Уютный кабинет в барском особняке, здесь и книги, и гравюры…. и даже портрет Мирабо, деятеля французской революции.
Два помещика, два благородных аристократа, наверняка аккуратно посещающие церковь, два «европейца», мило улыбаясь, ведут торг. Нет, не борзых собирается один из них продать другому, не птиц певчих, даже не кусок пахотной земли: живую человеческую душу сторговывают они, женщину, крестьянку, быть может, мать семейства, не чувствуя от этого ни угрызений совести, ни смятения перед богом. Впрочем, работорговля, как известно, отнюдь не осуждается в библии.
«Торг» — так назвал эту свою картину Николай Васильевич Неврев. Прямым и точным было название. «Продавец», чем-то напоминающий Пеночкина из «Записок охотника» Тургенева, в домашнем халате, порядочный, видно, негодяй, из тех, о ком Денис Давыдов, поэт-партизан 1812 года, как-то сказал:
А глядишь, наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да рыло,
отвратный горбун-покупатель, боком усевшийся в кресле, «богоданные» господа, — и простая крестьянка. Молча стоит она, скрестив руки, гордая, с красивым русским лицом. И насколько же благороднее, человечнее она ничтожных, циничных своих «хозяев»!
Не внешней красивостью, не новизной красок брала за душу эта неброская картина. Гражданским гневом была проникнута она. И едкой иронией.
Власти сделали все, что от них зависело, чтобы она не попала на международную художественную выставку: прямо так и написали: «Представляется неудобной в отношении содержания».
Но «неудобными в отношении содержания», то есть, попросту говоря, разоблачительными и обличительными, были и другие картины Неврева — и написанная им годом раньше, в 1865 году, «Панихида на сельском кладбище», которую запретили показывать на выставках и воспроизводить в репродукциях, и «Протодьякон, провозглашающий на купеческих именинах многолетие», и знаменитая «Воспитанница». Современник Перова и Пукирева, Неврев гневно разоблачал в своих картинах церковников, и именно это навлекло на него гонения.
Итак, комната в купеческом доме, с неизменным самоваром, безвкусными обоями, тяжелой, некрасивой, но уже навек, чтоб и внукам хватило, сделанной мебелью, с портретами предков в массивных позолоченных — знай наших! — рамах. Празднуются именины хозяина, скоробогача, пройдохи, живущего по принципу, что «от дел праведных не наживешь хором каменных». Веселье в полном разгаре, и тут же и дьякон: без него, как без свадебного генерала, и именины не в именины, и праздник не в праздник. Ведь он один из тех, кто приобщен к благодати, источнику «спасения», обеспечивающей, как учат церковники, загробное блаженство. А благодать весьма необходима дому сему не из-за бедности, разумеется, а для дальнейшего преуспевания в делах, в полном соответствии с евангельским изречением: «Всякому имущему дастся и приумножится, а у неимущего отнимется и то, что имеется».
«Многолетие дому сему…» — ревет во всю глотку, весь напружившись в безумном крике, взяв самую высокую ноту, дьякон — того и гляди, полопаются у слушателей барабанные перепонки. Какое уж тут «молитвенное смирение» и «воздержание от мирских соблазнов»! Тут скорее вспоминается иное, в чем на собственном горьком опыте убедился создавший эти пословицы народ: «Попы по мзде поставлены», «На небо поглядывает, на земле пошаривает». С какой иронией написана вся эта сцена и прежде всего сам дьякон с его выделяющейся огромным синим пятном шелковой праздничной рясой! И как колоритны остальные — сияющий от удовольствия самодовольный хозяин, что «из грязи в князи», его гости, приживалка, замершая в восторге, но так и не выпускающая из рук чашки, хозяйка дома, сосредоточенно и внимательно глядящая на дьякона и прижимающая одновременно к себе сына, певчие, подобострастно подхватывающие «Многия лета»…
Бессмысленное лицо дьякона, его разверстый рот, выкатившиеся от натуги, от излишнего тщания чуть ли не на лоб глаза, всю его диковинную фигуру никогда не забудешь, увидев картину. Здесь, на гульбище у богатеев, у тит титычей, чье «темное царство», в котором буйно и безраздельно владычествует оголтелое самодурство, так великолепно заклеймил А, Н. Островский, дьякон — свой человек. Это ведь не сирые и убогие!
…Современник и друг Неврева известный критик Адриан Прахов писал, что «Протодьякон» был представлен автором на конкурс Общества поощрения художников, но «не был допущен из-за сюжета».
Воспитывалась у вдовушки-помещицы девушка-сирота. Полюбила она племянника своей «благодетельницы». А дальше и произошли те события, о которых с такой силой рассказал в «Воспитаннице» Неврев.
Замять скандал, сбыть с рук воспитанницу, отдав ее замуж, — вот чего хочет «благодетельница». Но не за виновника беды выдают девушку, не за того, кого она любит, а за молодого, но уже вполне зрелого карьериста, за ничтожество, все помыслы которого посвящены чинам и деньгам. Впрочем, что его винить, он лишь достойный сын того «благословенного богом» общества, где властвует господин Купон. Вот стоит он у стены, в чиновничьем сюртуке, коренастый, наглый, с густо напомаженными волосами и низким лбом. Недобрым взором смотрит он на ту, на ком собирается жениться против ее воли. Самодовольный, чуть настороженный — как бы не продешевить, — стоит он, и с тупой его физиономии не сходит некое подобие улыбки.
…Уже все позади — и бурный скандал, который закатила «благодетельница», и поиски жениха. Драма достигла своей кульминации: у подавленной всем происшедшим, глубоко несчастной, обманутой девушки добьется сейчас согласия на обручение с нелюбимым жестокосердная помещица: она ведь богата, а девушка бедна и бесправна.
Идет торг, снова торг, на карте человеческая жизнь, и ее безжалостно губят, ее топчут, как уже растоптаны чувства девушки — без вины виноватой жертвы самовластья.
Даже если бы на этом Неврев ограничил круг своих действующих лиц, замысел, основная идея картины были бы вполне ясны. Но он пошел дальше. Он ввел в картину еще и священника — по духу, по деяниям родного брата того, что в «Неравном браке».
Художник не показывает нам его лица. Но посмотрите, с какой угодливостью, склонившись перед барынькой, стоит он, посмотрите на его изогнутую в полупоклоне спину! О, он готов, он хоть сейчас приступит к «священной» церемонии… Что ему до того, что унижен человек, что втоптаны в грязь лучшие чувства девушки, что свершается здесь злое, постыдное деяние!