Сандомир показался Генриху пустынным, безотрадным, бежать бы отсюда куда глаза глядят! Особенно раздражал его Готлоб, вкрадчивый и льстивый, как истый царедворец. Князь подумывал о поездке в Плоцк, но отказался от этой мысли: чересчур далеко и дорога утомительная. Взяв с собой Яксу, который, расставшись с сыном, тоже не находил себе места, Генрих отправился на несколько недель в Опатов, к тамплиерам. По пути они заночевали в деревне Влостовой, а следующую ночь уже провели в огромных бревенчатых сараях, которые выстроили для себя рыцари. Джорик де Белло Прато и Вальтер, обрадованные приездом Генриха, жадно расспрашивали его о встрече с кесарем. И только теперь, описывая им лагерь Барбароссы, его шатер, прощальный пир, состоявшийся вечером того знаменательного дня, князь сандомирский со всей ясностью осознал могущество кесаря. Да, велик кесарь, но если бы Болеслав держался мужественней, все могло быть иначе!
О своей беседе с кесарем, обо всем том, что пришлось ему пережить в шатре Фридриха, Генрих не думал. Ему вообще не хотелось думать о чем бы то ни было, в утомленном мозгу мелькали лишь обрывки каких-то картин и образов. При первой возможности он уединялся в своей келье или уходил молиться в костел. Названный именем святого Мартина, но покамест не освященный, костел этот был построен с большим искусством, стены из тесаного камня вздымались гордо, величаво. В ясные осенние вечера Генрих выходил на соседний пригорок и оттуда любовался изяществом очертаний и внушительными размерами нового храма. Сколько красоты было в его строгих линиях, как незатейливо и в то же время гармонично пересекались плоскости стен! Башенки костела, еще незаконченные, казалось, призывали к благочестию и рыцарской доблести. Генрих пожелал, чтобы их увенчали изображениями иерусалимской короны.
Его преследовало одно воспоминание: когда Тэли был захвачен сарацинами и Генрих отправлялся на выручку, ему пришлось провести ночь в Вифлееме, и там он возложил на алтарь у пещеры Ясель Христовых корону, которую вынул из гроба Щедрого. Но не прошло и часу, как он пожалел об этом и потихоньку забрал с алтаря золотой венец. Потом он покаялся на исповеди и получил отпущение, однако до сих пор было мучительно думать об этом недостойном поступке и о том, что за такой грех его, вероятно, постигнет кара. Правда, Бартоломея вызволить удалось — так что, возможно, господь бог простил его, грешного.
Долгое время у него не было сил разобраться как следует в своей беседе с Барбароссой. Пожалуй, он слегка сожалел, что не взял из рук кесаря польскую землю в лен, и сам не мог понять, что побудило его отказаться. «Ведь потом я сумел бы с оружием в руках освободиться от ленной зависимости», — мелькала подсказанная Болеславом мысль, вернее, даже не мысль, а смутное, неосознанное чувство. В разговорах с тамплиерами Генрих упорно избегал этой темы. Время от времени к нему приезжал Виппо за распоряжениями, и Генрих не решался смотреть ему в глаза, в эти умные, преданные глаза. Уж кому-кому, а Виппо он ни за что бы не признался, как обернулось для него поражение под Кжишковом.
Главный вход костела был увенчан полукруглой аркой, и по обе стороны стояли пилястры, покрытые резьбой, изображавшей листья и цветы. Перед пилястрами решили поставить две статуи — Генриха и иерусалимского короля Балдуина в тамплиерских плащах, дабы почтить их как покровителей ордена.
Приглашенные тамплиерами немецкие мастера из Кракова усердно трудились, высекая статуи, а окрестный люд приходил подивиться на их искусную работу.
Поблизости от костела корчевали лес. Генрих ходил смотреть, как рубят деревья и расчищают лесосеки, — тут он мог проводить целые часы, ни о чем не думая. Со стороны леса костел выглядел по-иному, казался похожим на корабль. И однажды Генрих, глядя на него, вспомнил свое путешествие с монахом Бьярне и весь тот мир, такой пестрый и такой страшный.
