Григорович-Барский, менее активный в течение процесса и менее знаменитый, чем его коллеги, был, однако высоко уважаемым членом киевской адвокатуры. Он был ценным (178) консультантом, т.к. знал все местные условия, и одна из его речей, направленная против обращения Болдырева к присяжным с "исправленным" изложением фактов, была прекрасным образцом его юридической эрудиции.

2.

Несмотря на все наше желание быть беспристрастными, мы не можем принудить себя и поставить на одну доску обвинителей и их оппонентов. Уже не говоря о моральной стороне процесса, полная бессмысленность сотканного прокуратурой дела не могла не оттолкнуть сколько-нибудь заботящегося о своей репутации юриста.

Самым способным из состава обвинителей был депутат государственной Думы Замысловский. Его интерес в основном был не в правосудии, а в разжигании страстей черни; он был довольно искусным оратором, умевшим придавать плавность и некоторую правдоподобность своим лживым речам; принимая во внимание ничтожный материал, имевшийся у него в руках, надо признать что он с ним справлялся удовлетворительно, но было ясно, что он обращался к "своей публике", а не занимался сутью дела.

У второго внештатного обвинителя, Шмакова (коллекционера еврейских носов), было только одно достоинство: звериный антисемитизм. Он был старым человеком и производил впечатление преждевременно одряхлевшего. Это была смехотворная, бочкообразная фигура, с качающейся походкой, как у старого моряка. Антисемитизм составлял всю суть его жизни и совершенно сбил его с толку.

Шмаков усердно изучал какие-то странные антисемитские книги и брошюры; допрашивая свидетелей, он пересыпал свои допросы длинными тирадами, направленными против евреев и "мирового еврейства", читал целые лекции по древней и средневековой истории, составленные им по какому-то неизвестному списку неведомых авторов, начиная с библейских времен и до нашего времени.

Государственный прокурор Виппер, присланный из (179) Санкт-Петербурга Щегловитовым представлял правительство; он был беспредельно тщеславен, обращался до непристойности грубо со свидетелями защиты, и был аррогантен даже со своими коллегами.

Он либо был одержим бредовым антисемитизмом, либо симулировал его. Его заключительная речь пестрела такими фразами: как: "Хотя евреи легально и бесправны, на самом деле они владеют миром: в этом смысле библейское пророчество осуществилось в наше время; их положение по видимости трудное, но на самом деле мы живем под их игом".

Самая наружность Виппера отражала его тщеславие: худой, моложавый, с гордой повадкой, он был чрезвычайно элегантно одет; выходя из суда, он всегда надевал белые перчатки.

Не было надобности находиться за кулисами этой драмы, чтобы знать, что судья Болдырев всецело принадлежал к кучке обвинителей - чтение протокола процесса для этого совершенно достаточно. По внешнему виду рождественский дед, с бородой в стиле австрийского императора Франца Иосифа, он в начале процесса делал некоторое усилие вести себя пристойно, как подобает судье. Таким своим поведением он крайне огорчил обвинителей и вызвал некоторую признательность, смешанную с удивлением и недоверием у защиты. Однако, по мере того как шли дни, он стал снимать с себя маску мнимой справедливости, и его настоящий облик стал выявляться яснее;

в конце процесса, в своих наставлениях присяжным и в формулировках каждого вопроса в отдельности, он сделал все, от него зависящее, чтобы не допустить оправдательного приговора.

Но даже продажный Болдырев, при всем своем желании помочь прокуратуре, не всегда мог вынести вызывающе-грубое поведение обвинителей. Например, Замысловский, во всеоружии своей всероссийской известности, раздражался когда должен был выслушивать мягкие замечания этого провинциального судьи, и свое раздражение он настолько показывал, что Болдырев, наконец, терял терпение и кричал на него: "Г-н Замысловский, прошу Вас не жестикулировать, когда я говорю"!

Когда Виппер в обращении со свидетелями защиты переходил границы элементарного приличия, Болдырев должен был (180) его останавливать "стыда ради". Что касается Шмакова, то самый терпеливый судья не мог бы его вынести уже из-за скучнейших его разглагольствований. Болдыреву то и дело приходилось напоминать Шмакову, что он здесь присутствует в качестве частного истца, а не в качестве эксперта по еврейскому вопросу, или по вопросу ритуальных убийств, происшедших по его мнению за последние восемьсот лет.

Но труднее всего было справляться с экспертом по религиозным вопросам, отцом Пранайтисом, выставленным прокуратурой. Пранайтис, в придачу к духовному сану, обладал величественной осанкой. Лондонский корреспондент "Таймса" сообщал о нем: "Пранайтис - одна из самых поразительных фигур на процессе: это тощий католический священник, с нависшими бровями, одетый в рясу, с большим золотым крестом, свисающим с пояса на серебряной цепи, с изображением Христа на нем".

Этого, как бы он ни отклонялся от дела, уже никак нельзя было унять. Он, так же как его учитель Лютостанский, считал себя призванным разоблачать дьявольскую природу еврейской нации.

Утомленный Болдырев бессчетное число раз выговаривал ему и умолял держаться улик, указывающих на ритуальное убийство. Но, в конце концов, понял, что это безнадежно и махнул на него рукой.

Еще в начале процесса, "агент Д." писал в своем рапорте в Петербург: "взаимоотношения между сторонами чрезвычайно обострились". Да, так оно и должно было быть! Ведь тут речь шла не только о правосудии над Бейлисом, но также и о будущем России.

Лондонский "Таймс" суммировал в сжатой форме: "С каждым днем становится все очевидней, что тут за формами закона и суда решается сражение громадного политического значения; здесь не дело Бейлиса; возможно, что это последний бой глубоко закоренелых реакционных сил Империи против всего прогрессивного, что есть в России".

Для такого боя трудно было бы подобрать два более подходящих вражеских стана чем те, что противостояли друг другу в зале суда. Противопоставление это было еще тем (181) замечательно, что ни один из защитников не принадлежал к крайне радикальному крылу, Карабчевский и Маклаков были умеренные либералы (монархисты-конституалисты). Но верующих в ритуальные убийства они презирали за их нравственную и политическую нечистоплотность; было бы трудно определить, что больше волновало адвокатов Бейлиса: бессовестное преследование невинного человека или готовность черносотенцев перед всем миром втоптать в грязь имя и честь России.

За это презрение обвинители, со своей стороны, полностью платили адвокатам взаимностью: они видели (или притворялись что видят), как евреи всего мира толкают Россию и весь свет в пропасть, в то время как наемная, по их мнению, или обманутая русская и иностранная интеллигенция лицемерно делают предметом спора виновность или невиновность никому не интересного ничтожного еврея Менделя Бейлиса.

(182)

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

КАРТЫ РАСКРЫТЫ

Глава шестнадцатая

ОСНОВНЫЕ МОМЕНТЫ ПРОЦЕССА*

Тяжелое молчание нависло над залом суда после того, как секретарь закончил чтение обвинительного акта длившееся полтора часа; в зале чувствовалось невысказанное недоумение. Что же это такое? Неужели после двух с половиной лет подготовки в этом состоял весь обвинительный акт?

Те, кто внимательно следили за бессвязной, кое-как сшитой историей дела, были совершенно потрясены, но даже те, чье внимание порой ослабевало во время скучного чтения, были сбиты с толку. Тут надо сказать, что кроме тех недостатков, которые побудили В. В. Шульгина написать на другой день свою пламенную на него атаку, этот обвинительный акт содержал в себе одну черту относительно которой мнения не разделялись - контраст между торопливым обвинением против Бейлиса, и продолжительным усилием и сосредоточенностью в обелении Чеберяк - Кого же тут судили? Менделя Бейлиса или Веру Чеберяк? Официально, как будто бы Бейлиса, по сути материала выходило что судят именно ее; иначе, на основании представленного материала и быть не могло; прокуроры, приспосабливаясь к этому неизбежному отрицательному положению всячески трудились, чтобы повернуть его в свою пользу.

Мы начнем с обвинения против Бейлиса:

2.

Часть стратегического построения обвинителей (на которое они потратили чуть ли не три дня) состояла в подробном, с длинными повторениями, утверждении (никем, впрочем (183) неоспариваемым) что Андрюшина семья была непричастна к убийству.

Только во второй половине четвертого дня суд над Бейлисом начался по настоящему. В распоряжении обвинителей имелись шесть главных свидетелей: Фонарщик, его жена, Волковна, муж и жена Чеберяк, и их единственная оставшаяся в живых дочь Людмила.

Что касается фонарщиков, они своими противоречиями в показаниях во время перекрестного допроса, на предварительном следствии, давно себя дискредитировали и никто из журналистов не мог понять зачем прокуратура их вызвала в суд. По мере того как развертывался процесс остальные четыре постепенно погубили самих себя.

Мы уже описали некоторые имеющие значение сцены; мы их теперь кратко повторим для выяснения картины. Первая, указавшая следствию на очевидца, видевшего как Андрюшу схватили в утро убийства, была Юлиана Шаховская, фонарщица. Очевидцем этим, по ее словам, была Анна (по прозвищу - Волковна) старая, бездомная женщина, летом спавшая где попало, а зимой, в каком-нибудь углу крытого рынка.

Когда ее в первый раз вызвали к следователю, Волковна, очень обстоятельно (согласно официальной версии) рассказала то, что будто-бы уже говорила Юлиане, а именно, что она видела, как Бейлис неся Андрюшу на плече, бежал по направлению к печи, кирпичного завода. Но тут, на суде, она к возмущению и ярости обвинителей и к видимому удовольствию публики, совершенно растерялась. Плаксиво, с приседаниями и поклонами, со всякими "дорогие мои" да "батюшки мои" - она отреклась от всего своего показания: "Я ничего не говорила", "я ничего не видела", "они что-то написали, а потом велели мне уйти, я и ушла".

"Отвратительно", "комично", "нелепо" - таковы были выражения некоторых корреспондентов по поводу этого выступления. Волковна не только отказалась от своего первоначального показания, прочтенного ей на суде, но при очной ставке с Шаховской она вообще отрицала, что она когда-либо ей говорила об убийстве, и отрицала что когда-либо видела зайцевский завод.

(184) Дальше, в свое время, Юлиана указывала также на второго якобы очевидца, видевшего как утаскивают Андрюшу - на сей раз это был ее собственный муж. Но еще задолго до суда Шаховской дал показание, отрицавшее, что он когда-либо говорил жене, что видел, как Бейлис утаскивает Андрюшу. И теперь, на суде, вышло наружу какими способами эти прежние показания были от него "вытянуты", как Полещук и другой агент тоже помощник Красовского, оба понукаемые шайкой Голубева, работали над этими тремя свидетелями, посредством обещаний, угроз и ...водки.

Карабчевский: "Велели ли вам детективы обвинять Бейлиса?"

Шаховской: "Они угощали меня водкой; велели разное говорить..."

Карабчевский: "Велели ли они вам обвинить Бейлиса?"

Шаховской : "Да".

Карабчевский напирал на Шаховского уличая его в противоречиях и загонял его в угол, повторяя этот прием несколько раз, конечно, имея ввиду обратить внимание присяжных на все это.

Карабчевский: "вас допрашивали семь раз; вы также показывали что Женя вам рассказывал как чернобородый мужчина гнался за ним и за Андрюшей. Признали ли вы впоследствии что Женя никогда вам ничего подобного не говорил, и что вы все это выдумали?".

Шаховской оставался нем; судья Болдырев попробовал его подталкивать: "припомните, говорили вы это или не говорили?" -- на что Шаховской ответил: "не помню".

Четвертым, из главных свидетелей обвинения был Василий Чеберяк, отец умершего Жени. Его допрашивали на седьмой или восьмой день суда. Ему Женя незадолго до своей смерти якобы рассказывал, что Бейлис гнался за ним и Андрюшей приблизительно в тот самый час того самого утра, когда произошло убийство. Василий Чеберяк дал свое первое показание 20-го декабря 1911 г. На суде он показывал следующее:

Свидетель: Однажды, когда я был дома, мой сын Женя прибежал и сказал мне, что когда он с сестрами играл возле (185) глиномешалки, Мендель и еще два еврея за ними погнались. Они схватили его и Андрюшу; Женя вырвался от них, но он видел, как Андрюшу тащили по направлению к печам. Другие два еврея похожи были на раввинов.

Судья: "Сыновья Бейлиса тоже там были?

Свидетель: "Да, семья Бейлиса там была".

Согласно этой версии, Андрюшу утаскивали не только в присутствии Жени и его сестер, но и на глазах бейлисовской семьи. По этому поводу кто-то из наблюдателей на суде заметил, что если верить Василию, надо сделать вывод что Бейлис решил собрать как можно больше свидетелей своего преступления. Однако в то время как Василий Чеберяк давал свою первую версию в декабре 1911 г., т.е. через четыре месяца после Жениной смерти, сама Вера Чеберяк ни слова не сказала о том, что Женя видел, как тащили Андрюшу и заговорила только в июле 1912 г. т.е. через 11 месяцев после смерти Жени.

Грузенберг: "Почему вы не велели жене сказать следователю что православный мальчик был схвачен и исчез?"

Свидетель: "Я не обратил на это внимания".

Ничто в тексте протокола не позволяет нам придать какой-либо смысл этому замечанию, и ни суд ни адвокаты не попробовали разрешить эту загадку. Заседание седьмого дня процесса закончилось на этой загадочной ноте, а на другой день Василия снова вызвали в качестве свидетеля и прочли его показание от 20 декабря 1911 г.

Грузенберг: "вам только что прочли ваше показание, которое гласит: "Андрюша убежал преследуемый Бейлисом", но вчера вы заявили, что Бейлис и два раввина его утащили. Почему такое противоречие?"

Свидетель: "Когда я давал показание я был очень расстроен и смущен".

