…О, если бы слова мои могли дойти до тебя,
труженик и страдалец земли русской…
Как я научил бы тебя презирать твоих
духовных пастырей… Ты обманут их облачением,
ты смущен их евангельским словом — пора их
вывести на свежую воду.
два взглянув на эскиз, на котором был изображен пьяный-препьяный священник и еще более пьяные участники торжественного церковного шествия — картина должна была называться «Сельский крестный ход на пасхе», — члены совета Академии художеств поспешили возвратить его автору. О священниках такое! Ни в коем случае.
На сей счет у молодого выпускника Московского училища живописи и ваяния, явившегося в академию в старенькой тужурке и худых штиблетах, было свое мнение. Но Перов не стал спорить. Неблагопристойно? Что ж. Будет и благолепие, будет и милая совету идиллическая картинка: ведь не станет совет возражать против новой темы, против того, что он изобразит проповедь в деревенской церквушке. Впрочем, он вовсе не собирался расстаться с задуманным. И, как только ему утвердили эскиз, принялся работать над двумя картинами сразу.
Осенью 1861 года (уже зарницами в ночи прополыхали взбудоражившие всю Россию бунты обманутых царем и священниками крестьян — в Кандеевке, в Бездне, в других местах, уже дошли в Россию пламенные строки Герцена, написанные в честь павших борцов) Перов почти одновременно закончил две картины.
И как он, наверно, посмеивался в душе, когда члены совета присудили ему медаль: не разобрались-таки в скрытом смысле «Проповеди в селе» ученые мужи.
Зато неплохо разобрались другие — те, кто были душой с восстающим против самовластья народом, кто с полуслова привык понимать эзоповский язык «Современника», кто еще за шесть лет до этого аплодировал Чернышевскому, провозгласившему, что искусство не может быть оторванным от реальной жизни и общественной борьбы. Именно это считал главным для себя и Перов, чуть ли не наизусть знавший «Мертвые души» и «Ревизора», зачитывавшийся статьями Белинского и Герцена, любивший стихи Некрасова. В свои двадцать семь лет он уже хорошо знал, почем фунт лиха, с достатком хлебнул его в годы учения в Арзамасе и в Москве, где очутился без копейки. Отец, бывший прокурор, впавший в немилость из-за смелого образа мыслей и нежелания подличать, сам сидел без денег и не мог помочь сыну.
О картине заговорил весь Петербург, даром что висела она в полутемном зале, была невелика размерами и как-то вроде бы даже терялась среди огромных полотен художников-академистов, по предначертаниям начальства черпавших свое вдохновение в эпизодах из священного писания или античной истории…
Здесь тоже была история, но совсем другая!
Посмотрите: старенький священник, одной рукой показывая на небо, другой вполне определенно указывает на помещика, сидящего в кресле. А сама проповедь — об этом свидетельствует надпись на стене — посвящена тому, что «несть бо власти, аще не от бога». И храпит под мерный рокот елейных слов, развалившись в специально для него припасенном кресле, толстый, плешивый помещик с округлым животиком — ему-?? уж во всяком случае эта проповедь ни к чему. И охраняет его покой здоровенный лакей, который гонит прочь осмелившуюся приблизиться к барам бедно одетую старушку. И увлечена разговором с местным щеголем молодая, с пустым и холодным лицом помещица. Чуть прикрывшись молитвенником, разодетая в шелка, беззаботная, с явным удовольствием внимает она комплиментам уездного дон-жуана.
Что им, богачам, сто раз уже слышанные слова: они давным-давно знают, что проклял во веки веков праотец Ной сына своего Хама и все его потомство, обязав его во все будущие времена, на веки веков (аминь!), трудиться для потомства Сима и Иафета — богатых и знатных.
Так ведь сказано в Библии, в Книге бытия, в главе IX.
И еще там сказано: «Рабы, повинуйтесь господам своим во плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца, как Христу». Может быть, именно эти слова слетают с уст священника?
А позади бар — крестьяне. Это их уговаривает нести смирнехонько свой крест батюшка, не сопротивляться помещикам, надеяться на лучшую долю в загробном мире.
