Он не был одним из тех, кто подымается твердой поступью на костер или на эшафот, чтобы возвеличить имя Господне и вдохновлять им потомство. У него не было желания сделаться исторической фигурой, он хотел только одного - чтобы его оставили в покое. Однако роль ему навязанную - непостижимую для него - он провел с достоинством, он жаловался, но не унижался.
Покрывая процесс, русский корреспондент писал из зала суда: "Что можно сказать о нем, об этом совсем обыкновенном, среднего возраста еврее, чье лицо вдруг стало знакомо всему миру? Он бледный, исхудалый, но самообладание у него замечательное; никогда я не видел на судебном процессе такого тихого, беззащитного и испуганного человека, окруженного такой многочисленной стражей".*
Так его описывали после того, как он провел два года и два месяца в грязной тюрьме, вместе с ворами, шпионами и убийцами; в течение процесса, который продолжался тридцать четыре дня, он плакал три или четыре раза, закрыв лицо руками; один раз он громко рассмеялся: это было, когда один из обвинителей сказал, что среди рабочих на кирпичном заводе у Менделя была репутация цадика - набожного и святого.
2.
До своего ареста и даже на короткий срок после него, Бейлис так же мало мог себе представить, что он будет замешен в убийстве Ющинского, как и тот факт, что два с половиной года спустя, его фотография появится во всех главных газетах мира.
Да, на кирпичном заводе шли расспросы; там сновали всякого рода люди: репортеры, сыщики, члены Союза Русского Народа; но ведь расспросы шли и по всей Лукьяновке, где уже целые месяцы люди чесали языки по поводу ареста Приходько, бывшего соседа, а затем и Чеберяк, тоже соседки, хотя и весьма нежелательной.
(60) Люди, знавшие спокойного, тяжело работавшего Приходько, были поражены, и никто не верил в его виновность; а когда в Александру, Андрюшину мать, появившуюся на базаре после того, как она была отпущена на свободу, бросили камни с криками "убийца!" - это вызвало всеобщее возмущение.
Но никто не удивился, когда арестовали Чеберяк, скорее наоборот, люди не понимали, почему её отпустили, так как к этому времени история с "прутьями" была уже частью Лукьяновского фольклора.
Самое меньшее, что можно было сказать об аресте Бейлиса, это что он произошел в необыкновенных условиях; и Чеберяк, и Приходько арестовали в нормальных условиях, как полиция обычно это делала; их сопровождали один или два полицейских. Для того чтобы арестовать Бейлиса, понадобилось под покровом ночи мобилизовать маленький экспедиционный отряд, состоявший из пятнадцати полицейских, возглавляемых начальником Охраны, полковником Кулябко. По указанию Чаплинского, для этого ареста были сделаны полувоенные приготовления; сделал он это, ссылаясь на 21-ую статью Положения Усиленной Охраны; согласно этой статье возможно было отменить целый ряд гражданских прав и некоторые обстоятельства приравнивать к военному положению.
Трудно себе представить какое мощное сопротивление такое нашествие предполагало встретить? Во всем доме находились только Бейлис, его жена и пятеро детей. Всех их подняли с кроватей в ночной одежде. Был произведен тщательный обыск; не нашли ни оружия, ни подпольной литературы, ни тайников, ни орудий пыток и никаких признаков, указывающих на кровавый ритуал: это была самая обыкновенная квартира рабочего человека.
В три часа ночи Бейлиса и его сына-гимназиста забрали в управление Охраны. Никакого объяснения ни тогда, ни позже не было дано, почему арестовали мальчика, которого впрочем, через два дня отправили домой, а Бейлиса перевели в городскую тюрьму, где он и оставался два года и два месяца до начала своего процесса.
Несмотря на всю драматичность обстановки ареста (61) Бейлиса, он не привлек к себе интереса, в свое время вызванного арестом Чеберяк и Андрюшиной семьи. Никто не связывал этот арест с убийством Ющинского.
Вот по этому поводу воспоминания Арнольда Марголина, первого защитника Бейлиса: "В киевских газетах появилась заметка, что некий еврей, служащий Зайцевского кирпичного завода, Мендель Бейлис, был арестован; в основе этого ареста предполагалось недоразумение, связанное с его правожительством в Киеве. Никто не обратил внимания на такой банальный случай в практике полицейского управления того времени".
"Еврейская Хроника" в Лондоне, покрывавшая уже с апреля агитацию ритуального убийства, в первый раз упомянула имя Бейлиса только 15-го сентября.
Бейлис был арестован 22-го июля (на другой день после еврейского поста по поводу Разрушения Храма). Его не обвинили ни в незаконном местожительстве, ни в чем-либо другом; только 3-го августа, к изумлению Бейлиса, ему предъявили обвинение (слово "ритуальное" не фигурировало) в убийстве Андрея Ющинского.
Даже и тогда испугались только Бейлис и его семья. Марголин все еще был уверен, что произошло "недоразумение" и что Бейлиса скоро освободят. Только в конце сентября после разговора со следователем Фененко, который вместе с Красовским и прокурором Брандорфом, присутствовал при аресте Бейлиса, Марголин по-настоящему встревожился; он понял, что тут происходит что-то более грозное, чем "недоразумение", что-то, что заходит куда дальше Бейлиса.
Именно тогда был создан комитет из представителей еврейской общественности,* чтобы помочь Бейлису и его семье и обдумать план борьбы с конспиративными силами, задумавшими обвинение в ритуальном убийстве.
(62)
Глава пятая
ФОНАРЩИКИ И "ВОЛКОВНА"
Фонарщики, муж и жена, Казимир и Ульяна Шаховские, были всем известны на Лукьяновке, если и не с самой лучшей стороны. Официально только муж числился на службе участковым фонарщиком; на самом же деле, так как он часто бывал пьян, жена его, если только она сама не была пьяна, иногда перенимала на себя его обязанности. Вот почему чета эта именовалась "фонарщиками". Их не считали плохими людьми, хотя Казимир и был мелким вором; жена у него была слабоумная.
Показания вот этих-то двух людей и привели к аресту Бейлиса.
Прошло почти четыре месяца прежде чем Казимир Шаховской признался детективу Красовскому, что он видел Андрюшу и Женю в утро убийства; приведенный к следователю* 9-го июля, он, сделав несколько бессвязное заявление, объяснил, впрочем довольно подробно, почему он так долго молчал.
"Я неграмотный, газет не читаю; не хотел давать показания, потому что работаю ранним утром и поздней ночью на улице и боялся, что кто-нибудь, кому мое показание не понравится, пырнет меня ножом".
Он обслуживал уличные керосиновые фонари там, где электричество еще не было проведено. Число 12-ое марта он запомнил, так как в этот день его работонаниматель дал ему рубль в счет его жалования и он запомнил также час, так как он как раз закончил тушить фонари своего участка; должно быть, было начало девятого часа, так как винная лавка, помещавшаяся под квартирой Чеберяк, была уже отперта.
(63) Казимир продолжал: "Я видел Андрюшу и Женю повыше на улице, а еще через 50 шагов, другого мальчика (это и был тот мальчик, кому была приписана история с прутьями), которого я не опознал; я не знаю, куда мальчики пошли; на Андрюше была куртка и форменная фуражка с гербом; пальто на нем не было, и книг он не нес".
В заключении фонарщик дал совет: "Сделайте проверку у Чеберяк - все соседи знают, что это за женщина...".
Ульяна Шаховская дала показание, что отдельно от мужа она видела Андрюшу и Женю в то же самое утро, на том же месте и приблизительно в то же время; третьего мальчика она не видела; Андрюша был без пальто, но он нес связку книг.
Ко времени этого первого показания Шаховских, Вера Чеберяк была еще в тюрьме; она теперь призналась, что видела Андрюшу 12-го марта, и также, что он оставил у нее в квартире пальто, которое она позже сожгла. Она сказала, что страх быть втянутой в это дело заставил ее солгать на первом допросе. Но она отрицала, что Андрюша оставил книги у нее в квартире.
Таким образом, веские вещественные улики стали скопляться над головой Чеберяк к 9-му июля. Вопрос книг был более важен, чем вопрос пальто, так как тетради были найдены возле Андрюшиного тела, и только убийцы могли их туда положить. Если полагаться на свидетельство Шаховских относительно книг, также как и относительно пальто, нужно сделать вывод, что женщина первая видела мальчиков, а затем Андрюша вернулся в дом, чтобы оставить там книги вместе с пальто.
Положение вещей к этому времени сильно осложнилось; предпосылки ареста Чеберяк были таковы, что требовалось новое распоряжение, чтобы держать ее в тюрьме, иначе надо было в конце месяца ее отпустить. Брандорф, Красовский и Фененко желали получить это новое распоряжение. Чаплинский и администрация видно хотели того же - они тогда еще не были уверены в её виновности.
Но с Голубевым, с самого начала возмущенным ее арестом, больше уже не было никакого сладу. 9-го июля Брандорф сделал новое распоряжение, а 13-го Голубев появился у Чаплинского, заявив, что Чеберяк "принадлежит"* Союзу Русского (64) Народа и потребовал ее освобождения. Хотел ли он сказать, что она член организации или только то, что организация берет ее под свое крыло, остается неясным. Как бы то ни было, 14-го июля Вера Чеберяк была отпущена на свободу.
Однако состязание между ее обвинителями и покровителями на этом не окончилось; 29-го июля Брандорф ее снова арестовал. Но Чаплинский 8-го августа ее снова освободил. Это был последний арест Чеберяк в связи с убийством Ющинского.
В это же самое время стали развертываться новые события; первые показания Шаховских не имели цены для Голубева, поскольку там не было упоминания о еврее. Так как в этих показаниях подразумевалась замешанность Чеберяк, Голубев (в противоположность Чаплинскому) их игнорировал. Он уже некоторое время наблюдал за Бейлисом; еще в мае им было выражено мнение, что преступление было совершено во дворе Зайцевского завода, где Бейлис служил, и что убийство это было ритуального характера.
Чаплинский сделал об этом рапорт министру юстиции Щегловитову, а тот, в свою очередь сделал доклад царю 18-го мая; но улик никаких не было, как их не было и 9-го июля; однако Чаплинский решил, что данные Шаховскими показания достаточны, чтобы арестовать Бейлиса.
Все действие развертывалось этапами: 18-го июля, давая во второй раз показания, Шаховской только в общих чертах намекнул на новые возможности: квартира Чеберяк, мол, отделена от Зайцевского завода только забором; 12-го марта легко было перейти с одного места на другое, так как забор был проломан; на заводе в этот день (12-го марта), накануне Пасхи, не работали и все рабочие отсутствовали.
Если идти к заводу, выходя из квартиры Чеберяк, можно увидеть много печей для обжигания и сушки кирпича; всем этим участком заведовал служащий Мендель Бейлис; жил он на другом конце этого же участка. Он и Чеберяк были большими приятелями - он часто посещал ее.
Структура этого второго показания тем более привлекает наше внимание, что тут впервые имя Бейлиса попадает в протоколы магистратуры; сначала Шаховской намекнул, что (65) Чеберяк, вероятно, "знает" об убийстве ("проверьте Чеберяк - все соседи знают, что это за женщина") - затем фонарщик тесно связывает ее имя с Бейлисом ("они были большие приятели - Бейлис часто навещал ее", а "12-го марта легко было переходить с места на место, так как забор был проломан")...
Человек этот явно клонил куда-то... Если бы Андрюша был убит во дворе завода, тело его легко можно было вынести через брешь в заборе и опустить в пещеру. Чеберяк и Бейлис вместе - это тоже была соблазнительная комбинация: дурной славы женщина и ...еврей - хороший ее приятель, навещавший ее... Однако, не успела она родиться, как мысль эту пришлось отбросить, затем снова пробовали ее оживить, и наконец, на суде, совсем от нее отказались. Версию о фривольных отношениях Бейлиса с Чеберячкой никак нельзя было склеить вместе, т.к. такого секрета на Лукьяновке не могло существовать и никто ничего подобного никогда не слыхал.
Правда, ни одной из других улик, выставленных против Бейлиса, никак нельзя было так поставить, чтоб она не опрокинулась. Например: очень легко было установить, что; 12-го марта завод работал, кирпичи грузили и расписки на погрузку, выданные за подписью Бейлиса, были предъявлены.
Нащупывая малейшие возможности, администрация все-таки пришла к выводу, что интимность между Бейлисом и Чеберяк и их соучастие в убийстве - слишком явная фантазия.
В показании Ульяны Шаховской, данном 20-го июля, она заявила, что муж ей сказал, что видел, как Бейлис тащил Андрюшу к печи, и в тот же самый день муж ее давал свое третье показание:
"Я забыл сказать важную вещь: примерно в следующий вторник, после той субботы, когда я видел Женю и Андрюшу, я встретил Женю у моей тетки и спросил его, что они делали в субботу. Он сказал, что человек с черной бородой погнал их от Зайцевской печи, и они разбежались в разные стороны". - "Я уверен, что Андрюша был убит в Зайцевской печи; сегодня жена встретила на улице Веру Чеберяк и она ей сказала: "из-за этого г... Жени меня опять будут допрашивать" - Тогда я вспомнил, что Женя сказал о бородатом человеке - это был Мендель Бейлис".
(66) Наконец-то тут появился какой-то материал, который так необходим был Голубеву, Чаплинскому и администрации! Материала было немного (а вскоре его осталось еще меньше), но они сочли его достаточным для ареста; не просто допроса, а ареста в том виде, как мы его уже выше описали.