После этого прокуроры уже не знали, что им делать с Василием. Хотя они и настаивали на том, что сцена во дворе завода произошла приблизительно так, как Василий ее описывал, им пришлось согласиться, что ему нельзя доверять, что по-видимому Женя не ему рассказывал о том, что произошло.

В заключительной речи, касаясь Василия, Замысловский сказал: "У нас есть основания не доверять Василию - он (186) запуганный, жалкий человек. Вера Чеберяк - развратная, лживая и преступная женщина; она не имеет понятия о совести и долге, она настолько же хитра и болтлива насколько Василий жалок и прибит". По существу Замысловский признал, что Василий дал свою версию по указке жены. К этому можно прибавить трагическую ноту: когда Василия спросили давно ли он женат на Вере, он ответил: "Очень давно...".

Но кому же тогда Женя рассказал, как хватали Андрюшу? - может быть своей матери, "развратной лгунье и преступнице"? - Однако, когда Вера Чеберяк снова повторила свою версию, получив подкрепление от своей девятилетней дочки Людмилы, обвинители делали вид, что они ей верят.

Мы уже имели случай отметить какой необыкновенной памятью обладала маленькая Людмила, когда она давала свое показание 11 августа 1912 г., т.е. через год и пять месяцев после убийства Андрюши; ей было тогда девять лет; значит ей было семь с половиной в марте 1911 г. - во время убийства Андрюши. Но она все помнила (или, во всяком случае, повторяла данный ей урок) с мелкими подробностями, включая приблизительно час, когда Андрюша пришел за Женей, чтобы идти играть на глиномешалке и все события происшедшие в утро 12 марта 1911 г. Теперь на восьмой день процесса, 14 месяцев после своего первого показания, она его повторила только с малыми отступлениями.

Свидетельница: "Андрюша пришел за моим братом Женей и просил его пойти с ним играть. Мы все пошли: Женя, Дуня (Евдокия, дочь сапожника Наконечного) я и, несколько мальчиков (число свидетелей преступления все увеличивается). Мы играли во дворе, когда Мендель и еще кто-то нас прогнали. Он схватил Женю и Андрюшу, Женя вырвался и убежал, а Андрюша остался; я с сестрой убежала домой; она закричала: "они утащили Андрюшу" - но я этого не видела".

Прок. Виппер: "Ты кому-нибудь об этом рассказала?"

Свидетельница: "Нет, я очень испугалась; а потом я пошла жить к бабушке".

Прокурор: "Допрашивали ли тебя об этом?"

Свидетельница: "Да, позже, я сказала то же самое".

(187)

Прокурор: "Боялась ли ты говорить об этом когда нашли Андрюшино тело, или мама твоя не позволила тебе говорить?"

Свидетельница: "Боже сохрани, она хотела чтобы я говорила правду".

Суд потребовал очной ставки между Людмилой и девочкой Дуней, тоже, по словам Людмилы, отправившейся в то утро, вместе с другими детьми (Женей, Валей и Андрюшей) кататься на глиномешалке.

Девочки стояли друг против друга и судья Болдырев обратился к Дуне: "Ты пошла играть с Людмилой, а Бейлис вас стал прогонять?" - Девочка ответила: "Этого никогда не было" - Людмила: "Бейлис стал нас гнать" - Дуня: "Ты лучше вспомни, как было".

В этом месте протокола отмечено: "Людмила стала плакать и сказала: "я боюсь" - в первый раз она наткнулась на отпор в своем дословном, повторном показании. Прокурор Виппер сейчас же потребовал, чтобы этот инцидент был внесен в протокол; ему это нужно было для построения главного тезиса своей обвинительной речи, а именно, что все свидетели, выступавшие против Бейлиса, колебавшиеся, либо отказывавшиеся от первоначальных показаний, все были или подкуплены или запуганы евреями.

Шестая по счету и главная свидетельница против Бейлиса, Вера Чеберяк, должна была бороться против течения, т.к. даже прокуроры подчеркивали на суде ее плохую репутацию. Но и без того ее показание имело также мало цены, как и показание ее мужа. При жизни Жени и Вали, ни отец ни мать не упоминали о том, что дети их видели, как был схвачен Андрюша несмотря на то, что между якобы случившимся инцидентом и смертью их детей, в августе 1911 г. прошло пять месяцев. Только четыре месяца спустя, т.е. в декабре 1911 г., Василий Чеберяк заявил, что Женя на смертном одре рассказал ему, что видел, как Бейлис хватал Андрюшу. Затем прошло еще семь месяцев прежде чем мать выступила перед следователем с тем же повествованием; следователь был тот самый, который допрашивал ее, по меньшей мере, пять раз со дня убийства.

Судья Болдырев указал ей на этот факт, но указывать (188) уже было не к чему: когда Чеберяк, на четырнадцатый день выступила свидетельницей, всем все и так было ясно.

В этот день обвинитель Шмаков внес в свой секретный дневник яростную запись: "22 Апреля, 24 Июня 11 Июля, 13 Сентября 1911 г. Фененко допрашивал Чеберяк и она словом не обмолвилась о Жене, в связи с Андрюшиными посещениями. Эта стерва запуталась в собственном вранье, и в этом-то и заключается вся "загвоздка" - этого дела".*

С тем, что вся "загвоздка" этого дела заключалась исключительно в лживых показаниях Чеберяк, можно бы и не согласиться; более поздние инциденты на суде могли бы претендовать на первое место. Но ее показание ознаменовало крах всего обвинения против Бейлиса. Этими противоречиями и отказом признать свои же, данные ранее, показания, она вызвала нотацию судьи Болдырева: "Лучше уж вы говорили бы правду...".

Она, например, заявила в свое время перед следователем, что в глаза не видела Андрюшу после того как он со своей семьей переселился на Слободку. На процессе же, столкнувшись лицом к лицу с другими свидетелями заявлявшими обратное, она признала, что видела его несколько раз после его переезда.

Она раньше отрицала, что видела Андрюшу в утро убийства, а тут принуждена была сознаться, что Андрюша в то утро оставил в ее квартире свое пальто. До самого конца (но к этому времени она уже была полностью дискредитирована), она настаивала, что Андрюша своих книг у нее не оставлял.

Стенографический отчет процесса не совсем оправдывает уважение журналистов к личности Чеберяк, к ее изобретательности и хитрости. Сопоставляя все это с их будущими статьями и воспоминаниями, приходиться сказать, что как лжец она была ловка и убедительна, но слаба в фактическом обосновании. То, что было хорошо для перебранки с соседями или для делишек с полицией, оказалось недостаточным на судебном процессе.

Стоя перед опытными юристами, она была вне своей сферы и видно было что это ее сердило; она видимо считала, что они "нечестно играли"; они помнили все что она говорила (189) несколькими часами или днями раньше. Ее злило, что они делали ее ответственной за показания, сделанные годом или даже двумя ранее. Так как она много импровизировала, то она часто впадала в ту ложь, которая "выдает правду".

Яркий пример как она отрекалась от своих сообщников: до и во время суда, у нее спрашивали имена людей посещавших ее квартиру, она представила список вполне "почтенных" (если можно так выразиться) людей; но когда зашла речь о "тройке", уже сильно подозревавшейся вместе с ней в убийстве Андрюши, она признала только одного, сводного брата Сингаевского.

Она, очевидно, полагала, что если она станет отрицать посещения такого близкого родственника, она может запутаться в длительных объяснениях; однако ей не хватило дальновидности относительно двух других ее "друзей". Ей следовало сообразить, что ее близкое и интимное сотрудничество с двумя другими членами "тройки", Латышевым и Рудзинским должно было обнаружиться (как и случилось) и что ее попытка скрыть их имена приведет к неприятным осложнениям.

Один еврейский журналист вспомнил по этому поводу анекдот из еврейского фольклора: еврей, по имени Берель, нелегально уезжал из России; у него был фальшивый паспорт с именем Иоссель; готовясь к допросу пограничного чиновника, он все время заучивал: "меня не зовут Берель - меня зовут Иоссель. Наконец, очутившись перед пограничным жандармом, он впал в панику и лепетал: "как бы меня не звали, одно ясно - я не Берель".*

Прокуроры должны были сами на себя пенять за плохую помощь от Веры Чеберяк; роль на нее возложенная была не легкой; они сделали эту роль еще более трудной, называя Чеберяк бессовестной, развратной бабой, возглавлявшей банду преступников, с другой стороны она по злорадности судьбы была незаслуженно заподозрена в ужасном преступлении.

Как было ей вести себя под градом оскорблений, сыпавшихся на нее от ее же защитников, не говоря уже о защитниках Бейлиса? Что ей было делать и говорить? Терпеть со смиренным видом невинной страдалицы или отрицать с гордым негодованием? Она слишком часто проявляла гнев когда ей (190) следовало быть покорной, вступала в бой когда надо было смиряться.

Небольшой инцидент разыгрался по поводу краденого платья; платье было продано девушке жившей тогда в ее доме; позже девушка узнала что платье, по всей вероятности, было краденое и вернула его Чеберяк. Почтенный, уважаемый адвокат Григорович-Барский спросил Чеберяк: "А деньги вы удержали?" - Чеберяк вспыхнула: "это мое дело" - Григорович-Барский: "Нас интересует, продали ли вы платье вторично?" - Чеберяк: "Я не хочу об этом говорить, заплатила ли мне моя прислуга мое дело и никого не касается, у нас тут о другом идет разговор".

Такая повышенная чувствительность приличествовала бы честной домохозяйке но никак не драчливой скандалистке вульгарность которой не вызывала ни малейших разногласий между защитниками и обвинителями.

В некоторых случаях было видно, что Чеберяк весьма недовольна отношением к ней обвинителей Бейлиса (т.е. ее защитников); уж очень бесцеремонно они обращались с ее репутацией: им нехватало стратегического воображения.

Так, например, на четвертый день процесса, в ожидании своего вызова в качестве главной свидетельницы она решила заняться своей собственной защитой: она попробовала в приемной комнате суда уговорить свидетеля Зарутского, одиннадцатилетнего мальчика, показывать, что он тоже находился в утро убийства с Женей и Андрюшей и другими детьми и видел, как Бейлис схватил Андрюшу и потащил его куда-то.

Но мальчик отказался, а свидетельница подслушавшая этот разговор, повторила его в суде. Между Чеберяк и мальчиком была сделана очная ставка впрочем, создавшая какой-то тупик или "мертвую точку".

Судья: "Свидетельница Чеберяк, мальчик говорит, что вы подучивали его говорить, что он был в то время возле глиномешалки"?

Чеберяк: "Никогда этого не было"

Судья: "Расскажи нам, мальчик, как оно в самом деле было?"

Зарутский: "Она сидела недалеко от нас; она меня (191) позвала и сказала: "Ты не помнишь как вы играли возле глиномешалки, ты, Женя, Валя, Людмила и как Бейлис схватил Валю Женю и Андрюшу; Вале и Жене удалось вырваться, а Андрюшу он не выпустил?"

Чеберяк: "Ты врешь! Людмила это сказала". Инцидент был исчерпан.

Теперь мы перейдем к делу против Чеберяк и "тройки".

3.

По мере того, как улики против Бейлиса таяли, они в такой же пропорции все возрастали против Чеберяк и "тройки". Фактически большая часть процесса сводилась к отчаянному "арьергардному бою" со стороны обвинения.

Основное вещественное доказательство представленное в суде был кусок наволоки, пропитанный кровью со следами спермы, найденный в кармане Андрюшиной тужурки, рядом с его телом. Только благодаря бдительности и настойчивости таких чиновников (юристов) как Фененко и Брандорф, боровшихся с конспирацией изнутри, этот предмет не был уничтожен.

Пятна спермы на наволоке тем более вызывали недоумение, что о половом насилии над Андрюшей не могло быть и речи и поэтому не было основания предполагать что сексуальный элемент играл какую-нибудь роль в убийстве. Однако выделения спермы были также найдены и на обоях в квартире Чеберяк, и две свидетельницы признали, что кусок оторванной наволоки принадлежал к гарнитуру из ее квартиры. Свидетельницы эти - Катерина и Ксения Дьяконовы и были те самые "девки", о которых Сингаевский с такой ненавистью рассказывал Караеву и Махалину, и которых, по его мнению, следовало "убрать".

Свидетельство обеих сестер являлось долгое время самым важным в расследованиях Красовского, полковника Иванова и журналиста Бразуля. Имея свои постоянные входы и выходы в квартиру Чеберяк, эти две женщины появлялись там, чтобы поесть на даровщинку или же выпросить какую-нибудь подачку. Обе старались извлечь для себя наибольшую пользу из своего касательства к делу Бейлиса.

(192) На пятнадцатый день процесса они давали свои главные показания. Красовский заявил на суде (Катерина Дьяконова это подтвердила), что он раз тридцать ее угощал; Бразуль проявил к ней не менее настойчивое внимание, а полковник Иванов признавал, что давал ей регулярно "на чай", на "проезд". Эти подачки иногда были до пяти рублей деньгами единовременно.

Обе они, и Катерина и Ксения, были легкомысленные, глупые существа, но они не были преступницы, и не были злонамеренны. Об этом нельзя забывать ввиду важности их показаний. Ксения (по профессии портниха) заявила, что спустя некоторое время после убийства, Вера велела ей сшить несколько новых наволочек для подушек в ее гостиной. Обе сестры при этом обратили внимание, что одна из четырех подушек была без наволоки. При шитье новых наволок, Ксения не следовала старому рисунку вышивки, но и она и Катерина помнили этот старый рисунок; когда на суде им показали кусок наволоки найденный возле Андрюшиного тела, они заявили, что то, что оставалось от рисунка совпадало с рисунком на старых наволоках.

Допрос прокуроров по этому вопросу продолжался так долго и был так сложен, что решить вопрос, по-видимому можно было бы только выложив одну из старых наволочек рядом с найденным куском. Чеберяк, конечно отрицала тождественность рисунка.

