Наступило очень жаркое лето, приехал наконец Казимир. Явился он с несколькими панами, со слугой-немцем, исхудавший, осунувшийся — никакого лоску не набрался при императорском дворе. Увидав, что творится у брата в замке, он за голову схватился, позвал на совет Говорека и Виппо и не мешкая принялся за дело.
Генрих смотрел на него во все глаза — ни капельки Казимир не изменился; каким выехал на поле под Кжишковом, таким и вернулся. Говорил он только о том, что видел, проезжая через Вроцлав и Краков, и о том, как живет брат Болеслав. О Германии, о кесаре — ни слова. Позже Генрих случайно узнал, что Казимир ездил с кесарем в Италию, посетил ломбардские города и побывал в Турине на свадьбе свояченицы кесаря. Какой свояченицы? Оказалось, то была Рихенца; еще раз овдовев, она выходила замуж за тулузского графа. Генрих, услыхав ее имя, обрадовался, стал расспрашивать, как выглядит Рихенца, по-прежнему ли хороша? Казимир удивился: на свадьбе была скука смертная, а Рихенца — старая, некрасивая баба, и вообще в Италии такая жарища, что в доспехах не усидеть на коне и копье из рук валится. Прочили там ему в жены какую-то княжну, но об этом Казимир даже вспоминать не хотел. Вот и все, что удалось узнать Генриху о пятилетнем пребывании брата в Германии.
Зато в Польше Казимир сразу ожил, повеселел: помчался в Вислицу, спугнул оттуда Гертруду, потом ускакал в Люблин, к своим русским князькам, затеял с ними тайные переговоры, — гонцы так и носились взад-вперед. В Сандомир он возвращался в отличном настроении, с таинственной миной. У немцев Казимир научился одному — здорово пить. И по вечерам он бражничал, чаще всего в компании с Лестко, которого насильно стаскивал с мягких жениных перин. Днем совещался с Виппо, деловито и успешно наводил порядок в сандомирской вотчине, а для отдыха ходил купаться на Вислу. Купанье он любил до страсти и, спасаясь от невыносимой жары, целыми часами сидел в воде. Люди предостерегали его, как бы не случилось беды — водяницы могут сглазить, а то еще помажут ему кое-где черным корнем, и будет он бесплоден. Но Казимиру хоть бы что, плещется в воде, как рыба, плавает с парнями наперегонки — кто быстрей Вислу переплывет, — а течение там сильное, на полмили в сторону сносит. Вскоре все стали замечать, что Казимир бывает в Сандомире больше, чем у себя в Вислице. Гертруда, качая головой, частенько напоминала ему, что, мол, надо бы проведать Настку, но Казимир только смеялся в ответ и к любовнице своей не спешил. Почтенная монахиня от души сокрушалась, она за эти годы крепко полюбила-домовитую Настку.
С первых же дней Казимир занялся княжеской дружиной и пополнением запасов оружия. Все у него получалось само собой: еще не успел он, кажется, проехать через замковые ворота, а уж алебардник, стоящий на страже, приосанился, подтянулся, даже подъемный мост и тот как-то по-иному стал опускаться. Видно, Казимиру, как и Мешко, дарован талант повелевать людьми, думал Генрих, но все равно он ничего не достигнет, нет у него высоких стремлений, нет честолюбия. Ему довольно того, что он — князь вислицкий, что он не хуже своих приятелей, этих князьков луцких, дубенских, свирских, и что после смерти Генриха ему достанется Сандомир. А покамест он барахтается в реке, дурачится, как мальчишка, и все вокруг, непонятно каким образом, идет на лад — и двор княжеский стал на двор похож, и в хозяйстве порядок.