Приказ об аресте был отдан 21-го июля, мобилизация всего наряда полиции, налёт и арест были проведены на заре 22-го июля. Может быть, администрация решила бы выждать чего-либо более существенного, если бы могла предвидеть, что случится позже в этот же самый день.
Красовский узнал о третьем показании Шаховского в тот день, когда он его давал, т.е. 20-го июля; он был сильно взволнован и стал подробно расспрашивать на Лукьяновке о характере фонарщика. Среди опрошенных был один человек, заслуживающий особого внимания в этой хронике: это был сапожник Наконечный, чья сапожная мастерская помещалась в том же доме, что и квартира Чеберяк. Он, конечно, знал Чеберяк; он также знал и Бейлиса и фонарщика.
Как и другие жители Лукьяновки, он одинаково боялся полиции и "гангстеров" и еще больше страшился мысли быть замешанным в убийстве Ющинского; но то, что ему рассказал Красовский, было для Наконечного просто невыносимо.
Наконечный был из числа тех скромных, маленьких людей, готовых заступиться за собрата, несправедливо обижаемого сильными мира сего.
Вот что Красовский сказал о нем на суде: "Наконечный стал очень волноваться; он сказал: "Ведь это ужасно! показания Шаховского у судебного следователя - сплошная ложь! Шаховской живет вблизи кирпичного завода; он крал там дрова, а иногда доски; Бейлис его поймал, и с тех пор он его ненавидит".
Когда я отправился к судебному следователю, Наконечный там уже побывал".
Смелое, добровольное вмешательство сапожника возымело свое действие; 22-го и 23-го июля, когда Бейлис с сыном уже сидели в тюрьме, фонарщик показывал в 4-ый, а затем и в 5-ый раз.
И вот что он заявил: "Я никогда не говорил жене, что я (67) видел, как Мендель тащил Андрюшу к печи". "Я тут встретил в вашем кабинете Наконечного; неправда, что я говорил ему, что надо Бейлиса засадить - хотя Бейлис и сказал полиции, что я воровал дрова". "После моей очной ставки с Наконечным я вам скажу, что все, что я говорил о моей встрече с Андрюшей самая божеская правда, я ничего не придумал. Женя сказал мне, что он и Андрюша катались на мяле, а потом перестали, потому что кто-то их прогнал. О бородатом мужчине Женя ничего не сказал, это я сам добавил, так как никого кроме Менделя не могло там быть; я это прибавил, так как сыщики учили меня и приставали ко мне. Признаюсь, я говорил Наконечному, что буду показывать против Бейлиса за то, что он сказал, что я крал дрова; все прочее чистая правда".
Фонарщика спросили, кто из сыщиков приставал к нему; он назвал некого Полищука и еще одного. Полищук был агентом тайной полиции, назначенным в начале расследования помощником Красовского, и наружно, как будто работавшим с ним лояльно. Это был тот самый Полищук, добывший как мы это увидим позже, очень серьезный материал, уличавший Чеберяк.
Но самая главная его задача была привести следствие к обвинению еврея, и с этой целью он поочередно, или угрожал фонарщику, или же ублажал его водкой.* Таким образом, за спиной Красовского, он натаскивал чету фонарщиков, чтобы притянуть Бейлиса к делу об убийстве. От Ульяны он добился версии, хотя и не согласованной с версией ее мужа, но тоже указывавшей на Бейлиса.
Третья версия, в противоречии к первым двум, дана была женщиной, известной под кличкой "Волковны" или же "Анны-Волчихи" (настоящее ее имя было Захарова) - жалкое, заброшенное существо, получившее свое прозвище не из-за каких-нибудь звериных галлюцинаций, а потому что в летнюю пору она обыкновенно спала в овраге, называвшемся "Волчий Яр".
Полищук преподнес прокуратуре все три версии - пусть, мол, выбирают какую хотят... И, как это ни удивительно, прокуратура использовала их - все три!..
Первое показание Ульяны Шаховской содержало в себе (68) следующие подробности: "Мне тридцать лет, я неграмотная, православная, замужем два года. Андрюшу я давно знала, называла его "домовой". Марта 12-го, к 8-ми часам, я шла в бакалейную лавочку; около дома моей тетки я увидела Андрюшу и Женю (тут шло описание Андрюшиных пальто и книг, о которых сказано выше). Позавчера (7-го июля 1911 г.) я встретила давнишнюю мою подругу Аню, по прозвищу "Волковна". Вот она мне и сказала: "Ты живешь возле самой пещеры, а я далеко, а вот я-то все и знаю, мне-то все и известно. И тут она мне рассказала, что Андрюша и Женя и еще третий мальчик играли на заводском дворе, и мужчина с черной бородой схватил Андрюшу и потащил его к печи, а два других мальчика убежали; она не сказала, кто был этот мужчина".
Во втором своем показании Ульяна Шаховская добавила некоторые подробности: "Позавчера Полищук приказал мне найти Волковну; я пробовала, но не знала, где искать; Полищук, муж и я, все мы выпили водку, и я не могу припомнить, что я ему (Полищуку) еще говорила; еще забыла сказать: когда Волковна мне сказала, что мужчина тащил Андрюшу, она была подвыпивши".
Все показания Шаховских были полностью оглашены на суде. Затем, когда Ульяну привели к присяге, и судья и обвинитель тщетно пытались заставить ее давать связные показания - кроме путаницы и неразберихи ничего из этого не получилось. Она повторила версию, будто бы полученную ею от Волковны; также повторила, что Волковна была тогда навеселе. Однако она отрицала, что сообщила об этом разговоре Полищуку; может быть, она и говорила другим людям, но ни в коем случае не Полищуку.
Затем она стала отрекаться: да, она рассказывала эту историю Полищуку, когда он угощал её и мужа водкой; Полищуку хотелось, чтобы она обвиняла Бейлиса; он сказал, что ей будет награда, если она переменит свое показание. Через несколько минут она снова стала сама себе противоречить: все это было не так, Полищук не заставлял ее обвинять Бейлиса. В общем, все в ее показании смешалось в каком-то тумане, из которого проступал Полищук, водка, Волковна, Женя, Андрюша и мужчина с черной бородой, который мог бы (69) быть и Бейлисом. Ульяна оставалась стойкой только в одном пункте: 12-го марта, утром, она видела Женю и Андрюшу вместе - это, видно, прочно запечатлелось в ее памяти.
Показания Ульяны Семеновны Шаховской на суде глубоко разочаровали прокурора. Что же касается Анны-Волковны, то для ее выступления слово "разочарование" было бы недостаточно сильным определением. Несмотря на все предшествующее, обвинение возлагало самые радужные надежды на Волковну; когда она приближалась к судьям для дачи показаний, прокурор встал и своим решительным жестом дал понять, что уверен в победе и не потерпит отлагательств.
Начал он допрос* совместно с председателем суда:
Судья: "Что вы знаете об этом деле?"
Свидетельница: "Что я знаю? - Я ничего не знаю".
Судья: - обращаясь к прокурору: "У вас есть какие-либо вопросы?"
Прокурор: "Пожалуйста, посмотрите на этого человека, сидящего на скамье между двумя конвойными.
Свидетельница: "Батюшка мой, куда это я должна глядеть?"
Прокурор: "Поверните голову направо и вы увидите сидящего там человека; кого вы там видите?"
Свидетельница: "Что значит, кого я вижу? Я вижу человека между двумя солдатами, один - справа, другой - слева".
Прокурор: "Но кто этот человек? Узнаете ли вы его?"
Свидетельница: "Как же не узнать? - Он похож на жида".
Прокурор: "Знаете ли вы именно этого жида?"
Свидетельница: "Что вы, батюшка! Разве я могу знать всех жидов? - он похож на жида - вот и все...
Прокурор: (поворачиваясь к судье) - "Прошу прочесть свидетельнице протокол её показания перед следователем".
Председатель суда читает ее показание, и государственный прокурор возобновляет допрос Волковны. Прокурор: "Вы слышали?" - Она: "Да".
Прокурор: "Так вот, вы показывали тогда, что вы (70) видели, как в 12 часов дня еврей Бейлис тащил на своих плечах на завод Зайцева, православного, христианского мальчика, Ющинского".
Свидетельница: "Я говорила? Я ничего не говорила; я этого жида не знаю, я ничего не знаю".
Прокурор: "Но вы ведь видели собственными глазами жида, тащившего на своих плечах христианского мальчика?"
Свидетельница: "Я ничего не видела; разве это возможно, чтобы жид тащил на своих плечах христианина?"
Прокурор: "Но вот тут написано, что вы это сказали".
Свидетельница: "И что это вы толкуете, отец родной? Я ничего не писала; разве я умею писать, читать?".
Прокурор: (обращаясь к судье): "Больше вопросов нет".
Допрос продолжается другим обвинителем:
Вопрос: "Знали ли вы Ющинского?"
Ответ: "Какого Ющинского?"
Вопрос: "Христианского мальчика, умученного жидами?"
Ответ: "Благодетель ты мой, не знала я его - царство ему небесное".
Вопрос: "А вы не видели, как они его тащили? *.
Ответ: "Ничего я, батюшка мой, не видела - царство небесное душе его...".
Вопрос: "Но вот здесь записано то, что вы говорили следователю, производившему следствие - записано, что вы своими глазами видели; может быть, вы забыли - постарайтесь вспомнить. Ведь все мы тут горюем по погибшей христианской душе".
Ответ: "Конечно горюем, ох как горюем, барин вы мой добрый. - И нечего мне говорить, и ничего я не сказала, и ничегошеньки я не видела и не писала...".
Вопрос: "Как же так случилось, что следователь записал от вашего имени то, чего вы не говорили; знаете ли вы, кто такой следователь?"
Ответ: "А откуда мне знать? кто и чего писал? Кто (71) следователь? Они приказали мне придти, я и пришла; они что хотели, то и написали, а потом велели мне идти, я и пошла".
Председатель суда и государственный прокурор продолжают допрос:
Председатель: "Вас допрашивали сыщики?".
Свидетельница: "Да, они спрашивали что я говорила Ульяне (Шаховской), а я сказала, что ничего не говорила и ничего не знаю".
Председатель: "Значит Ульяна все выдумала?"
Свидетельница: "Да, да", ...
Председатель: "А вы никогда не выдумываете?"
Свидетельница: "Нет, не выдумываю".
Снова вызывают Ульяну для очной ставки с Волковной.
Судья: (обращаясь к Ульяне) "Это вот эта женщина сказала вам, что мужчина с черной бородой утаскивал Ющинского?"
Свидетельница: "Да, она самая и есть...".
Происходит разговор между двумя женщинами, непонятный для публики; в зале раздается смех.
Судья: "Захарова (т.е. Волковна), что вы сказали?"
Свидетельница: "Я сказала: зачем она все это говорит про меня?"
Судья: "А вы, Шаховская, утверждаете, что Захарова вам говорила - мужчина с черной бородой тащил мальчика? ...
Свидетельница: "Да".
Так этим все и кончилось. В эту ночь корреспондент Таймса телеграфировал в Лондон:
"Анна-Волчиха все отрицает; представляется невероятным, чтобы царское правительство дальше продолжало это тошнотворное дело" - но суд продолжался еще двадцать семь дней...
Двух этих женщин на допрос больше не вызывали. Однако в заключительной своей речи прокурор снова вернулся к предполагаемой первой версии Волковны и выразил свое полное доверие к этой версии, сказав, что она потом отреклась из-за оказанного на нее давления.
(72)
2.
Нам ясно из всего вышесказанного, что усилия Полищука взвалить вину на Бейлиса протекали не очень-то успешно. По иронии обстоятельств, Полищуку гораздо больше удавалось, когда он еще вовлекал в дело Чеберяк; хотя улики собранные им против нее не были решающими, но если их прибавить к уже собранным Кириченко, Красовским и другими лицами, они производили очень сильное впечатление.
Мы должны вспомнить, что вследствие войны между Брандорфом и Чаплинским, Чеберяк была арестована 9-го июня, а отпущена 14-го июля; затем она снова была задержана 29 июля и снова освобождена 8 августа.
Во время ее второго, более короткого пребывания в тюрьме, ее трое детей Женя, Валя и Людмила заболели, по всей видимости, дизентерией. Женю отправили в больницу, а маленькие девочки остались дома на сомнительном попечении их отца и соседей. 8-го августа Чеберяк прямо из тюрьмы отправилась в больницу к умирающему Жене, чтобы забрать его домой. Врач пытался ее увещевать, объясняя, что состояние мальчика таково, что его нельзя передвигать. Но мать заупрямилась, она сказала врачу, что хочет, чтобы мальчик умирал дома.
Но ему не дали умереть спокойно. Весь этот день Красовский, Кириченко и Полищук приходили и уходили, силясь с ним разговаривать. Большую часть времени Женя был в бреду, перед самым концом он пришел на короткое время в сознание и тогда в квартире находился только Полищук.
Позвали священника, отца Сенкевича,* чтобы причастить Женю; Сенкевич был видным монархистом, председателем Двуглавого Орла, и автором целого ряда антисемитских статей. Эти обстоятельства придавали свое особое значение его отчету на суде о последних минутах Жени.
Возле кровати умирающего мальчика собрались священник, мать и Полищук. В протоколе не сказано, где находились в это время остальные дети.
На суде священник Сенкевич давал показание: "Меня позвали, чтобы причастить больного мальчика Женю; после (73) причастия мальчик меня позвал: "Батюшка" - и видимо силился мне что-то сказать, но не мог".
Вопрос: "Каково было ваше впечатление?"
Ответ: "Мне показалось, что в нем происходил сложный психологический процесс.