Во всем этом эпизоде с наволоками была одна многозначащая подробность: когда судебный следователь Машкевич допрашивал сестер еще до суда и завел речь о наволоках, он им не показал найденный возле Андрюшиного тела кусок, чтобы таким образом оживить (или оспорить) их память в опознании этого предмета, т.е. совершил грубое нарушение закона.

Сестры также заявили как на следствии, так и на суде, что все три члена "тройки" были постоянными посетителями квартиры Чеберяк. В этом Чеберяк, в конце концов, принуждена была признаться; все остальные порочащие ее свидетельства она неуклонно отрицала.

Как во время следствия, так и на суде Катерина показывала, (193) что в утро 12 марта 1911 г. она пришла к Чеберяк и была поражена странным поведением "тройки" - Сингаевского, Латышева и Рудзинского которых она там застала.

На суде она сказала: "Вера сама открыла мне дверь, и я увидела в большой комнате трех мужчин - они засуетились и убежали и спрятались в маленькой комнате. Вера не впустила меня в гостиную, а повела на кухню; я видела, что гостиная в беспорядке, ковер смят под столом". - "Через некоторое время, продолжала Катерина Дьяконова, Аделя Равич* (лавочница, сбывавшая краденый товар для Чеберяк) сказала мне, что она видела труп Андрюши, завернутый в ковер под столом". - В показании Ксении Дьяконовой было подтверждение слов Адели Равич, ей тоже повторенных.

Равичи (муж и жена) как и многие другие важные свидетели на процессе не присутствовали - они уехали в Канаду осенью 1911 г. вскоре после ареста Чеберяк. Защита просила суд найти эту чету при посредстве чиновников русского консульства в Канаде и Соединенных Штатах и снять с них показание. Суд прошение отклонил.

Внизу, под квартирой Чеберяк находилась "монополька", казенная винная лавка; при лавке жила женщина обслуживающая ее - Зинаида Малецкая. Обе женщины враждовали между собой; Чеберяк пробовала продать Малецкой краденые вещи: ювелирные изделия, меха; но Малецкая отказывалась покупать их, и в разговоре делала намеки, что уверена в том что вещи краденые. С этого у них и разгорелась война. Чеберяк дала ей пощечину, а Малецкая бросала камни в ее окна; однако, не было выяснено, кто первый начал военные действия. Вот показание Малецкой на семнадцатый день процесса:

"...в начале марта 1911 г., когда мой супруг уехал на долгое время из дому, я услыхала в квартире Чеберяковой детские шаги... шаги перешли из одной комнаты в другую. Из маленького коридорчика шли в большую комнату детские шаги. Потом я слышала - дверь хлопнула, и детские шаги с криком и плачем направились к противоположной двери в маленькую угольную комнату. Затем хлопнула дверь, детские шаги и плач... Слышу звук, затем как бы ожидание, шепот, потом какой-то подавленный детский звук. Здесь я оторвалась, (194) пошла в лавку, купили что нужно, опять спешу обратно. Слышу шаги, но особенно ясно слышу шаги взрослого, но уже детские шаги не так слышны. Как бы танцующая пара, как будто делают "па" то в одну сторону, то в другую".

Замысловский: "Расскажите нам подробно, что было дальше".

Свидетельница: "Я не могу подробно описать, потому что у меня такое занятие, что я постоянно захожу в лавку, ухожу, потом опять иду в комнату. Слышала, что была возня, несли что-то. Я ушла в лавку, затем опять пришла в комнату (как раз под квартирой Чеберяк). Слышу что-то несут, какую-то неудобную ношу. Слышу писк, взвизгивание Чеберяковой; затем идут шаги в другую комнату, как будто бы уцепились за что-то. Как будто бы несли что-то и положили на пол. Я сейчас же поняла, что это и несли то, что кричало".

...Тут надо еще сказать, что час указанный Малецкой (между 10 и 11) совпадал с показанием Катерины Дьяконовой, когда она отправилась к Чеберяк в утро 12 марта.

Мы отметили ранее, что фонарщик показал на Полищука (бывшего помощника Красовского), как на одного из тех, кто его подкупал, чтобы обвинить Бейлиса. С другой стороны Красовский заявил о Полищуке, что тот отдал себя в распоряжение Голубева и других черносотенных организаций. В свое время - как мы помним - Полищук честно делал свое дело: он подметил неестественное поведение Веры Чеберяк у смертного одра ее сына Жени, и сделал о нем донесение. Священник, отец Синкевич, пришедший чтобы причастить мальчика, тоже давал показание и подтвердил сказанное Полищуком, а именно, что мать не позволила умирающему мальчику отвечать на его вопросы.

Однако все то, что Полищук, в свое время, по своей воле, свободно доносил Красовскому, теперь, двумя годами позже, можно было из него вытащить разве только клещами; с тех пор он сделался другим человеком, до ушей потонувшим в конспирации.

Обвинение Красовского в присвоении им 16 копеек в 1903 г. было тоже делом рук Полищука. Но нежелание упирающегося Полищука повторить на суде ранее рассказанную (195) им сцену у постели умирающего Жени, только увеличило значительность этого диалога.

Большое впечатление также произвело свидетельство сыщика Кириченко об отчаянном, хотя и скрытом вмешательстве матери, когда с Жени, в еще более ранний период следствия снимали допрос.

Но ни один из эпизодов нами приведенных, не лег такой тяжестью на "тройку" (а следовательно и на Чеберяк) как тот что произошел на 18-ый день процесса его можно было бы вернее всего определить как "неудавшееся признание"... а затем, в тот же день произошло еще одно событие затмившее собой и его.

Теперь нам нужно еще раз вспомнить, что оба оставшихся в живых члена "тройки" - Сингаевский и Рудзинский, вскоре после убийства Андрюши явились к следователю и к прокурору с признанием, что в ночь на 12 марта они ограбили в Киеве, на Крещатике, оптический магазин Адамовича. Они решились на это (по чистосердечному признанию Рудзинского) так как заметили, что их подозревают в убийстве Андрюши.

Мы знаем, что Рудзинский был под ложным впечатлением, что полиция считает, что убийство было совершено не утром 12 марта, а ночью того же дня; поэтому, рассуждал Рудзинский, ограбление магазина дает им обоим полное алиби. Они предпочитали получить три-четыре года за грабеж, нежели двадцать лет за убийство.

Но тут случилось нечто весьма странное - выяснилось, что их признание в грабеже не повлекло за собой никакого судебного преследования - это признание просто осталось без последствий. Болдырев, в очень осторожных выражениях, стал объяснять это обстоятельство присяжным: "Таков, господа, закон: если судебный следователь приходит к выводу, что улик недостаточно, он подписывает бумагу о прекращении дела; так было сделано по отношению к Сингаевскому, а государственный прокурор также решил прекратить дело и по отношению к Рудзинскому. Решение это было утверждено киевским окружным судом; так как следователь не собрал достаточных улик, дело и было прекращено".

Но государственный прокурор Виппер знать ничего не (196) хотел: он стал доказывать, что "тройка" стала "жертвой" серьезной судебной ошибки. Они совершили грабеж и должны были за это быть посажены в тюрьму. Они честно признали свое преступление, и не их вина, если их за него не наказали. Правда, они сделали признание, чтобы установить свое алиби; но не в этом суть дела, настаивал Виппер - суть дела в том, что они совершили грабеж. Да, теперь установлено, что убийство было совершено в утро 12 марта и, следовательно, на поверхностный взгляд алиби "тройки" может показаться несостоятельным. Но это совсем не так; дело в том, что ограбление оптического магазина такое дерзкое и трудное предприятие, что оно фактически исключает для грабителей возможность совершить убийство в утро того же дня, в другой части города.

Виппер с большим темпераментом доказывал виновность "тройки" в ограблении магазина. Корреспонденты по этому поводу не могли не отметить, что никогда еще прокурор так настойчиво не доказывал виновность преступников, когда судьи отказывались их судить.

Для подкрепления своего тезиса Виппер умудрился заставить тупого Сингаевского инсценировать картину грабежа, т.е. воспроизвести со всеми подробностями, как Рудзинский залез в магазин, как он сам (взломщик первого класса) последовал за ним, как Латышев играл роль дозорного. Собрав добычу они пустились в бегство, и на другой день, благополучно закончив операцию, уехали в Москву.

Тут и Замысловский выступил на авансцену с целью как можно лучше все разжевать присяжным заседателям. Он обратился к Сингаевскому: "Ведь такое предприятие, прежде чем к нему приступить требовало от вас выяснения всех условий, не так ли? Вам нужно было разузнать, когда владелец уходит из магазина, где находится сторож, возле магазина или же у ворот, вообще говоря, надо было сделать большую рекогносцировку, чтобы знать, где что находится, как именно магазин закрывается и т.д. и т.д. Ограбить магазин со взломом это более сложное дело, чем просто в него залезть, необходимо было все расследовать - вы по крайней мере два дня должны были быть этим заняты?"

(197) Сингаевский, во время этой речи, только кивал головой выражая свое одобрение.

Затем, свидетелем был вызван Рудзинский, в кандалах, под конвоем двух солдат; под суфлерство Виппера он добавил некоторые довольно правдоподобные детали о том как он вломился в магазин при помощи отмычки и сверла, как они оба собрали очки, ножи и бинокли и передали их Латышеву.

И присяжные, и корреспонденты с одинаковым интересом прослушали эту профессиональную экспозицию; жаль, что Латышева уже не было в живых; но и без него это повествование звучало весьма убедительно.

Все это теперь читаешь так, как если бы это был какой-то затерянный фрагмент какой-то дикой сказки или же как перевернутый верх ногами криминальный роман: два человека приносят повинную в своем преступлении, и при помощи своих "адвокатов", никому не позволяющих усомниться в их виновности, очень убедительно излагают все подробности.

К всеобщему удивлению, судья Болдырев с полным благодушием позволил развертываться до бесконечности всей этой комедии, и это не взирая на уже установленный факт что судебное преследование трех громил было в свое время прекращено.

Не оставив ни в ком из присутствующих (включая адвокатов Бейлиса, впрочем и до того убежденных) сомнения в виновности "тройки" в ограблении магазина, Виппер переменил курс своей тактики и стал защищать "тройку", пытаясь объяснить в каком они находились фальшивом положении и убедить присяжных, что по существу они были не плохими ребятами: ведь так легко было тогда поверить всему самому скверному и о них и о Чеберяк; так легко, что они были таким образом как бы заранее осуждены. Он просил присяжных побороть в себе все предвзятые чувства по отношению к этим профессиональным ворам.

Виппер: "Можете ли вы по совести сказать, что эти три человека могли совершить убийство? Рудзинский приехал сюда с каторжных работ из Сибири, где он содержится за еще один грабеж; похож ли он на злодея, способного совершить такое страшное преступление, как убийство Ющинского? - Я очень (198) рад, что Сингаевский и Рудзинский тут присутствуют - они не похожи на убийц. Разве простой вор стал бы подвергать ребенка таким пыткам? Я бы тут не стоял перед вами, если бы не был убежден, что они невиновны, но что виновен человек, сидящий на скамье подсудимых".

В общем Виппер проявил мужество взывая к интуиции присяжных если принять во внимание, что по всеобщим отзывам, Сингаевский выглядел тем чем он и был, т.е., недоразвитым, полоумным типом (Виппер сам не раз указывал на его глупость, а Рудзинский, по деликатному выражению Виппера, "приехавший" из Сибири, отбывал там наказание не за кражу со взломом а за вооруженный грабеж, о чем присяжные прекрасно знали).

В заключительной части речи, все еще прилагая все усилия, чтобы добиться снисходительного отношения присяжных к "тройке", Виппер отметил их невыгодное положение вследствие их репутации "невинных преступников" (ярлык, немедленно приклеенный к ним прессой) по сравнению с Бейлисом, пользовавшимся всеобщим уважением.

Какой контраст! - Если отбросить его участие в ритуальном убийстве, рассуждал Виппер, Бейлис мог быть прекрасным человеком (хоть и не был профессиональным взломщиком); столько людей говорили в его пользу, никто ни слова, против... Виппер продолжал: "Весьма возможно что Бейлис хороший семьянин, добросовестный и усердный труженик, как и всякий другой еврей живущий в скромных обстоятельствах и притом религиозный. Но может ли все это удержать его от преступления? Конечно, нет... я опять повторяю, он может во всех отношениях быть хорошим человеком, хорошим семьянином, чтить отца и мать...".

Випперу мало было изображать Бейлиса хорошим семьянином, добросовестным и трудолюбивым, живущим, как и другие евреи в скромных условиях (предположительно, также похожих на него в их "практике ритуальных убийств"), увлеченный собственным красноречием, он стал заменять слова "может быть" словом "наверное". Он был возмущен клеветническим утверждением адвокатов Бейлиса, что тот не был ортодоксальным евреем; он также отказывался верить что Бейлис не соблюдал (199) субботы и фактически работал на заводе в то субботнее утро.

Виппер продолжал рассуждение: Если старик Зайцев, считавший мацу священным хлебом доверял ее выпечку Бейлису, значит он считал Бейлиса правоверным и благочестивым евреем.

Если бы Бейлис действительно занимался выпечкой мацы, можно было бы говорить об его благочестии: но ведь он ее только отправлял. Однако, для прокуратуры ортодоксальность Бейлиса была настолько же существенна как и репутация его честности.

Присяжным заседателям, говорил Виппер, может показаться странным, чтобы человек с таким добрым именем был способен на ритуальное убийство? Но пусть они не сомневаются в заслуженности его хорошей репутации: наоборот, чем более они был уважаем своими соседями, тем более вероятно, что как еврей он мог совершить ритуальное убийство. - Другими словами - правда о человеке не должна вводить присяжных в заблуждение...

