ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

Амина — круглолицая, стройная и крепкая, как зрелая рожь, девушка — вышла со двора на улицу.

Небо-горело алым заревом заката. В неподвижном, словно изнемогшем от усталости воздухе далеко по деревне разносились все звуки: вот заскрипела телега — видать, кто-то припозднился на поле и теперь торопится домой; вот брякнули пустые ведра — кто-то пошел по воду; вот где-то на задах, за сараем, залаяли собаки; в низинке, на лупу, заржала лошадь…

Быстро бледнела и угасала заря, и на противоположной стороне темнеющего неба поднималась похожая на медную пуговицу яркая луна.

Амина шла по улице, направляясь в конец деревни, где обычно собиралась по вечерам на гулянье деревенская молодежь. А все ее мысли — об Эмане. Да и что тут скажешь, всем взял Эман: и гармонист, и плясун, и песни петь мастер, и на язык востер. Как такого парня не полюбить?

Гулянье в разгаре. Рассевшись на бревнах возле недостроенной избы, парни и девушки смеются, громко перекликаются, раздаются переливы гармоники.

Амине в темноте не видно, кто играет, но она по звуку узнала гармонь Эмана. Второй такой гармони ни у кого нет не только в их деревне, но и в соседних. Она не похожа на все другие так же, как ее хозяин не похож на других парней деревни Кома.

Эту гармонь Ардаш привез Эману из далекого города.

Амина подошла поближе. Гармонь действительно Эманова, а играет на ней другой парень — по уличному прозвищу Кудряш. Но где же сам Эман? И спросить нельзя — засмеют…

— Присаживайся, Амина! Что стоишь как бедная родня?

Амина села на бревно рядом с подругами. Играли в «колечко».

Кто-то из парней предложил:

— Давайте поборемся. Кто на меня?

— Я! — отсевался Кудряш, лениво перебиравший лады гармони, кинул гармонь на колени сидевшей рядом с ним девушки и вышел на середину круга.

Гармонь, издав жалобный звук, затихла.

Амине гармонь показалась живой, она от души пожалела ее и мысленно упрекнула гармониста в бессердечии. Ей хотелось взять гармонь к себе, но она не решилась.

Но тут девушка, державшая гармонь, сказала:

— Почему я одна должна ее держать? Подержите и вы! — и она бросила гармонь на колени другой девушке, та перекинула ее сидевшему рядом с ней парню.

Амина не выдержала:

— Разобьете, черти!

— Ха-ха-ха, дайте и мне, я тоже подержу! — парни нарочно стали перекидывать гармонь друг другу, и каждый раз гармошка жалобно взвизгивала.

Амина раскраснелась, чувствует, вот-вот брызнут слезы, хорошо, в темноте не видно.

И вдруг гармошку бросили ей.

— Кидай сюда! Кидай мне! — раздалось несколько голосов.

— Хватит! — решительно сказала Амина. — Наигрались. Вон, уже один наугольник оторвали.

Амина прижала гармонь к себе и, рассматривая ее блестящие наугольники, думала: «Где же все-таки Эман? Неужели он один ушел на свадьбу? Может быть, у него в той деревне тоже есть девушка?»

— Амина, ты не играешь? — парень с кольцом, видя что она кивнула, прошел дальше.

Тут на место вернулся Кудряш.

— Дай-ка, еще сыграю, — потянулся он к гармони.

— На, только ты поосторожней, — отдавая гармонь, предупредила Амина. — Вон с верхнего угла один наугольник уже оторвали.

— Кто оторвал?

С другого конца послышался писклявый голос.

— Хи-хи, кто же, кроме тебя? Ты же играл!

— Вот погоди, Эман даст тебе за это по башке, — добавил другой.

Кудряш не обижается.

— Возьми наугольник, — сказал он Амине. — А то потерею. Ну, что сыграть? Э-эх, играй, гармонь — малиновы меха!

Амина спрятала наугольник за пазуху. Слушая игру Кудряша, она тихонько насвистывала грустный мотив, продолжая думать об Эмане. Грустно и на сердце у Амины.

— Все уже собрались, пойдемте! — вдруг оказала одна из девушек.

Несколько голосов подхватили:

— Верно, свадьба нас не станет ждать, пошли!

Сегодня в соседней деревне Луй играли свадьбу, поэтому парни и девушки из Комы заранее уговорились пойти посмотреть.

— Гармонист, что расселся, как корова, пойдем!

— Будете обзывать, с места не тронусь!

— Прикажешь кланяться тебе?

— Взял у Эмана гармошку и думаешь, сразу гармонистом стал!

— Отстаньте, никуда я не пойду.

— Умолять тебя что ли, нашелся барин какой.

— Ладно бы, играть умел как следует! А то ведь — еле-еле, а нос задирает!

— Пойдешь или нет — твое дело, а гармошку давай сюда.

— Не дам!

— Почему?

— Оман никому не велел отдавать.

Тут Амина осмелилась и спросила:

— А сам-то он куда ушел?

Кудряш не успел ответить, как парень, который требовал гармошку, выхватил ее у него из рук, растянул меха и громко заиграл.

Тотчас его окружили парни и девушки и гурьбой пошли за околицу по дороге, ведущей в деревню Луй.

Одна из девушек обернулась и спросила:

— Амина, ты разве не идешь?

— Она об своем Эмане страдает, — отозвалась другая, и обе, хохоча, исчезли в темноте.

— Зря гармонь отдал, — сказала Амина Кудряшу.

— Сердишься? — спросил он.

— Хозяин рассердится.

— Не об гармони ты скучаешь, а об ее хозяине, — вздохнул Кудряш.

— Вот и неправда! Ну, ладно, мне пора, завтра рано вставать. — Девушка поднялась и пошла.

— Амина!.. — Кудряш вскочил и пошел рядом с девушкой.

Она зевнула и искоса посмотрела на него.

— Амина, ты думаешь, Эман тебя любит?

— Нужен мне твой Эман, — ответила она, но про себя думала: «Почему он не пришел? Ведь договаривались. Зачем обманул?»

— Дочери такого богатого человека… — вновь заговорил Кудряш вкрадчиво.

Амина нахмурилась.

— Дочери такого богатого человека, — повторил Кудряш, — разве гоже идти замуж за нищего?

Амина не ждала такого открытого разговора, вдруг остановилась, блеснула глазами.

— Пусть бедный, пусть пастух, зато многие даже мизинца его не стоят.

— Ты позоришь наш конец деревни.

— Что же я могу поделать, если на нашем конце все богатые, а хорошего жениха нет.

— Неужели ни одного?

— Ни одного: каждый или дурак, или, как ты… теленок.

— Так… значит, издеваешься?

— Правду сказать, это, по-твоему, издевательство?

Кудряш обозлился.

— Ну, ладно. Плюнул — плевок обратно не подберешь. Но ты еще пожалеешь, что так оказала.

— И не подумаю…

— Амина, ну почему ты…

— Шел бы ты отсюда, Кудряш, — перебила его Амина, — отеи увидит — отведаешь кнута. Он страсть ухажеров не любит.

Кудряш остановился и- долго смотрел вслед удаляющейся девушке.

Амина подошла к своему дому, срубленному из толстых, кряжистых бревен. В темноте весенней ночи поблескивали окна. От высокой изгороди падала тень на тропинку, протоптанную рядом с дорогой вдоль улицы мимо дома и забора.

На высоких тесовых воротах в лунном свете, будто заячьи глаза, блестели прибитые для украшения железки.