Вопрос: "Присутствовала ли его мать?"
Ответ: "Да, она стояла за мной. Возможно, что она подавала ему какие-то знаки".
Вопрос: "Мальчик знал, что он умирает, и все-таки он не смел с вами говорить?"
Ответ: "Так точно".
Отчет о Жениной смерти Полищук давал на суде более чем неохотно; предварительно отчитываясь перед своим начальством, когда роль Чеберяк еще оставалась тайной, но им представил подлинные факты; на суде же он говорил нерешительно и запинаясь. Однако защита знала содержание первоначальной версии, и знала, что надо спрашивать.
Грузенберг: "Чем вы объясняете, что мать не позволяла Жене отвечать на заданные ему вопросы?"
Полищук: "Ему трудно было говорить и мать не хотела, чтобы его тревожили".
Вопрос: "Разве она не сказала ему: "Скажи им, дитя мое, что я ничего общего с этим не имела".
Ответ: "Да, она это сказала".
Вопрос: "Что мальчик ответил?"
Ответ: "Он ничего не сказал".
Вопрос: "Не говорили ли вы раньше, что мальчик сказал: "Оставь меня...".
Ответ: "Я этого не помню".
Мало помалу, день за днем перед глазами присутствующей на суде ошеломленной публикой, раскрывалась вся картина: осторожный священник, несдающийся сыщик, неумолимая мать, добивающаяся оправдывающих ее слов от своего умирающего сына.
Время от времени, когда Полищук задавал Жене слишком опасный вопрос, мать закрывала ему рот своими поцелуями; перед самым концом Женя закричал: "Не кричи, Андрюша, не кричи".
(74) Женя умер 8-го августа, сестра его Валя несколькими днями позже; Людмила выздоровела.
Много разговоров тогда было об отравлении детей; вся антисемитская печать бушевала. Одна газета выражалась так: "Жиды говорят, что отравление это загадочное, но что же тут загадочного? Убийство важных свидетелей - обычный прием этой кровожадной расы. Совершенно очевидно, что жиды решили умертвить каждого, кто мог бы что-нибудь сказать по поводу похищения Бейлисом Андрюши".*
Администрация, поставленная, конечно, немедленно в известность о разыгравшейся у смертного одра сцене, считала более чем вероятным, что Чеберяк сама отравила своих детей. (Конфиденциальный агент Щегловитова так ему и писал).
Трудно этому поверить. Одно, несомненно: в то самое время как евреи обвинялись их врагами в этом добавочном преступлении, лучше осведомленные покровители Чеберяк подозревали именно её; а полковник Иванов даже выражал свои подозрения вслух.
(75)
Глава шестая
КАК ФАБРИКОВАЛИСЬ УЛИКИ
Все стены рушились вокруг Бейлиса. Хорошо было Марголину, его адвокату, говорить, что улики на которых было построено обвинение Бейлиса в убийстве Ющинского, было такой мусорной дрянью и таким вздором, который не мог не окончиться очень скоро, как только все это "недоразумение" выясниться.
Но что значит скоро? - Как скоро? - Лето прошло, недоразумение все еще не выяснилось, и каждый проходящий день был кошмаром. Наступили холода, ночи становились все длиннее, и все тяжелее становилось переносить тюрьму.
Сорок арестантов разделяли с Бейлисом его камеру; крысы и тараканы ползали по грязному полу и стенам; водянистый борщ приносили в трех или четырех ведрах, из которых арестанты черпали большой разливательной ложкой; те, кто были посильнее, конечно, получали свои порции первыми.
По воскресеньям, арестантам позволялось получать передачи; только немногие имели родственников и друзей, приносивших им еду; Бейлис был из их числа. Когда приносили пакеты, начиналась общая свалка и адресатам часто ничего не доставалось; иногда они оставались с кровоподтеками и разбитыми носами, и уже совсем беда была тому, кто захотел бы жаловаться страже.
По счастью для Бейлиса, был среди арестантов и приличный элемент; хотя они и не могли его защитить от кулаков, он все-таки мог с ними поговорить и отвлечься от постоянных размышлений по поводу загадочной своей судьбы.
Прошло еще несколько недель и ему посчастливилось - его перевели в меньшую камеру, где помещалось только (76) двенадцать арестантов. В этой камере Бейлис очень привязался к одному арестанту лет тридцати, по имени Казаченко, и изливал ему свою душу.
Казаченко - молодой, здоровый, сильный, был внимателен к нуждам Бейлиса; он старался сделать его жизнь более выносимой. Он рассказывал Бейлису, что его арестовали по обвинению в краже; однако он был уверен, что его оправдают и выпустят; обещал, что как только он очутится на свободе, он сейчас же все сделает для освобождения Бейлиса. Он объяснял ему, что, будучи простым, неграмотным украинцем, он сможет легче сговориться с простым народом и больше разузнать, чем адвокат Бейлиса - еврей.
Бейлис благодарил судьбу за такую счастливую встречу. В близком будущем должен был состояться суд над Казаченко и его предполагаемое освобождение; необходимо было приготовить для проноса контрабандой письмо, чтобы познакомить Казаченко с женой Бейлиса. Большая трудность состояла в том, что Казаченко был совсем неграмотен по-русски, а Бейлис малограмотен. По-еврейски нельзя было писать, так как Бейлис хотел, чтобы Казаченко точно знал содержание этого письма. Они нашли, наконец, третьего арестанта, написавшего письмо под диктовку Бейлиса и в присутствии Казаченко. Вот это письмо (в своем оригинале):
"Дорогая жена, человек, который отдаст тебе эту записку, сидел со мной вместе в тюрьме. Прошу тебя, дорогая жена, прими его как своего человека, если бы не он, я бы давно в тюрьме пропал, этого человека не бойся. Скажи ему кто на меня еще показывает ложно. Всем известно, что я сижу безвинно, или я вор, или я убийца, каждый же знает, что я честный человек.
Если этот человек попросит у тебя денег, ты ему дай на расход, который нужен будет. Хлопочет ли кто-нибудь, чтобы меня взяли на поруки, под залог? Эти враги мои, которые на меня ложно показывают, то они отмщаются за то, что я им не давал дрова и не дозволял через завод ходить.
Желаю тебе и деткам всего хорошего, всем остальным кланяюсь".
Как мог несчастный, сбитый с толку Бейлис догадаться, (77) что Казаченко был шпионом, посаженным в его камеру по приказу полковника Иванова, управлявшего тогда всей операцией?
Следуя инструкциям Иванова, Казаченко отнес письмо жене Бейлиса после того, как оно было показано тюремной администрации.
Обвинение придавало особое значение этому письму как доказательству доверия Бейлиса к Казаченко, и делало из этого странный вывод, что показание выпущенного из тюрьмы Казаченко у судебного следователя тоже почему-то заслуживает доверия... Вот показание Казаченко:
"Мендель Бейлис, сам не свой, без свидетелей, стал со мной беседовать. Он просил меня пойти к управляющему кирпичным заводом и к родственнику Зайцева, Заславскому, которые соберут с евреев деньги, сколько мне нужно будет, и дадут мне, а я должен буду за это отравить свидетелей; какого-то фонарщика (имени его и фамилии Бейлис не назвал) и второго свидетеля - "лягушку". Бейлис мне говорил, что я могу им дать водки, подложив туда стрихнина. На такое предложение Бейлиса я изъявил свое согласие, но, конечно, этого не сделал, так как не хочу, чтобы жид пил русскую кровь. По словам Менделя Бейлиса, свидетелей "лягушку" и фонарщика подкупить нельзя, поэтому я с ними должен был бы расправиться посредством стрихнина".
С фонарщиком Шаховским читатель уже знаком; "лягушка" была кличкой честного сапожника Наконечного; если бы все показание Казаченко и без того не было бы идиотским, можно было бы задать вопрос, почему же отношение Бейлиса к Наконечному, так мужественно его защищавшему, было такое же, как к Шаховскому?
Тут надо сказать, что разобраться в ходе мыслей низших чинов администрации является неблагодарной задачей.
Казаченко на суде не появился; он был из числа тех нескольких свидетелей, которые остались "неразысканными". Однако стало известным, что Казаченко, сделав свой рапорт, стал собирать деньги среди евреев, чтобы "помочь Бейлису". Успеха у него не было...
Один из рабочих Зайцевского завода сказал о Казаченко:
(78) "Он из моих мест; когда я жил с отцом в деревне, я его встречал; однажды, в воскресенье, когда евреи справляли свадьбу, он появился в деревне совсем пьяный и стал бить и гонять еврейских детей. Он также пытался учинить ссору с евреями и кричал, что скоро начнется еврейский погром".*
На суде полковник Иванов признал, что он нанял Казаченко и также сказал, что человеку этому "не всегда можно доверять" - такого рода "преуменьшение" не осталось незамеченным.
Иванов однако не признался, что, прочитав доклад Казаченко, он его вызвал к себе для объяснений; Казаченко тогда упал на колени и сознался, что он выдумал свое показание от начала до конца.
В свое время Иванов рассказал этот эпизод Трофимову, издателю ежедневной киевской антисемитской газеты "Киевлянин". На суде произошла очная ставка между Ивановым и Трофимовым.
Поведение Иванова - одна из загадок бейлисовского процесса; мы можем только предположить, что когда он в первый раз читал доклад Казаченко в конце 1911 г. - он все еще боролся со своей совестью. Два года спустя, на суде никакой борьбы уже не было, и, приняв меры для отсутствия Казаченко, Иванов притворялся, что верил его докладу.
В папках администрации перед концом года прибавился еще один документ по делу Бейлиса. 20-го декабря 1911-го года, через четыре месяца после Жениной смерти, отец его в показании перед судебным следователем заявил, что за несколько дней до убийства (он не помнил - может быть за четыре дня, а может быть и за семь) - Женя прибежал домой и пожаловался, что Бейлис прогнал его и Андрюшу со двора кирпичного завода.
Теперь мы можем подсчитать все улики, собранные против Бейлиса к декабрю 1911 года.
1) Стряпня из показаний фонарщиков и Волковны.
2) Рассказ Казаченко.
3) Показание Василия Чеберяка. Затем в течение целого года ничего нового к этому не прибавилось.
(79)
2.
Становилось очевидным, что администрация поделила свою работу на две неодинаковой важности половины:
1) - Нужно было доказать виновность Бейлиса в убийстве Андрюши Ющинского.
2) - Нужно было доказать, что убийство это носило ритуальный характер.
Совершенно ясно, что вторая половина была гораздо важнее первой для пропагандных целей - обыкновенное убийство, совершенное евреем, даже если жертвой был христианин, не могло иметь такого значения.
В крайнем случае, можно было бы даже отказаться от первой половины; конечно, это было бы очень нежелательно: но как же возбудить необходимую народную ярость, не имея возможности назвать определенного убийцу?
Итак, факт ритуального убийства стоял на первом плане; как только этот факт сможет быть установлен, создается нужная атмосфера для обвинения еврея; с другой стороны, такое обвинение еврея предрасположило бы и присяжных и народ поверить в ритуальный характер убийства. Таким образом, обе половины взаимно влияли друг на друга.
Но часть программы, содержавшая в себе версию ритуального убийства, сразу же натолкнулась на препятствия, возникшие из ее несогласованного, неудачного начала конспирации.
Листовки, провозглашавшие ритуальное убийство, опирались на первое вскрытие тела, т.е. на доклад полицейского врача Карпинского от 24-го марта, что было явным искажением фактов, - так как в этом докладе не было ничего, что позволяло бы придти к такому выводу.
Союз Русского Народа и его сродственные организации и их печать могли искажать факты сколько угодно, и постоянно это и делали, но администрации необходим был более надежный материал для судебного следствия и суда.
Мы должны теперь вспомнить, что второе вскрытие было совершено 26-го марта профессором Оболонским и прозектором Туфановым - двумя членами медицинского факультета (80) киевского университета. Также необходимо вспомнить, что полицейский врач сдал свой доклад по истечении двух дней, Оболонскому же и Туфанову понадобился целый месяц, чтобы сделать свое заключение.
Нам приходится догадываться о причинах такого промедления, но в протоколах дела имеются и следующие, уясняющие дело, факты.
31-го марта, еще до начала конспиративных действий администрации, киевский митрополит Флавиан, открыто высказывавший свои антисемитские чувства, писал следующее в Святейший Синод в Петербург:
"Долг имею донести Святейшему Правительственному Синоду о печальном случае - злодейском убийстве ученика приготовительного класса Киево-Софийского духовного училища, Андрея Ющинского. Судебно-медицинское вскрытие в Анатомическом театре показало, что убийца злодейски издевался над беззащитной жертвой. Затем по требованию прокурорского надзора произведено было вторичное вскрытие трупа Ющинского, в связи с чем арестованы были мать и отчим убитого.
И первым и вторым вскрытием отвергнуто предположение о сексуальном и ритуальном характере убийства".*
Мы, таким образом, видим, что хотя доклад Оболонского-Туфанова и не был опубликован до 25-го апреля, он, по всей видимости, был уже закончен 31-го марта. Слово "отвергнуто", употребленное Флавианом в связи с теорией о ритуальном убийстве, существенно, так как члены Союза Русского Народа разбрасывали свои листовки 27-го марта.
Несмотря на это неосторожное письмо, увидевшее свет несколькими годами позже, митрополит Флавиан стал приверженцем конспирации.
По истечении нескольких недель вся крайняя правая печать начала всюду провозглашать, что оба вскрытия указывают на ритуальное убийство, и это несмотря на то, что первое ничего подобного не показывало, а второе вообще еще не было опубликовано.