Адвокаты Бейлиса ничуть не сомневались в правдивости признания "тройки" относительно ограбления оптического магазина. Их позиция была: "тройка" легко могла находиться утром 12-го марта в квартире Чеберяк, как об этом свидетельствовала Катерина Дьяконова, и в ту же самую ночь ограбить магазин.

Нелепость по существу дела и крайняя напряженность атмосферы переплетались между собой во время очной ставки Сингаевского с молодым революционером Махалиным. И полковник Иванов (глава киевской Охраны) и прокурор Замысловский сделали все от них зависящее, чтобы эта очная ставка не состоялась. Они надеялись, что им удастся не впустить Махалина в зал суда как им удалось это сделать по отношению к Караеву, его товарищу - революционеру и сотруднику по частному расследованию в деле Бейлиса, и так же по отношению к сыщику Полищуку и шпиону-арестанту Козаченко.

Полковник Иванов опасался, что его вызовут в свидетели и он очутится лицом к лицу с Махалиным, ранее бывшим его осведомителем. Сам Махалин конечно не хотел бы напоминать (200) об этом нечистом эпизоде в его жизни, но защита могла об этом знать и вывести все наружу. Такая перспектива представляла Иванову большие неудобства по причинам, как общего, так и специального характера. По причинам общего характера, потому что каждый раз как двойному агенту удавалось его перехитрить, это бросало тень на него как на чиновника политического розыска. Специальная причина для Иванова заключалась в том, что для него был опасен возможный вопрос защиты: на каком основании он доверял Махалину как шпиону Охраны, а не верил ему в деле Бейлиса?

Замысловский не хотел допускать Махалина на процесс потому что боялся что идиот Сингаевский при очной ставке с ним, совершенно провалится. Страх этот, как мы увидим дальше, имел полное основание; Замысловский настолько чувствовал эту опасность, что он пригрозил уходом из дела, если ему откажут в его требовании. Но администрация чувствовала, что она и так слишком далеко зашла, не допуская неудобных свидетелей на суд. И, в конце концов, Иванов и Замысловский уступили.

Опасная для них минута приближалась, когда сцена с "неудавшимся сознанием" подходила к концу. Сингаевского уже допрашивали больше часа; при беспрерывной помощи прокуратуры ему удалось наконец доказать свою виновность в грабеже, по крайней мере поскольку это касалось неофициального мнения суда.

Тут Грузенберг, понимая создавшееся положение стал напирать на Сингаевского: "Почему вы думаете, что если в ночь с 12-го на 13-ое вы ограбили магазин, то это значит, что утром вы не могли совершить убийства? - вы говорите: я не боюсь (обвинения) потому что в ночь с 12 на 13 я был занят ограблением, я снова спрашиваю вас, почему вы думаете, что это доказывает что вы не могли совершить убийство утром?".

Об этом речь шла не раз и раньше; Виппер и Замысловский всячески старались доказать что ограбление было столь трудным и сложным делом, что должно было потребовать полного внимания "тройки" в течение, по крайней мере, предыдущих двух дней.

Но защита этим не была удовлетворена, и полагала что (201) и присяжные не доверяли версии обвинения. Грузенберг повторил свой вопрос; Сингаевский молчал - у него своих мыслей больше не было. Грузенберг в третий раз повторил свой вопрос и теперь Замысловский пришел на помощь Сингаевскому.

Замысловский: (обращаясь к Сингаевскому) "Не считаете ли вы, что если совершено было убийство, необходимо было спрятать труп?"

Сингаевский: "Да".

Замысловский: "В таком случае было бы невозможно убрать труп до ночи если убийство совершено было в утро 12-го?"

Сингаевский: "Нет".

Замысловский: "Значит, вы считаете окончательно доказанным, что у вас бы не было возможности убрать труп так как вы ведь все уехали?"

Сингаевский: "Да".

Защита утверждала, что тело жертвы было вынесено из квартиры или в ту же ночь или в следующую другими членами шайки Чеберяк.

Но все эти пререкания отодвинулись на задний план, как только вызвали Махалина для очной ставки с Сингаевским. Это был, может быть, самый напряженный момент всего процесса.

Наступил вечер, электрические лампы были зажжены, небольшой, продолговатый зал, вмещавший от 250 до 300 человек был набит битком, как и в прежние дни, корреспондентами главных газет и телеграфных агентств России и западного мира, зрителями, свидетелями, адвокатами и судьями.

Общее внимание было в высшей степени напряжено; "агент Д." был в зале и томился вместе с представителями обвинения и судьями. Председатель Болдырев вызвал свидетеля Махалина; франтовски одетый Махалин занял место напротив Сингаевского.

Судья: (Сингаевскому) "Посмотрите на этого молодого человека - узнаете ли вы его?"

Сингаевский: молчит

Судья: "Знаете ли вы его?" - наступает длинная пауза; Сингаевский, по-видимому, переживает внутреннюю борьбу; нельзя было определить были ли у него какие-либо связные (202) мысли, понимал ли он, перед какой задачей стоит? Сущность происходящего была очевидна для всех присутствующих. То, что Сингаевский в свое время встретился с двумя людьми назвавшими себя Махалиным и Караевым он уже раньше признал. Он отчасти подтвердил, отчасти отрицал некоторые показания Махалина и Караева относительно их встреч и разговоров.

Теперь для него был вопрос, отрицать ли ему, что стоящий перед ним человек тот самый, что назвал себя Махалиным? Если бы ему это удалось, он мог бы избежать поединка с Махалиным в присутствии стольких людей. Но он стоял как бы в оцепенении. Многие считали, что Сингаевский теперь "сломится" и сознается в убийстве.

Адвокат В. А. Маклаков сказал позже в заключительной речи: "Так оно продолжалось в течение нескольких мучительных минут, и у меня было чувство, что драма приходит к концу и произойдет сознание". Другой защитник, Карабчевский, тоже задержался в своей заключительной речи на этом критическом моменте; но он выразил свое разочарование насчет исхода сцены в другой форме: "Я в общем рад, что Сингаевский остался верен себе и стоял тут со своим тупым взглядом и малым умом". Карабчевский продолжает: "Если бы Сингаевский признался в убийстве, прокурор Виппер, конечно, присоединил бы его к длинному списку свидетелей, которых он обвинял или в получении еврейских взяток или же в том, что они были запуганы еврейскими угрозами".

Наконец Сингаевский ответил: "Я его знаю". "Вот в эту минуту" с горечью сказал Маклаков в своей заключительной речи, "обвинители и вмешались". Вернее, выступил судья Болдырев, который с этого момента - с помощью обвинителей стал направлять Сингаевского в течении дальнейшего показания.

Судья Болдырев: (Сингаевскому) "Где вы с ним встретились?"

Сингаевский: "В комнате у Караева"

Судья: "Вы говорили с ним по поводу убийства Ющинского?"

Сингаевский: "Нет"

(203)

Судья: "Вы утверждаете, что когда вы говорили с Караевым, этот молодой человек не присутствовал?"

Сингаевский: "Он не присутствовал".

Таким образом острый момент крайней опасности миновал - ведь Караев в своем показании заявил, что Сингаевский сделал ему свое признание в присутствии Махалина. Если уж Сингаевский не мог отрицать, что он когда-либо встречался с Махалиным, самое лучшее для него было отрицать присутствие Махалина при его разговоре с Караевым. Если Сингаевский и был на волосок от признания в убийстве, Болдыреву удалось вывести его из этой опасности; все, что Сингаевскому нужно было теперь делать, это механически повторять что Махалин не присутствовал при разговоре его с Караевым, и что при разговоре с Махалиным не было речи об убийстве.

Можно почти с полной уверенностью сказать: если бы состоялась встреча Сингаевского лицом к лицу с его бывшим кумиром Караевым, Сингаевский бы не выдержал и принес бы повинную. И с одинаковой уверенностью можно предположить, что Караев с его вспыльчивым, бурным характером, с его полным презрением ко всяким властям, никогда бы не потерпел вмешательства судьи и прокуроров, бесстыдно подсказывавших ответы Сингаевскому. А если бы ему не удалось остановить их маневры, он бы конечно произвел такой скандал, что эти маневры все равно потеряли бы какое бы то ни было значение.

"Мы протестовали", сказал Маклаков в заключительной речи, "но оцепенелое молчание Сингаевского было прервано, и тайна осталась нераскрытой". Не совсем так рассматривал инцидент "агент Д."; в ту же ночь, в письме к Щегловитову он писал "...хотя Сингаевский не признался в убийстве, он признал, что знает Махалина и подтвердил некоторые детали его показания; публика не сомневается, что Бейлис будет оправдан".

Девятнадцатый и последний день опроса свидетелей принес с собой высшую степень унижения для прокуратуры в результате показаний полковника Павла Иванова, помощника Шределя (главы жандармского управления). Тут надо (204) вспомнить, что под давлением начальства, именно полковник Иванов, в начале следствия, приступил к изготовлению улик против Бейлиса. Это он подсадил арестанта-шпиона Козаченко в камеру Бейлиса, и ничуть не изобличил дико-нелепого доноса Козаченко, будто бы Бейлис пытался его нанять для отравления фонарщика Шаховского и сапожника Наконечного. Будем помнить также, что вызванный на допрос к Иванову, Козаченко упал на колени и сознался, что он всю эту историю выдумал.

Легко понять, почему администрация не хотела пускать дурачка и пьяницу Козаченко в зал суда, но непонятно почему Иванов рассказал главному редактору "Киевлянина", Пихно, о признании Козаченко. Пихно умер до процесса, но он успел рассказать о разговоре с Ивановым другому журналисту, крещеному еврею Брайтману, в свою очередь беседовавшему по поводу этого эпизода с Ивановым.

На суде Карабчевский допрашивал Иванова по поводу этих разговоров:

Карабчевский: "Вы сказали, что говорили с Брайтманом по поводу бейлисовского дела; случалось ли вам говорить с ним об информации, полученной им от Пихно?"

Иванов: "Я не помню"

Карабчевский: "Вы никогда с ним не говорили о Козаченко?"

Иванов: "Я не могу с точностью припомнить разговоры происходившие два года тому назад".

Карабчевский: "Значит вы не упомянули о ложном обвинении Бейлиса и о признании Козаченко, что он солгал?"

Иванов: "Я этого" не помню".

В судебном отчете не значится прямого вопроса со стороны защиты: "Признался ли вам Козаченко, что он выдумал всю историю с отравлением?" Иванова только спросили, говорил ли он об этом с Пихно и с Брайтманом - мы только что видели, как он ответил на эти вопросы.

Роль, сыгранная Ивановы в эпизоде с "неудачным признанием" тоже показывает каковы были чувство чести и компетентность этого человека. Именно к нему Рудзинский обратился в свое время с намерением сознаться в грабеже, и Иванов его (205) направил куда следовало. Об этих обстоятельствах Грузенберг, главным образом, его и допрашивал.

Грузенберг: "Разве вы не спросили Рудзинского, почему сознание в грабеже, совершенном в ночь с 12 на 13-ое, дает ему алиби касательно убийства, совершенного в утро 12-го числа?"

Иванов: "Нет, я не спросил".

Грузенберг: "Но ведь в газетах уже появилось точное указание относительно времени убийства".

Иванов: "Мне об этом ничего не было известно".

Как мы уже ранее видели, в газетах сначала появились противоречивые сведения относительно времени, когда было совершено убийство. Более чем вероятно, что эти вводящие в заблуждение сведения в газетах были ловушкой со стороны полиции; однако, невозможно поверить, чтобы Иванов был неправильно информирован. И вот эта ложь тоже помогла вскрыть правду. Иванов решил сыграть хотя бы на частичном алиби и потому одобрил план Рудзинского сознаться в грабеже. Сам же, в своих показаниях спотыкался с одной лжи на другую; он производил впечатление человека погруженного в какой-то туман, и когда прокуратура пробовала ему подсказывать, как она подсказывала Сингаевскому, он не воспользовался ее помощью.

Его спросили работал ли кирпичный завод в день убийства. На этот вопрос он дал два ответа; первый - что от следователя Фененко получен был рапорт, что завод работал. Но такой ответ был нежелателен для прокуратуры; снова спрошенный, Иванов сказал, что он не смог этого выяснить. Тогда Виппер, едва скрывая свое отчаяние, спросил: "Разве этот вопрос вас не интересовал?" - "Да, но я не мог установить, работал ли завод", - был ответ.

Тогда Виппер решил переменить курс и вернулся к уже не раз испробованной тактике, стараясь доказать роль еврейского капитала и запугивания в защите Бейлиса.

Виппер: (обращаясь к Иванову) "Известно ли вам, что Бразуль, Махалин и Караев получали какие-либо суммы денег?"

Иванов: "У меня есть рапорт об этом. В киевской (206) жандармерии есть несколько заявлений, подтверждающих, что все лица занимавшиеся частным расследованием, получали денежные вознаграждения". - "Согласно этому рапорту", продолжал Иванов, "Бразуль в свое время получил три тысячи рублей, а Караев и Махалин получали регулярно по пятьдесят рублей в месяц".

Тут Грузенберг, защищавший Бейлиса без всякого вознаграждения, вскипел, и потребовал, чтобы Иванов раскрыл источник своей информации; он отвергал объяснения Иванова, что тот должен в этом вопросе сохранять служебную тайну. В это время вмешался судья Болдырев: "Свидетель заявил: жандармерия располагает точными и надежными сведениями, не оставляющими у него никаких сомнений, но служебный долг не позволяет ему об этом говорить".

"Вот я именно об этом и говорю", резко возразил Грузенберг, - "почему вы, ваше превосходительство, не объясняете ему, что его служебный долг состоит в том, чтобы говорить только правду, и что тут никаких секретов быть не может? Я прошу внести это в протокол".