Взглянув на блестящие железки на воротах, Амина вспомнила про блестящий наугольник от гармошки Эмана, достала его из-за пазухи, присела на лавочку возле дома. Издали доносилась гармошка, веселая песня.

«Как бы гармонь не разбили, — думает Амина, — наверняка наши сегодня передерутся с луйскими. Надо было мне тоже с ними пойти, я бы гармонь оберегала. Но где же все-таки Эман? Неужели он нарочно пошел на свадьбу один? Неужели у него есть уже там зазноба?

Ах, надо было идти, зря не пошла! И гармошку сломают…»

Песня, удаляясь, доносилась все тише и тише.

Но вдруг Амина вскочила. Она услышала, что гармонь заиграла совсем по-другому: уверенно и легко, и девушка сразу решила, что это заиграл сам Эман.

«Эман с ними? Ушел от меня тайком? — с обидой подумала она. — Ну, ладно, иди, иди! Раз так, то и ты мне не нужен, как этот твой наугольник!»

Амина бросила наугольник и вдавила его ногой в землю.

Ворота были на запоре, она не стала стучаться, перекинула вдруг отяжелевшее свое тело через изгородь.

Вдалеке играла гармонь, пели девушки. Но звуки эти становились все тише и тише, вот они уже еле слышны, затем и вовсе замерли, словно растаяли.

Пусто на деревенской улице. А возле дома Амины на тропинке тускло поблескивает под луной наугольник, оторванный от гармони Эмана.


Матвей Матвеевич Эликов — этнограф, путешествующий по губернии с целью изучения и описания жизни и быта марийцев, выехал из деревни поздним вечером.

Прежде он никогда не пускался в путь на ночь глядя. Зачем ездить по ночам, когда вполне хватает дня? Да и спешить особенно некуда. Правда, к досаде этнографа, образ жизни людей быстро меняется, однако это не причина, чтобы скакать по ночам, как исправник в мобилизацию, подгоняя ямщика тумаками.

Но сегодня так уж сложились обстоятельства, что Эликов изменил своему обыкновению.

Пара лошадей бойко бежит рысью, звонко переговариваются между собой колокольчики.

— Э-эп, э-эп, яныка-ай![1]—погоняет ямщик пристяжную, и голос его звучит ласково, словно он обращается к любимой девушке. Но Эликов — русский, по-марийски не понимает, поэтому ему слышится, что ямщик называет лошадь «лентяйкой».

Рядом с тарантасом, не отставая, бежит черная тень. В ней Эликову видится что-то зловещее, как и в той толпе, что собралась сегодня в деревне, из которой он удирает. Чтобы не вспоминать об этом, он старается не смотреть на тень. Но забыть сегодняшнее происшествие не в его силах.

«Неужто и вправду убили бы?» — думает Эликов.

Неделю назад он приехал в деревню Кома, велел ямщику везти себя прямо на постоялый двор. Ямщик остановился возле избы, к углу которой была приколочена вывеска: «Казенная квартира».

Эликов вошел внутрь. «Казенная квартира» оказалась обыкновенной избой без перегородок, с бегающими по стенам тараканами. Пол-избы занимала печь, посреди стоял грубо сколоченный стол, вместо стульев — скамейки да еще широкие нары у стен. Рамы в окнах одинарные, стекла засижены мухами.

Напротив, через сени, хозяйская половина. Оттуда навстречу приезжему вышла не старая еще, лет под тридцать, баба.

— Ты что ли хозяйка? Где у вас тут останавливаются приезжие? — спросил Эликов по-русски.

Баба заправила волосы под шынашовыч,[2] вытерла нос подолом рубахи, уставилась на Эликова и испуганно проговорила:

— Не знаем, госпоин…

— Ты чего, не понимаешь что ли?

— Не знаем, госпоин, — повторила баба.

— Позови кого-нибудь, — сдерживая раздражение, сказал Эликов, стараясь пояснить свои слова жестами. — Старосту, десятского, черта, дьявола — все равно, лишь бы понимал по-русски! «Не знаем, госпоин», — передразнил Эликов хозяйку.

Баба в сердцах сплюнула и ушла, хлопнув дверью, во двор, где ее муж чинил борону.

— Сам к нему ступай, — ворчливо сказала она. — Говоришь… авось не съест, а такой и съест — не подавится. Обругал меня чертом, дьяволом да еще язык, как дурак, высунул.

— Сама ты дура! Я же тебя учил: спроси, поставить ли, мол, самовар. Скажет «да» — поставь, скажет «нет» — не надо. Э-эх, баба-баба, даже этого не сумела сделать!

— Да он мне слова не дал сказать, залопотал, залопотал чего-то.

— Эх, баба — она баба и есть.

— Заладил одно и то же! Сам-то ты на что годишься, шайтан полудохлый!

Видно, своим упреком она угодила в больное место— муж обложил ее матом и пошел в избу. Хозяйка направилась за ним и, войдя, встала у дверей.

Пока муж разговаривал с приезжим, она разглядывала вещи этнографа, которые внес ямщик: какой-то чудной, обтянутый кожей ящик с ременной петлей, толстую черную палку с блестящими накладками, кожаную туго набитую сумку, из которой торчал угол книги, кожаный сундук с внутренним замком.

«Наверное, подати собирать приехал, — думала хозяйка, — и то: недоимки за нами много, недаром говорили: кто не заплатит, того в чижовку посадят. Наверное, это и есть начальник по недоимкам. А я-то, дура, не сумела ему угодить. Вон как он рассердился! Кабы худа какого не сделал моему мужику. Ишь, схватил свою толстую палку и придавил таракана на стене. Да нешто можно давить тараканов — от них счастье в дому! Вот прошлый год вернулся с японской войны сын Калинки с нижнего конца и принялся заводить в доме новые порядки: в окна вставил вторые рамы, побелил стены известкой, пол заставил вымыть с мылом, морил клопов какой-то отравой, потом взялся за тараканов. Мать, само собой, была против, да что поделаешь! Пришлось ей со снохой и внучкой смести тараканов на простыню, вынести за ворота и вытряхнуть. Вытряхивали они да приговаривали: «Уходите подальше и деток с собой уводите!» Как раз в это время шла мимо соседка. «Что делаете?»— спрашивает. Калийка ей отвечает: «Сын вот требует, чтобы в избе тараканами и не пахло, приходится их выпроваживать». Соседка говорит: «Счастье свое вы выгоняете. Разве не знаешь, что от тараканов счастье в дому?» Тогда Калинка собрала оставшихся тараканов в горсть и унесла обратно в избу. Вечером вернулся сын, видит, тараканов стало меньше, но все равно шуршат по стенам. Послал он меньшую дочь к учителю Петру за отравой и поморил всех до единого. Тараканов-то повывел, да только месяц спустя дочка его качалась на качелях, упала и сломала ногу, жена выкинула, а в клеть к ним забрались воры. Вот после этого и мори тараканов! Я-то их никогда не трогаю. Рассказала мужу про Калинку, он в ответ: «Дура ты безмозглая, не в тараканах счастье, а в достатке». И давай меня ругать! Потом…»

Громкий окрик мужа прервал ее размышления:

— Чего встала, как пень! Бери, говорю, вещи!

— Уходит что ли начальник-то? Куда?

— Куда надо. На держи, там увидишь!

Муж сунул ей в руку кожаный сундук, который приезжий называл чемоданом, сам подхватил сумку с ящиком, и они вышли на улицу.

Идти пришлось недалеко: к лавочнику, всего за три дома.

Приезжий по дороге все что-то говорил мужу, часто повторяя слова «тараканы» и «блохи».