Непонятливый Брандорф писал Чаплинскому в Киеве и Щегловитову в Санкт-Петербург, протестуя против пропаганды ритуального убийства. Он писал: "Такого заключения (81) экспертов в протоколе следствия еще не имеется, многие другие утверждения в этих статьях тоже не соответствуют действительности, что видно из полученных мною данных из экспертизы Туфанова. Заявления в этих статьях, что раны были нанесены жертве, когда она была еще жива, тоже не соответствуют данным вскрытия: уколы в сердце и грудь были сделаны после смерти".*
Рапорт Оболонского-Туфанова, полученный наконец-то 25-го апреля, явился ударом для администрации. Как и для первого вскрытия, ей не хватало трех необходимых данных, указывающих на ритуальное убийство: во-первых, не было указаний, что раны были нанесены до того, как наступила смерть, и убийца, таким образом, мог бы собрать максимум количества крови, что по утверждению обвинения являлось целью ритуального убийства.
С другой стороны, из рапорта выходило, что хотя некоторые органы и были проколоты до того, как наступила смерть, однако не имелось никаких накожных следов, указывающих, что убийца пользовался каким-либо вытяжным, высасывающим инструментом. Без наличия такого инструмента кровь из ран должна была растечься и никак не могла быть собрана.
Таким образом, администрация, уже сильно себя скомпрометировавшая, не имела даже минимального медицинского свидетельства, подтверждающего теорию ритуального убийства.
Ссылка на какой бы то ни было медицинский авторитет была все же для обвинения совершенно необходима; поэтому администрация обратилась к заслуженному профессору киевского университета Сикорскому. Он был известным психиатром и также лютым антисемитом.
Вот он-то и создал исчерпывающе удовлетворительную формулировку. Мы цитируем из обвинительного акта:
Профессор Сикорский, исходя из соображений исторического и антропологического характера, считает убийство Ющинского, по его основным и последовательным признакам, типичным в ряду подобных убийств, время от времени повторяющихся как в России, так и в других государствах. Психологической основой типа такого рода убийств является, по (82) мнению проф. Сикорского, "расовое мщение и вендетта сынов Иаакова" к субъектам другой расы, причем типическое сходство в проявлении этого мщения во всех странах объясняется тем, что "народность, поставляющая эти злодеяния, будучи вкраплена среди других народностей, вносит в них с собою и черты своей расовой психологии".
"Преступления подобные убийству Ющинского, - говорит далее проф. Сикорский, - не могут быть полностью объяснены только расовой мстительностью. С этой точки зрения представляется понятным причинение мучений и лишение жизни, но факт избрания жертвой детей и вообще субъектов юных, а также обескровление убиваемых, - по мнению проф. Сикорского, - вытекает из других оснований, которые, быть может, имеют для убийц значение религиозного акта" (Стенографический отчет).
Свидетельство это, датированное 8-ым мая, придало администрации больше бодрости; но ей все еще нужна была более сильная опора, и именно медицинская, так как ведь специальность Сикорского была психиатрия.
Стали искать, и нашли нужного человека в лице доктора Косоротова, профессора судебной медицины при петербургском университете. Его свидетельство не было столь чистосердечным, как свидетельство Сикорского, хотя оно и стоило дороже; в то время как Сикорский действовал бескорыстно, побуждаемый "высшим идеалом", Косоротов потребовал четыре тысячи рублей* вознаграждения.
Вот выдержка из его экспертизы (обвинительный акт):
..."Раны были нанесены при жизни жертвы, нет указаний, что пытать мальчика было главной целью убийцы; тело осталось почти совершенно обескровленным. Все это наводит нас на мысль, что раны были нанесены таким образом, чтобы собрать наибольшее количество крови, возможно с определенной целью".
Следующей задачей администрации было усовершенствование первых заключений экспертов после вскрытия тела.
Так как полицейский врач Карпинский числился по своему научному положению ниже, чем Оболонский и Туфанов, администрация стала настойчиво убеждать обоих профессоров (83) пересмотреть свои рапорты. Им трудно было это сделать, так как уже раньше, неофициально, они сообщили кой кому содержание своих первых заключений, как мы это видели из писем государственного прокурора Брандорфа и митрополита Флавиана.
Несмотря на это, 23-го декабря появилось дополнительное заявление Оболонского и Туфанова, прибавленное к их первоначальному заключению от 15-го апреля.
Эти запоздалые добавления были несравнимы с безапелляционными заявлениями Сикорского, но кое-чего они все-таки достигли и исправили первоначальное впечатление от их первого рапорта,
Важнейшие пункты этого добавления: ..."мы убеждены, что Ющинский истек кровью от нанесенных ему ран..." "утечка крови была такова, что тело осталось почти совершенно обескровленным..." "последние раны были нанесены в области сердца..." "так как наибольшее количество крови вытекло из левого виска, мы должны предположить, что именно из виска удобнее всего было вытянуть и собрать кровь из тела Ющинского, если только кровь эта была собрана...".
В документе, прочитанном на суде с важнейшими этими выдержками, Оболонский и Туфанов нигде, однако, не указывают, что именно побудило их переменить свое мнение по истечении шести месяцев; не могли же они произвести третье вскрытие тела?
Главное значение этого документа содержится в категорическом заключении, что Андрюшина смерть наступила от истечения кровью, что могло являться признаком ритуального убийства.
Фраза: "если только кровь была собрана" являлась уступкой для соблюдения какой-то минимальной пристойности научной экспертизы. Вопрос о том, была ли кровь собрана, мог возникнуть только, если бы экспертами были обнаружены признаки употребления убийцами вытяжного, высасывающего кровь прибора, но ни малейших таких признаков не существовало.
Те же самые скользкие инсинуации и намеки содержит в себе, в поспешности сделанных им выводов, доклад Косоротова:
(84) ..."Я ведь ничего не утверждаю... но... из тела вытекло огромное количество крови... вероятно для специальной цели..." - "Специальная цель" была вне компетенции врача, так же как фраза: "если кровь была собрана" была вне компетенции Оболонского и Туфанова.
3.
В начале 1912 г. вся собранная администрацией медицинская экспертиза, поддерживающая теорию ритуального убийства, была опубликована. Интерес к бейлисовскому делу к этому времени уже широко вырос и за границей, где четырнадцать ведущих медицинских экспертов* тщательно исследовали все документы - комментарии их появились в печати в том же году.
Реакцией западных ученых был единодушный крик насмешки, обличающий безумие всего этого дела. Правда, крик этот раздался "в академической форме", с соблюдением всех внешних приличий; тем не менее он был уничтожающим.
Только один ученый полностью, без обиняков, выразил свое мнение по поводу смехотворности медицинской экспертизы в России.
"Если профессор Сикорский, - писал он, - должен был выразить свое мнение о психологической стороне этого дела, то он выразил его в таком виде, что только с трудом можно удержаться от улыбки. Невозможно решить, чему нужно больше удивляться, наивности ли, или же предвзятости мнения этого эксперта-психиатра".
Свидетельство иностранных ученых явилось громогласным осуждением проституирования науки в политических целях.
Читатель может с полным правом задать вопрос: а поинтересовалась ли администрация противоположной научной экспертизой, опровергающей обвинение? Несмотря на трехлетние розыски, нам нигде не удалось найти такую справку, как не удалось найти и обратное: поддержку частным лицом обвинительного акта.
В самой России тоже поднялись протестующие голоса.
(85) Сикорский, будучи самым знаменитым среди экспертов администрации, стал главной мишенью всех атак.
Харьковское Медицинское Общество вынесло следующую резолюцию: "Считаем позорным и унижающим моральный статус врача, позволять себе расовую и религиозную нетерпимость и пытаться базировать возможность "ритуальных убийств" на основании псевдонаучной аргументации".* Двумя днями позже, по приказу губернатора деятельность Харьковского Медицинского Общества была прекращена.
В Петербурге Психиатрическим Обществом был создан специальный комитет для разбора заключений Сикорского; ректор Военно-медицинской Академии предупредил двух членов этого комитета, что если в связи с экспертизой Сикорского среди студентов произойдут беспорядки, профессоров уволят со службы.
Сикорский пожаловался администрации, что нападки на него, по резкости и страстности тона превосходящие все когда-либо появившееся в печати, производят угнетающее впечатление среди русского населения и одновременно возбуждают евреев.*
Киевский губернатор заверил Петербург, что им будут приняты меры "влияния" на киевские газеты, если оскорбления против проф. Сикорского не прекратятся.**
4.
Администрация предвидела, что ей придется добавить религиозную экспертизу к уже имеющейся у нее медицинской.
Но вот тут-то все усилия завербовать лицо с достаточной эрудицией, согласное поддержать своим авторитетом миф ритуального убийства, оказались бесплодными; нельзя было этого добиться ни лестью, ни, обманом, ни подкупом.
Первый улов администрации в этом направлении впервые зарегистрирован в протоколе 3-го мая 1911 г. - следующего содержания:
"Я, архимандрит Амвросий, православного вероисповедания, лично я не изучал по источникам учения о ритуальном убийстве христиан евреями, но в бытность мою наместником (86) Почаево-Успенской Лавры, с 1897 по 1909 год, я неоднократно имел случай беседовать по этому предмету с несколькими лицами и в частности с двумя православными монашествующими, принявшими православие из еврейства, а затем приходилось трактовать и в Киеве о том же, по моему настоящему месту служения.
Все эти беседы, насколько я могу припомнить, выработали во мне мнение, что у евреев, в частности у хусидов или хасидов, есть обычай добывать христианскую кровь по преимуществу убиением христианских непорочных отроков. Кровь эта требуется хотя бы в самом ничтожном количестве для приготовления еврейских пасхальных опресноков (маца) в следующей цели. По Талмуду, кровь служит символом жизни и по тому же Талмуду евреи единственные господа мира, а все остальные люди лишь их рабы, и вот употребление в маце христианской крови знаменует, что им принадлежит право даже жизни этих рабов. С другой стороны им хочется, чтобы это сознавали и все не евреи, гои, а потому тело христиан, из которых взята кровь, не может быть так уничтожено, чтобы оно исчезло бесследным. Поэтому, всегда такое тело евреи устраивают так, чтобы с одной стороны не было указаний на место и лица, где и которыми совершено это преступление, а с другой, чтобы гои, найдя со временем тело, не забывали бы, что над их жизнью евреи имеют право, как господа, с правом жизни и смерти.
В совершении этого акта должен участвовать раввин, который читает положенные на этот предмет молитвы, и окончить их должен еще когда несчастная жертва жива, но кровоточит".
Показание это было сделано в присутствии следователя Фененко, и он должен был внести его в протокол; по истечении года незадолго до того как Фененко был снят с бейлисовского дела, он вызвал отца Амвросия и добился у него добавочного показания; оно было кратким:
"Оба монаха, перешедшие из еврейства в православие, были кантонистами (так назывались евреи, завербованные в отроческом возрасте на 25 лет на военную службу и обыкновенно терявшие всякую связь со своей прошлой жизнью* - они не имели образования). Из разговоров с этими монахами (87) я не мог сделать вывода, что они когда-либо читали еврейские книги и таким образом знакомились с еврейским ритуалом; они просто рассказывали о своих жизненных впечатлениях".
Это второе показание сводится к рассказам кантонистов, выкрестов-евреев, в свою очередь подслушавших народные сказки в армии и в разных других местах.
Вся ценность "объяснений" Амвросия состояла в том, что тело Андрюши было найдено в месте, где его непременно должны были найти, а книги, лежавшие возле его тела, неминуемо должны были быть использованы для его опознания.
Но "объяснение" это было о двух концах: если бы преступники хотели симулировать ритуальное убийство, то именно вот этот фольклорный сказ мог бы послужить руководством для неграмотных и полуграмотных людей.
Для своего эксперта - "звезды" - по религиозному вопросу, администрации пришлось удовлетвориться темным католическим священником; имя его было отец Юстин Пранайтис, и отыскивать его нужно было в таком отдаленном городе, как Ташкент.
Прошлое этого человека представляет некоторый интерес: в 1893 г., проживая в то время в Петербурге, он написал памфлет под заглавием: "Христиане и еврейский Талмуд" или же: "Тайное учение раввинов о христианстве". Этим памфлетом он хотел доказать, что в еврейской религии содержалось учение о ритуальном убийстве.
Памфлет в свое время привлек к себе очень мало внимания, он вызвал некоторое презрение, а затем был совершенно забыт.
По не вполне выясненным обстоятельствам (при попытке к вымогательству) у Пранайтиса возникли неприятности с полицией, вследствие чего он переселился в Ташкент, где и проживал до 1911 года. В феврале этого года он вернулся в Петербург, где он стал распространять свой памфлет на седьмом ежегодном собрании Дворянского Объединения.
На старости лет (ему уже было за шестьдесят) он снова стал мечтать об осуществлении своей мечты - еврейский вопрос снова стал в программе дня.
Дворянское Объединение было ничем иным, как (88) двойником Союза Русского Народа; среди мелкопоместных помещиков оно сделалось ведущей организацией по борьбе против улучшения правового положения евреев.