Прежде всего изменился вид у лошадей. Им, по немецкой моде, постригли гривы и хвосты; Виппо согнал баб шить да латать попоны и чепраки, велел шорникам починить сбрую. Теперь, когда рыцари являлись в замок, чтобы вместе с князем ехать на осмотр крепостей, на богомолье или же на суды, рыцарский отряд имел вполне приличный вид. Потом Казимир приказал получше кормить коров; в хозяйстве прибавилось молока, им стали поить поросят, и на княжеском столе появилось такое жаркое, хоть королю подавай. Гертруда распоряжалась на птичьем дворе, и для ее питомцев, по приказу Казимира, всегда выдавали из амбаров вдоволь охвостья. Привели в порядок корабли на Висле, прижали бортников, и они стали приносить куда больше меду и воску, нежели в прошлые годы. Виппо у себя на «вилле» сытил медом знаменитую малиновку — жил он теперь один, единоверцы его уехали. О Тэли Казимир даже не спросил, он, вероятно, знал, что здесь произошло. Бочки в замковых погребах наполнялись монетами, из Вроцлава везли сукна да парчу на плащи князьям и голубой, шитый золотом шелк для попон. Казимир справлял себе роскошные наряды, шубы, как будто готовился к свадьбе.
Дошел наконец черед и до орденских рыцарей, проживавших в Мехове и в Загостье, Однажды Казимир задал брату вопрос, очень простой и ясный, но совершенно для Генриха неожиданный; в деловитом, хозяйском тоне Казимира ему даже почудилось что-то кощунственное.
— Чего они, собственно, хотят? — спросил Казимир, и Генрих не нашелся что ответить. Сказать: «хотят познать истину» — было бы смешно; «хотят установить царство божие на земле» — тогда причем тут бобровые гоны? Разве царство божие может прийти на землю только через бобровые гоны? Разве так уж бесспорно право рыцарей угнетать окрестный люд и неволить крестьян, чтобы обрабатывали землю по их указке — осенью пахали, к зиме засевали?
Генрих задал эти вопросы Казимиру, но тот даже не понял его сомнений. Казимиру просто надо было выяснить, будут ли рыцари защищать сандомирские земли или же нет, возьмутся ли они за оружие в случае чего. Он настаивал, чтобы Генрих при первой возможности побеседовал начистоту с Джориком де Белло Прато и поставил вопрос «ребром», как выражался Казимир, видимо, подхвативший это словечко у своих приятелей с востока.
Генрих мог бы спросить у самого себя: «Чего он, собственно, хочет?» Чтобы его государство стало царством божиим на земле? Но тогда как быть с братьями, как их убедить, что ради всеобщего блага они должны склониться перед ним? Это невозможно, а значит, невозможно и все остальное, не так ли?
Немного времени спустя Казимир вернулся из Галича в очень торжественном настроении и, став на колени перед Генрихом, попросил послать сватов в Киев, к князю Ростиславу{120}, сватать его дочь за Казимира. Роман, мол, Галицкий{121} обо всем уже договорился через послов, Ростислав наверняка не откажет, а дочь у него в самой поре и красавица, говорят, писаная. Итак, все уже было слажено без ведома Генриха. Ему стало чуть обидно, что такие важные дела решаются за его спиной, но Казимир сказал, что он просто боялся что-либо говорить брату, пока не был уверен в успехе. С Романом-то он еще до своего отъезда в Германию уславливался. Теперь Ростислав сел на киевский престол, все так удачно складывается — чего тут ждать? «А Настка? — подумал Генрих, но спросить не решился. — Как плохо мы знаем самых близких людей! Ведь это мой брат, который вырос у меня на глазах, с которым я виделся каждый день! Послал я его в Германию, а он там только о Руси и думал».
— На Руси — там степи, там воля, — сказал однажды Казимир. Более подробно о своих чувствах к этой стране он никогда не распространялся. «Там воля», и все тут. Но при этих словах Генриху казалось, что он ощущает запах степей, которым напоен воздух от Люблина до самого Киева, казалось, что он видит небесно-голубые просторы Днепра и синие купола с золотыми звездами. «Нет у нас такого города, как Киев, — думал Генрих. — Не сравнить с ним ни Краков, ни Плоцк, разве что Вроцлав с его златоверхими костелами». Колдовская сила этих слов «там степи, там воля», видно, покорила Казимира навсегда, потому он так легко отряхнул со своих ног прах кесарской земли. Вот ежели бы Казимир правил в Киеве, а я в Кракове, прикидывал Генрих, велика была бы наша сила. Но угодно ли это богу? Побывали в Киеве и Храбрый и Щедрый, а пришлось им отступить перед степью, которая оказалась сильней, нежели их войска. Зачем же они туда стремились? Разве смогли бы они придать той земле новый облик, преобразить ее?