Замысловский решил, что это подходящий момент, чтобы подразнить Грузенберга и напомнить ему, что ведь Иванов давал свое показание по настоянию защиты. Грузенберг сейчас же парировал: "Безразлично, какая сторона вызвала свидетеля; не существуют свидетели обвинения и защиты - есть только честные и бесчестные свидетели".

- Замечание это было сделано в знаменитой грузенберговской манере - с прямолинейностью, граничащей с дерзостью. Нельзя было позволить защитнику делать намеки в суде, что ответственный государственный чиновник лжет. Судья Болдырев назначил перерыв заседания, чтобы обсудить этот и другие вопросы со своими коллегами. По возвращении судей, Болдырев обратился к Грузенбергу: "Я вас должен предупредить, что если с вашей стороны будут повторяться подобные замечания, я, к сожалению должен буду прибегнуть к крайним мерам". Грузенберг отступил на один шаг: "мое замечание ни кому лично не относилось".

Болдырев: "Вы себе позволили непозволительное выражение; вы отлично знаете, что такие инсинуации запрещены, (207) поэтому ваше замечание было абсолютно неуместным; я предупреждаю вас, что если вы будете продолжать, я буду вынужден прибегнуть к крайним мерам". - Но Грузенберг больше не позволил себя запугивать. Он ответил: "Я повторяю, что не признаю разделения: свидетели обвинения и свидетели защиты; все свидетели дают показание в суде, и они могут только быть честными и бесчестными - я остаюсь при этом мнении". Болдырев на это ничего не возразил.

Уже после процесса, киевская ассоциация адвокатов сочла себя обязанной сделать Грузенбергу выговор за его резкий тон в обращении с Ивановым; однако, это не могло помочь Иванову на суде.

4.

Но где же сам Бейлис? В течение длительной борьбы за реабилитацию Чеберяк и "тройки", Бейлис фактически исчез из виду своих судей. Шли бесконечные рассуждения касательно куска наволоки, касательно седельного шила, возможно использованного для убийства, или касательно забора во дворе зайцевского завода, или толщины стен и пола в квартире Чеберяк и в винной лавке, в которой находилась Малецкая; шли разговоры о том, что Катерина Дьяконова видела в известное утро, и что Аделя Равич рассказывала обеим сестрам, об еврейских обычаях, о процессах в прошлом касавшихся ритуальных убийств, а ...интерес к самому Бейлису, казалось, уменьшался со дня на день...

Иванов давал свое показание на девятнадцатый день, а на двадцатый были вызваны эксперты; начиная с этого момента и вплоть до двадцать девятого дня, когда стороны приступили к заключительным речам, имя Бейлиса упоминалось все реже и реже.

Он был забыт. Его все возрастающее отсутствие (если не считать что он все сидел в зале суда в качестве безмолвного и незаметного объекта) делалось все более и более трагикомичным.

В газетах все чаще повторялся вопрос: "Где Бейлис?" и в середине процесса Карабчевский задал тот же вопрос в (208) зале суда, и судья Болдырев резко призвал его к порядку за легкомыслие, и немедленно объявил перерыв на десять минут. Один из наблюдателей* так описывает этот инцидент: когда председательствующий судья, во главе своих коллег, проходил во внутренние помещения, публика видела как прокурор Виппер покатывался со смеха. Получилось впечатление, что судья объявил перерыв, чтобы публика не видела, как он сам смеется. Публика, с трудом себя сдерживавшая когда Карабчевский сделал свое замечание, начала смеяться, как только судьи покинули зал суда.

(209)

Глава семнадцатая

ЧЕРТОВЩИНА ДЛЯ БЕСПРАВНЫХ

Когда на двадцатый день процесса вызвали медиков-экспертов, прокуратура, по всей видимости, находилась в тяжелом положении. Заговорщики, (к которым надо причислить судью Болдырева и всех обвинителей) казалось начинали сомневаться, не слишком ли много они требуют от присяжных, хотя состав их и был так ловко подобран. Медицинская экспертиза, продолжавшаяся четыре дня, ничем обвинению не помогла, разве что притупила в мыслях у присяжных неблагоприятное впечатление от всего ранее происходившего.

Помимо всего уже сказанного в шестой главе по поводу экспертизы врачей, достаточно будет отметить, что из пяти экспертов только один Косоротов, получивший взятку в 4.000 рублей, объяснял подробности вскрытия тела, как якобы соответствовавшие практике ритуального убийства; трое других ему противоречили, один воздержался; шестой, Сикорский, который соглашался с Косоротовым, был психиатром, а не медицинским экспертом, да и вообще не в здравом уме. Вся дискуссия так утопала в медицинской терминологии, что присяжным невозможно было следить за ней и понять заключение экспертов.

На двадцать пятый день процесса были вызваны эксперты по религиозным вопросам, и тут надежды обвинения несколько ожили. Наступил бенефис отца Пранайтиса и "агент Д." писал Щегловитову, что он опорная точка всего процесса. Это, однако, не значит, что он смог поразить присяжных своей эрудицией. Но каков бы ни был его образовательный ценз и его умение ссылаться на исторические данные, они были бы вне (210) компетенции тех двенадцати украинских мужиков и мещан, т.е. присяжных.

Нет, прокуроры надеялись на "страстную веру" отца Пранайтиса, на то что она увлечет с собой присяжных и приведет их к убеждению о наличии ритуального убийства, и может быть по инерции, к обвинению Бейлиса.

Все-таки некоторую степень эрудиции, приличия ради надо было показать, и отец Пранайтис это сделал в своем вступительном слове. Он всех утомил такими словами как: хасидизм, цадик, каббала, Зогар, Шулхан Арух и т.п. - Причем в самой манере его речи заключался намек на какой-то тайный мир, в котором люди соблюдали мрачные обряды под аккомпанемент невразумительных бормотании. От времени до времени Пранайтис так приоткрывал завесу над этим тайным, полным ужасов миром, чтобы у его слушателей волосы становились дыбом, расширялись бы глаза, по спине бежала бы дрожь.

Возможно, что присяжные и сочли его, в конце концов, глубоко образованным человеком, но единственное, что могло до них дойти, это описание евреев, исповедующих религию вампиров и изуверов, скрываемую за обыкновенной человеческой оболочкой.

В своей вступительной речи, Пранайтис привел довольно много цитат из книги, будто бы написанной в Румынии в начале девятнадцатого столетия; нашел он эту книгу в библиотеке Духовной Академии Святейшего Синода в Петербурге. Об авторе этой книги, писавшем под псевдонимом "Неофит" и выдававшим себя за крещеного еврея, имевшего доступ ко всем тайнам еврейского ритуала, никому ничего не было известно.

Вот малая часть информации, представленной Пранайтисом на суде:

"Моисей наложил проклятие на еврейский народ сказавши: "Господь поразит вас египетскими язвами"! Мы ясно видим, что проклятие исполнилось так как все евреи страдают экземой седалища; у азиатских евреев парши на голове, у африканских нарывы на ногах, у американских болезнь глаз вследствие чего они все безобразны и придурковаты. Злобные раввины нашли лечение: стоит только помазать пораженные места христианской кровью...

(211) При убийстве христианина они преследуют троякую цель:

1) при их великой ненависти к христианам, они считают что этим убийством они приносят жертву Богу; 2) этой кровью они совершают разные магические обряды; 3) раввины не уверены, что Христос, Сын Марии, не был действительно Мессией, и они считают, что могут быть спасены если будут обрызганы этой кровью".

Перечень случаев, когда евреи имели обыкновение употреблять христианскую кровь казался бесконечным; вот что пишет "Неофит":

"Четыре раза в году на еврейской пище появляется нечто вроде крови и если еврей такую пищу съест - он умрет. Раввины обмакивают вилку в крови замученного христианина, покрывают ею свою пищу и таким образом предохраняют ее от выше упомянутой крови.

Когда евреи женятся, раввин дает невесте и жениху вареное яйцо посыпанное пеплом от сожженной тряпки, предварительно смоченной в христианской крови. Когда евреи оплакивают Иерусалим, они посыпают свою голову этим же пеплом. На свою Пасху они готовят особое блюдо, к которому они примешивают кровь замученного христианина. Когда над младенцем (мальчиком) производится обряд обрезания, раввин опускает в чашу с вином одну каплю крови, полученную от обрезания; смешав вино с кровью он кладет палец сначала в бокал, а затем младенцу в рот".

Прослушав все это, корреспондент лондонского "Таймса" счел необходимым написать в свою газету: "Если "Неофит" прав, то непонятно, каким образом такой обширный спрос на кровь и не менее обширное предложение могли быть до сих пор скрыты от всеобщего внимания?"

Покончив с "Неофитом", Пранайтис стал излагать свои собственные сведения относительно практики ритуального убийства; он сказал, что им был найден текст в Талмуде, санкционирующий ритуальное убийство христианина в день двойного праздника, т.е. когда Судный день приходится на субботу. Он говорил о разлитой по специальным бутылкам христианской крови, и о каббалистических знаках производимых над жертвами.

(212) "Мне известно, продолжал Пранайтис, что ладонь новорожденного еврейского младенца мажется кровью; когда он вырастет и разбойник нападет на него, ему достаточно показать свои ладони, чтобы разбойник убежал".

В таком духе разглагольствовал он одиннадцать часов подряд, коснувшись в течение этого времени и других дьявольских ритуалов с явным расчетом подействовать на нервы своей суеверной аудитории. Судья его часто прерывал, но не по существу его речей, а только из-за чрезмерного его многословия.

2.

Перед защитой возникла задача: как разоблачить Пранайтиса в простых выражениях, понятных едва грамотным присяжным? - У защиты конечно имелись собственные ученые - эксперты, которые легко могли доказать что "цитаты" Пранайтиса просто были его вымыслом. Но одно заявление такого рода было бы недостаточным.

Конечно Пранайтису предложили предъявить книги и указать в них приведенные цитаты, но он ссылался на то что не привез книг с собой; защита предложила тут же их доставить (Талмуд и прочее). Пранайтис и от этого отказался; он не собирался пускаться в пререкания относительно текстов: пусть защита доказывает что его цитаты не существуют. Что тут было делать?

Задача эта была довольно тонко разрешена Бен-Цион Кацом, еврейским ученым и писателем, присутствовавшим на процессе в качестве советника в комитете защиты. Слушая Пранайтиса, он уже после нескольких минут понял, что этот человек шарлатан, разбиравшийся в древнееврейском языке только самым поверхностным образом, и без всякого знания арамейского, т.е. языка Зогара и большей части Талмуда. Всякий еврейский мальчик посещавший хедер (элементарную еврейскую школу) немедленно бы понял невежественность Пранайтиса, но у присяжных, конечно, не было и такой подготовки.

Как было им объяснить? - План Бен-Циона был прост (213) и смел: так как Пранайтис с ученым видом ссылался на выдержки из Талмуда, он предложил чтобы кто-нибудь из адвокатов-христиан спросил его для разъяснения о точном значении таких выражений и терминов в его "цитатах" как Хуллин (учение о животных, дозволенных для пищи) или Эрубин (границы передвижения в субботу), или Эбамот (закон семейных отношений).

На заседании адвокатов Бейлиса, предшествовавшем началу судебных прений, все они (Грузенберг, Карабчевский, Зарудный, и другие члены комитета защиты) отвергли план Бен-Циона, считая его слишком опасным. Что если Пранайтис ответит правильно на заданные ему вопросы? В таком случае его престиж только возрастет. Но Бен-Цион был настойчив и не сдавался; он ни минуты не сомневался, что Пранайтис не сможет ответить. Уже по одному тому как он произносил эти слова, было очевидно, что всю свою эрудицию он почерпнул из ругательных и непристойных памфлетов, хорошо известных Кацу.

Более того, утверждал Кац, - после нескольких невинных вопросов, должна была последовать западня, в которую Пранайтис непременно должен был попасться и которая потом будет выяснена: его надо спросить: "А когда жила "Баба Батра", и в чем состояла ее деятельность?". - "Баба Батра" (Нижние Ворота) - один из самых известных трактатов Талмуда, - касается законов о собственности; даже полуграмотные евреи, если они знают еврейский язык, имеют о нем понятие, хотя бы понаслышке.

Такой вопрос был не только неуважительным по отношению к суду, но он еще и смахивал на провокацию, и если бы "трюк" провалился, последствия могли бы быть серьезными. Кацу долго пришлось убеждать членов комитета; он хотел, чтобы адвокаты, не евреи, задали бы несколько невинных вопросов, или хоть один. Пранайтис был потрясающий невежда; он должен был попасться на слове "Баба" столь близкому русской деревенской бабе...

После долгих убеждений Кац победил; на другой день, в суде, вся сцена была проведена без сучка, без задоринки, так как будто обе стороны заранее прорепетировали ее.

(214) Первым выступил Карабчевский: "Можно попросить эксперта любезно разъяснить нам смысл слова Хуллин" - Болдырев сейчас же вмешался: "Эксперты не подвергаются перекрестному допросу". На это Карабчевский весьма почтительно ответил, что у него никогда и не было такого намерения, он только задал вопрос, чтобы иметь возможность проследить за изложением ученого отца. Он получил на это разрешение Болдырева и тут-то начался разгром Пранайтиса:

Вопрос: "Каково значение слова "Хуллин"?

Ответ : "Не знаю"

Вопрос: "А что значит слово "Эрубин"?

Ответ : "Не знаю"

Вопрос: А слово "Исбамот"?

Ответ : "Не знаю"

Православные защитники распределили между собой вопросы, этот разговор продолжался довольно долго, пока ловушка за Пранайтисом окончательно не захлопнулась: "Когда жила "Баба-Батра" и в чем заключалась ее деятельность?"

"Я не знаю"!

В публике, где присутствовало немало евреев, раздался взрыв смеха, сопровождавшийся счастливым возгласом, вырвавшимся из груди Каца; за это его сейчас же вывели из зала суда. "Но я ничуть не огорчился этим", писал он позже в своих мемуарах.