Как далеко отошли от него впечатления той поры! И сам он как будто одичал за эти годы. Сравнивая все, что он видел в своих странствиях, с тем, что его окружало, Генрих вдруг понял: душа его постепенно погружается в сон. И созерцание нового костела, величие которого пробуждало в нем новые мысли, стало для Генриха высоким наслаждением, некоей духовной потребностью. Он каждый день уходил в лес, молился там святому Мартину и другим праведникам и в молитве обретал силу и спокойствие.
Еще и поныне опатовский храм высится над городом, над долиной, подобно роскошному цветку, поражая своей одухотворенной красотой. Утром и вечером лучи солнца играют на его гладких стенах, и чудится, торжественный, безмолвный, плывет он, как сорванный со стебля цветок, по реке воспоминаний, то озаряясь светом, то уходя в тень. А в те времена храм этот был воплощением силы и молодости, был похож на юного коленопреклоненного рыцаря, готовящегося дать миру новый закон и новую жизнь.
Всматриваясь в строгие линии костела, Генрих мало-помалу освобождался от томительных воспоминаний, начинал понимать, что заставило его отвергнуть предложение Барбароссы, и, укрепляясь душой, набирался новых сил для грядущей борьбы. Однажды, когда солнечные лучи, пробиваясь между облаками, заливали каскадами света костельные башенки, Генрих принял решение вернуться, как можно скорей, в Сандомир и снова приступить к обучению своих людей ратному делу и к пополнению запасов оружия.
В тот же день он имел долгую беседу с тамплиерами — с Вальтером, который безвыездно засел в Опатове, и с Джориком, который метался между Европой и Иерусалимским королевством, где дела шли все хуже и хуже. Князь признался им, что поход против кесаря Фридриха исчерпал его средства, свел на нет плоды многолетних трудов Казимира и Виппо, что ныне казна его пуста и надо все начинать сначала. Тамплиеры выслушали его весьма равнодушно и в свою очередь завели речь о своих горестях и бедах: недавно, мол, сбежали от них четверо невольников, да медведь задрал теленка, да река разлилась и смыла бобровые плотины. Смысл этих жалоб заключался в том, чтобы выпросить у князя еще землицы, охотничьих угодий, людей для новых поселений или же медвежьих шкур, которые князь может силой отобрать у разбойников.
Генрих, огорчившись, пошел в лес. Перед ним как на ладони лежала усадьба тамплиеров — над кучкой деревянных строений высились две костельные башни, приковывая взор. Как они прекрасны, сколько вложено в них мысли, знаний! Генрих припоминал другие храмы — бамбергекий кафедральный собор, храм в Пизе, храм Гроба Господня в Иерусалиме — и находил, что его костел не уступает тем: пожалуй, он проще, скромней, но зато в его очертаниях больше благородства. Подобно двум лебединым шеям, горделиво поднимались две башни над высокой крышей, которая венчала стены из желтого песчаника и опиралась на боковые абсиды, как плывущая птица на ласты. Генрих остановился на пригорке меж деревьями и, молитвенно сложив руки, преклонил колена. Но он не молился; погрузившись в созерцание храма, он весь отдался во власть высокого, просветленного чувства; в душе его нарастала уверенность, что все значительное свершается помимо нашей воли, а то, что мы считаем значительным, рассыпается в прах, как комок прибрежного песка. И что в коловращении житейском мы не способны угадать, на которую из речных волн надо бросить наш листок, чтобы он доплыл до потомства.
Вскоре из Сандомира известили о приезде Гертруды; она покинула Цвифальтен, выполняя просьбу Генриха заняться его хозяйством. Князь был очень обрадован, но домой не спешил. Он часами беседовал с Джориком в низких, неуютных кельях бревенчатого монастыря тамплиеров, еще не вполне законченного. В последнее время Джорик хворал и по большей части лежал на лавке, кутаясь в козьи и медвежьи меха, или грелся у камина, огонь в котором день и ночь поддерживал Ясько из Подлясья. Генрих, прохаживаясь по келье, слушал, что ему говорил тамплиер. Джорик любил порассуждать, от него Генрих узнал многое, о чем в свое время Бертран де Тремелаи не удосужился ему сообщить. Правда, и Джорик, философствуя о всякой всячине, кое о чем умалчивал. Генрих отлично понимал, к чему он клонит, но не подавал виду. То, что тамплиеры называли своими «внутренними делами», некая весьма туманно очерченная цель, к которой рыцарям надлежало стремиться, Генриха по сути не интересовало. И то, что тамплиеры в Святой земле частенько вступали в сговор с асасинами и в замыслах своих шли вразрез с замыслами папы, также было для князя сандомирского делом второстепенным. Ему прежде всего была важна непосредственная выгода, которую он мог бы получить от пребывания орденских рыцарей в Опатове. Только об этом заботясь, он осторожно выведывал у Джорика, что, собственно, привлекает тамплиеров в Польше, и про себя прикидывал, каким образом использовать их ратное искусство в своих целях.