«А Настка?» — опять подумал Генрих, однако не стал о ней говорить с Казимиром. Он никогда не говорил о женщинах, стыдливо отгораживался от этих дел своим монашеским плащом. Но правильно ли он поступает? Не следует ли серьезно побеседовать с Казимиром? Он спросил совета у Гертруды, сестра только вздохнула — уж как-нибудь Казимир сам уладит!
И вправду уладил. Гертруда рассказала Генриху, что Казимир разжаловал Настку — сделал ее ключницей и старшей над девками. Как она ни сопротивлялась, Казимир был неумолим, даже груб; говорят, побил Настку, когда она стала попрекать его и стыдить. Сватами в Киев поехали воевода Говорек и Влодек Святополкович Дукин. Одновременно послали гонцов к братьям с приглашением на свадьбу, которая была назначена на осень, за две недели до праздника святого Мартина. В сандомирском замке начались приготовления — давно не бывало здесь подобных торжеств. Генрих чувствовал себя так, словно он уже в своем замке не хозяин — всем заправляли Казимир и Гертруда. Из Сандомира в Вислицу и обратно сновали гонцы, Готлоб припоминал, как в прежние времена князья справляли свадьбы, и расспрашивал об этом стариков.
К удивлению Генриха, Болеслав отказался приехать на свадьбу, зато Мешко явился с такой огромной свитой, что ее не удалось разместить ни в замке, ни в городе; для дворян победней поставили шатры, там они и ночевали. Длинноногий, как аист, Мешко расхаживал по горницам. Шли обильные осенние дожди, грязь была непролазная, и приезда Елены пришлось ждать долго. Мешко, просватавший почти всех своих детей и сыгравший не одну свадьбу, помогал Генриху и Готлобу советами. Виппо был в отчаянии — сколько денег, сколько припасов пойдет на эту свадьбу! — и в ответ на каждое новое требование Генриха недовольно сопел и фыркал. Казимир тоже покряхтывал, однако строго-настрого велел Настке и Гертруде смотреть, чтобы гостям всего было вдоволь. Генрих теперь впервые увидел Настку — смазливая бабенка и как-никак из княжеского рода, хоть и захудалого, отец ее княжит где-то среди лесов и болот, в Бельске, что ли. Он не одобрял поведение брата, а наложница Казимира ходила чернее тучи.
Мешко ничего этого не замечал. Упиваясь звуками собственного голоса, он важно разглагольствовал, прохаживаясь по горнице, и все перед ним лебезили, никто не смел слова молвить. Хочешь не хочешь, Генриху приходилось занимать его беседой, когда они коротали время в ожидании приезда невесты. Странно было Генриху, что спесивый, недалекий Мешко умел внушить уважение к себе, и он думал, что не желал бы такого почета, какой окружает этого самоуверенного, надутого глупца.
Как-то Генрих рассказал ему то, что слышал о короне Щедрого от Агнессы и Оттона фон Штуццелингена, однако умолчал о своем путешествии в Осиек. Мешко отнесся к его рассказу совершенно равнодушно.
— Корона, корона! — сказал он. — Да разве в ней дело? Крепкая рука нужна и уменье держать людей в кулаке.
Он немного походил по комнате, потом остановился перед Генрихом, поглаживая русую бороду.
— Видишь ли, времена переменились, теперь каждому охота приказывать, повелевать, играть нами, как шахматными пешками. Надо с этим мириться и потихоньку гнуть свою линию. Времена Храброго и даже времена нашего отца уже не воротятся. В том и состоит искусство правления, что надо уметь приспосабливаться к условиям.
— Нет, нет, ты не прав! — воскликнул Генрих. — Я видел Барбароссу…
— Ну и что с того? А я помню нашего отца и Скарбимира… — Тут Мешко задумался. — Нет, теперь все по-иному. Мы не могли бы стать королями.
— Почему?
— Да потому, что у нас нет решительности, простоты, беспечности, какие были у предков. Знаешь, дорогой мой Генрих, мне иногда кажется, что мы слишком много умничаем, рассуждаем, думаем. А надо жить, как жил наш отец. Надоест ему сидеть в четырех стенах и слушать вздохи нашей матушки, закричит он: «Рассылать глашатаев!» — и помчится со своими рыцарями, куда в голову взбредет. А потом везет домой злато-серебро, датские вазы и итальянские жемчуга. Боже мой, что бы сказал Щедрый о такой политике!