Помещик и крестьяне. Русь, где, словно скотину, словно вещи, продают и покупают и «живые» и «мертвые» души, где салтычихи безнаказанно губят невинных, где под ярмом самодержавия, освященного церковью, влачат жалкое существование миллионы и миллионы крепостных.
Вот стоят двое из них прямо перед кафедрой, с которой батюшка привычно грозит всеми карами ослушникам, — изможденные, усталые, чуть ли не в рубищах.
«Покорны будьте и терпите, —
Поп в церкви с кафедры гласил, —
Молиться богу приходите,
Давайте нам по мере сил», —
не эти ли строки из стихотворения Добролюбова имел в виду художник, когда задумывал свою картину?
И вот что любопытно. Кроме этих двух крестьян (да и то равнодушно взирает на батюшку один, а другой почесывает за ухом — не раз за свою долгую жизнь испытал он, что такое барская власть, не единожды гуляла по его спине плетка помещика, и он отлично знает цену словам священника) да двоих ребятишек, никто больше и не слушает проповеди. И неудивительно: нет в ней для народа ничего нового или утешительного.
«На первый взгляд, — писал впоследствии о „Проповеди в селе“ видевший ее еще на выставке известный критик и искусствовед В. В. Стасов, — тут все только юмор, добродушный, милый, наивный, незлобивый, ни о чем особенно не задумывающийся юмор, простые картины русских нравов; да, но только от этого „наивного“ юмора и от этих „простых“ картин мурашки по телу бегают. Гоголь с Островским, должно быть, тоже наивные юмористы и изобразители простых сцен были».
Но еще большее внимание публики привлекла вторая картина художника, «Сельский крестный ход на пасхе». Всего лишь день провисела она рядом с «Проповедью» на выставке и исчезла, как писали умудренные цензурой журналы того времени, «по причинам, от автора не зависящим».
Нет, недаром даже в первом, значительно смягченном по сравнению с окончательным вариантом эскизе-наброске «Сельского крестного хода на пасхе» профессора Академии художеств увидели крамолу. Еще бы!
Никто из русских художников не отваживался еще изображать духовенство, церковь, церковные праздники так, как это сделал Перов.
Она действительно была смела, эта картина.
…Еле бредет по грязи, под хмурым небом разухабистая компания с крестами и хоругвями. «Святой» праздничек, пасха, и пьяны все участники «святого» хода, пьяны до бесчувствия и те двое, что, пошатываясь, идут впереди, и мужик с крестом, заунывно тянущий какую-то песню, и нищий старичок, оборванный, растрепанный, грязный, что несет икону вверх тормашками. Онучи у него развязались, сам он вот-вот плюхнется в жидкую грязь, голова опущена — благолепие, да и только! Пьянехонька и дебелая молодица, обеими руками ухватившаяся за икону богоматери — все какая-то точка опоры. Подоткнув подол красного платья, с трудом ступает она, лицо ее припухло, с ноги спустился чулок. А в центре — сам отец благочинный. В торжественном, но грязноватом, засаленном одеянии, придерживаясь одной рукой за столб крыльца, зажав в другой крест, пошатываясь, вот-вот упадет, спускается со ступеней духовный пастырь, пьяный до того самого положения, о котором издавна в народе говорится: напился до положения риз.
Что за обрюзгшее, страшное лицо: тупой, бессмысленный взгляд, припухшие глаза-щелочки, всклокоченная, неопрятная борода, растрепанные волосы. Рядом, на ступеньках, валяется дьячок. Выронил он молитвенник, растерял дары прихожан. Силится подняться, бедолага, а ноги не действуют, а руки — ровно не свои…
И отливает водой на крыльце своего захмелевшего мужа хозяйка. А под крыльцом, прямо в грязи, лежит мертвецки пьяный еще один из прихожан.
…Тянется вдоль русской крепостной деревни с ее убогими, крытыми соломой крышами, с ее кабаком и церковью вдоль немощеной, в лужах и грязи улицы крестный ход.
«Светлый праздник в деревне» — так первоначально назвал свою картину Перов. Убийственное название — впрочем, совершенно точно соответствовавшее и замыслам художника, и сути дела. Проникнутая едкой иронией, скорбной обидой за родную страну, за народ, картина была буквально выхвачена из жизни.