Были еще и другие вопросы на которые Пранайтис отвечал "не знаю", но этот последний (впоследствии "тактично" разъясненный) оказался для него роковым. "Агент Д." дал в эту ночь полную горечи телеграмму в Санкт-Петербург: "Показание Пранайтиса после его допроса адвокатами потеряло всякую убедительность; выяснилось, что он не знает ни Талмуда, ни еврейской литературы; ввиду его невежественности и беспомощности, показание его мало чего стоит".

3.

Пять известных ученых, знатоков еврейской религии (из них только один, Яков Мазе, главный раввин московской синагоги, был евреем) выступили с обоснованной защитой (215) еврейства против клеветы Пранайтиса, Сикорского и обвинителей. Все обвинители (Шмаков, Виппер, Замысловский) не ограничивали себя своей ролью, но в течение всего процесса делали в своих речах длинные отступления от существа дела, силясь доказать преступные свойства и порочность еврейского народа.

Сикорский, вызванный в суд в качестве эксперта-психиатра, вместо психиатрии занялся фольклором, расовыми характеристиками и демонологией в еврейской религии, а также "историей и теорией" ритуальных убийств. Он пытался доказать, что в прошлом, в каждом случае, когда обвинение в ритуальном убийстве прекращалось, это было результатом еврейских махинаций.

Четверо православных ученых, опираясь на свои знания еврейской истории и культуры, спокойно опровергали возможность ритуальных убийств, как совершенно противоречащую принципам этического учения иудаизма. Раввин Мазе, глубже их знакомый с религией своего народа, проявил больше эрудиции в своем выступлении, но сильно нервничал и порой был эмоционально возбужден в своей речи - его положение было особенно трудным.

В общем то, что тут происходило, было возвратом к знаменитым средневековым дискуссиям, когда герцоги и прелаты принуждали уклонявшихся раввинов к участию в этих диспутах. Но тут была и существенная разница - защитниками евреев на этом суде были главным образом христиане, Пранайтис же не только не был уполномочен говорить от имени своей церкви, но он еще был ею и дезавуирован.

Аудитория, к которой обе спорящие стороны обращались, не состояла из кардиналов, она состояла из малограмотных мужиков, выбранных именно потому (как "агент Д." с таким удовлетворением отметил), что они не были способны понять происходящее и следить за прениями; и еще потому, что с ними можно было рассчитывать на обвинительный приговор Бейлису вследствие свойственных им примитивно-националистических предрассудков.

То, что раввин принужден был защищать свою религию и своих собратьев в таких условиях, было одно из самых оскорбительных особенностей этого возмутительного дела.

(216) Прения топтались на одном месте. Сикорский рассказал о прочтенной им лекции по поводу "традиционной еврейской практики" убивать христианских детей!

Адвокаты защиты задали ему вопрос: "Можете ли вы нам указать в судебной медицине или же в психиатрии на источник, где мы могли бы найти информацию о практикуемом евреями методе убийства детей, методе примененном, согласно вашему убеждению, в деле Ющинского?" - Сикорский ответил: "Цензура не разрешает публикацию такого материала". Он указал на судебное дело в Дамаске, в 1840 году, касавшееся ритуального убийства и закончившееся оправданием подсудимых; он сказал, что по этому делу существовали документы, доказывающие бесспорную виновность подсудимых. Защита хотела знать, где эти документы находились; на это последовал ответ, что они были скрыты французским правительством. Сикорский добавил: "Талмудисты, еврейский капитал и еврейская пресса так объединены и вооружены, что преступления эти не могли быть обнаружены".

Позже, в 1917 г. Чрезвычайная Комиссия Временного Правительства была озадачена (да и читатель, возможно, тоже будет) почему царская администрация выбрала Пранайтиса в качестве эксперта по иудаизму? Неужели она не могла выудить из своих дебрей образованного негодяя, знакомого с еврейской историей и культурой, способного сфальсифицировать талмудические тексты и старинные документы? Он бы по крайней мере сумел парировать экспертов, приглашенных защитой, и "агенту Д." не пришлось бы отправлять в Петербург свои отчаянные телеграммы...

В том же 1917 г., Щегловитова допрашивали в Комиссии:

"Почему вам пришло в голову привезти эксперта из Ташкента? Было бы понятнее, если бы вы его искали в Петрограде или Москве, или в каком-либо другом культурном центре, каковым Ташкент никогда не был".

"Этот Пранайтис, ответил Щегловитов, - был исключительно хорошим экспертом".

Но в Чрезвычайной Комиссии продолжали настаивать: "Разве вы не спрашивали себя, почему этот "ученый муж" находится в Ташкенте? Разве он занимал должность, соответствующую его осведомленности в (217) еврейской религии? Разве не было такого ученого в Академии Наук или в Духовной Академии? Разве вам неизвестно было, что защита заручилась экспертизой известных ученых специалистов по древнееврейской литературе и религии, и что она искала их и нашла, здесь, в Петрограде?" Когда Щегловитов ответил на это, что приглашение Пранайтиса исходило от Чаплинского в Киеве, ему довольно резко напомнили, что министр юстиции мог давать распоряжения прокуратуре.

Конечно, самое простое объяснение было, что царская прокуратура не была заинтересована в образовательном цензе своего эксперта; они искали человека способного произвести нужное впечатление на данный состав присяжных заседателей, и думали, что в лице Пранайтиса они его нашли.

(218)

Глава восемнадцатая

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ РЕЧИ И НАПУТСТВИЕ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ

К 23-ему октября 1913-го года, с наступлением холодной погоды и ранних сумерек в зале суда, процесс вступил уже в свою пятую неделю вместо первоначально ожидавшихся десяти дней.

Присяжные заседатели, видимо были замучены; двоим из них понадобилась медицинская помощь, многие дремали во время заседаний. А теперь им еще предстояли заключительные речи, возражения и напутственное слово и резюме судьи, и все это никак не могло длиться меньше недели.

Речей предвиделось семь: из них три приходились на обвинителей; они по-прежнему настаивали что практика ритуальных убийств, вместе с присущими евреям зловредными чертами характера, были на суде доказаны; относительно виновности Бейлиса были небольшие, но многозначительные расхождения во мнениях.

И Виппер и Замысловский развивали тезис о неизбежности тупика: Чеберяк Бейлис. С самого начала, было только три группы людей, подозреваемых в убийстве: семья Андрюши, Чеберяк с ее шайкой, и Бейлис с неизвестными соучастниками. Обвинители, почти с тошнотворной монотонностью, потратили чуть ли не три дня, доказывая невиновность Андрюшиной семьи, факт и без них всем известный. Эта настойчивость имела целью создать впечатление, что выбор оставался только между Чеберяк и Бейлисом. Если бы даже нельзя было доказать прямую виновность Бейлиса, то достаточно будет доказать невиновность Чеберяк.

Логически рассуждая тут не было последовательности; но (219) этот "non sequitur" был необходимой предпосылкой для обвинителей и составляло основу заключительных речей Виппера и Замысловского. В общем Шмаков тоже придерживался этой предпосылки, хотя предлагал и другую альтернативу, впрочем не сильно на ней настаивая.

Исходя из этого общего отправного пункта, обвинители пошли по разным направлениям: Виппер специализировался на еврейском капитале и его местном, национальном и интернациональном могуществе; из его слов следовало, что все свидетели защиты, Красовский, Бразуль, Махалин, Караев, а также провалившиеся свидетели обвинения, фонарщики и несчастная Волковна, были либо подкуплены евреями, либо запуганы; даже маленькая Людмила была каким-то образом запугана.

Кто может знать какие огромные суммы были на это секретно потрачены, не говоря уже о гонорарах таким знаменитым адвокатам, как Карабчевский, Маклаков и Зарудный? Ведь если Чеберяк была ими расценена в сорок тысяч рублей, то и фонарщики и Волковна тоже обошлись в хорошую копейку. По словам Виппера, цифры, названные полковником Ивановым, (три тысячи рублей Бразулю и нищенское вспомоществование в пятьдесят рублей ежемесячно Махалину и Караеву), на самом деле были только прикрытием для трат более астрономических.

То, что так трудно было найти улики против Бейлиса объяснялось им просто: еврейское золото и могущество.

Этот заговорщицкий взгляд на историю развитый Виппером был по существу вариантом демонических обрядов состряпанных с таким жаром Пранайтисом, Сикорским и Шмаковым, но его материал носил более светский и политический оттенок.

История изображалась им как цепь темных заговоров учиненных преступными шайками, среди которых самыми главными были евреи. Конечно, говорил Виппер, он не обвиняет весь еврейский народ в убийстве Андрюши Ющинского; он только обвиняет Бейлиса с его сообщниками, кто бы они ни были. Но почему же, спросил он, эта гигантская мировая сила поднялась на защиту убийцы или убийц? Пусть присяжные заседатели над этим призадумаются. По его словам, его задача (220) состояла не только в том чтобы доказать виновность Бейлиса, была еще и другая, не менее важная: "Я должен доказать, что свидетели выступавшие здесь, подозреваемые в убийстве, и даже прямо обвинявшиеся в нем, невиновны".

Призывая присяжных не оставлять смерть маленького Андрюши безнаказанной, он продолжал доказывать несостоятельность улик против Чеберяк и ее "тройки". Он извинялся за возбужденность, порой, его речи, но при мысли о невинном мальчике, замученном и убитом и о чудовищных попытках скрыть и защитить убийц, он не всегда мог сохранять самообладание.

Речь Виппера продолжалась пять часов; Замысловский, после него, говорил только четыре часа; главный тезис его упирался в дилемму: или Бейлис или Чеберяк. Он спросил:

"Разве провал обвинений против Чеберячки не представляет собой потрясающих улик против Бейлиса?" Он соединял Чеберяк и Андрюшину семью в одну группу. Сыщики, Мищук и Красовский, пытались обвинить Андрюшину семью и провалились; после этого они пытались обвинить Чеберячку и снова провалились. С самого начала Мищук и Красовский приложили все усилия, чтобы запутать дело и отвлечь внимание от Бейлиса, единственного оставшегося в подозрении.

Что касается главного аргумента защиты, продолжал Замысловский, что в день убийства завод работал и Бейлис наблюдал за отправкой кирпича, то такая аргументация ничего не стоит. Ничто не мешало Бейлису освободиться на несколько минут, погнаться за Андрюшей и, сделав свое дело, вернуться к своим обычным обязанностям.

Шмаков, выступавший последним из обвинителей, попробовал отклониться от тезиса: "или - или". "А почему не Бейлис и Чеберяк?", спросил он, "такая возможность существует; я ничего здесь не утверждаю, и не могу обвинять Чеберяк, потому что она не имеет здесь защитника".

Как ни странно было такое предположение, заключительные слова Шмакова были еще более странными. Перед присяжными заседателями, по его словам, стоят два вопроса:

1) было ли это убийство ритуальным? и

2) был ли Бейлис убийцей?

"После того как вы ответите утвердительно на первый (221) вопрос, вам нужно будет перейти ко второму; ответ на этот второй вопрос будет делом вашей совести".

Он не объяснил, почему только второй вопрос был делом совести присяжных, или какие у него были основания связывать Бейлиса с Чеберяк, - обстоятельство на суде не установленное. Однако, мы знаем из его личного дневника, в какое бешенство его приводила Чеберяк ("эта лживая сука") "Она своей глупой хитростью ставила обвинение не раз в глупое положение". Возможно, что его коллеги были не менее злы на нее, но они лучше собой владели.

Шмаков превзошел даже Виппера в своих нападках на евреев; его речь была судорожной и бессвязной. Иногда его бессвязность была внезапной, иногда течение его мысли уплывало в какую-то тьму, чтобы в измененном виде, снова выплыть из подземелья. В целом эта речь представляла собой что-то расплывчатое, бледное, где сквозь начинающееся старческое размягчение мозга ясна была только его звериная злоба.

Прежде чем приступить к обзору заключительных речей защиты, мы должны вернуться к уже однажды поставленному нами вопросу: почему защита, во время допроса свидетелей, и в своих заключительных речах, решила не говорить о том, что было так очевидно и неоспоримо, а именно, что люди состряпавшие дело о ритуальном убийстве были на процессе пойманы с поличным? Почему они почти игнорировали письма, полученные Андрюшиной матерью и прозектором Карпинским? Эти письма были написаны и посланы до оглашения результатов вскрытия, одно письмо даже до самого вскрытия. И все же, в этих письмах точно указывалось число поранений на теле, и самое убийство описывалось как ритуальное.

Почему защита пропустила столь значительное заявление в признании Сингаевского Махалину и Караеву, что именно Рудзинский, эта "министерская голова", был ответственен за увечья на теле Андрюши?

Начальник сыскного отделения, Мищук, первый ведавший делом, сразу заявил, что ритуальное убийство было симулировано с целью спровоцировать погром.

Это было чрезмерным упрощением - главным побуждением, как выяснено было Красовским (и втайне допускалось (222) и администрацией), было желание наказать доносчика и навсегда закрыть ему рот. Однако, все улики указывали, что вторичным побуждением была симуляция ритуального убийства; необъяснимое иначе множество ран на теле, письма к Андрюшиной матери и киевскому прозектору, время, выбранное для убийства - перед самой еврейской и христианской Пасхой, и наконец, и то, что труп Андрюши был оставлен там где его так легко было обнаружить.

Мы нигде - ни в мемуарах Грузенберга, ни у Марголина, ни у Мазе, ни у Бен-Цион Каца - не можем найти ответа на этот вопрос. Однако простой здравый смысл нам его подсказывает. Предположим, что защита рискнула бы заявить: "Это не ритуальное убийство, это грубая подделка!" - и таким образом присяжные получили бы пищу для размышлений и дискуссий: "Ага, значит они признают, что было что-то похожее на ритуальное убийство, только оно было сделано так топорно, что не могло быть работой самих евреев".