— Настоящий правитель должен сам создавать условия, — заметил Генрих.
— Возможно. Но кто нынче на это способен? Хотя я знаю кто. Святополк, Якса и, уж конечно, епископ краковский. Но мы? Да будь мы на это способны, не сидели бы мы здесь и не чесали языки, верь мне. А Болеслав-то, знаешь, почему не приехал? — неожиданно спросил он. — Боится, как бы мы ему тут глаза не выкололи.
И Мешко расхохотался, шагая взад-вперед и отшвыривая ногами ковры.
— Но мы уже на это не способны, так ведь, Генрих?
Генрих понял, что брат проверяет его. Видно, какие-то слухи дошли до Кракова, раз Болеслав не приехал, и до Познани, раз Мешко ведет такие речи. Криво усмехнувшись, Генрих ничего не ответил, а Мешко продолжал:
— Я говорил Болеку: если бы Генрих захотел, он бы давно нас в бараний рог согнул. Неспроста ведь привез он этих рыцарей из Святой земли! Но Генрих бога боится, он на такое дело не пойдет!
Мешко покосился на Генриха, который сидел на лавке у окна с самым невозмутимым видом, хотя сердце у него отчаянно билось.
— Конечно, ты на такое дело не способен, — говорил Мешко, — а Казимир и подавно. Он слишком — как бы это сказать, — слишком справедливый. А когда речь идет о власти, тут не до справедливости. Казимир простоват, ему это неинтересно, он предпочитает мирить драчливых князьков на волынских болотах и строить из себя важную птицу перед русскими. Что ж, и это занятие неплохое. Может, даже самое лучшее. И, во всяком случае, самое легкое!
Генрих холодно усмехнулся. «А он вовсе не глуп, пожалуй, даже умен. Считает меня дурачком, но он еще об этом пожалеет». Разговоры Мешко бесили его, он с трудом сдерживал ярость, и в эту минуту судьба старшего брата нисколько его не трогала. Напротив, он дорого дал бы за то, чтобы длинноногий Мешко почувствовал на своем хребте его тамплиерский кулак.
Но тут сообщили, что княжна Елена уже недалеко от Вислицы. Надо было спешить с последними приготовлениями.
Елена приходилась двоюродной сестрой Верхославе. У Генриха теплилась тайная надежда, что приедет девушка, похожая на ту, на покойницу. Ему не терпелось ее увидеть, и он все воображал себе Верхославу в белом монашеском платье. А привезли здоровую, веселую, ничуть не робкую девицу, намного старше, чем была Верхослава, когда выходила замуж. Впрочем, Елена была хороша собой: рослая, румяная, голубоглазая, с черными бровями и длинными, ниже колен, косами. Парчовое платье сверкало золотым шитьем, на ногах были красные сапожки, вся грудь до самого живота была увешана бренчащими монистами. С Еленой приехали служанки и бояре, думные дьяки и слуги, но, по совету Мешко, большинство из них поскорей спровадили обратно в Киев с письмом и подарками для Ростислава. Елена осталась одна среди чужих, но это ее нисколько не смущало. В пути она подружилась с Говореком, — пожалуй, даже слишком, — пыталась говорить по-польски, за столом вела себя очень свободно, и ее громкий голос перекрывал голоса Мешко и других князей. Но с Казимиром она держалась довольно холодно.
Во время свадебных обрядов Генрих думал о Верхославе, образ ее стоял перед его глазами, и в памяти оживало все, что отделяло его от тех невозвратных дней.
Так как свадьбу справляли в его владениях, а Болек отсутствовал, Генриху, а не Мешко, пришлось быть посаженым отцом. Посаженой матерью Казимира была Гертруда. Все собрались в вислицком замке, в рыцарской зале. Ярко пылал огонь в каминах. Стали полукругом — посредине Генрих, справа от него Гертруда, слева Мешко, а дальше паны познанские, вислицкие, сандомирские и приятели Казимира с границы — князьки бельские, луцкие, свирские и полесские, Святополк с внуком Петра, Владимиром, Якса. Явилась и депутация орденских рыцарей — эти стояли с загадочными улыбками на каменных лицах, выстроившись полумесяцем, как сарацины в ожидании атаки крестоносцев. Но вот распахнулись широкие двери, и в залу ввалилась толпа русских гостей со свечами в руках, громко распевая языческие песни. А за всеми этими дьяками, мамками и ключниками шла Елена в сверкающем наряде, который искрился в отблесках огней.