Главный их представитель и оратор, Марков 2-ой, член Государственной Думы, выразил их идеалы в одной из своих речей:
"Первым делом, сказал он, всех евреев надо загнать в черту оседлости; во-вторых, надо окончательно выгнать их из России; не должно быть евреев ни врачей, ни адвокатов, ни ремесленников; нельзя назначать их присяжными заседателями, и уж конечно их нельзя брать на государственную службу. Все это - минимальные требования, предлагаемые дворянством вниманию правительства".*
На одном заседании Думы Марков выразился еще гораздо сильней: "Мое мнение об еврейской расе всем известно: это преступная раса человеконенавистническая! Ввиду непреложности этого факта, все ограничения, примененные к ним в прошлом, должны оставаться в силе и в наше время. Права евреев были урезаны в прошлом не по злому умыслу других народов, включая и русский народ, а потому что все государства и народы должны были защищать свое благополучие, да и спасение души своей, против преступной еврейской расы.
Русский народ не в силах защищать себя от евреев их же методами. Сила евреев невероятна, почти сверхъестественна.
Я утверждаю, как я утверждал и в прошлом, касательно евреев, что подавление чуждой народности не идет в разрез с принципами мудрого государственного управления".**
Отец Пранайтис торжественно заявил, что, написав свой памфлет, он рисковал жизнью, так как евреи за это могли его убить и что он во второй раз рискнул жизнью, раздавая свой памфлет на собрании Дворянского Объединения.
Герой не сразу получил свою награду; почему-то Дворянское Объединение не провозгласило его божьим посланником для спасения России; памфлет не был перепечатан, а Пранайтис не достиг мученичества.
Ему снова пришлось вернуться в свою провинциальную столицу Туркестана, и только спустя год, кто-то из киевской администрации вспомнил об его брошюре, и только тогда его вызвали, чтобы поручить ему роль эксперта еврейской религии.
(89)
Глава седьмая
РАСТЕРЯННОСТЬ В КИЕВЕ
В сентябре 1911 года царь исполняя свое обещание, прибыл в Киев на открытие памятника своему деду Александру II-му (чье убийство тридцать лет тому назад наложило роковую печать на последующие два поколения Романовых).
Среди цветов и фейерверков, Чаплинский особенно счастлив был осведомить царя, что в деле Ющинского (фактически превратившегося в дело Бейлиса) достигнут был определенный успех. К этому времени, все вместе взятые улики сводились к свидетельствам фонарщиков и Волковны, указывавших на Бейлиса, как на убийцу.
Этот доклад царю был третьим по счету; первые два были сделаны министром Щегловитовым.
Трагический инцидент испортил все торжества: во время парадного спектакля в киевском городском театре, молодой еврей Дмитрий Богров застрелил председателя Совета министров, П. А. Столыпина. Не дело Бейлиса послужило причиной убийства (оно еще находилось в зачаточном состоянии и не привлекало внимания еврейской общественности), но убийство это было для Бейлиса чревато последствиями.
Было с ужасом отмечено, что ведь Богров мог также легко застрелить царя, как и Столыпина. Если царь-антисемит проявлял большой интерес к развитию судебного дела о ритуальном убийстве, этот интерес должен был превратиться в нечто похожее на манию после убийства председателя Совета Министров, да еще в присутствии царя; и маниакальными должны были стать соображения Чаплинского, Щегловитова и их сообщников.
(90) Несмотря на консервативные, граничившие с реакцией взгляды Столыпина, крайне правые группы ненавидели его почти так же, как либералы и левые, и к тому же он был в немилости у самого царя по подозрению в либеральном уклоне, уже не говоря о прирожденной антипатии Николая к талантливым людям - но все это не помешало крайне правым элементам свирепствовать по адресу террориста-еврея, а заодно и скопом против всего еврейства.
В общем, инцидент этот явился добрым предзнаменованием для конспираторов; благоприятная атмосфера для судебного следствия была заново создана явно усилившимся покровительством царя антисемитским элементам.
К концу ноября Чаплинский отметил свою новую победу - он послал министру юстиции Щегловитову показание шпиона-арестанта Казаченко, которого жандармский подполковник Иванов посадил в камеру к Бейлису (с теми результатами, о которых мы выше рассказали). Щегловитов, в свою очередь, имел возможность доложить Николаю о поступивших к нему "прямых указаниях" на факт, что еврей Мендель Бейлис был одним из соучастников преступления.*
Киевские конспираторы теперь считали, что правительство в Петербурге достаточно скомпрометировано и кое-кто из заговорщиков начал безбоязненно высказывать свои до сих пор скрытые опасения.
Полковник Шредель, начальник киевского губернского жандармского управления и непосредственный начальник подполковника Иванова, излил свою душу в письме к директору департамента полиции в Санкт-Петербурге; письмо было помечено "лично, секретно, вручить в собственные руки".** Вот его текст: "...Суд, вероятно, состоится в апреле или мае сего года, и продолжится приблизительно 10 дней; в настоящее время дальнейшее расследование по делу об убийстве Андрея Ющинского производится моим помощником подполковником Павлом Ивановым. Это расследование главным образом вращается вокруг Веры Владимировны Чеберяк и вокруг профессиональных преступников тесно с ней связанных; эти последние: (тут следуют семь имен, среди которых имена "тройки", Ивана Латышева, Петра Сингаевского и Бориса Рудзинского)".
(91) "Можно с определенной вероятностью предположить, что мальчик Ющинский оказался случайным свидетелем одного из преступлений этой шайки, и они, испугавшись, решили с ним покончить. Принимая во внимание недостаточность улик против Бейлиса и достигший почти европейской известности интерес к этому делу, осуждение Менделя Бейлиса может причинить большие неприятности высшим чинам министерства юстиции; оно может привести к весьма обоснованным упрекам в поспешности заключений и даже в односторонности проявленной во время следствия".
Месяцем позже полковник Шредель писал тому же лицу в том же духе (опять "лично", "секретно" и т.д.): "Я только хочу добавить - теперь стало совершенно ясно, что косвенные улики, собранные против Бейлиса, распадутся на мелкие кусочки... по принципу взаимного исключения, мы должны произвести расследование деятельности профессиональных преступников: Ивана Латышева, Бор. Рудзинского, а также Петра Сингаевского", (т.е. "тройки").
Эти два письма мы должны рассматривать в свете следующих фактов: киевская администрация еще осенью 1911-го года была осведомлена о всей негодности улик, собранных против Бейлиса; в июне ею был получен рапорт Кириченко о поведении Чеберяк во время допроса ее сына Жени; в августе Полищук сделал свой драматический доклад о последних минутах Жени.
Полковник Шредель, высший чиновник киевской жандармерии, был беспрерывно в курсе всех событий, а во многих случаях он был их направляющей рукой. Почему же в феврале и марте 1912 г. он пишет таким странным тоном, как будто он только что открыл причину для беспокойства?
Мы ничего не могли бы в этом понять, если бы не знали, что полковник Шредель сотрудничал с конспираторами до самого конца - не только до суда, но и после него, а эти "абсолютно секретные" донесения увидели свет только после открытия архивов в 1917 году, (т.е. после февральской революции).
В самом начале 1912 г. в Киеве царила растерянность; все это дело переросло потенциальные возможности местной (92) администрации. Шредель косвенным образом, через доверенное лицо, предупреждал министерство юстиции об опасности провала и о возможности "больших неприятностей". В том случае, если бы в Петербурге решили дать задний ход, он, Шредель, оказался бы тем человеком, который осведомил администрацию о настоящем положении дел.
Он был не единственным, предчувствовавшим опасность: Киевский губернатор Гирс (его нельзя по настоящему причислить к конспираторам - он только, по-видимому, не открывал рта в течение всего процесса) писал 19-го апреля товарищу министра внутренних дел:
"...Вашему Превосходительству уже известно, что дело Бейлиса привлекло к себе внимание не только в России, но и заграницей; поэтому нет сомнения, что судебный процесс привлечет к себе внимание общества, отвлекая его от других вопросов социального значения. Исход этого ужасного дела не может не произвести тяжелого, неприятного впечатления среди русского населения, с другой же стороны, оправдание подсудимого может вызвать еще неслыханное ликование среди групп меньшинства, особенно среди евреев. Принимая во внимание, что ко времени суда над Бейлисом приурочено также начало выборов в Государственную Думу, я считаю своим долгом указать, что было бы благоразумно отложить процесс".
Макаров, министр внутренних дел, в своем письме к Щегловитову повторил почти слово в слово то, что Гирс писал товарищу министра: "дело Бейлиса привлекло к себе внимание не только в России, но и заграницей... В случае, если процесс закончится оправданием подсудимого... и т.д. Покорнейше прошу Ваше Превосходительство указать, не считали ли бы Вы целесообразным отложить киевский процесс до окончания выборов в Государственную Думу?...".
Макаров, по-видимому, также как и Гирс, не был активным участником конспирации; он только молчаливо одобрял ее, но стоял в стороне; ни он, ни Гирс не посмели пойти так далеко, чтобы предложить прекратить дело и освободить Бейлиса.
Слабым оправданием для Макарова может служить тот факт, что первые шаги конспираторов держались от него в секрете; однако к началу 1912 г. у него имелась уже вся (93) нужная ему информация, чтобы остановить заговор. Тут надо еще сказать, что в декабре того же года он был замещен лишенным всяких принципов, только и мечтающим угодить царю, карьеристом Н. А. Маклаковым (брат его, умеренный либерал В. А. Маклаков позже выступил одним из защитников Бейлиса - самым блестящим из выдающейся группы).
Чаплинский был как будто единственным не колеблющимся сторонником процесса; будучи местным ставленником Щегловитова, он больше всех скомпрометировал себя в Киеве и никогда не смел высказывать свои сомнения, даже если таковые у него имелись.
Тем не менее, он не мог притворяться, что он вполне доволен; 28-го мая он писал Щегловитову: "...это очень неприятное дело и приходится со всех сторон терпеть сильное давление; много людей с высоким положением изо всех сил стараются меня убедить, что дело Бейлиса необходимо прекратить, что таково желание нашего министра (Макарова - внутренних дел), - конечно, я не поддаюсь на эту удочку и гоню в шею моих благожелателей".
Если процесс этот, в конце концов, все-таки состоялся, то это потому, что, обладая страстной напряженностью, сторонники его оказались сильнее и настойчивее, чем его противники.
Однако по причинам, о которых мы расскажем после, процесс был опять отложен больше чем на год.
Инкриминирующие письма, процитированные в этой главе, могли быть продиктованы требованиями предосторожности со стороны не доверявших друг другу соучастников; но мы не можем понять, почему получатели этих "секретных", доставленных в "собственные руки" писем, так бережно сохраняли эти документы и не уничтожали их. Конечно они не ожидали революции, но не могли же они думать, что будут вечно пребывать в своей должности? Почему же они оставили своим преемникам такие убийственные документы, свидетельствующие об их мошенничестве?
Вероятно частичное объяснение этому содержится в честолюбии всякого бюрократа, чья важность растет вместе с накоплением бумаг.
В последнюю минуту, когда Божья кара их уже настигла, (94) они сделали попытку уничтожить свои архивы. Однако размеры их были таковы, что им понадобился бы двойной срок их высокого служения, чтобы справиться с такой задачей; впрочем, если бы такой добавочный срок возможно было бы получить, они вероятно все продолжали бы накоплять свои документы.
(95)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОДРЯХЛЕНИЕ ИМПЕРИИ
Глава восьмая
"ДУША ДЕЛА"
1.
Мы можем рассматривать дело Бейлиса как трагедию или же как комедию, в которой выявлены в странной между собой комбинации, вошедшей некоторым образом в историю, образ одержимого, негодяя - министра юстиции и распутной профессиональной преступницы.
Для того чтобы понять, как все это могло случиться и какое значение имел исход этого дела, необходимо познакомиться с фоном этой драмы и с характером двух главных актеров.
Если продолжать выражаться театральным языком можно еще сказать, что Николай II был душой дела, Щегловитов - его режиссером, предоставившим организационный аппарат, а шайка Чеберяк создала основной сюжет драмы.
Сам же судебный процесс Бейлиса - самостоятельная внутренняя драма, как бы "драма в драме" всего общего дела Бейлиса, и процесс этот сам по себе представляет огромный интерес.
Если мы будем продолжать метафору для этой "драмы в драме", то бутафорию составляли два (одушевленных) "объекта". Эти объекты порой перемещали (либо физически, либо аллегорически - по надобности), иногда они находились на авансцене, иногда в глубине сцены, где освещение менялось согласно настроению; часто их держали за сценой в течение долгого времени. Один из них - Андрюша Ющинский - возник только частично и на короткое время; он присутствовал, так сказать, тем, что было судебной медициной сохранено
(96) в спиртовых склянках и называлось "вещественным доказательством".
Второй - Мендель Бейлис был живым, хотя и не вполне сохранившимся после двадцатишестимесячного пребывания в доме предварительного заключения. Казалось, что он находился за сценой в течение долгих перерывов, но это только так казалось в аллегорическом смысле, потому что на самом деле он все время присутствовал "физически" в зале суда, но часто незаметный и еще чаще всеми позабытый.
Настоящей звездой этой внутренней драмы была Вера Чеберяк.
Возвращаясь на внешнюю сцену, где мы видим не только переполненный зал киевского суда, а как бы всю российскую империю, а также западный мир, мы могли бы коротко суммировать мотивы, двигавшие трех главных актеров:
Николай II беспокоился о своем троне, о вечных и священных прерогативах автократии, одновременно желая себе спокойной жизни; Щегловитов беспокоился о своей карьере, эксплуатируя для своего продвижения маниакальность царя. Чеберяк спасала свою шкуру.
2.
Сегодня почти никто уже не помнит о последних двух актерах. Николая II конечно помнят, и многие знакомы с его характером; однако мы чувствуем, что читателя нужно снова и поподробнее познакомить с ним. У Щегловитова без царя не было бы побуждения для его действий, а без Щегловитова Чеберяк не могла бы сделаться исторической, психологической диковиной.