Следовательно нужно предполагать, что имеются некоторые правила таких убийств, и медицинским экспертам в этом случае был бы поставлен вопрос: "На сколько данное убийство расходится с "обычной нормой"?". Мы можем себе представить каков был бы эффект, если бы защитники сказали медицинским экспертам: "Пожалуйста, объясните присяжным, в какой мере эта грубая попытка симулировать ритуальное убийство отличается от такого, которое вы бы считали подлинным?!"

Эксперты главным образом обсуждали вопрос о выцеживании "максимального количества крови"; иначе говоря, старались ли убийцы протянуть жизнь Ющинского как можно дольше, нанося ему раны только необходимые для получения крови? При таких условиях, произнести слова "ритуальное убийство" для научного обсуждения было бы со стороны защиты крайне неосторожно.

И все же, читая стенографический отчет этого процесса, хочется крикнуть участникам этой драмы, происходившей пол века тому назад: "сделайте это, скажите открыто, вот каким образом Кровавый Навет всегда повторялся из века в век; вот классический пример как эта великая ложь всегда (223) воскрешалась, и вы, русская администрация и прокуратура только последние в длинном ряду провокаторов".

Карабчевский, единственный из всех адвокатов, упомянул в своей речи, что убийство Ющинского должно было служить прологом к погрому, но и он избегал слов "ритуальное убийство". "Знаете, сказал он в своем заключении, владельцы гостиниц на курортах говорят о "шелковых и ситцевых сезонах" т.е. сезоны когда приезжает богатая и аристократическая публика, или те, что приезжает всякая мелкота. Вот и у шайки Чеберяк тоже был свой "шелковый" сезон, а потом наступил "ситцевый" - погромов не было и их положение стало шатким".

Это была многозначительная ссылка на киевский погром 1905 г., когда Чеберяк (как было раскрыто на процессе) должна была сжигать тюки награбленного во время погрома шелка. Всем было хорошо известно, что в качестве классического приема для возбуждения погрома лучше всего было поднять крик о ритуальных убийствах.

Грузенберг, в заключительной своей речи только мимоходом коснулся возможности, что была сделана попытка симулировать ритуальное убийство. Остальные защитники тоже не касались этой темы; говоря об убийстве, они сосредоточились в своих речах на невиновности Бейлиса.

Тут весь вопрос заключался в полной очевидности этого дела. Картина, представленная прокурорами, была воистину смехотворна: среди бела дня, большая группа детей игравших вокруг глиномешалки, внезапное появление Бейлиса и его сообщников, и похищение ими Андрюши...

"Представьте себе, что это действительно случилось, воскликнул Маклаков", возможно ли, чтобы дети ничего об этом не сказали своим родителям? государственный прокурор торжественно заявляет, что он не знает, почему никто из них ничего не сказал; а я вам скажу почему: потому что ничего подобного не произошло, весь рассказ выдумка Чеберяк! - если бы Андрюшу утащили на глазах всех этих детей, а его труп позднее был бы найден на Лукьяновке, вся Лукьяновка поднялась бы, все эти смиренные люди поднялись бы как (224) один человек, и ничего бы не осталось ни от зайцевского завода, ни от Бейлиса, и не было бы процесса".

Затем Маклаков обратился к последним минутам умирающего Жени Чеберяк и к поведению его матери: "Несчастная Чеберячка не могла думать о спасении своего сына или о его спокойствии, она не могла крикнуть сыщикам: "уходите отсюда тут смерть, тут Божье дело!" Она не могла этого сделать, даже в эту последнюю минуту она должна была использовать своего сына: "Женя, скажи им, что я тут не при чем". А что Женя ответил? "Мама, оставь меня в покое, мне больно". - Он не сказал того, что было так легко ему сказать: "Я видел как Бейлис утащил Андрюшу". Когда он хотел говорить, эта несчастная мать - как показали свидетели - целовала его и не давала ему говорить. Перед его смертью она дала ему поцелуй Иуды, чтобы не дать ему сказать слова".

Можно было почувствовать, как при этих словах дрожь пробежала по спине у присутствовавших в зале суда.

После Маклакова говорил Грузенберг. Он был в таком же трудном положении как раввин Мазе; единственный еврей среди защиты, он был в некотором роде символом. Он чувствовал, что представляет здесь свой народ; он должен был оправдываться, доказывать свою любовь к России, и как еврей, он должен был дать свое опровержение КРОВАВОГО НАВЕТА.

"Я говорю громко и ясно, зная, что эти слова станут известны всем евреям во всем мире: если бы учение еврейской религии было таковым, как его тут описывали, я не позволил бы себе оставаться евреем". - Вечные, безнадежные объяснения... всегдашнее положение еврея перед никогда не доказанным обвинением (и поэтому трудным для опровержения); но игнорировать это обвинение все же невозможно.

Грузенберг боролся с противным ветром; чем красноречивей он говорил, тем более ненужными казались его слова: "Обвинения, которые они извлекли из могил тащат нас в ту же могилу; из тысячелетних, давно развалившихся и рассыпавшихся кладбищ, они воскресают те же обветшалые обвинения...".

Все это было конечно и справедливо и трогательно, но как (225) всегда и всюду, излишне для тех, кто хочет слушать, и пустая трата слов для тех, кто слушать не хочет.

Только когда он приступил к прямой защите Бейлиса, Грузенберг мог развернуть свой талант, и если у него было меньше простоты чем у Маклакова, то в логике и иронии он ему не уступал.

Но когда против Бейлиса не было улик, как было их опровергать? Грузенбергу пришлось пустить свои стрелы как против обвинителей так и против Чеберяк. Он поставил несколько прямых вопросов: "Почему, если человеческая кровь была необходима для освящения синагоги, власти не привлекли к суду и Зайцевых?" "Если Шнеерсон завлек Андрюшу на погибель, почему и он не сидит на скамье подсудимых?" - "Г-н Шмаков предоставляет вопрос о виновности Бейлиса совести присяжных, если они решат, что убийство это носило ритуальный характер; это значит, что Г-н Шмаков считает, если Бейлис и не виновен, то евреи все-таки виновны?!"

Грузенберг, с убийственной точностью, анализировал улики, представленные четой Чеберяк. Но каково бы ни было наше интеллектуальное удовольствие от внимательного чтения речи Грузенберга, мы не можем отделаться от тяжелого чувства, что все адвокаты Бейлиса или ломились в открытую дверь, или же ударялись головой о каменную стену, как только вопрос касался ритуального убийства.

После Грузенберга говорил Зарудный. Речь его производит странное впечатление; он, который так бурно себя вел во время перекрестного допроса, так язвительно комментировал всю процедуру и поведение судьи, вдруг стал очень сдержан и рассудителен. К сожалению, он решил возражать Шмакову в качестве авторитета по иудаизму; с этой целью он несколько месяцев изучал еврейскую историю, и в частности все кровавые наветы на протяжении веков. Несмотря на его большие способности, его нельзя было назвать экспертом в еврейской религии; для присяжных он был слишком образован, а на специалистов производил впечатление дилетанта. Стало куда лучше, когда он, отложив книги в сторону, стал применять свой здравый смысл в своей критике представленного обвинителями "научного" материала.

(226) Зарудный был особенно хорош, когда он стал говорить о функциях и назначении суда: "В некоторой степени здание суда - это храм" сказал он - "в храме или церкви люди молятся за своих врагов, поэтому в таком месте необходимо быть беспристрастным. Господа присяжные, если кто-либо из вас когда-либо питал неприязненные чувства к евреям, не позволяйте этим чувствам влиять на ваш приговор; отбросьте от себя все лишние, ненужные, не относящиеся к этому делу чувства, освободите себя от всего, что наши законы, наши обычаи, наше неотъемлемое чувство справедливости запрещают иметь судьям".

Таким образом он просил присяжных отказаться от навязанной им роли, той роли, для которой администрация так тщательно их подобрала.

После речей защитников, во время возражений, не произошло ничего нового. Теперь оставалось только ждать заключения судьи Болдырева и его наставления присяжным заседателям - исход процесса в большой мере мог зависеть от одного и другого.

4.

В 11 ч. утра 28 октября судебное заседание возобновилось, чтобы выслушать заключение судьи и его формулировку обвинения, после чего присяжные удалились для совещания.

День этот был бенефисом Болдырева. Для этого дня он и был назначен, и ему были обещаны награды; и поэтому его речь выражала двойное чувство: и надежду, и благодарность.

В. Д. Набоков дал позже характеристику этой речи: "По существу это была осторожно продуманная обвинительная речь; правда, он произнес какие-то тривиальные слова, чтобы соблюсти декорум, приличествующий председателю суда. Однако, это только ухудшило впечатление, так как эти слова как бы убеждали присяжных в справедливости и беспристрастности судьи".

Чтобы подчеркнуть свою беспристрастность, Болдырев указал присяжным, что они не обязаны соглашаться с его заключением, что они имеют полное право составить себе (227) собственное мнение о предъявленном здесь обвинении; но он не сказал ни слова, каковы могли быть веские основания, чтобы присяжным с ним не соглашаться.

Самая важная часть его аргументации касалась местоположения, где произошло убийство; для него не было никаких сомнений, что местом действий был кирпичный завод. Иначе говоря, он соглашался с искусственно созданным тезисом прокуратуры, что преступление могло быть совершено либо на квартире Чеберяк, либо на заводе, и он вывел из этого, что это было на заводе. Он сделал этот вывод основываясь на уликах, полученных от фонарщиков, от семейства Чеберяк, и главным образом основываясь на свидетельстве маленькой Людмилы, единственной, как им было подчеркнуто, оставшейся в живых очевидицей произошедшей сцены вокруг глиномешалки.

Чтобы подкрепить улики против Бейлиса, он даже сослался на арестанта Казаченко. Во всей двухчасовой речи Болдырева не было даже попытки парировать убийственную атаку Маклакова на поражающий своей неправдоподобностью рассказ маленькой Людмилы; Болдырев полностью игнорировал самый сильный аргумент защиты. Зато он вполне использовал решение защиты не касаться симуляции ритуального убийства, по тактическим соображениям. Болдырев сказал, что защитники не говорили о "симулированном" ритуальном убийстве потому, что это убийство было НАСТОЯЩИМ ритуальным убийством.

После того, как он произнес свою речь более похожую на речь прокурора чем судьи, Болдырев объявил, что присяжным заседателям будет поставлено два вопроса:

Первый вопрос: "Было ли совершено убийство такого-то и такого-то характера?"

Второй вопрос: "Был ли Бейлис и не найденные его сообщники виновны в убийстве?"

Окончательная формулировка этих вопросов получила видимость некоторой объективности; Болдырев согласен был оба вопроса конденсировать в одном, и предложил его в следующей редакции:

"Виновен ли подсудимый, (228) Менахем-Мендель Тевеевич* Бейлис, согласившись с неизвестными лицами, не найденными во время следствия, побуждаемый религиозным изуверством, в убийстве тринадцатилетнего Андрея Ющинского 12-марта 1911 г. в одном из помещений кирпичного завода, принадлежащего еврейской хирургической больнице, находящегося в заведовании купца Марка Ионова Зайцева?"

Формулировка вопроса заключала в себе два опасных пункта: первый, - что убийство произошло на кирпичном заводе, второй, что оно было ритуального характера. Но в этой формулировке было и преимущество для защиты; ею предполагалось, что было больше надежды на оправдание Бейлиса, чем на возможность для присяжных ответить отрицательно на отдельно поставленный вопрос о ритуальном убийстве. Поэтому защита готова было согласиться на единственный поставленный вопрос в то же время возражая на противозаконность его формулировки.

Прокуратура, наоборот, соглашалась с формулировкой, но требовала раздела вопроса на две части. После короткого перерыва, судья отклонил возражение защиты, и согласился с требованием прокуроров.

Но тут произошло нечто странное: разделив опросный лист на две части, судья выработал формулировку, ведущую (возможно, что и намеренно) к двусмысленным и нескончаемо спорным выводам.

Вот точный текст этого окончательного варианта:

Первый вопрос: "Было ли доказано, что 12 марта, 1911 г., в одном из помещений еврейской хирургической больницы, Андрей Ющинский был схвачен, ему зажат был рот и нанесены были раны (тут следует первый перечень всех ран), и когда из его тела вылилось 5 стаканов крови, ему снова нанесены были раны (тут следовал второй перечень ран), и что все эти раны (в общей сложности их было 47), причинили Ющинскому ужасные страдания и привели его к смерти, почти совершенно его обескровив".

Второй вопрос: "Если событие, описанное в первом вопросе доказано, то виновен ли подсудимый, Менахем-Мендель Тевиев Бейлис, согласившись с другими лицами, не обнаруженными во время следствия, побуждаемый религиозным (229) изуверством, в убийстве мальчика Андрея Ющинского? - И схватил ли обвиняемый находившегося там Ющинского, и увлек ли он его в одно из помещений кирпичного завода, для осуществления этого своего намерения?".

Остальная часть второго опросного листа была заполнена клиническими подробностями, перечисленными в первом вопросе.

Защита всеми силами сопротивлялась против раздела опросного листа на две части, и против этой пристрастной формулировки, но протесты эти были отклонены. Когда присяжные уже удалились для совещания, защитники пытались снова их вернуть, чтобы дать добавочные пояснения, но обвинители вмешались, и защитникам в их требовании было отказано. После этого уже больше ничего не оставалось, как ожидать решения присяжных.

5.

Чувства русского либерального общества были выражены В. Д. Набоковым в 1914 г. еще до разоблачения конспирации:

"Бейлиса судили присяжные. И первое впечатление, испытанное всеми решительно, было недоумение перед данным составом скамьи; присяжные судившие Бейлиса являли, картину глухого захолустья, обслуживаемого полуграмотными крестьянами и мещанами.