Остановившись на квартире у лавочника, Эликов первый день отдыхал. Потом пошел бродить по деревне, при встрече с бородатыми стариками или сгорбленными старухами старался завести разговор, но те отвечали неохотно или, сославшись на незнание русского языка, спешили поскорее убраться восвояси.

Однако через несколько дней в деревне к нему попривыкли. А так как он подолгу бывал в лавке, кто-то пустил слух, что приезжий — новый приказчик, и, решив, что он невелик барин, некоторые стали вступать с ним в разговор.

Как-то приезжий провел целый день на нижнем конце деревни у богатого мужика Орлая Кости. Все, особенно женщины, были несказанно удивлены, когда узнали, что он там делал. Да и как тут не удивиться: оказалось, что в летней кухне он снял с котла закопченный сажей крючок и измерил его кожаным аршином, потом зарисовал карандашом в тетрадку, занимался и какими-то другими столь же непонятными делами.

Потом по деревне распространился слух, что приезжий русский покупает старинные марийские вышивки, домотканные холщовые полотенца, дает за них хорошие деньги, и у всех спрашивает, нет ли у кого старинных стрел.

Народ толпой повалил в лавку: кто несет старое вышитое платье, кто шымакш, кто еще что-нибудь.

Пришел однажды с узелком в руке и Эман. Он пригладил усы и спросил лавочника:

— Говорят, ты старинные вещи берешь?

— Не я, а мой постоялец.

— Новый приказчик что ли?

— Какой он тебе приказчик? Ученый человек, вот он кто!

— Вот оно что! Ну, тогда зови сюда своего ученого.

— Ишь ты, быстрый какой! Не видишь что ли, люди раньше тебя пришли, и то дожидаются.

— Что, они тоже стрелы принесли?

— Неужто стрелу отыскал?

— Мы не то, что некоторые! Я бы с какой-нибудь ерундой не пришел. Вот у тебя, тетушка, к примеру, что там такое?

— У меня, милый, светец!

— А у тебя. что, дедушка?

— Да вот, принес лапти из бересты.

— А ты что, сестренка?

— Вышивку.

— Вот видишь, уважаемый, — Эман повернулся к лавочнику, снова пригладив усы и уперев руки в бока. — Все принесли бросовые вещи, а у меня старинное, так сказать, марийское оружие. Можешь ты это понять? Иди, скажи своему ученому, мне долго ждать недосуг.

Лавочник засмеялся, за ним засмеялись и остальные, собравшиеся в лавке, как бы угождая ему.

— Ишь, барин какой нашелся, ждать ему недосуг! Ха-ха-ха!..

— Ну, коли так, я другому ученому продам. Как раз сегодня в город еду. Там один барин еще с прошлого года все ко мне пристает: «продай» да «продай».

— Погоди, Эман, я ж смеюсь не со зла, не обижайся. Сейчас скажу постояльцу, он, небось, уже отобедал. Стрелами-то он особенно интересуется, наверное, возьмет, — сказал лавочник и почему-то вздохнул.

Он ушел через левую дверь в другую половину дома и, вернувшись, сказал;

— Господин ученый сейчас выйдет. А вы кончайте тут своей махрой дымить, запах от нее тяжелый. Бери-те-ка лучше папиросы «Шуры-муры». Дешево и мило!

— Вот продам свой товар, куплю твои «Шуры-муры», — пообещал Эман.

— То ли продашь, то ли нет, — вздохнула женщина, державшая в руках вышитый нагрудник.

Вскоре дверь отворилась, в лавку вошел Эликов. Все столпились вокруг него. Он бегло осмотрел вещи, приговаривая: «Это не возьму, это не надо, такое уже есть». Потом спросил:

— Кто принес стрелу?

Эман снял шляпу, пригладил усы и протиснулся вперед:

— Я принес, господин ученый, от прадедушки еще осталась.

Кто-то в толпе засмеялся, но ученый взглянул строго, и смех оборвался.

— Не шумите! — крикнул лавочник. — Кто не продает, не покупает — идите по домам! Приходите завтра, завтра привезу новые товары — ленты, соль, чай, кренделя.

— Нельзя ли об этом попозже? — сухо спросил Эликов, и лавочник сконфуженно замолчал.

Люди стали расходиться. Немного погодя из лавки вышел Эман с папиросой в зубах. С тросточкой в руках, как какой-нибудь барин, он важно вышагивал серединой улицы.

— Продал стрелу, браток Эман? — спросил старик, сидевший возле своего дома.

— Хе, я да не продам! На-ка, дед, папироску. Ох и душиста!

— Правда, мороша. Ты знал, что он стрелы ищет?

— Я такого дурака давно поджидал…

— Нешто можно ученого человека дураком обзывать?

— Был бы умным, не купил бы стрелу, которую я сам вчера сделал. А он, дурак, поверил, что она мне от прадеда досталась.

— Да ну-у?

— Вот те ну! Только никому не сказывай!

— Ха-ха-ха, браток Эман, ло-овко!

Но слух о том, что Эман, сын Орванче Кугубаева, надул ученого, пошел по деревне.


Хозяйка «казенной квартиры» гостила в Боярсоле — соседней деревне — у замужней сестры. Вечером там собралось несколько женщин, и пошли пересуды про приезжего, мол, не похож он ни на приказчика, ни на сборщика податей, и кто же он такой есть? Одна из соседок высказала предположение:

— Видно, он из тех татар, что всякий хлам собирают. Говорят, потом из этого хлама бумагу делают.

— Никакой он не татарин, — оказала другая, — и не похож на татарина. Русский он. Из себя видный такой…

— Красивый?

— Ха-ха, тебе-то что до его красоты?

— Как что? Или забыла, что она солдатка?

— Муж-то все еще в японском плену?

— Ну да, где же еще быть ему?

— Чего же он старые вещи покупает? Может, торговец все-таки или приказчик?

— Да нет, наш лавочник говорит, что он ученый какой-то. Уж лавочнику-то лучше знать.

— А какое старье он берет?

— Не старье, а вещи старинные: вышивки, шымакши, поддевки, стрелы, ковши старые, светец и всякое такое.

— Коли так, то вы там, в Коме, хорошо подзаработали, тетушка?

— Куда там! Он же не все подряд берет, с выбором, да и платит не так уж много. Богатым, говорят, платил дороже.

— Богатый всегда с прибылью, потому что есть чем угостить…

— Вот я слыхала, что скоро опять война с Японией, поэтому, видать, и собирают одежду и стрелы.

— Кого же нынче на войну брать? Мужиков и так мало. Остатки подберут, и на племя не будет…

— Баб станут брать, остригут волосы и…

— Будет вздор-то молоть! Пусть лучше тетушка расскажет, что еще делал в Коме этот русский.

— Что делал? Чудной он какой-то. Гляжу, топчется вокруг летней кухни Орлая, углы ощупывает — мерит, по бревнам стучит. Вынес из кухни пивной котел и ну в наго колотить. Потом залез на крышу, посмотрел оттуда в какую-то длинную трубу и запел петухом.

— Ой. бабоньки! — воскликнула одна женщина. — Я знаю, кто он такой! Он колдун! Ей-богу, колдун^ Или ведьмак.

— Насылает на баб бесплодие, — сказала женщина в старом платке.

— Откуда ты знаешь? — подозрительно спросила ее соседка в городской дорогой шали.

— Да так уж, знаю.

— Нет, ты скажи, почему ты всегда больше других знаешь?

— Ты бы тоже рада знать, да ума не хватает.

— У кого? У меня?

— У кого же еще!