Мы должны изучить личный облик Николая II в связи с его роковым влиянием не только на дело Бейлиса, но и на падение царского режима, и на все то, что произошло потом.
Зародыш дела Бейлиса мы находим в антисемитизме царя. Антисемитизм его показателен и поучителен и в том, как он у царя развивался, и также в общественной на него реакции.
Допуская, что отдельные личности не делают истории, можно все-таки логически предположить, что последние (97) семьдесят лет развились бы совершенно иначе, если бы Николай II был другого рода человеком, чем тем, которым он на самом деле был.
Какого же рода человеком был Николай II? В этом вопросе мнения расходятся, хотя всегда, в общем, в довольно узких рамках. "Он был создан, чтобы выращивать репу* в своем имении", сказал о нем его собрат, Вильгельм II, сам проведший последние 25 лет своей жизни за пилкой дров в своем поместьи. Были и более снисходительные оценки характера царя; по этим оценкам, он мог бы, при других обстоятельствах, быть приятным, корректным и даже уважаемым соседом, если бы он был частным лицом. К несчастью, он был рожден, чтобы носить порфиру; это было его несчастье, несчастье России и всего мира.
Нет сомнения, что он был любящим отцом и преданным мужем; его чувства были полностью удовлетворены в кругу его семьи - самым большим его удовольствием было чтение вслух своим детям.
В набожности его была сильная примесь суеверия. Он не забывал дня рождения и именин; он любил охотиться и кататься на коньках, и всегда очень интересовался погодой.
И защитники его, и критики одинаково признавали в нем некоторый шарм; однако критики добавляли, что царю меньше всего можно было доверять, когда он бывал наиболее любезен.
Во всяком случае, если мы и представим себе Николая II уважаемым дворянином-помещиком, то в соединении с женщиной, на которой он женился по свободному своему выбору, несмотря на полученные им предостережения, нам придется этот образ коренным образом изменить.
В своем выборе он проявил настойчивость, прямо противоположную его общеизвестной слабохарактерности. Такая решительность обнаруживает для нас маниакальное упрямство, происходящее из какого-то рокового дефекта. Никто, даже из числа тех, кто любили Николая II, никогда не упускали случая указывать, что женитьба его на немецкой принцессе Александре (урожденной Алисе Гессен-Дармштадтской) была для него пагубна.
(98) Сегодня мы можем сказать, что она олицетворяла собой то, к чему в конечном счете он пришел - его гибель; недостаточно сказать, что он был ею очарован, надо сказать, что он был ею зачарован!
Такого рода взаимоотношения продолжались, не омраченные ни малейшим облаком, два с половиной десятилетия, со дня их обручения и даже раньше, до их последнего дня, когда они были убиты.
Они переписывались между собой, и царь вел дневник, который Александра имела привычку читать и аннотировать, и их взаимоотношения из этих материалов выступают в ярком свете.
"Дорогой мой мальчик", писала она по-английски, "моя любовь к тебе такая нежная и глубокая...". Он: (в таком же стиле) "Я неописуемо счастлив с моей Аликс; как жаль, что дела отнимают у меня так много часов, которые я хотел бы проводить только с моей Аликс". Она: "Какое пылкое счастье испытывает с Вами Ваша женушка - да благословит Вас Господь, мой верный, мой обожаемый супруг, с каждым днем любимый все сильнее, все чище, все глубже".
Он: "Моя драгоценная, мое райское создание...".
Она: "Ваша маленькая женушка обожает Вас...".
Он: "Счастью моему нет предела...".
Она: "Никогда не могла бы я поверить, что существует такое счастье на земле между двумя смертными людьми".
Он : "Нет слов для выражения моего восторга - ведь мы в ночной тиши совсем одни - никто не может нам мешать".
Она: Твоя женушка должна стараться быть самой хорошей, самой доброй; сокровище мое, позволь мне тебе помочь; любовь моя будет всюду окружать тебя и следовать за тобой. Пусть ангелы день и ночь тебя охраняют, "солнышко" (его излюбленный эпитет для нее) горячо будет молиться о твоем счастье".
Не входя в дальнейшие подробности, мы уже чувствуем, что инфантильность этого диалога, поддерживаемого без перебоя и в зрелые годы, свидетельствует о болезненных отношениях; такие отношения не могли принести пользы не только правителю империи, но даже и управляющему своим имением.
(99) Если же мы углубимся в эти взаимоотношения то мы увидим, что царица была слащавой, безгранично-властной женщиной, испытывавшей такую же надобность в своем слабом муже, какую он испытывал в ней.
Слово "надобность" можно употребить и в прямом и в ироническом смысле; наравне с почти нестерпимым высказыванием блаженства в супружестве с ее стороны, все время повторяется одна и та же нота: - "Я знаю, что хорошо для моего мальчика".
Такой лейтмотив появляется еще до их брака; когда Александр III лежал на смертном одре и Николай беспомощно стоял возле его кровати), что было нормально при данных обстоятельствах) - она писала ему: "Если доктору что-либо нужно - пусть обращается прямо к тебе; никому не позволяй обойти тебя, они должны чувствовать твою силу и не забывать кто ты!"
Когда, не обладая мужеством для такой миссии, он взошел на престол, она писала ему: "Любимый мой, будь строг! Пусть они дрожат перед тобой! Будь самодержцем, мой дорогой - будь непреклонен - не забывай - ты император! - О, мальчик мой, заставь их дрожать перед тобой!!".
По мере того как проходили годы, она нажимала на него все сильнее. Она с редкой решительностью выражала свое мнение относительно министров и генералов (однако, не совсем свое собственное, как мы скоро увидим). Она потребовала и добилась отставки главнокомандующего войсками; она была взбешена раздававшимися по всей стране требованиями народного представительства в управлении государством.
"Этот ужасный Родзянко (председатель Думы), писала она, требует, чтобы была созвана Дума; прошу тебя - не соглашайся; ведь, слава Богу, Россия не конституционная монархия. Любимый мой, ты только позволь мне направлять тебя".
Мы с некоторым удивлением узнали о мнении сэра Бернарда Пэрса, считающегося авторитетом по русским делам того времени: "Александра не была сварливой женой, надоедающей мужу; она душой и телом была предана своему Николаю". Да, она, вероятно, была предана ему, как удав кролику. И у Николая было столько же шансов спастись от нее.
(100) Только однажды промелькнула перед нами попытка Николая к самостоятельному решению: "Ты пишешь мне, что я должен быть твердым, повелительным; да, конечно, так нужно, и будь уверена, что я об этом не забываю; однако нет надобности все время быть резким; поверь, иногда сдержанное язвительное замечание бывает достаточно, чтобы поставить человека на место".
Бедняга! Лицом к лицу с другим человеком он не был способен на язвительные замечания; он был мягок и мил, что не мешало министру, после любезной аудиенции, придя домой, найти у себя письмо, извещающее его об отставке.
В исторической перспективе, женоненавистники отличали еще одно свойство Александры. Она была до помешательства суеверной. Николая, по сравнению с ней, можно было бы назвать рациональным человеком. Она набрала такой ассортимент юродивых, мошенников и шарлатанов во дворец, что любой муж должен был бы стать предметом насмешек.
Все эти люди довольно быстро сменяли друг друга, пока чудовищный Распутин, вскоре после своего появления при дворе в 1905 г., не вытеснил всех соперников. Только в 1916 г., когда он был убит группой монархистов* (в их числе были два члена императорской фамилии) - окончилась его власть над императрицей.
Бесстыдного и наглого Распутина помнят наравне с Николаем. Он, как сатир, проказничал на политической сцене - грязное, безграмотное, ненасытное, сластолюбивое животное. Пьяница, любитель цыганской музыки и проституток, он бесчинствовал в общественных местах. Хитрый, по своему патриот, одаренный гипнотической силой, обладая такой физической выносливостью, что убивавшим его пришлось стрелять в него несколько раз, после того как он, ничего не подозревая, проглотил количество цианистого калия, достаточное чтобы убить лошадь. Этот факт был редкой иллюстрацией поговорки: "чего человек не знает, то ему не повредит".
Чувствуя, что осуждающие мемуаристы утомительны в своем единодушии, а поэтому не внушают доверия, мы обратились к Ренэ Фюлоп-Мюллеру, признающему себя его защитником. Он сказал: "Даже его жена и дети не сомневались, (101) что он обладал силой изгонять беса из человека; жена переносила его измены совершенно спокойно и терпеливо, никогда она не делала ему упреков. Она была убеждена, что высокая миссия была вверена Григорию Ефимовичу Распутину Богом и что все его дебоширство имело святую цель".*
Эта необычайная приспособленность в супружеских взаимоотношениях, такая отличная от примера, даваемого царской четой, была единственным основанием для "защиты" Распутина. В остальном же - бессовестное его вмешательство в государственные дела - никогда никем не было оправдано, а его сомнительные достоинства с определенным душком были признаны всеми его серьезными критиками.
Распутин был против преследований религиозных меньшинств, но какова была ценность такой оппозиции у мошенника, посвятившего себя абсолютному самодержавию, кормившему его?** Было намерение*** - такая мысль была высказана - обратиться к нему с просьбой об его вмешательстве для прекращения дела Бейлиса. Но приличные люди избегали контакта с ним, да и сомнительно было, чтобы он мог противоречить планам столь приятным сердцу царя.
Распутина подозревали в принадлежности к хлыстовской секте; он проповедовал соблазнительную доктрину, приписываемую древним гностикам, по которой покорение плоти лучше всего достигается, когда человек сначала всецело поддается соблазну.
Если таковые подозрения были справедливы, Распутин, безусловно, был самым выдающимся членом хлыстовской секты по своим способностям и по усердию в следовании их догме, по мировой своей славе и по высокому положению тех особ, на которых распространялась его "религиозная" деятельность.
Некоторые высокопоставленные придворные дамы принимали участие в его "богослужениях" и ходили слухи, что сама царица не была им чужда. Каковы бы ни были сексуально-религиозные тайные эмоции Александры, трудно вообразить, чтобы между нею и Распутиным были интимные отношения.
Все-таки перед глазами развертывается любопытная панорама: чистая, идиллическая семейная жизнь императорской семьи и одновременно - дружба императрицы с грубым (102) животным, непристойным и неистовым развратником, превратившим все, что происходило в императорском дворце, во всероссийский и международный скандал. "Маленькие женщины" Луизы Олькот и "Фанни Хилл", порнографический роман 18-го века вдруг стали между собой мирно сожительствовать. Это сравнение, впрочем, звучит обидно для "Фанни Хилл", где нет ни пьянства, ни политического мошенничества.
Распутин не тронул одну только царскую семью; в остальном же этот роковой "божий человек" достиг почти полного контроля над назначениями министров и других лиц и при посредстве императрицы производил сильнейшее давление на Николая во всех сферах.
Александра писала Николаю в последние месяцы их царствования: "Вся моя надежда на нашего друга - он только и думает о тебе, о нашем мальчике и о России. Он поможет нам во всех трудностях; нам предстоят тяжелые времена, но у нас есть божий посланец, и он проведет нас через все рифы, а твое маленькое солнышко (т.е. она сама) стоит за тобой как скала и никогда не дрогнет". - Эта двойная метафора означает, что она сама стоит за Распутиным, и он, в свою очередь, - за ней.
И еще она добавляет: "Если бы не он, все было бы давно кончено". Все очень скоро и было кончено после того, как она писала эти слова.
Распутин интересует нас только, поскольку он помогает нам восстановить картину начала нашего века и выявить "душу дела", легшую в основу нашей драмы. Что касается императрицы, то никто не посмел бы тогда вымолвить ни единого слова против "святого старца"; она верила всей душой, что жизнь ее больного сына и судьба России зависит от его таинственной силы. Она приписывала врагам Распутина все несчастья, постигшие страну, и предсказывала, с какой-то извращенной интуицией, что смерть старца повлечет за собой окончательную катастрофу.
Она похоронила его простреленное пулями тело в дворцовом саду, построила над его могилой часовню и приходила туда молиться каждую ночь.
Через два месяца после его смерти царь был свергнут (103) с престола, а через полтора года Николай и Александра, царевич (чья жизнь обеспечивалась "святым старцем", посланным им с неба) и вся остальная царская семья были расстреляны.
Нам представляется невероятным, чтобы в последние минуты ее жизни, ей пришла бы в голову мысль, что именно она и Распутин больше чем кто-либо другой во всей России, способствовали этому страшному концу.
А о чем думал Николай в последние минуты своей жизни? Промелькнула ли перед ним хоть раз, со дня его отречения и до его смерти, мысль о степени его собственной вины, вины его жены и Распутина? Понял ли он, что он прошел через жизнь, как сквозь сон, как лунатик? И что в его сновидениях реальность являлась ему очень редко, и то совершенно искаженная?
Однажды, незадолго до своего отречения, он схватился за голову и закричал: "Возможно ли, что в течение двадцати четырех лет все было ошибкой?* Если вопрос этот не был риторическим, то к чему он относился: к его умению управлять страной, или же к его принципам?
До той ночи, когда Николая на рассвете разбудили в последнем месте его изгнания (в городе на границе с Сибирью - какая жалкая ирония возмездия), за 18 месяцев мытарств, перемещений, беспрерывных унижений и все больших и больших лишений - у него было достаточно времени для размышлений.
Много рассказано о том, как царь и его жена прошли через страшный свой ад с достоинством, свидетельствующим об их чистой совести и врожденной душевной тонкости, только в конец изуродованной абсолютной властью.