Генрих смотрел на Елену, но мысли его были далеко; как легкие тени, проносились в его воображении Верхослава, высокая и могучая фигура Кривоустого, картины былого величия отцовской державы.
Никогда еще так остро не ощущал он происшедших в нем перемен. Он вспоминал свои обеты и клятвы; как он намеревался собрать юных и преданных, чтобы повести их в бой и прославить свое имя. И вот он стоит в убогом вислицком замке, принадлежащем, собственно, даже не ему, — и должен встречать новую невестку, которая явилась из Киева с несметным приданым и затмевает великолепием своих уборов бедный польский двор. О, как теперь далек был от него цвифальтенский монастырь, беседа с Гертрудой и покойной Агнессой! Что ж, он тоже мог бы показать новобрачным корону, но какую! Жалкий обруч, глядящий пустыми глазницами, в которых некогда были драгоценные камни! И какой теперь в ней смысл, в этой короне? Теперь, когда каждый думает лишь о том, как бы обмануть кесаря, как бы принести ему клятву, пообещать дань и не послать ее, когда каждый готов пресмыкаться перед немцем, а за его спиною задирает нос и гордо потряхивает кудрявой головой. Стоят рядом с Генрихом, как равные, Якса, Святополк, могущественные, богатые, разжиревшие от труда невольников, которые им корчуют леса и пашут землю, — и даже в душе молодого Говорека нет преданности князю, лишь высокомерие и заносчивость.
Елена медленно шла к нему меж двумя рядами гостей, и Генриху казалось, что когда она в сиянии свеч и отливающих золотом боярских нарядов пройдет свой путь до конца, он, Генрих, ожидающий ее в своем тамплиерском плаще, станет другим человеком.
Наконец она опустилась перед ним на колени, и он почувствовал, что у него нет сил поднять ее и вручить брату, который уже выступил вперед из сплошной стены родичей и вельможных панов. Так откуда же взять силы для того, чтобы схватить обеими руками меч и ринуться в бой, ни о чем ином не думая, забыв все — Иерусалим, Сандомир, Палермо, Рихенцу и еврейку.
Вероятно, ему мешает то, что он слишком много видел в своей жизни; потому и не может он просто взять меч и рубиться, не может задушить братьев в темнице или ослепить их так, как ослепили Збигнева. Но что, если эта слабость в нем самом, и он лишь пытается оправдать ее всякими выдуманными обстоятельствами? Посмотрим. Вот женит он Казимира, дождется, пока у брата появится потомство, «внуки», — тогда его уже ничто не удержит. Он будет вынужден действовать, необходимость заставит.
Он поднял Елену за руки, обнял ее и, обернувшись к Казимиру, вручил ему невесту, после чего молодые стали перед ним на колени. Готлоб в каком-то необыкновенном фиолетовом кафтане с высоким воротником подал ему образ, привезенный из Святой земли, и Генрих, а после него Гертруда, благословили этим образом склоненные головы молодых. Казимир был растроган, он искоса поглядывал на брата, словно ища одобрения. А Генрих смотрел на стоявшую впереди вислицких служанок Пастку в зеленом платке; держалась она спокойно, просто, на Елену даже не глядела, но лицо у нее было очень красное. Потом все с большим шумом направились в костел, и хотя было это совсем близко, сели на коней. Кони были разные: великолепные польские, португальские и итальянские скакуны вперемежку с русскими меринками; среди шитых золотом голубых и красных попон виднелись холщовые чепраки. На рыцарях тамплиерах были доспехи, которых поляки обычно не носили, русские бояре красовались в шубах, надетых одна поверх другой. Генрих в простом белом плаще ехал, понурясь, посреди этой пестрой толпы.