Мысль об объединении польских земель под своим скипетром Генрих пока оставил и снова приказал Виппо копить побольше серебряных монет и червленых щитов. Все же он подумывал о том, что в случае если затеет поход на Краков, неплохо бы иметь в своем распоряжении отряд тамплиеров, отважных и искушенных в борьбе с сарацинами воинов. Они умели сражаться восточным строем, разделяясь на шеренги, которые по очереди вступали в бой и нападали на неприятеля то с правого, то с левого фланга. Надо было убедить тамплиеров, чтобы они обучили такому строю своих крестьян и воинственных лесовиков. Генрих заговаривал об этом с Вальтером и с Джориком. Но те были поглощены своими делами — корчеванием леса и сбором дани с лесовиков, разбойников и бортников.
Тем временем наступила дождливая пора, зелень на деревьях начала быстро желтеть. Лиственницы, наряженные в убор из золотых иголок, стояли, будто пальмы, вышитые на сицилийских и аскалонских плащах. Генрих почти не выходил из своей кельи, все лежал на лавке, покрытой козьими шкурами. Он часто ловил себя на том, что голова его занята пустыми, бесполезными мечтами. Ему очень не хватало Казимира, этого простодушного, хлопотливого хозяина, который умел мягко и незаметно подчинять себе окружающих. Якса уехал домой и вскоре возвратился, будто бы проведать князя, но по тому, как он увивался за Генрихом, было ясно, что он намерен о чем-то просить. Генрих делал вид, что ни о чем не догадывается и что ему, поглощенному высокими думами, нет дела до житейских забот Яксы. Долго ждать не пришлось, Якса вскоре ему все выложил.
Однажды к вечеру из-за сплошной серой пелены туч проглянула на западе полоска зеленовато-голубого неба. Солнце, достигнув этой полоски, стало красным. Дождь прекратился, и Генрих, натянув высокие сафьяновые сапоги, закинул за плечи лук. Вместе с Яксой они направились к строящемуся костелу, потом, пробираясь по камням через лужи, вышли за околицу и пошагали по свежевспаханным полям: тамплиеры, по французскому обычаю, пахали осенью.
На верхушках деревьев алели отблески заходящего солнца. На мокрых соснах и дубах не шевелилась ни одна ветка. Генриху вспомнился вечер, когда он, подъезжая к Константинополю, очутился у моря. С берега был виден островок с высокими скалами, а на скалах и прилегавших к ним лугах скакали козы и, подпрыгивая не хуже коз, плясали пастухи и пышнобедрые девушки в свете заходящего солнца, на фоне голубого неба. Вот и теперь небо, омытое дождями, было таким же голубым; оно и привело Генриху на память тот остров.
Вдруг Якса завел речь о какой-то княжеской земле поблизости от епископии и стал упрашивать Генриха отдать ее меховским тамплиерам она-де им приглянулась. Назойливость Яксы была понятна — те места славились липовыми рощами, в которых бортники добывали отменный воск для княжеских покоев, и доход с этого воска шел немалый.
Якса уже давно стал раздражать Генриха. Еще в Святой земле он все норовил держаться с князем сандомирским на равной ноге, в Кжишкове, препоручая своего сына Владиславу Чешскому, сказал, что в его жилах течет княжеская кровь, и вообще задирал нос. С просьбой своей он обратился в самое неподходящее время, князь вначале будто и не слушал его, потом нахмурился.
— А ведь ты, Якса, и так не в меру богат, — сказал Генрих, с неприязнью взглянув на него своими холодными голубыми глазами. — Почему же ты просишь у меня землю для твоих рыцарей?
— Земли у меня достаточно, — ответил Якса, — да не такой.
— Потому ты и хочешь забрать ее у меня?
— Не для себя, а для божьих рыцарей.