Однако у нас есть основания предполагать, что совесть Николая быть может его и тревожила; он не всегда был убежден в святости и незаменимости того, кого императрица принимала за светящийся в ночной мгле маяк. Царь допускал, что Распутин, посредством гипноза, мог помочь царевичу тогда, когда врачи теряли надежду, но для него так же важно было успокаивающее влияние Распутина на императрицу и на всю домашнюю атмосферу; оба эти фактора для него имели важное значение.
И все же с ним иногда можно было говорить о (104) деморализующем влиянии Распутина на правительство и на всю страну; он обыкновенно слушал это в смущении, а в одном случае ответил глуповато: "Лучше иметь одного Распутина, чем десять истерик в день".*
3.
Если и есть что-то трогательное в привязанности Николая к семье и некоторое благородство в его поведении в последние месяцы жизни, мы считаем полным вздором широко распространенное мнение, что он был добрым человеком. Каков бы он ни был в детстве, достигнув зрелости он стал слащаво сентиментален.
Нервы его не могли переносить страдания вблизи; страдания же на расстоянии, даже когда они были причинены им самим, оставляли его совершенно равнодушным. Иногда он мог вызвать в себе какую-то отдаленную благожелательность, если только его интересы (как он их понимал) не были затронуты; но как только от него могла потребоваться какая-либо личная жертва, или же если ему угрожали вторжением в его внутренний мир, где в центре стояла непоколебимость абсолютной монархии - вся его благожелательность мгновенно испарялась. "Когда ставился вопрос о защите его, ниспосланной ему от Бога власти, говорил Керенский, Николай II сейчас же делался хитрым, упрямым, порой безжалостным человеком".**
Даже коронация его стала символом его царствования и показала, что он за человек. В Москве во время празднеств произошло большое несчастье: полмиллиона людей собрались на Ходынском поле - в предместьи города; они были "царскими гостями" и должны были получить пачки с провизией и сластями; внезапный обвал оград вызвал панику и более двух тысяч человек были задавлены насмерть.
Весть о несчастьи мгновенно разлетелась во все концы города; царь об этом узнал посреди всех празднеств, но не проявил ни малейшей реакции.
Граф Витте в этот день присутствовал на концерте, куда Николай явился через два часа после ужасного происшествия.
(105) Витте записал свой разговор с китайским посланником, уверенным, что царю не доложили и крайне удивившемуся, когда ему сказали, что он в курсе дела. "Роскошный бал", пишет Витте, "был дан в этот день французским послом; он ждал, что бал будет отменен, но, несмотря на несчастье, бал состоялся и Их Величества открыли его кадрилью".
В этот самый час сотни тысяч москвичей толпились в темноте, выискивая среди живых и мертвых своих близких, по мере того, как их находила полиция; Москва никогда не забыла Ходынку.
Можно с полной беспристрастностью предположить, что Николаю особенно важно было, чтобы вечер этот не был испорчен для его молодой жены.
Мы с изумлением вглядываемся в некоторые дневниковые записи царя и не можем решить, на что же они больше указывают - на его легкомыслие, или же на полное отсутствие воображения.
В связи с неудавшейся революцией 1905 г., наделившей Николая Думой (первым русским национальным парламентом, хотя и с ограниченными правами) - во всей стране вспыхнули беспорядки, особенно среди национальных меньшинств. Беспорядки эти были зверски подавлены; местный губернатор одной из прибалтийских губерний пожаловался в Санкт-Петербург на жестокость командующего экспедиционным корпусом офицера, расстреливавшего без суда безоружных людей. Получив донесение, царь записал на полях своего дневника: "Так и нужно! Молодец!".*
Два года спустя было совершено неудавшееся покушение на жизнь Дубасова, генерал-губернатора Москвы. Витте по этому поводу пишет: "Я отправился навестить Дубасова через несколько часов после покушения; он был совершенно спокоен, единственное, что его волновало, это судьба молодого человека, стрелявшего в него. Дубасов прочел мне письмо, написанное им императору, в котором он умоляет его помиловать юного террориста. На следующий день пришел ответ Его Величества, в котором он уведомляет, что не имеет права менять неотвратимый ход правосудия; я едва ли знаю, как это нужно охарактеризировать, иезуитством ли, или мальчишеством".
(106) В виде контраста, после убийства Столыпина произошел и обратный случай: была сделана попытка предать суду старшего офицера охраны в Киеве, обвинявшегося, с вескими основаниями, в преступной небрежности. Но Николай знал его лично и запретил его трогать; он так сказал по этому поводу одному из своих министров: "Я вижу его на каждом шагу, он следует за мной, как моя тень, и я просто не могу видеть
этого человека в таком несчастье".* Но царь своими глазами не видел молодого террориста, или обезумевшую толпу на Ходынском поле; он не видел расстрелянных безоружных людей в Прибалтике или же заколотых, разорванных надвое детей во время погромов (если говорить только об одних детях).
Самый ужасный погром произошел в Гомеле в 1905 году.
Витте умудрился сделать расследование, обнаружившее, что погром был организован тайной полицией; однако вся реакция Совета Министров свелась к предложению уволить одного ответственного чиновника, некоего графа Подгоричного.
Николай, имевший власть над жизнью и смертью своих подданных, написал на полях протокола этого дела: "Все это меня не касается"...**
Однако погромы его касались; когда ему о них докладывали, он говорил, что он всегда будет снисходителен к русским, совершавшим такого рода преступления. И действительно, в Министерстве Юстиции существовали специальные формуляры для такого рода "снисхождений"; нужно было только вписать свое имя в документ и послать его царю для резолюции. И этим способом вышеупомянутый Подгоричный был переведен на другую должность... с повышением!
Нам говорят, что Николай был душой двух Гаагских конференций, созванных в 1907 и в 1912 гг. На этих конференциях были приняты важные решения, касающиеся международного арбитража, правил ведения войны, а также рассматривались возможности всеобщего мира.
Но Николай не предотвратил бессмысленную русско-японскую войну, хотя для этого достаточно было одного росчерка царского пера. Он позволил вовлечь себя в эту войну клике придворных, защищавших свои интересы на Дальнем Востоке (107) и убедивших его, что короткая, победоносная, не разорительная война необходима, чтобы вновь воодушевить народную преданность монарху.
Граф Витте пробует найти качества у царя; усилия его рушатся с самого начала. "Правитель, пишет Витте, на которого нельзя рассчитывать, так как завтра он может аннулировать то, что он утвердил сегодня. Его отличительная черта - бесхарактерность; пусть он и благожелателен, и не глуп, но возможно ли с таким недостатком быть самодержцем русского народа? Трудно удержаться, чтобы не задать себе вопрос: каковы могли быть его достижения при наличии такого недостатка, как бесхарактерность?"
Как мог Витте, человек исключительно энергичный, способный и проницательный, не презирать Николая и как мог Николай не чувствовать неловкости в присутствии Витте, или же какого бы то ни было человека, обладавшего сильной волей и талантом?
"У императора была привычка даже в официальных документах называть японцев "макаками", пишет Витте, англичан он обзывал жидами: "всякий англичанин жид", любил он повторять; Его Величество также заявляло, что русские, в конечном счете, одержали над японцами большую победу".
В общем, определение Витте "царь не глуп" можно приравнять к тому, что принято называть: "не большая умница - но и не малый дурак".
Как мы уже видели, Витте приходил в ужас от восторженной поддержки Николаем таких организаций, как Союз Русского Народа или Союз Архангела Михаила. Но Витте никогда не видел знаменитых теперь дневников Николая, опубликованных после революции 1917 г., ставшими историческими документами исключительной важности.*
Редактор французского перевода этих дневников суммирует их содержание следующим образом: "Маленькие ежедневные записи (самые незначительные и глупейшие наравне с самыми важными и мрачными событиями)", занесенные вперемежку... подробные описания охотничьих трофеев, перечисленные с детским тщеславием в то время, как из Мукдена и Цусимы поступают самые прискорбные донесения. (Под Мукденом (108) японцы разбили русскую армию, а в Цусиме они потопили почти весь русский балтийский флот, посланный чуть ли не вокруг света, чтобы их атаковать.
Вот несколько образцов записей в дневнике царя во время русско-японской войны: "20-ое апреля 1904: во втором часу ночи я отправился на охоту и убил двух фазанов; я вернулся в 5 ч. утра; дождь шел всю ночь, и также в течение дня, но было жарко...".
"...21-ое апреля (после донесения генерала Куропаткина, главнокомандующего на Дальнем Востоке, об особо тяжелом поражении) - Печальные, горестные известия - погода была облачная и дул сильный ветер; я вспоминаю сегодня из моего детства распространенный в нашем кругу каламбур: Куроки был командующим японской армией - мы говорили о Куропаткине: "Куроки пакт ин" - Куроки его ловит (игра слов на немецком языке.).
Читая дневники у меня было странное чувство - какая-то досада, как бывает от неразрешенного вопроса. Однажды вечером я услышал по радио: "не отходите от приемника, сейчас будут передавать сводку о погоде", и тут все для меня прояснилось: во всех тех случаях, когда Николай в своих дневниках не упоминает о погоде, мне смутно казалось, что я был невнимателен и чего-то не дочитал. И я перечитывал во второй раз. "Мама вернулась из Дании; в крепости отслужена была панихида по моему незабвенному отцу; десять лет прошло со страшного дня его смерти и как все теперь усложнилось! Как все теперь стало трудно! - но Бог милостив и, после ниспосланных нам испытаний, последуют спокойные дни" (Николаю тогда было 36 лет).
...21-ое октября - на дворе хмуро и холодно, в 11 ч. я отправился в церковь; потом я принял Мирского (министра внутренних дел), я с ним прошелся, а в 6 ч. принял Коковцева (министра финансов) - много читал, обедал у себя в спальне. Наступление наших войск приостановлено японцами, кажется наши потери велики".
"...27-го апреля 1907 г. (к этому времени, после неудавшейся революции 1905 г., в стране, по всей видимости, царило (109) послушание и смирение). Ночь была ясная, с заморозком; я убил двух фазанов; их было много и все они бегали очень перепуганные". Не слишком прозорливый пророк уже тогда мог сказать, что фазаны лучше понимали положение вещей в стране, чем царь.
Приблизительно десятью годами позже, уже к апокалипсическому концу первой мировой войны, когда армия начала разлагаться, а вся страна, несчастная, голодная, возмущенная некомпетентностью и коррупцией придворной камарильи и подобострастных министров, на поводу у Распутина, готова была к революции, императрица писала мужу: "о том великом и прекрасном, что ожидает его в его царствовании". "Теперь настали времена для сильной власти", "ты только больше верь в нашего друга (Распутина) - он хранит тебя". "Натяни крепче вожжи - я, как стена, стою за тобой". "Россия любит чувствовать кнут" ..."Слушайся меня, то есть нашего друга". "Будь Императором, Петром Великим, Иваном Грозным, Императором Павлом - раздави их всех...".
И еще: "Пожалуйста не смейся, непослушный мой мальчик; я целую тебя, обнимаю, люблю, скучаю по тебе, не могу без тебя спать, благословляю тебя"...
Николай в ответ проблеял: "Спасибо, моя дорогая, за то, что так строго меня пожурила - твой маленький слабенький муженек...".
За пять недель до отречения Николай ей писал: "Глубоко благодарю тебя, моя дорогая, за оставленное тобой в купе письмо; я с жадностью прочел его перед тем, как лечь в постель; письмо меня поддержало - я почувствовал большое одиночество после проведенных вместе с тобой двух месяцев... мне так не хватает моего получасового пасьянса по вечерам - я может быть начну в свободное время играть в домино...".
Через два дня после отречения он записал в своем дневнике после десятилетнего перерыва: "Я хорошо спал, в полночь я поехал встречать дорогую маму, приехавшую из Киева - мы долго беседовали. Сегодня от моей дорогой Аликс наконец-то пришли две телеграммы. Я отправился на прогулку - погода была ужасная".
(110)
4.
Антисемитские чувства Николая привились к нему естественным образом. Отец его, Александр III, прирожденный самодержец, железного здоровья и железной воли, был трудолюбивым и сильным человеком. Он хладнокровно и невозмутимо созерцал погромы 1881-1888 гг. и во время его царствования положение евреев, улучшившееся было при его отце, Александре II, стало быстро ухудшаться.
Однако антисемитизм Александра III не затемнил его мозга. Витте, много лет служивший ему, никак не мог быть причислен к антисемитам (его жена была из крещеной еврейской семьи); он искал талантливых людей повсюду, где только мог их найти, и его штат включал такое количество евреев, что Александр III однажды напрямик его спросил: "Правда ли, что вы покровительствуете евреям?"
Витте пишет: "Я сказал Его Величеству, что прошу его разрешения ответить вопросом. Получив разрешение, я спросил, могут ли все евреи быть брошены в Черное море? - такое разрешение вопроса было бы логично, если же этого сделать нельзя, то единственный выход состоит в том, чтобы дать им возможность жить, постепенно отменяя законы, специально для них созданные. Его Величество ничего не сказал и сохранил ко мне свое расположение до самой своей смерти".
Таким образом, Николай впервые научился антисемитизму в детстве, в домашней обстановке; к этому надо прибавить влияние на него его учителя Победоносцева, способного, образованного, реакционного обер-прокурора Святейшего Синода.