Такой опасной показалась она властям, что, когда публика нашла дорогу в выставочный зал Общества поощрения художников, куда ее «сослало» из Академии художеств министерство двора, ее вообще запретили выставлять и репродуцировать. И этот запрет действовал вплоть до революции. Художнику угрожали расправой, не оставили в покое и известного коллекционера, основателя национальной галереи Павла Михайловича Третьякова. «…Слухи носятся, — писал ему художник Худяков, — что будто бы вам от св. Синода скоро сделают запрос, на каком основании вы покупаете такие безнравственные картины и выставляете их публично. Перову вместо Италии (художник в это время собирался в заграничную поездку. — А.В.) как бы не попасть в Соловецкий»[1]. И еще несколько лет спустя судебный следователь 6-го участка Москвы пытался возбудить против Перова судебное дело.
Но уже ничто не может остановить художника. Антиклерикальные сюжеты теперь займут важное место в его творчестве. Он понимал: церковь неисчислимые беды приносит народу.
В споре между Белинским и Гоголем он всей душой был на стороне Белинского.
Год спустя после «Сельского крестного хода» он написал еще одну картину, наделив ее почти идиллическим, чуть сентиментальным названием: «Чаепитие в Мытищах близ Москвы».
И снова эффект картины был поразительным. Будете в Третьяковской галерее, вглядитесь в этого рыхлого, толстого, с заплывшими щелочками глаз, с лицом, покрытым испариной, монаха в начищенных до блеска сапогах, в богатой рясе, тщательно причесанного, самодовольного. Посмотрите, с каким презрением взирает он на посмевшего нарушить его покой инвалида-слепца, обратившегося к нему за подаянием.
Это бывший солдат. Изможденный, несчастный, с приделанной вместо ноги деревяшкой. Теперь, к концу дней своих, послужив царю и отечеству, он вынужден побираться. А ведь, может, ранен он был на Малаховом кургане или на Черной Речке — ведь недаром у него на груди боевая медаль, — там, где русские солдаты и русские моряки грудью защищали преданный и проданный царским правительством Севастополь.
Напрасно держит руку слепец — не вложит в нее монах ни копейки: ведь он привык не давать, а брать. И даже голодный мальчонка-поводырь, оборванный и босой, не трогает его черствого сердца.
«Придите ко мне, труждающиеся и обремененные, и аз успокою вы…»
Так ведь, кажется, говорится в евангелии?
Более девятисот монастырей в 1917 году насчитывалось в царской России. Свыше миллиона гектаров земли имели они, около ста заводов — маслобойных, сахарных, кирпичных, кожевенных, около пятисот монастырских ферм, более семисот гостиниц и подворий. И огромные суммы денег, бесчисленное количество драгоценностей — на многие миллионы золотых рублей. Таковы были владения бессребреников, «отрекшихся от мира и от соблазна», тех, кто, постригаясь в монахи, помимо обета целомудрия и многих иных «богоугодных» обетов, давал и обет нищеты, отказываясь от всякой собственности!
Бедные бессребреники! Видимо, нелегко приходилось им, если для оправдания безмерного стяжательства они оказались вынужденными придумать специальное церковное правило, поразительное даже среди остальных лицемерных церковных правил. Смысл его сводился к тому, что «церковное богатство — нищих богатство».
Ведь так можно подумать, что и в самом деле не о себе, а о сирых и нищих заботилась и заботится церковь, заботились монастыри и иноки. Как же! Даже бесплатные обеды иногда, по большим праздникам, устраивали в монастырях, и действительно кормили, не забывая, однако, рядом с миской супа ставить и кружку для «доброхотных» даяний.
О, эти знаменитые даяния! Чего только не делали и не делают монастыри, дабы «рука дающего не оскудевала»! На какие только уловки, приумножая свои богатства, не шли!