— Да как ты смеешь так говорить, а?

— Не ори, думаешь, если богатая, так все тебя боятся, бессовестная!..

— Перестаньте, не надо, — принялась унимать их хозяйка, но было видно, что на самом деле она была бы не прочь посмотреть, как эти двое вцепятся друг в друга.

— Что ты сказала? А ну-ка, повтори!

— И повторю! — женщина в старом платке осмотрелась кругом. Все выжидающе молчали. Тогда она повернулась к богатой соседке, которая стояла, скрестив руки на груди, засмеялась и вдруг, оборвав смех, со смаком плюнула богачке в лицо. Та, не утершись, рванулась к обидчице, вцепилась ей в волосы, и обе покатились по полу.

Хозяйка, стоявшая возле окна, вскрикнула:

— Кто-то на тарантасе с того конца едет! Из Комы, видать. Сестрица, не знаешь ли, кто такой?

Гостья из Комы подошла к окну.

— Ой, господи! Это же русский колдун! Ей-богу, он!

— Ба-боньки! Нечистая сила! Прячьтесь!

— Быстрей, быстрей! — женщины, толкая друг друга, кинулись к двери. Те. что дрались, вскочили с пола и, не поправив распатланных волос, выбежали из избы следом за другими.

Хозяйка дома, встав у окна так, чтобы ее нельзя было заметить с улицы, осторожно наблюдала за проезжавшим по улице человеком, одетым в черное. На козлах сидел парнишка — младший приказчик из Комы. Когда они проехали мимо, хозяйка облегченно вздохнула.

Между тем тарантас свернул к дому писаря.

— Дядя, — сказал парнишка пожилому писарю, который что-то мастерил, орудуя ножом, — хозяин велел тебе сказать, чтобы получше за этим гостем ухаживал.

— Добрый день, — поздоровался Эликов по-русски.

— Добрый день, присаживайтесь, сейчас самовар поставлю, — засуетился хозяин.

— Ты сельский писарь? — спросил Эликов.

— Так точно, ваше благородие! — словно солдат, отрапортовал писарь.

Эликов улыбнулся, положил на лавку свою сумку и черную палку, сел за стол.

— Ну, что ж, давайте чайку попьем.

Хозяин налил воды в небольшой серебряный самовар, дал парнишке углей и лучину, чтобы разжечь его, а сам подсел к гостю.

— Позвольте узнать, издалека ли будете?

Эликов вынул из кармана бумагу с царским гербом и протянул писарю. Тот взял ее, предварительно обтерев руки о поддевку, прочел.

— A-а, понимаю, — сказал он, возвращая бумагу. — Сегодня же за дело приметесь или как?

— Сегодня же. У тебя есть сведения, сколько у вас в деревне населения, кто чем занимается, какая у кого вера и прочее?

— Нет, таких сведений не имеется. Я подготовлю…

— Ладно, пока не нужно. Скажи, далеко ли до мольбища?

— С версту будет.

— После чая поедем, так что распорядись запрячь.

— Ладно, ладно.

— Я слышал, что в вашей деревне сохранился дом старинной постройки. Так ли это?

— Как же, как же, есть такой дом. Через три двора отсюда. Хозяин как раз собирается ломать его на дрова — больше, говорит, — ни на что не годен.

— На дрова? Погубить такую историческую ценную вещь? Да вы что, рехнулись?

— Ваше благородие, мы народ лесной, темный…

— Оно и видно.

— Сегодня же скажу, чтоб не смел ломать. Может, старосту покликать?

— Нет, не нужно.

Едва приступили к чаепитию, как жена писаря через приоткрытую дверь позвала мужа:

— Отец, выйди-ка поскорее! — с испуганным видом шепнула она.

— Что случилось? Да ты зайди в избу-то!

— Нет, не могу. Лучше ты выйди!

Писарь вышел в сени.

— Ну, что тут у тебя?

— Отец, я как с поля шла — встретила наших баб… Этот, в черном-то, — колдун, ведьмак!

Хозяин приоткрыл рот от удивления, судорожно вздохнул и схватил жену за руку:

— С чего ты взяла?

— Бабы сказали.

Хозяин, видя, что у жены дрожат губы, и сам готов был поверить, но вовремя вспомнил, что он мужчина и притом не какой-нибудь мужик, а человек при должности. И хотя он ощутил на сердце какой-то холодок, решил не подавать виду.

— Мало ли кто чего сболтнет!

— Все в один голос говорят. Гнать его надо!

В это время из-за двери послышался голос гостя:

— Хозяин, где ты там?

Писарша вцепилась в мужа:

— Не ходи, не ходи! О боже мой!

— Хозяин!

— Ну, полно, полно, жена. Чего ты испугалась? Пусти!

Писарь вошел в избу, немного погодя снова вышел в сени. Жена по-прежнему стояла под дверью.

— Зря ты боишься, — сказал он. — Он из самой губернии приехал, при нем бумага с царским гербом. Ему нужно узнать, сколько людей у нас живет. Да еще хочет посмотреть старинные наши дома и мольбище.

— Бумага-то в самом деле при нем?

— Своими глазами видел. А вот, взгляни, это что?

— Деньги…

— Это он за чай отвалил, поняла?

— Да что ты! Ну, коли так, значит, не колдун. Пускай живет.

— Его к нам лавочник из Комы прислал, он там у него на квартире стоит.

— Видать, у него денег много, раз столько платит. Надо бы его у нас подольше задержать.

— Ха-ха-ха! — принужденно рассмеялся писарь. — Теперь ты, жена, я вижу, окончательно поверила, что он не ведьмак.

Прошло два дня. Эликов жил в Боярсоле на квартире у писаря. Писарша, с кем ни повстречается, всем рассказывает о своем постояльце. Пойдет по воду на колодец, обязательно заведет речь о приезжем.

— Нет, бабоньки, никакой он не колдун и не ведьма — объясняет писарша, — Начальник он, людей считает. Приехал из самой губернии, показывал мужу документ с царской птицей. И богатый к тому же. Я у него карточку видела, на ней — невеста его, уж такая, скажу вам, красавица!

— Да ну! — удивленно ахают бабы.

Но не всех убеждали слова писарши. Одна баба с сомнением ей возразила:

— Если он приехал людей считать, чего на наше мольбище ходит?

— Может быть, хочет сглазить наши священные березы? — подхватила другая.

— Не болтай! Как можно сглазить священные березы? Вот человека или скотину — это другое дело, — сказала писарша.

— Целыми днями в старом доме сидит. Коли не колдун, чего ему в пустом доме делать?

— Это уж так…

Тут и писарша засомневалась:

— Кто его знает, может, и в самом деле нечистый… Господи, и зачем только этого ведьмака к нам принесло?

— Так тебе и надо! — крикнула одна молодайка.

— Верно, поделом вам, — подхватила другая. — Писарь ни одной буквы не напишет бесплатно: прошение надо писать — подавай ему па рубашку, придешь новорожденного записать — без масла и мела не суйся. За все подать собирает.

— Ну и что? — вскинулась писарша. — Что же вам все бесплатно делать что ли? Да довелись вам самим, станете задарма работать?

Она подхватила ведра, коромысла и пошла прочь. Молодайка крикнула ей вслед:

— A-а, убегаешь! Из-за вашей жадности вся деревня будет страдать. Вот увидите, этот черный чем-нибудь да навредит!

Женщины зашумели. Когда писарша, набрав воды, пошла обратно серединой улицы, женщины молча расступились перед ней: Но стоило ей удалиться, как снова скучились и загалдели.