Во время процесса председатель не раз заявлял: "Здесь никто не обвиняет еврейство, здесь идет речь об отдельных изуверах". Однако, экспертизы Сикорского и Пранайтиса совершенно опровергают такое утверждение. И тот и другой говорят - и говорили на суде - именно о еврействе, о еврейском вероучении. И затем - в председательском резюме вся эта сложная работа над библией, талмудом, каббалой, зогаром, хасидами пропала совершенно. Единственный существенный вопрос, который можно было поставить именно с точки зрения ритуалистов, остался незатронутым. Никто и не заикнулся о том, доказано ли, что Бейлис - изувер. Психиатрической экспертизы над ним произведено не было. Духовный его мир остался вовсе не исследованным.

(230) Остался только во всей своей обнаженности силлогизм: Бейлис - еврей, и следовательно Бейлис мог участвовать в принесении этой кровавой жертвы.

Можно с полной определенностью указать ряд явных и несомненных процессуальных нарушений, допущенных с единственной целью - внушить присяжным веру в существование у евреев ритуальных убийств. Пройдут года, поблекнут воспоминания о деле Бейлиса исчезнет острота впечатлений, но отчеты, сухие и бесстрастные, стенографические отчеты останутся. И сколько бы лет ни прошло, будущий историк нашего суда, когда развернет страницы этих отчетов и прочтет в них "экспертизу", беспрепятственно допущенную председателем, - прочтет эти бредни, эти уверения, добытые из антисемитской литературы самого последнего разряда и преподнесенную под флагом научного авторитета профессора психиатрии, - он в изумлении спросит: как могло случиться, что председатель не остановил эксперта?

Правда, председатель неоднократно просил Сикорского обратиться к делу об убийстве Ющинского. Но эти просьбы не имели решительно никакого действия, эксперт не обращал на них никакого внимания и продолжал свое изложение так же, как начал его.

Отведенное мне место не позволяет с большей подробностью остановиться на других процессуальных нарушениях, допущенных по делу Бейлиса. Они находятся в тесной внутренней связи с самим духом процесса. И можно смело сказать: еще лет 10-15 тому назад такой процесс был бы невозможен".

(231)

Глава девятнадцатая

МИРОВЫЕ И МЕСТНЫЕ РЕАКЦИИ

Мы с удовлетворением вспоминаем протесты западного мира по делу Бейлиса. Это были последние проявления здравого смысла перед падением Европы в пропасть первой мировой войны. Они производят особенно благоприятное впечатление по сравнению с отдельными возгласами неодобрения по поводу гораздо более злодейского и преступного антисемитизма - гитлеровского нацизма конца тридцатых и начала сороковых годов.

Реакция на процесс запоздала не из-за равнодушия общества к происходящему, а из-за его недоверия к невероятному. Даже уже после того как процесс начался, находились люди, которые не верили, что русское правительство допустит инсценировку этого отвратительного фарса до самого конца.

Корреспондент "Нью-Йорк Таймс" писал: "Это дело напоминает о случае с крестьянином увидевшим верблюда и воскликнувшем: "Такого зверя на свете нет". Мы уже видели, что и корреспондент лондонского "Таймса" не мог понять, как процесс мог продолжаться после первых восьми дней.

Сначала - описание манифестов известных людей; затем - публичных протестов и о высказываниях общественного. мнения посредством прессы: Только весной 1912 г. появился первый манифест, подписанный 206-ю лидерами немецкой элиты; среди них такие имена как Томас Манн, Гергардт Гауптман, Герман Зудерман и Вернер Зомбарт.

Появившийся следующим британский протест был еще более веским, как по количеству подписей (240), так и по общественному положению лиц, его подписавших.

В числе их (232) были подписи: Архиепископа Кентерберийского и Йоркского, ирландского примата и кардинала Франсиса Бурна, председателя палаты общин, выдающихся членов обеих палат в парламенте (среди них А. И. Бальфур, Остин Чемберлен и Рамзай Мак-Дональд), президентов университетов Оксфорда, Кембриджа и различных провинциальных университетов; Джэмса Г. Фразера, Томаса Харди,

X. Г. Уэллса, С. П. Скотта, Джона Мансфильда, Карла Пирсона, Оливера Лоджа и Е. Г. Пойнтера, президента Королевской Академии.

Во французском манифесте протеста фигурировали сто пятьдесят подписей представителей Академии, Института, Ecole Normale Superieure и Ecole des Hautes Etudes. Среди подписавшихся были: Анатоль Франс, Анри де Ренье, Жорж Дюруи и Октав Мирбо.

Американский протест был послан поздно, совпадая со временем процесса и подписанный 74 лидерами различных христианских вероисповеданий.

Нам нет надобности долго останавливаться на фразировке этих манифестов: "бессовестный вымысел, без малейших доказательств" (немцы). "Вопрос идет о цивилизации, гуманности и истине; кровавый навет - это пережиток времен колдовства и черной магии - он порочит западную цивилизацию, оскорбляет церковь и угрожает жизни многих невинных людей среди множества евреев населяющих восточную Европу", (англичане). - "Нелепое обвинение... во всей истории, во всех странах, религиозные меньшинства были жертвами этой же клеветы...". (Французы).

К сожалению, американский протест был представлен в виде апелляции к Николаю II-му. Примирительный его тон был напрасным лицемерием, не прибавившим шансов, что он будет когда-либо им прочитан. В этом манифесте заключалась петиция к Николаю изъять обвинение в ритуальном убийстве из обвинительного акта, так как поддержка правительством подобного обвинения может привести к "еще неслыханным бедствиям", и заканчивался манифест: "в полной уверенности, что Его Императорское Величество отнесется благосклонно к настоящей петиции".

Народный протест следовал за процессом словно (232) исполнялся какой-то долг народов перед справедливостью. Он выразился в форме массовых митингов в Англии, Германии, Франции, Соединенных Штатах, Канаде, и Австро-Венгрии, чтобы назвать только самые ведущие страны. Жорес произнес речь в зале Ваграм перед пятитысячной аудиторией; другие ораторы выступали с речами тут же перед зданием, обращаясь к непоместившейся в зале толпе.

Граф Куэн-Хедервари выступил от имени правительственной партии, а граф Кароли от имени независимой партии выступил на таком же митинге в Будапеште. Множество демонстраций происходило в Лондоне, в Альберт Холле, на Трафальгар Сквере, а также в Соединенных Штатах и в Канаде.

2.

Мировую печать можно было разделить на три группы:

а) осуждавшую - и это было большинство

б) одобрявшую - ничтожное меньшинство

в) нейтральную - немногим более значительное меньшинство.

Если мы будем характеризовать группу А. как либералов, а группу Б. как реакционеров, то В. нужно бы было причислить к архиреакционерам, так как в некоторых случаях (а это именно был таковой), видимость нейтралитета самая лучшая моральная поддержка для реакционеров.

Группа А. "Манчестер Гардиан" почти полностью воспроизвел атаку Шульгина на обвинительный акт, и от себя прибавил: "Русская администрация находится в безнадежно-хаотическом состоянии; у нее нет никаких принципов, только один ослепляющий ее страх перед революцией. Тупик, в который она себя загнала с делом Бейлиса, служит тому хорошей иллюстрацией".

"Франкфурте Цайтунг" писала: "Фарс, едва прикрытый настоящей трагедией ...сумасшедший дом".

"Нейе Фрейе Прессе", в Вене (она вместе с "Манчестер Гардиан" и франкфуртской газетой, представляли лучшую европейскую печать того времени): "Этот процесс напоминает (234) нам самые печальные судебные разбирательства классических процессов в России; но всякий, прочитавший полный текст обвинительного акта против Бейлиса, должен признать, что подобный документ еще никогда не встречался в анналах русского судопроизводства...".

Лондонский корреспондент "Таймса" постоянно натыкался на затруднение - как преподнести неопровержимые факты этого дела читателям так, чтобы они могли поверить в их правдоподобность.

"С точки зрения юридической и психологической", писал он, "этот процесс труднее для репортера, чем все другие крупные, современные процессы. Я замолчал целый ряд абсурдных фактов, чтобы не придавать моему обзору характера: "Я обвиняю..." (Примечание переводчика: знаменитая статья французского писателя Эмиля Золя под заглавием: "J'accuse" во время процесса Дрейфуса.)!

Кто бы мог подумать, что в XX веке, когда каждый шепот разносится громким эхом по всему миру, когда ничто не может оставаться тайным, мы будем присутствовать на процессе, где торжественно разбирается дело о черной магии, молохе, о том что сказал Дио Кассиус, что сделал Юлиан Отступник, и о том пьют ли евреи христианскую кровь из ненависти к христианам, или же для того, чтобы отвести от себя божественное проклятие, или, чтобы на всякий случай, охранить себя от риска если Христос и был Мессией".

Корреспондент "Нью-Йорк Таймс" был также озадачен. Он писал: "По-видимому единственный положительный результат этого процесса будет тогда, когда самые большие фанатики и самые безграмотные элементы в России вылечатся от предубеждения, не существующего ни в какой другой стране; конечно, не к этой цели стремилась прокуратура, но с другой стороны нельзя себе представить, как государственные чиновники могли надеяться что подобный процесс не приведет к этому неотвратимому последствию".

Русские представители заграницей никогда не протестовали против отчетов иностранных корреспондентов из Киева, и не обвиняли их в неточности или в субъективной оценке фактов.*

"Насион" (в Нью-Йорке), опираясь на широко (235) распространенное мнение, что киевская полиция организовала убийство Столыпина, напечатала следующий комментарий: "велико было разочарование "черной сотни" работой киевских судебных и полицейских властей; ведь, казалось, что именно в этом городе полиция должна была уметь работать эффективно. После того, как удалось убрать премьер-министра, сфабриковать судебное дело о ритуальном убийстве должно было быть для нее очень простой задачей".

Наиболее сильное выражение протеста исходило от Нью-Йоркской газеты "Индепендент" в форме открытого письма к Николаю II-му Письмо привлекло к себе международное внимание, так как оно суммировало общественные чувства касательно доли, личной ответственности Николая за дело Бейлиса, и также за бедственное положение всей страны. Поэтому мы считаем нужным остановиться на его содержании подробнее:

"Ваше Величество

Когда Вы вступали на престол Русской Империи, Ваш народ питал большие надежды, что царствование это будет гуманнее, чем предыдущее. Народ жаждал реформ, он мечтал о выражении сочувствия, идущего от дворцов к хижинам, где он ютился, голодный и угнетенный; постепенно это видение лучших дней все таяло и таяло в народном воображении; надежды Ваших подданных на Ваш идеализм оказались тщетными - он ничем себя не проявил. Злой дух Победоносцева, исходивший из Святого Синода, полностью управлял страной, и даже из могилы он еще ею правит. Условия жизни многострадальных меньшинств Вашей Империи не только не улучшились, но стали еще более трагичными; в антисемитской Вашей политике Вы пошли гораздо дальше, чем Ваш отец. Чтобы отвлечь внимание народа от их неспособности управлять страной, Ваши государственные чиновники обвиняют евреев во всех бедах, постигших Россию. Вы теперь прямо шагаете к своей гибели, а Россию приводите к анархии. Хотя Вы и стали известны, как "амнистирующий" царь, но Ваши амнистии распространяются только на тех, кто принимал участие в резне евреев в России. Теперь же, как заключительный аккорд Вашему позору, Ваш министр юстиции инсценировал дело "о ритуальном убийстве".

(236) Как могли Вы, предложивший всеобщую гаагскую конференцию, человек, в руках которого сосредоточена абсолютная власть в России, допустить такую утонченную жестокость и варварство, и все же смотреть в лицо правителям цивилизованного мира как равный? Как можете Вы с такой отягченной совестью предстать перед Создателем?"

Написавший эти строки мог бы еще поразмыслить, что если Николай, при своем хорошо всем известным религиозном пессимизме, и боялся встречи со Всевышним, то он вероятно видел для себя отпущение грехов именно благодаря своему обращению с евреями.

Группа Б. - Как это ни странно, именно во Франции раздались самые пронзительные голоса, одобряющие кровавый навет и заявляющие что Бейлис виновен. Правда, эти отклики были ограничены и туманны; нам не пришлось натолкнуться на какие-либо выступления известных людей, или же на публичные митинги, поддерживающие русское правительство. Все антибейлисовские и антисемитские декларации исходили из органов печати, связанных с роялистами, с антидрейфусарами, со всеми застарелыми клеветниками, приверженцами ancien regime.

Старые знакомые лица снова выплыли наружу: Эдуард Дрюмон из "La France Juive", его ученик Альберт Моннио, Леон Додэ, и еще не старый Шарль Моррас,* переживший вторую мировую войну, во время которой он коллаборировал с немцами, за что его и судили в 1945 г. Таким образом французская поддержка кровавого навета имела свою специфическую окраску.

Альберт Моннио, перенявший редакцию "La Libre Parole" от основавшего ее Дрюмона, внимательно следил за делом Бейлиса с самого его начала, и разукрашивал поступающие отчеты легендами из средневековья. К концу года он собрал все свои статьи и издал книгу в 374 страницы: "Le Crime rituel chez les Juifs" (Ритуальные преступления евреев). Материал книги был поровну разделен между делом Бейлиса и описанием ритуальных убийств, в которых евреи обвинялись между 1154 и 1913 гг. - крошечная доля, заявлял он, совершенных в течение этих семи с половиной столетий, преступлений... Эта (237) половина книги читается как бульварный роман, написанный на темы Гюисманса или маркиза де Сада: богохульство и выпотрашивание кишок, распятие и порка, и множество других пыток повторялись с такой монотонностью, что спрашиваешь себя, не засыпали ли любители такой литературы над подобным чтением?*

Загрузка...