В Новгороде, Киеве, Смоленске, Пскове, Суздале, Владимире, позднее в Твери, Ярославле, Москве — центрах княжеской власти — появились и отстраивались монастыри на Руси. В числе первых крепостников были они. Да еще каких богатых! Крестьянскими руками обрабатывались поместья монастырей; крестьяне, крепостные, работавшие на монастырских землях и фермах, платившие оброк, создавали монастырям и скитам их богатства. И увеличивались эти богатства и торговлей, и ростовщичеством, и «даяниями» зажиточных людей — своего рода вкладами ради «спасения души». Монастырская братия брала, не артачилась, и колоколами, и свечами, и иконами, и богослужебными книгами, и хлебом, и скотом, и платьем. И уж, разумеется, деньгами и недвижимым имуществом.
Привилегированными мастерскими наемной молитвы, по меткому выражению историка В. О. Ключевского, были монастыри, и богатели год от году эти мастерские.
Так было в 1900 году, так было и за тридцать пять лет до этого, когда Перов писал свою картину «Монастырская трапеза».
…Огромный зал со сводчатым лепным потолком, просторный, богато украшенный, с расписными стенами; столы, покрытые скатертями, яства. Не первый голод утоляют здесь — пир идет горой, с вином и водкой, и сбились с ног лакеи — то бишь, прислужники, подавая уже десятую перемену блюд и наполняя бокалы тех, кто должен был, «изнуряя плоть свою», смиряя желания, «трудиться в поте лица своего».
От своих трудов — так, во всяком случае, считалось — должны были питаться монахи, «свои труды ясти и пити». Где там!
Откровенное разгульное пиршество — и, как глас вопиющего в пустыне, мольба нищенки, прямо на каменном полу, у стенки, сидящей вместе с двумя детьми своими. Никто не обращает внимания на нее, никому до нее нет дела, и так же, как в «Чаепитии в Мытищах», в воздухе повисает рука того, кто обращается за помощью к монахам. Еще бы! Ведь они привыкли не давать, а брать.
Им не до бедняков, им вообще ни до кого на свете, кроме самих себя. Пир в самом разгаре. «Одни добродушные, другие злые и ехидные, одни кроткие, другие желчные, одни совсем неотесанное мужичье, другие тяпнувшие книжной мудрости и способные хоть сейчас на прения в сорок часов сряду, — писал об этой картине В. В. Стасов, — кто высокомерный и повелительный, а кто и в землю униженно лбом стучащий, но все сошлись на одном: любят поесть и выпить, кому что на свой лад приятнее приходится…»
И над всем этим гомоном, шумом, весельем — огромное распятие с изображением Христа. И на стенах роскошной трапезной, рядом с образами в золотых рамах, церковной вязью выведено: «Не судите да не судимы будете», «Да не смущается сердце мое».
«Да не смущается сердце мое»! Какая ирония была вложена Перовым в эти слова!
«Смею думать, — написал однажды Перов, — что обнаружение зла, лжи и порока… не бесполезно, тем более, что предполагает полное сочувствие к добру и истине». Во имя торжества добра и истины над ложью и пороком создал он свою «Монастырскую трапезу».
Обманывая народ, монахи получали огромные доходы.
И нередко бывало так, что всеми правдами и неправдами накапливал какой-нибудь чернец в монастыре или ските немалые богатства — и деньгами и подношениями. Где штукой холста, где крестом нательным, золотым, где еще чем-либо оделят бессребреника. И, глядишь, ларь за ларем громоздятся в его келье, железные, многопудовые, на семь замков запертые, заветные, от любопытного глаза охраняемые. Туда же, в ларь, — и доход от кружечных сборов, часть которых раздается братии, и безгрешные доходцы за поминовения, и другие. Мало ли их, этих доходов, особенно у настоятеля, архимандритов, иеромонахов!
И вот умирает один из таких монахов.
Завтра его отнесут в церковь, завтра созовет монастырский колокол на поминальную молитву, на поминальные проводы всех братьев — и меньших, простых монахов, и начальствующих. Завтра будут в надгробных речах восхвалять покойника, его полную «трудов праведных» жизнь, завтра — чем черт не шутит — его, чего доброго, и в святые запишут.
Но это все завтра.