Генрих опять взглянул на него и процедил сквозь зубы, не отдавая себе отчета, зачем он это говорит:
— Ну, а зачем ты привел этих божьих рыцарей в Мехов?
Якса неожиданно заволновался, побагровел.
— Да ведь мы еще в Иерусалиме договорились!
— Это верно, — согласился Генрих. — Но и тогда ты не объяснил мне, зачем тебе тамплиеры.
— А ваша светлость разве не пригласили к себе рыцарей? Вам-то они для чего?
— У меня есть свои планы, — сказал Генрих, пристально глядя на Яксу. Может, и у тебя такие же?
Якса прикусил ус и со злостью буркнул:
— Конечно, только людей у меня побольше.
— Странные вещи ты говоришь! — усмехнулся Генрих.
— Между нами не такая уж большая разница, — вскипел Якса, сверкая глазами.
— Пожалуй, ты прав, — спокойно сказал Генрих. — Особенно теперь, когда я все отдал Болеславу для защиты от кесаря, а у тебя в Мехове остались в целости и казна твоя, и войско.
— Я отдал кесарю сына! — вскричал Якса.
— А я — брата. Ничего, им будет не вредно пожить среди немцев. Но, как бы там ни было, ты теперь сильнее меня. Так ты как — сперва на Сандомир пойдешь или сразу на Краков?
Якса понял, что сболтнул лишнее, и предпочел не ответить. Они прошли несколько шагов молча, потом Генрих медленно заговорил:
— Я знаю, что твоя теща в родстве с византийской императрицей и что ты — зять славного Петра. Год знаменитый, ничего не скажешь. Если бы ты захотел, то, верно, смог бы сесть на вроцлавский престол, а не ты, так шурин твой Святополк, у которого на это побольше прав. Но вы не сидите там. И не будете сидеть! — заключил он грозным голосом.
В ходе разговора с Яксой у Генриха постепенно открывались глаза на многие поступки старого товарища по странствиям. Князь прекрасно понимал Яксу — он достаточно повидал свет, чтобы не понять такого человека. Чего уж тут дивиться или огорчаться? Скорее он дивился самому себе — как это он, обдумывая свои планы, не брал в расчет Яксу, Святополка и других им подобных. Он мысленно перебирал знатнейших панов в Кракове, в Великой Польше{115}, в Силезии, в Плоцком княжестве — сколько же их, не перечесть! И разве они захотят покориться его воле?
— Не дам я тебе этой земли, — сказал он, кладя Яксе руку на плечо. — Ни тебе, ни твоим меховским рыцарям. Она моя, княжеская, собственность, и мне собирать с нее воск и мед. А ежели тебе это не по нраву, бунтуй — ничего другого тебе не остается. Но помни, ты — мой ленник, а ведь ты видел в королевстве Иерусалимском, как приносят ленную присягу. Против тебя я гора, на которую тебе надо подыматься по ступеням, — заключил он шепотом.
— Но и перед тобой гора великая, — упрямо глядя в сторону мрачным взором, молвил Якса.
Генрих не слушал, завороженный багряным сиянием заката над Опатовом, они как раз выходили из-под сени высоких деревьев и приближались к городку. Он уже не думал о требованиях Яксы — куда важней были другие трудности, встававшие перед ним. «Дед мой и прадед кое-что смыслили в этом, — проносилось у него в уме. — Теперь Польша раздроблена, вот и развелось своевольников, как крыс короля Попеля»{116}.
Однако Якса не сдавался. Он начал осыпать Генриха безосновательными гневными упреками, грозить карой небесной и иными бедами, не объясняя, какими именно. Впрочем, дело тут было не в словах — каждый знал, о чем думает и чего жаждет другой, каждый хотел попытать свои силы, хотел победить во что бы то ни стало. Но оба знали также, что Генрих продолжатель великой, пусть устаревшей, традиции, тогда как Якса попросту бунтовщик. И Генриху вспомнилось то, что говорила ему Агнесса о Петре Влостовиче. Да, расправились с ним зверски, хотя, вероятно, это было необходимо. Убийство великого Петра не имело никакого нравственного оправдания, даже если его жизнь была, как сказала Агнесса, «горой злодеяний». Но ведь и у него, Генриха, нет нравственного права поступать по их примеру, а собственно говоря, ему следовало бы тотчас по возвращении в монастырь тамплиеров приказать, чтобы Яксу схватили, учинили над ним скорый суд и по меньшей мере ослепили.