На третий день к вечеру по Боярсоле распространился слух: приезжий человек в черном заперся в погребе у писаря, никого не пускает, на стук не отвечает, а в щель из погреба пробирается красный свет, да слышно, как что-то гудит.

Сначала во дворе писарского дома вокруг погреба собрались дети, потом женщины, немного погодя подошли и мужики.

— Послушайте!

— Да ничего не слыхать.

— Давеча что-то гудело. Я как раз мимо шла, своими ушами слышала.

— А где же сам писарь?

— Кто его знает, ушел куда-то, и жены дома нет, вон и дверь на замке.

Одноглазая женщина заговорила, размахивая руками:

— Иду я вчера поздно вечером домой, подхожу к дому писаря, смотрю — в доме темным-темно, а в окне что-то вроде бы мелькает. Луна прямо в окошко светит. Я пригляделась: стоит у окна мохнатый, с двумя рогами и машет на меня копытом. Я бежать! Навстречу мне сосед попался, так я со страху его даже не узнала. Он спрашивает: «Куда бежишь?» Ну, я ему все и рассказала. А он мне: «Не бойся, оглянись, нет там ничего, это тебе просто померещилось». Я повернулась, посмотрела — и вдруг в доме писаря как пыхнет пламенем и сразу потухнет. Тут уж я от страху совсем сомлела. Сосед и сам перепугался и увел меня ко мне домой.

— И я видела этот чертов огонь, — сказала другая женщина.

Никто из собравшихся понятия не имел ни о фотографии, ни о вспышках магния.

— В священной роще жертвенное кострище переворошил, и ничего ему не сделалось. И как только руки у него не отсохли?

— Слушайте, слушайте! В погребе разговаривают. Сам с собой что ли он разговаривает?

— Небось, черти там собрались.

— Мой брат позавчера видел его в священной роще. Говорит, все был на глазах и вдруг пропал.

— Ясное дело, шайтан принял образ человека.

— Ой, смотрите, выходит! Прячьтесь! — женщина, стоявшая впереди других, попятилась и закричала что есть мочи — Черт выходит! Пустите меня! Пусти-и-те-е!

И в самом деле, крышка погреба слегка приоткрылась, но в это время рослый мужик, подняв заранее принесенный большой камень, с грохотом бросил его на крышку. Она захлопнулась.

Люди, откачнувшиеся было от погреба, теперь снова стали напирать вперед. Даже женщина, только что пятившаяся от страха так, что даже упала, проворно вскочила на ноги и снова протиснулась вперед.

Все напряженно молчали. Вдруг вдалеке послышался гром, подул резкий ветер, и все увидели, что на Боярсолу плывет большая черная туча.

— Посторонись! — крикнул кто-то. — Пропустите!

— Кто там пришел?

— Карт, карт пришел, — пронеслось по толпе.

Толпа молча расступилась. Старик-карт с седой бородой до пояса, одетый в белый шовыр, подошел к погребу.

— Там? — опросил он, указывая длинной палкой на погреб.

Там. Выйти хотел, да не пустили, — разом ответило несколько голосов.

— Не выпускайте. Если он увидит свет молнии, то потеряет облик человека, тогда нам его не изловить.

— Неужто и впрямь черт? — опросил мужик в задних рядах.

В ответ послышался смех, но тут же смолк.

Карт повернулся к толпе, поднял палку и глухим низким голосом проговорил:

— Поверьте мне, это не человек, а черт.

Туча приближалась. Теперь раскаты грома грохотали прямо над головой.

Все молчали.

Карт из-под нависших бровей оглядел лица людей.

— Как говорили наши предки, пока нечистая сила в облике человека или животного, нужно закопать ее глубоко в землю. Иначе народ мари перестанет плодиться. потом море затопит землю, и жизнь погибнет. Ясно вам?

Стоявшие поодаль мужчины помоложе один за другим начали расходиться.

— Ясно! — крикнули из толпы.

— Тащите соломы.

Молнии сверкали беспрестанно. В их отблесках седая борода карта казалась белой, как пена.

Люди тащили из сарая охапки соломы и складывали вокруг погреба.

Рослый мужик, тот, что недавно придавил крышку погреба камнем, теперь сдвинул его в сторону и чуть приоткрыл крышку. В одной руке у него был зажат жгут соломы.

— У кого есть спички? — негромко спросил он.

Из толпы — все стояли, словно онемев, — ему молча протянули коробок.

Вдруг среди напряженной тишины раздался женский крик:

— Эй, вы, убирайтесь отсюда!

Все обернулись.

— Что там такое? — спросил карт.

— Писарева жена пришла.

Писарша только что вернулась из Комы, куда ходила за водкой. Оставив на крыльце мешок, в котором звякнули бутылки, она подошла к толпе, не понимая, что происходит.

— Что вам здесь надо? — спросила она.

Кто-то из толпы ей ответил:

— Ваш гость давно сидит в погребе, продрог, мы и хотим его немножечко согреть.

В это время из погреба донеслось глухо, как из бочки:

— Что вы делаете, соседи?!

Толпа замерла.

— Айсуло, где ты? — опять раздалось из погреба.

Писарша узнала голос мужа и отозвалась:

— Я здесь, отец! Здесь!

Она протиснулась через толпу к погребу, наклонилась, чтобы откинуть крышку, но рослый мужик не дал ей сделать это.

— Оттащите ее прочь! — приказал карт, грозно взмахнув своей палкой.

Но писарша рвалась к погребу и кричала:

— Не уйду, не уйду! Хоть убейте, не уйду! В погребе мой муж! Что вы хотите с ним сделать? Что-о? Ой-о-ой!

— Всех богатеев надо бы сжечь! — крикнул кто-то, невидимый в темноте.

— Не слушайте эту бабу! Это черт Писаревым голосом говорит. Поджигай!

Рослый мужик снова приоткрыл крышку погреба, чиркнул спичкой. Он хотел поджечь жгут соломы, но спичка погасла. Мужик достал вторую.

Вдруг из отверстия показался красный фонарь, прикрепленный к концу палки, снизу послышался голос:

— Берегись, стреляю.

Стоявшие у погреба отбежали в сторону.

Крышка потреба открылась — показался приезжий с толстой черной палкой в руках. Он ударил землю — и палка стала длиннее почти на аршин, ударил второй раз — она стала длиннее на два аршина, ударил в третий раз…

Женщины, стоявшие впереди, закричали истошными голосами:

— Убь-ет!

Толпа шарахнулась назад, зашаталась, как готовая развалиться поленница, и через минуту у погреба не осталось никого, кроме Эликова.

Писарша сидела на крыльце и плакала. Следом за Эликовым из погреба вылез писарь.

— Погоди, — остановил его Эликов, — Спускайся обратно, забери фотографии и принадлежности.

— А вдруг они вернутся?

— Не бойся, теперь не вернутся. Лезь скорее.

— Ладно, ладно, ваш… благор… — писарь спустился в погреб и вскоре вылез наружу с широким блюдом в руках.

Эликов слил из блюда воду и вынул только что отпечатанные фотокарточки, свернул каждую из них отдельно.

— Вот что, — сказал он писарю, — запряги-ка поскорее лошадь да вынеси из дому мои вещи.

Тучи заволокли все небо, от ударов грома небо как будто раскалывалось, зашумел дождь.

Хозяин вынес вещи Эликова.

— Куда их?

— Клади в тарантас.

— Может, дождь переждем?

— Нет, запрягай.