А сегодня…
Словно тати ворвались в келью к умершему брату шестеро здоровенных монахов. Еще не успело остыть тело усопшего, еще стоят на стуле рядом с его изголовьем бутылочки лекарства (на бога надейся, а сам не плошай!), не положены еще на глаза медяки, а уже рыщут по всей келье чернорясники. Ломом сбивают они пудовые замки, обшаривают сундуки и заветные баулы, переворачивают все вверх дном, не таясь, грубо, откровенно, одновременно и грабители и шпионы: что хранил у себя усопший? Какие мысли заносил в тетрадочку, что на самом дне шкатулки лежит вместе с увядшим цветком? А какие книжки почитывал?
И на все это равнодушно взирают ко всему привыкшие святые угодники, чьи изображения богобоязненно развешаны по стенам кельи!
…Картина эта так и не была написана. Сохранился лишь ее замысел, беглый эскиз в карандаше, помеченный 1868 годом. Но даже и в незавершенном, самом общем виде сильное впечатление производит этот эскиз.
Смерть монаха… Не тот ли это лицемерный и жестокий монах, что, отведя глаза, так и не помог слепому инвалиду?
Шли годы. Перов стал знаменитым художником. Его «Приезд гувернантки в купеческий дом», «Проводы покойника» с их пронзительной скорбью о тяжелой доле крестьян, «Тройка», «Последний кабак у заставы» были известны всей мыслящей России.
Он становится властителем дум.
Целая поросль молодых художников, не без его влияния и примера, отдает свое мастерство просвещению народа, борьбе за лучшую долю.
Теперь он уже не одинокий пролагатель путей. Но, как и раньше, Перов в первых рядах борцов. Не исчезает с годами сердечный жар. «Художник, — говорит он, — должен в свое произведение вложить душу, страсть». Не снижается и требовательность к себе. «А можно было бы сделать и получше», — повторяет он в ответ на похвалы. Именно поэтому он показывает свои эскизы друзьям: это вошло в традицию. Надо знать, понятен ли смысл, ясна ли идея, хороши ли фигуры. «Не стоит беречь, а тем более работать картину по эскизу, в котором зрителю непонятно, в чем дело», — говаривал он.
И вот перед нами один из таких эскизов. В нем понятно все.
Два студента спорят с монахом. Приперт к стенке и в прямом и в переносном смысле чернорясец. За полным отсутствием каких-либо доводов ему не остается ничего другого, как воздеть очи горе и молчать, ждать, не поразит ли небо «нечестивцев».
Симпатии автора — на стороне студентов. Недаром один из них похож на Чернышевского. Нужно было обладать большим гражданским мужеством, чтобы избрать героем своей картины «государственного преступника», человека, над головой которого за семь лет до этого, в 1864 году, переломили на Мытной площади в Петербурге шпагу, совершив обряд «гражданской казни», человека, сосланного «на вечное поселение» в Сибирь. И победу одерживает Чернышевский, его идеи, его взгляды!
«Правда требуется от искусства, — писал в свое время Чернышевский, — всегда правда. Надобно говорить о том, что нужно нашей публике в наше время».
Эти слова Перов помнил всю жизнь.
Какие-то причины помешали художнику воплотить свой замысел в картину, но в 1877 году он вновь возвращается к этому сюжету: сохранился еще один набросок «Спора о вере». Здесь действие перенесено в вагон железной дороги. Основная коллизия та же, что и в первом наброске, но, пожалуй, менее впечатляюща.
Сорока восьми лет от роду, и в этом не в малой степени были повинны бедность, нужда, долго его терзавшие в молодости, в 1882 году скончался Василий Григорьевич Перов. Он принадлежал к числу тех счастливцев, которым дано было сказать новое слово в искусстве — новое и свое. И он был одним из самых правдивых и значительных русских художников.
Ни императорский Эрмитаж, ни Академия художеств не приобрели ни одной картины на его посмертной выставке. Официальная Россия не могла простить великому реалисту его вольнодумство, его сочувствие простому народу, его разоблачающую критику властей и церкви.
Только после Октября заняли свое место в музеях многие картины Перова, в том числе и «Крестный ход» и «Монастырская трапеза», только после Октября в полную меру был оценен великий подвиг его жизни.