Какая-то невидимая стена отделяла его от всех этих князей, священников, вельможных панов. «Презрение мешает управлять людьми», — подумал он и окинул взором процессию, от которой шел резкий запах шкур, сала, мехов и бобровой струи… Кто знает, возможно, он был бы счастливей, если бы такая вот процессия сопровождала его на коронацию, но все равно он тосковал бы по аромату апельсинных цветов, что так сладко пахли в Палермо. И пока тянулись бесконечные варварские обряды, Генрих вспоминал аромат апельсинных цветов, лежавших перед образом Пантократора.
Все шло по установленному чину, не пропустили ни одного обряда ни при венчании, ни на свадебном пиру. За соблюдением их ревниво следили старики и старухи. Когда Елена, подойдя к алтарю, начала плакать и вырываться, будто хотела убежать, подружки затянули унылую песню, как на похоронах, а старухи, шамкая беззубыми ртами, стали уговаривать ее, что не надо бояться и что иметь мужа очень даже хорошо.
Казимир выполнял все, что ему полагалось. Он стоял впереди дружек с веселым, задорным лицом, он весь как-то светился изнутри, и столько было в его осанке достоинства и степенности, что Генрих диву давался. Славно брат играет свою роль! Будто он и есть тот самый королевич, о котором поется в подблюдных песнях, и для него придуманы все эти обряды, полные языческих суеверий.
Громко пел хор, звякали кадильницы, запах русских мехов и русского ладана наполнял часовню. Только смолкали церковные гимны, как кумушки заводили свои песни, вполне светские и даже непристойные. Но так как пели в костеле, то похабные словечки заменяли другими, начинающимися с той же буквы, — получалась странная смесь языческой символики и бессмысленных фраз. Генриху казалось, что он перенесся во времена Маславова бунта: та же сила, что подымала тогда народ против панов, прорывалась теперь, состязаясь с могуществом католической церкви. После причитаний подружек и визга кумушек особенно торжественно звучало церковное пение, придавая таинству брака иной, высший смысл.
Даже Гертруда, выросшая в монастыре и почти немка по воспитанию, должна была как посаженая мать принять участие в языческих церемониях и возглавить ораву пьяных женщин при обряде «очепин». Усталая, раскрасневшаяся Елена с удовольствием сняла огромный венец, перевитый пшеничными колосьями и нитями жемчуга, и обратила свои голубые глаза к Гертруде, державшей золотые ножницы, которые применялись при княжеских «постригах» и «очепинах».
Потом были «покладины». С громким пением молодых повели в опочивальню: мужчины — Казимира, женщины — Елену; обе процессии шли с разных сторон и встретились у дверей опочивальни, где было приготовлено брачное ложе. Но тут им преградила дорогу Настка. Бледная как полотно она стала в дверях, держась за дверные косяки.
— Не пущу! — закричала она. — Не пущу! Он клялся мне, что будет любить, что женится! Я ему еще сына рожу! Я такая же княжна, как и ты! Столько лет он здесь спал со мной, столько лет…
Все остолбенели. Генрих потупил глаза, а Гертруда бросилась к Настке, начала ее уговаривать, от волнения путая русские, польские и немецкие слова. Но Настка ее оттолкнула.
Казимир так и застыл на месте. Генрих и Говорек, которые вели его, опустили руки. Только Елену, казалось, нисколько не трогала эта сцена.
Вдруг она выступила вперед и тоже закричала:
— Надо было глядеть за ним получше, если хотела, чтоб он на тебе женился! Тоже мне княжна! Пани из Бельска. Недоглядела, теперь уже поздно!
Однако Настка все стояла в дверях, раскинув крестом руки, и выкрикивала бессвязные проклятия.
— А ну-ка, пусти! — взвизгнула Елена. Молниеносным движением она ухватила Насткины мониста и так дернула, что голова Настки мотнулась назад, а нитки порвались: градом посыпались бусины, застучали по порогу супружеской опочивальни.
— Не отдам его, не отдам! — вопила Настка, отчаянно защищаясь.
Генрих обернулся к стоявшим позади рыцарям, хотел им сказать, чтобы увели эту бабу, но не мог произнести ни слова.
Тем временем Елена, оторвавшись от Настки, попятилась на несколько шагов и со всего размаху ударила ее по лицу. Настка покачнулась и упала в объятия Гертруды, а Елена, даже не глядя на нее, схватила мужа за руку и потащила в опочивальню.
Так справили в вислицком замке «покладины» князя Казимира.