Эликов вынул из кожаного футляра фотоаппарат, убрал его в чемодан, в пустом футляре аккуратно расставил свернутые трубочками мокрые карточки, надел брезентовый плащ и уселся в тарантас. У его ног лежал чемодан, рядом в кожаном мешке — собранные экспонаты.

— Да, чуть не забыл. Принеси-ка штатив, он у погреба остался.

Хозяин запряг лошадь и сходил за штативом. Эликов сложил его, и тот снова стал длиной в аршин.

Писарь уселся на козлы. Открывая ворота, писарша сказала:

— Возвращайся скорее, я одна боюсь…

— Довезу до тракта, там пусть сам добирается, как знает, — сказал писарь по-марийски.

Они ехали довольно долго, и Эликов, удившись, что писарь все время молчит, заговорил первым:

— Ты давеча дождя боялся, а он уже и прошел.

— Прошел.

— Что, сильно испугался?

— Дождя что ли?

— Да нет, когда у погреба люди собрались.

— Ты, барин, и сам испугался…

Помолчали, потом Эликов спросил:

— Неужели и вправду подожгли бы?

— Если карт скажет, люди что угодно могут сделать.

— Вот погоди, дай мне в город приехать, я этому карту самому жару поддам!

Писарь промолчал. Ему не хотелось ссориться ни с картом, ни с односельчанами, у него на это были свои веские причины.

Корда миновали лес, примыкавший к деревне, Эликов присвистнул и громко рассмеялся:

— Анекдот, как есть анекдот: щелчком обыкновенного штатива разогнал целую толпу! Как они побежали! Ха-ха-ха!

Писарь молчал.

— Так ты думаешь, и убить могли, а? — спросил Эликов.

— Кто их знает… Может, только попугать хотели…

— Я все-таки не пойму, для чего им понадобилась моя голова? Ну-ка, расскажи, что про меня в деревне болтали?

Писарю не хотелось говорить, что Эликова посчитали в деревне колдуном: скажешь такое, потом от попа не откупишься, заставит молебны служить, а за каждый молебен платить надо. И писарь схитрил:

— Ваше благородие, они тебя совсем за другого человека приняли.

— За кого же?

— За бунтовщика одного. В прошлом году он в нашей волости скрывался, никак его изловить не могли.

— Ну-у?

— Вот наши и подумали, что это он снова объявился. На тебя, значит, подумали.

— Ты бы им растолковал!

— Говорил, да они мне не поверили. «Ты и сам в его шайке», — толкуют.

— Да что ты!

— Ей-богу, не вру! Так и говорил всем: «Не бунтовщик, мол, он». Жена за тебя вступилась, так ее бабы избили.

— Подумать только: в такое короткое время — столько событий!

— Когда народ разозлится, за минуту может больших делов натворить…

— Так ты говоришь, меня за революционера приняли? Забавно!

— Истинно так, ваше благородие…

— Чудеса! Прямо чудеса!

Этнограф Эликов впервые выехал «на полевые работы», и то, что сразу же попал в переделку да к тому же благополучно из нее выбрался, наполняло его радостью настолько, что ему захотелось запеть во все горло.

Проехали еще две версты, дорога начала пылить. Дождь задел Боярсолу только краешком, ближе к Коме дождя не было совсем.

Доставив Эликова на почтовую станцию и поворачивая лошадь, чтобы ехать обратно, писарь как бы между прочим спросил:

— А куда стеклышки твои девать? Может, они тебе и не нужны?

— Какие стеклышки?

— Да которые в погребе остались.

— A-а, негативы… Нет, не нужны.

— Если так, я их себе возьму, окошко в бане залатаю.

— Делай, что хочешь.

— Ты. барин, мой дом снимал да нас с женою. Может, пришлешь картинку?

— Приеду в город, отпечатаю снимки, непременно пришлю.

— Спасибо. До свидания. Счастливо доехать.

— До свидания. Вот тебе «на чай».

— Премного благодарен, ваше благородие.

Писарь спрятал полтинник в карман, сел в тарантас, еще раз сняв шляпу, поклонился, хлестнул коня и уехал.


Из почтовой станции вышел мужик в картузе.

— Ты начальник станции? — спросил Эликов.

— Помощник его.

— Есть лошади?

— Из двадцати трех пар ни одной не осталось. Проезжающих много. А тебе, господин, срочно ли надо?

— Очень срочно! — Эликов достал из бумажника деньги.

Мужик с жадностью схватил деньги и зажал их в кулаке, стараясь, чтобы этого не заметили ямщики, которые сидели в стороне и лузгали семечки.

— Не желаете ли чаю, ваше благородие? Или прикажете сейчас запрягать?

— Запрягай, я здесь подожду.

— Как желаете. Через десять минут повозка будет готова.

— Лучше тарантас. Нет ли какого пошире?

— Для хорошего господина все есть, — мужик повернулся к ямщикам и крикнул: — Эй, ребята, где Эман?

Один из ямщиков ответил:

— Только что на нижний конец ушел. Говорит, девушки без него соскучились.

— Живо позовите его, вот его благородие надо в город везти.

— Он не поедет: не его черед.

— Как не поедет? Заставлю, так поедет. Быстренько позови! А ты, Айдуган, запрягай в тарантас Ваську с Генералом, да подвесь серебряные колокольчики. Ну. шевелись, шевелись!

Двое ямщиков поднялись и нехотя пошли: один — в деревню, другой — на конюшню.


Вскоре тарантас, запряженный парой, рысью выехал из деревни, звеня колокольчиками и дразня деревенских собак.

— Э-эх, милые! — взмахнул вожжами Эман и залихватски свистнул.

По этому свисту даже ребятишки в деревне узнают: это Эман повез какого-то барина.

«Эх, — с досадой думает Эман, подгоняя лошадей, — двух шагов ведь до нижнего конца не дошел — вернули. А барин-то про стрелу не спрашивает, не узнал меня… А зря я гармонь Кудряшу отдал, как бы не поломал он. Да-а, не думал, что в город придется ехать, а вот пришлось. Одно слово: не своя воля!..»

— И-их, милые! Лай, ла-лай, лай, ла-лай! — запел Эман мотив знакомой песни, а потом и саму песню в полный голос, нимало не заботясь о дремавшем седоке.


В то время, когда Эман выехал из деревни с Эликовым, на двор к Орлаю Кости — отцу Амины — зашел Унур Эбат. Он поднялся на крыльцо, вошел в избу, снял шляпу, подкрутил усы и громко сказал:

— Здравствуйте! Дома хозяин?

— Нету, — ответила жена Кости — пожилая тощая женщина, похожая па сушеную рыбу.

— Когда будет?

— А на что он тебе?

— Нужен. Ты скажи, когда вернется?

— Скоро должен быть.

— Ну, ладно, тогда я позже зайду, — Эбат хотел уйти, но в сенях столкнулся с хозяином.

Тот не позвал его зайти в избу, так и разговаривали в сенях.

— Чего надо? — хмуро спросил Орлай Кости.

— Сегодня, понимаешь, в Луе свадьба, — начал Унур Эбат. — Дай свою медную сбрую, хочу в Дуй прокатиться.

— Не дам. Тебе угодишь, а себя обидишь.

— Тебе же она все равно сегодня без надобности. Дам, завтра рано утром верну.

— Купи свою к катайся, сколько хочешь. Хитер ты, Эбат, хочешь чужими блинами поминки справлять. И не проси, не дам!

— Не будь собакой на сене: сам не ешь и другим не даешь.

— Сбруя моя: хочу — дам, хочу — нет. А захочу, так тебя со двора выгоню!

— Не заносись, Кости! Выше бога все равно не вознесешься.