Евреи называли Победоносцева современным Торквемадой; ему приписывался особый план для окончательного разрешения еврейского вопроса; если сравнивать его с гитлеровским, мы видим в нем существенную разницу: Победоносцев интересовался только евреями, проживающими в России. Знаменитая его формула была такова: "Одна треть примет крещенье, одна треть эмигрирует, а одна треть вымрет". Влияние Победоносцева на Николая продолжалось долго - он умер в 1907 г. 80-ти лет отроду.
Вторым человеком, способствовавшим развитию антисемитских чувств у Николая и поэтому заслуживающим (111) нашего внимания был некий Ипполит Лютостанский. Он был писателем и католическим священником, расстриженным и переданным гражданской власти за разного рода проступки, включая и попытку изнасилования. Тридцати лет отроду он перешел в православие и в 1869 г. написал работу на аттестат бакалавра под названием "Вопросы об употреблении христианской крови для религиозных надобностей в связи с позицией иудаизма к христианству".
Трактат этот, по собственному его признанию в газетной статье 1905г.,* он слово в слово переписал из забытого манускрипта, найденного в московской библиотеке. Затем он говорит, что рукопись он отнес московскому раввину и шантажировал его, предлагая за плату в 500 рублей уничтожить рукопись; получив отказ, он предъявил свою работу и получил диплом.
Затем он отпечатал ее в виде брошюры и разослал различным лицам, в том числе наследнику (Николаю II) и начальнику жандармерии, в свою очередь разославшему брошюру разным чиновникам по всей стране.
Между 1876 и 77 гг. Лютостанский напечатал 6 томов о еврействе и евреях, а в 1880 г. он нашел время выступить со "смешными анекдотами" из еврейской жизни.
По-видимому успеха он не имел, так как перед тем, как напечатать первый том, он опять предложил уже другому раввину, что напишет вторую брошюру, опровергающую первую, но он снова был выгнан.
Можно составить свое понятие о сути взглядов Лютостанского и судить об уровне его образовательного ценза по следующим цитатам:
"Талмуд построен на лжи и на проповеди презрения к труду". - "В нем заключается презренное революционное течение, своей бессмысленностью и кровожадностью более чем любое другое, уничтожающее человечество". - "Это ловкая казуистика, наполненная наглостью и хитростью" и т.д., и т.д. "Надо погнать всех евреев обратно в Палестину, но так как они добровольно не уберутся, мы должны их заставить убраться".
Потом следует ряд предписаний как нужно сделать жизнь (112) для евреев в России невыносимой: эти предписания более или менее предвосхищают нюренбергские законы.
В одном месте его взгляды так схожи с последующими взглядами Николая, что тут необходимо отметить прямое влияние: "Англичане это те же евреи... - самые отличительные черты евреев хорошо известны во всем мире, и эти же самые черты мы находим у англичан, жажда наживы, жажда власти и т. д. ..." Теория о происхождении англичан из рассеянных 12-ти Колен израилевых, созданная какими-то чудаками, хорошо известна, однако она никогда не распространялась в обидном смысле.
Лютостанский - этот странный субъект - был еще жив ко времени бейлисовского процесса и обвинители часто его цитировали в качестве сведущего авторитета по иудаизму; одно время ходили слухи, что он будет вызван обвинением в суд для экспертизы, но потом ему предпочли Пранайтиса.
Критические трактаты Лютостанского касающиеся Талмуда получили одобрение и поддержку в различных высоких кругах. В 1905 г. в Министерстве Народного Просвещения пообещали возбудить вопрос о субсидии для этого неимущего "ученого". Генерал-майор Сучинский сообщал ему из Военного Министерства, что его тома от 1-го до 5-го были одобрены для военных училищ.
При всем том он жил в бедности, а умер всеми забытый.*
Николай, не будучи человеконенавистником или же религиозным фанатиком, несмотря на наклонности к суеверию, никогда не выражал неистового антисемитизма до своего вступления на престол (в 1894 г.), или в последующие затем 11 лет, до революции 1905 г. Позже эту революцию он рассматривал, как еврейский заговор.
Революция была походом на священные принципы автократии, и вот тут то он реагировал со всем бешенством, свойственным робким людям. Он был глубоко убежден, что русским людям совершенно несвойственно такое противоестественное поведение;** вся ответственность лежала на революционерах-евреях, их наемниках и обманутых ими людях.
Было бы совершенно напрасно объяснять ему то, что каждый, хотя бы наполовину осведомленный человек знал, а (113) именно, что либеральное, радикальное социалистическое движение было национальным, рожденным в начале 19-го столетия без участия в нем евреев. Ведь до 1870-ых г.г. не было ни одного значительного еврейского имени среди русских революционеров.
Когда читаешь "Сибирь и система ссылки" Кеннана-дяди, так возмущавшегося дурным обращением с ссыльными в 19 веке, замечаешь в этой, в свое время произведшей большое впечатление книге, почти полное отсутствие еврейских имен среди ссыльных революционеров.
Материал для этой книги собирался Кеннаном в России с героическими усилиями начиная с июня 1885 г. вплоть до марта 1886 г. (он уделял особенное внимание все еще увеличивающимся актам террора и следующими за ними репрессиями без суда).
Ни в конце 19-го, ни в начале 20-го века еврейские имена не встречаются среди русских писателей ("Толстой, Горький, Чехов, Короленко) - мы называем только нескольких, чьи произведения (иногда подпольные) и чья духовная сила оказали такое огромное прогрессивное влияние среди сотен тысяч читателей.
Начиная с семидесятых годов, евреи появляются в революционном движении во все увеличивающемся числе, пока они не достигают непропорционального коэффициента (по весьма понятным причинам) среди борцов против неограниченной монархии; однако они, конечно, никогда не приближались в абсолютной численности к числу русских вдохновителей идеалистической литературы.
Николай, как мы это уже отметили, любил чтение; любимыми его авторами были: Мария Корелли, Флоренс Барклей и Элла Уилер Уилкокс (о которой некоторые из нас вспоминают с легкой дрожью). (Примечание переводчика: Три популярные в 19-ом столетии писательницы.)
С присущим ему талантом к саморазоблачению, Николай сделал однажды очень интересное для потомства замечание, касающееся еще одной литературной фигуры. 11-го ноября 1910 г. он писал в письме к своей матери: "...Как Вы вероятно (114) уже об этом слышали - умер Толстой; об этом событии много говорят и много пишут, по моему мнению - слишком много. К счастью его быстро похоронили, так что не много людей могли попасть на его похороны".
Мы не можем сомневаться, что он читал "Сионские протоколы" вскоре после их появления. Книга эта (издание 1906 г.) в роскошном переплете была найдена среди его личных вещей и, в конце концов, попала в Вашингтон в библиотеку Конгресса.
Вот над каким хламом он размышлял, когда искал способа как бы укрепить и свою власть и свою империю.
5.
Два полузабытых эпизода, один дипломатического характера, другой полудипломатического, позволяет нам глубже заглянуть в мир призрачных иллюзий, составлявший для Николая тот естественный климат, в котором он жил.*
В июле 1905 г. царь встретился с Вильгельмом в Бьорке, в приморской деревушке на берегу Балтийского моря. Вильгельма там осенило вдохновение: почему бы ему "самому великому", и Николаю, самодержцу русской империи, не соединиться, чтобы совместно построить плотину против несущейся со всех концов мира анархии? - Разве Бог и история не отметили их обоих, носителей идеи абсолютной монархии, для этой роли, пока еще не поздно?
По правде сказать, в связи с этим планом возникали некоторые затруднения; необходимо было завлечь в этот союз Францию, чтобы изолировать Англию "жидовскую страну" по убеждению царя. Таким образом получалась неувязка в союзе между странами где царила абсолютная монархия и республикой с официальным лозунгом: "Свобода, Равенство и Братство".
Правда, несовместимость эта уже существовала: Александр III-ий, отец Николая, уже в свое время договаривался с французами о союзе и они даже назвали его именем один из мостов через Сену.
Хотя, с другой стороны, Англия и была монархией, а не (115) республикой для Николая также как и для Вильгельма, конституционная монархия была еще более ненавистна, чем открыто признанная республика.
В общем, этот план Вильгельма нельзя считать удачным; во-первых, уже существовало англо-французское соглашение, а во-вторых, французы ни на минуту не забывали 1870 год. То, что Вильгельм мог вообразить, будто Николай имел возможность или же обладал способностью провести такой план, еще более удивительно.
Но Николай был этим планом увлечен; тут была не только замечательная идея, но как ему показалось, еще представлялась и прекрасная возможность сделать что-то самостоятельное и показать "солнышку", что ее увещевания принесли свои плоды, и он заставит "их" дрожать (в данном случае англичан).
Морской министр был единственным официальным лицом, сопровождавшим Николая на это свидание, и именно его подпись помещена под подписью Николая на "договоре..." Позже министр давал следующее объяснение: "Не могу отрицать, что я знал, что подписываю по всей видимости важный документ. Вот как это случилось: Его Величество призвал меня в свою кабину и спросил меня напрямик: "Алексей Алексеевич - вы в меня верите?" - Конечно ответ тут мог быть только один. "В таком случае - Его Величество продолжало - подпишите эту бумагу"; как вы видите, она подписана германским императором и должным образом скреплена подписями германских официальных лиц. Теперь император требует подписи одного из моих министров". - Само собой разумеется, я поставил мою подпись на документе".
Про эту "историческую встречу" можно было бы сказать, что такой договор мог быть заключен только двумя студентами под пьяную руку.
Вторая "псевдо-дипломатическая" идея, возникшая в голове царя, пожалуй, еще более бессмысленна и весьма для него характерна. Неизвестно, случилось ли ее зарождение в Бьорке, или же непосредственно после встречи там императоров, но факт был тот, что второй план предусматривал другого рода тройственный союз, где Франция заменялась Ватиканом. Центральным пунктом плана был крестовый поход против (116) интернационального еврейства, готовившего, согласно длинному предварительному объяснению, революцию во всем мире, но главным образом в России, при содействии еврейских социалистов и с помощью еврейских капиталов.
Что же касается мировой реакции на погромы 1903-6 гг. и покупкой еврейской дружиной оружия заграницей для самозащиты - в этой "преамбуле" говорилось, что "Связь между русским революционным движением с заграничными еврейскими организациями доказана массовым ввозом оружия в Россию, транзитом через Англию". (По этому поводу Люсьен Вольф, англо-еврейский историк, иронически комментирует: "еврейская дружина самозащиты да и сами русские революционеры легко могли покупать оружие на русских императорских складах боеприпасов - у них не было надобности покупать их заграницей").
Дальше в преамбуле говорится: "...не может быть ни малейшего сомнения, что фактическое руководство русским революционным движением находится в еврейских руках; мы можем определить также с почти полной точностью место, где скрывается организационный и духовный центр, поддерживающий и питающий те элементы, которые замышляют враждебные российскому правительству действия. Центр этот - Alliance Israelite (французско-еврейская культурная организация, занимавшаяся поощрением и распространением еврейской культуры во Франции и в других странах.)- всем известная пан-еврейская организация, располагающая громадным количеством членов и огромными капиталами, а также поддержкой всевозможных масонских лож.
Alliance Israelite ставит своей целью окончательную победу антихристианского и антимонархического иудаизма (уже практически завладевшего Францией), применяющего идеи социализма для приманки невежественных масс. Само собой разумеется, русский государственный строй является препятствием на их пути; социальная революция - это также лозунг их непрестанной пропаганды для достижения всеобщих, равных, прямых и тайных выборов...".
В этом документе Николай II над своей подписью (117) непосредственно надписывает: "Начать переговоры без промедления; я вполне разделяю выраженное здесь мнение". Под подписью царя стоит подпись графа Ламсдорфа, министра иностранных дел. Не совсем понятно, как эта подпись там оказалась; если Ламсдорф как государственный деятель и не был светочем ума, его умственные способности были вполне нормальны. Возможно, что, очутившись перед той же проблемой, как и морской министр в свое время, он должен был тем же образом ее разрешить.
С другой стороны Николай II не мог сам составить такой документ; хотя в нем и встречаются бредовые отголоски Сионских Протоколов - он составлен на безупречном бюрократическом языке. Начались ли переговоры немедленно, или даже начались ли они вообще, остается неизвестным. Известен только один единственный экземпляр этого документа, снабженный обеими подписями, найденный в царских архивах.
Особое свойство антисемитизма царя не отражало в себе чувств большинства русских консерваторов. Хотя он и симпатизировал кровожадным проискам черносотенных групп, его глубоко религиозная натура уклонялась скорее в сторону мистицизма, с некоторым оттенком пессимизма. Евреи, для него, представляли с одной стороны постоянную угрозу, а с другой, гонения на них ту мзду, которую надо было платить за благосостояние его империи.
Когда ему, в качестве самодержца, приходилось принимать представителей шести миллионов русских евреев, он бывал вежлив и даже любезен. Он был жесток только через третьих лиц, не непосредственно; он заставлял других делать то, что его моральный кодекс, или вернее его нервы ему запрещали. Если у царя и имелись какие-либо последовательные планы в связи с положением евреев в России, то они должны были быть в духе идей, выраженных фон Плеве, министром внутренних дел и подстрекателем погромов; то, что, в краткой формуле ультиматума, фон Плеве предлагал евреям было и цинично, и бессмысленно: "Прекратите вашу революционную деятельность и мы прекратим погромы". Фон Плеве прекрасно был осведомлен о том, что молодые евреи также бунтовали против своих отцов и дедов, как и против русского правительства; (118) старшее поколение ничего не могло с ними поделать, правительство же легко могло остановить погромы (что оно фактически позже и сделало). Но фон Плеве под "революционной деятельностью" подразумевал самые умеренные протесты и либеральные идеи.