каждым постовым это разок-другой случается, и я такому полицейскому доверяю больше, чем человеку, который никогда нигде не оступится. Это все, конечно, строго между нами», — говорит он и угощает меня сигарой. Сигара была зеленая, я к таким не привык, и меня стошнило. А в следующем же списке на повышение была моя фамилия.
— Не хотите ли вы сказать, — заметил судья дребезжащим голосом, — что сейчас с вами и произошла вторая из тех ошибок, которые каждый стоящий полицейский рано или поздно должен совершить?
— Я ничего такого не хотел сказать, ваша честь, — покорно ответил Крамнэгел. — Я, значит, просто рассказал про то, что было, как меня просили.
Судья счел за лучшее объявить перерыв на обед.