— Я тебе не Кости, а Константин Иванович.

— Будешь хвалиться, поганая кишка лопнет. Знаешь это, Кости Иваныч?

— Вот тебе и раз! Ну, как у тебя язык поворачивается! Недаром говорят: собаку выкормишь, она тебя же и укусит. Вот ты такая собака и есть.

— Когда ты меня кормил, Орлай Кости? Я сам себя, слава богу, кормлю.

— Ишь как заговорил! Молоко на губах не обсохло, а туда же! Старших положено бояться, младших — стыдиться. Если ты забыл об этом, я тебе ужо попомню твою дерзость!

— Что ты мне сделаешь?

— Дерево к дереву прислоняется, человек — к человеку. Погоди, еще придешь ко мне хлеба просить.

— Ох-охо-хо! Не надейся, ноги моей больше не будет у тебя, у кровопийцы.

Эбат, не простившись, зашагал к калитке. Из-под амбара, гремя цепью, вылезла огромная собака и облаяла его.


Унур Эбат в деревне слывет бедняком и нарушителем старых марийских обычаев, для него нет никаких запретов. Ему всего двадцать пять лет, но выглядит лет на десять старше.

Он известен не только в Коме, но и по всей волости, и даже в уезде. Говорят, ого отец был и не мариец и не татарин, а переселенец из дальних краев. Кроме Эбата, у него было еще двое детей. В голодный год вся семья вымерла, Эбат остался один на белом свете.

Эбат очень дерзок на язык. Не раз его за непочтительные речи об уряднике и — старшине сажали в кутузку, но он все равно не унимается.

От отца осталась Эбату маленькая обветшалая избушка посреди деревни, наполовину ушедшая в землю. Стекла в двух ее перекошенных окнах такие старые и мутные, что похожи па воду в загнившем пруду: переливаются зеленым, голубым, желтым. В третьем окне от стекла остался только кусок, и дыра заткнута подушкой. А окна, выходящие во двор, наглухо, как ставнями, забиты досками. Изгородь вокруг избы обвалилась. Во дворе стоит сарайчик, в котором кое-как повернется одна лошадь, да навес для одной копешки сена.

Иногда посторонние спрашивали у Эбата:

— Какой же ты крестьянин — ни сохи, ни бороны у тебя нет.

Эбат на это отвечает:

— Я семь лет батрачил на богатого мужика, теперь и на себя батрачить неохота.

— Разве на себя работать — значит батрачить? Тут ты сам хозяин.

— Какой хозяин!.. У меня земли-то всего с ладонь. Стану я мучиться на этом клочке? Нашли дурака!

— Чем же жить будешь?

— Придумаю что-нибудь… Вот хоть тебя до города довезу. Немного, а подработаю, да еще «на чай» получу. Из города кого-нибудь прихвачу — опять деньги. Лошадь у меня хорошая — башкирский рысак!

— Разве есть такая порода? Врешь, поди?

— Никогда не врал, даже девок не обманывал. Кабы ты книги читал, то знал бы: еще в давние времена на башкирских рысаках из Уфы в Париж ездили! Вот те самые лошади приходятся моему рысаку дедушками и бабушками.

Любит Унур Эбат все блестящее: рубашка на нем из черного сатина, рукавицы черные, кожаные, блестят и сапоги со шляпой, даже синие глаза его. Лошадь черной масти тоже блестит оттого, что он часто ее моет, и тарантас с дугой тоже блестят, как маслом смазанные.

Как-то раз один мужик говорит ему:

— У тебя, Эбат, наверное, и в брюхе блестит?

— Это почему?

— Потому что всегда в брюхе пусто.

— Что-то не пойму, о чем говоришь.

— Экий ты непонятливый!

— Таким уж уродился, — глядя в небо, нехотя ответил Эбат и засвистел.

— Чего свистишь?

— Это ты мне? Вальс «На сопках Маньчжурии». Небось, не слыхали? Вам бы только картошки в живот натолкать да чаю надутся — что вы еще знаете?

— А ты побывал бы сам на Маньчжурском фронте, от страха засвистел бы с другого конца!

— Хо-хо-хо!

__Он не виноват, — вступился за него сосед, — он просился на фронт добровольцем, да не взяли.

Эбат взглянул своими колючими, как жало, глазами:

— Уж вы-то герои! Небось, как японцы скружили вас под Порт-Артуром, так у вас засвистело, что штаны не успевали вытряхивать.

— Ну-ну, потише, браток!

— Чего тут потише! Не правда что ли?

— Ах ты, сопляк, над солдатами издеваешься? — угрожающе крикнул однорукий мужик с Георгиевским крестом на груди.

— Брось, солдат, не шуми, с Эбатом не столкуешься!

— Нет, ты скажи, Эбат, разве русские солдаты трусы? Разве японцы потому победили?

— Ну, скажи-ка, если знаешь, — добавил другой мужик.

— Ну что вы пристали, как репьи? — махнул рукой Мужик с Георгиевским крестом.

— К кому мы пристали?

— К Эбату.

— Нет, пусть скажет, почему нас японцы разбили?

— Откуда ему это знать, министр он что ли?

— Кому же тогда знать? Он всюду бывает, все видит и слышит. Ну, скажи, Эбат, про японцев.

— Чего про японцев говорить? В том, что Япония войну выиграла, не солдат русский виноват.

— А кто же?

— Мы-то люди маленькие, а вот в городе мне один знающий человек сказывал, что во всем виноват царь. Его, говорит, петербургские рабочие совеем турнуть собираются…

Вдруг кто-то крикнул: «Урядник!» — все поднялись и стали расходиться.

Эбат сдвинул шляпу набекрень и опять засвистел. Урядник подошел к нему.

— A-а, мистер Эбат! Что-то давненько ты мне на глаза не попадался.

— Наверное, потому, что тюрьма по мне еще не соскучилась.

— Хэ-хэ-хэ! Молодец, за словом в карман не лезешь. Слушай, Эбат, нам известно, что возле деревни какие-то люди по кустам в карты играют. Не видал ты этих людей?

— Может, и видал.

— Помоги мне поймать этих картежников.

— Что дашь за помогу?

— Что хочешь?

— Дашь шнурок, на котором у тебя револьвер висит?

— Хо-хо-хо, на что он тебе?

— Штаны подвязывать. Пояс оборвался, сплести некому, жены, сам знаешь, у меня нет.

— Но-но, ты у меня не шути, а не то… — урядник схватился за шашку.

— Виноват, ваше высокопревосходительство!

— Хэ-хэ, высоко не высоко, а до превосходительства могу дослужиться, это правда.

— Я, ваше величество, всегда говорю правду.

— Не то го-во-ришь, — оказал урядник, гнусаво растягивая слова.

— Почему, ваше благородие?

— Титуловать «величеством» дозволено только государя. Впрочем, что с тобой толковать! Пойдем лучше, покажи место, где эти самые в карты играют. Пойдем, пойдем, а то уж темнеет.

«Хорошо, толстопузый, — сказал про себя Эбат, — я тебе покажу».

Места, где обычно собирались деревенские картежники, хорошо известны и самому уряднику, но при помощи Эбата он надеялся обнаружить, где происходят встречи с агитаторами из города, которые под видом игры в карты проводили с мужиками тайные совещания.

Эбат знал, что сегодня в этих местах никого нет, но нарочно решил обойти их с урядником.

Трудный урядник вскоре начал задыхаться.

— Вот черти! — ругался он. — Я слышал, что они сегодня должны быть здесь. Куда же они могли подеваться? А другие места знаешь? Небось знаешь, каналья! А ну, показывай!