При этой мысли Генрих усмехнулся — придет же такое в голову! Нет, он этого не может сделать, и не только потому, что некому приказать. Если отдаешь приказ с убежденностью в своей правоте, исполнители всегда найдутся. Но у него не было этой убежденности, более того, он понимал, что ход событий теперь направлен в другую сторону и что, уничтожив одного Яксу, он ничего не достигнет. Яксу надо впрячь в колесницу истории, убедить, увлечь, использовать, сделать его своей опорой. Пусть эта опора ненадежна, но пренебрегать ею нельзя.
И когда они подходили к костелу, Генрих сказал:
— Все это так, Якса, но если бы когда-нибудь ты мне помог, я бы тебя отблагодарил, и не только землей, о которой ты просишь.
— Весьма признателен вашей княжеской милости, — буркнул Якса.
Пока они дошли до монастыря, стемнело. В монастыре Яксу ждал гонец из Мехова: получено известие, что сын Яксы внезапно скончался в Праге от лихорадки. Это был у Яксы единственный сын. Тамплиеры собрались в трапезной помолиться о душе усопшего, но Якса велел седлать коней, чтобы немедленно мчаться в Мехов, хотя стояла непроглядная осенняя ночь. Генрих спросил гонца, нет ли вестей о Казимире, тот ответил, что нет.
На Яксу страшно было смотреть — так изменилось его лицо. Тамплиеры пели заунывные молитвы, а Генрих, выйдя во двор, прощался с несчастным отцом. У конюшни стояли слуги с факелами, красноватое пламя освещало часть двора, дальше все тонуло во мраке, словно страшная, черная стена внезапно встала вокруг Опатова. Генрих положил руки на плечи меховского пана, расцеловал его в обе щеки, от души сочувствуя его горю. Якса и его люди вскочили в седла, пришпорили коней и вмиг исчезли в непроницаемой тьме, как призраки в черной стене. И зачем Якса поехал? Нет уже его сына ни в Мехове, ни в Праге — нигде. Куда спешить? Что нового он узнает?
Генрих вернулся к тамплиерам и тоже начал молиться — торжественно и скорбно звучали их голоса, скромная трапезная как будто превратилась в храм.
Князь сандомирский пел вместе со всеми заупокойные молитвы, но мысли его были не о покойнике. Он чувствовал себя одиноким и никому не нужным. Пусть бы его постигло какое-нибудь несчастье, настоящее, глубокое горе, только бы жить, как все люди, только бы не стыла душа от холода, которым его леденит орденский плащ и бремя взятой на себя задачи. Но, увы, тепло простой человеческой жизни — недостижимая для него мечта! И он вспоминал песню, которую пел один из датских рыцарей, поселившихся в Сандомире: холодно и пусто в доме, где нет женщины; тоскливо рыцарю, если в долгую осеннюю ночь не может он склонить голову на женскую грудь. Эта песня все звучала в ушах Генриха, когда он шел в свою келью с глиняным полом. Он попросил Джорика провести с ним ночь и приказал слугам поддерживать огонь в камине. Однако заснул он не скоро и все время просыпался — будили петухи. Их пронзительное кукареканье врезалось в ночную тишину, как вопль тревоги. Генрих всякий раз просыпался, дрожа, и начинал прислушиваться, как все дальше, все глуше отзываются опатовские петухи. И страшно становилось Генриху от их крика, от холодного, сырого мрака, обступавшего его со всех сторон.
Утром он велел своим людям собираться в Сандомир. Там его встретила сиявшая от радости Гертруда — ей очень нравилось хозяйничать в таком богатом замке. Генрих несколько дней просидел дома, потом Ясько из Подлясья вдруг напал на него и кинжалом нанес легкую рану в спину. Никто не мог понять этого поступка, сам Ясько не проронил ни слова, выдержав жесточайшие пытки. Его казнили на городской площади, так ничего и не узнав. Генрих был в недоумении, но не захотел принимать никаких мер предосторожности. Он только повторял про себя слова Салах-ад-дина, поэта и вождя сарацин: «Их руки настигнут тебя и в далеком Сандомире». У Ясько и впрямь был такой вид, как будто его долгое время опаивали каким-то зельем — не гашишем ли?
И снова жизнь в Сандомире пошла, как обычно.