— Ей-богу, больше не знаю… Хотя, погоди, есть еще одно местечко, наверное, там они и сидят. Пошли быстрее!

Уряднику хотелось передохнуть, но, надеясь захватить мужиков на месте преступления, вздохнул тяжело и зашагал за Эбатом.

Эбат обернулся к уряднику.

— Я вот спросить хочу…

— Ну, спрашивай.

— Кому вред от того, что люди в карты играют?

— Сами себе вредят, кому же еще.

— Зачем же их тогда ловить?

— Много знать хочешь! — урядник погрозил пальцем. — Сма-атри у меня!

— Да нет, мне-то все равно…

— Ладно, когда их поймаем, тогда поговорим.

— Поймаем, поймаем, будь спокоен, — обнадеживающе сказал Эбат. — Идем скорее, сейчас мы их накроем.

— Погоди, тут же овраг.

— Они в овраге как раз сидят. Иди быстрее!

— Фу-фу, ноги скользят…

— Давай сюда шашку, а то запачкаешь.

— Пошел, пошел, какую тебе шашку!

Урядник, тяжело дыша, спустился в овраг. На дне оврага была запруда, стояла вода, и он чуть не свалился в пруд.

— Сейчас мы их схватим! — крикнул Эбат во весь голос.

— Тихо, каналья! Чего разорался?

— Виноват, ваше благородие! — гаркнул Эбат.

Урядник рассвирепел.

— «Благородие, благородие…» Я тебе сказал, чтобы не смел орать? Ты марийский язык понимаешь или нет?

— Понимаю, очень даже понимаю, — потише ответил Эбат. — Иди-ка за мной.

В темноте он долго водил урядника по кочкам и рытвинам, потом вывел на противоположный берег пруда и незаметно бросил что-то в заросли репейника.

— Здесь! — сказал Эбат.

Урядник достал из кобуры револьвер, жестом показал Эбату, чтобы он подошел к зарослям с другой стороны, кашлянул и слегка дрожащим голосом крикнул:

— Никому не трогаться с места! Кто тронется — буду стрелять!

— Стрелять буде-ем! — что было мочи заорал Эбат.

В репейнике что-то зашуршало, кто-то кинулся уряднику под ноги, сбил его с ног и вмиг исчез в темноте.

Когда урядник упал, ему послышалось, будто кто-то засмеялся, но тут раздался истошный крик Эбата:

— Стой, стой! Стрелять будем!

Когда все утихло, Эбат подошел к уряднику.

— Эх, удрали!

— Кто это был? — спросил урядник, садясь и ощупывая ушибленное колено.

— Вот тебе и «кто». Я ж говорил, дай мне шашку! Я бы их поймал, а голыми руками разве возьмешь!

— В твою сторону, значит, бежали?

— На тебя они собак спустили, асами — на меня. Раз-два по шее, свалили и удрали. Ну, вставай, ваше превосходительство.

— «Превосходительство, превосходительство». Дурак! Хоть бы одного схватил! — урядник встал, прихрамывая, сделал несколько шагов.

— Что ж ты сам не хватал?

— Кого мне было хватать, борова за хвост?

— Какого борова?

— Мы же свиней спугнули.

— Да нет, это не свиньи. Самые настоящие собаки!

— Не болтай, собаки залаяли бы.

— Эти собаки специально выученные, они не лают.

— Ври больше! Ей-богу, дурак. Самые настоящие свиньи. Свиным дерьмом воняет.

— А разве собачье дерьмо по-другому воняет? Все-то ты знаешь, ваше благородие!

— Но-но, лишнее болтаешь, смотри, язык отрежу!

— Виноват.

— Ясно, что виноват. Зачем привел сюда, зачем врешь? Никто в твою сторону и не бежал.

— Как никто? Вот, пощупай мой лоб.

— Мокрый… Вспотел?

— Кровь это, самая настоящая кровь! Ударили меня здорово сильно.

— А ну-ка, давай осмотрим это место.

Они раздвинули репейник, урядник зажег спичку, Трава была помята.

— Ясно, свиньи тут валялись.

— Погоди, давай получше посмотрим. Зажги-ка еще, вот тут еще не смотрели. Господин урядник! — вдруг вскрикнул Эбат, показывая на вещь, которую сам бросил сюда несколько минут назад. — Что это такое?

— А ну, подними, подними!

— Махорка! Разве свиньи курят махорку, ваше высо…

— Заткнись, идиот! «Ваше» да «ваше…» Гм-м, видно, и впрямь тут были люди. Вот и бумаги клок валяется. Так ты говоришь, крепко тебя стукнули?

— И по голове, и по спине, хорошо еще, не покалечили. Теперь дашь веревку от револьвера?

— Пойдем, по дороге поговорим. Табак-то у тебя?

— Я его в карман спрятал.

— Давай сюда, это не твоя махорка.

— Моя. Ей-богу, моя.

— То есть как твоя?

— Я ведь нашел, значит, моя.

— Вот чудак-человек! Ну как ты не понимаешь, что это вещественное доказательство!

— A-а, ну если вещественное доказательство, тогда бери…

— По голосу вижу, что не понял ты, ума не хватает! — урядник постучал Эбата пальцем по лбу.

— Хэ-э, — улыбнулся Эбат.

Они вышли на дорогу. Урядник, довольный, что все-таки напал на след злоумышленников, шагал бодро.

Поднявшись по косогору, они вышли в проулок. Не доходя до главной улицы, урядник остановился.

— Чего скучный? — спросил он Эбата, прищурясь.

— Так ведь пачка табаку — не шутка… — начал было с обидой Эбат, но урядник перебил его:

— «Табаку, табаку…» Да пойми ты, что табак и клочок бумаги — это вещественные доказательства, их требуется под сургучной печатью к делу приложить. Ясно?

— Курить охота.

— Эх, сам-то я не курю… Вот что: на тебе деньги, завтра не только махорки, папирос себе купишь.

— Ну, коли так, давай!

— А если поможешь их шайку изловить, будет тебе награда.

— Спасибо, ваше благородие!

— Теперь иди.

— Вместе пойдем, нам по пути.

— Нет, вместе не годится. Если со мной увидят, тебе народ доверять перестанет. Иди сам по себе.

— Тогда ладно…

Урядник пошагал по улице вниз.

Эбат немного постоял, глядя ему вслед, потом засвистел и серединой, улицы пошел в другую сторону.

Не получив у Орлая Кости сбруи с медными бляшками, Эбат запряг лошадь простой сбруей и поехал на свадьбу в Луй..

Когда он подъехал к дому, где должны были играть свадьбу, со двора на улицу выбежал мужик в вышитой рубахе, сердито посмотрел на него, хотел что-то сказать, но Эбат быстро проехал в раскрытые ворота и поставил телегу под навес.

Мужик подошел к нему.

— Ты здесь командуешь? — спросил Эбат.

— Может, и я…

— Нельзя ли кваску испить?

— Зачем кваску? — Нынче водки не жалко.

— Моя лошадь водки не пьет.

— Что-о? — у мужика вытянулось лицо, но, видимо, что-то вспомнив, он пошел было к дому, Эбат поймал его за рукав.

— Если не жалко, напои бражкой, в горле пересохло.

— Пойдем на кухню, напою.

— А в доме нельзя?

— Нельзя, свадьбу ждем. Знаешь, поди, обряд-то.

— Ну коли так, пойдем на кухню, выпьем за обряд.

Унур Эбат пришел на кухню и попросил браги. Женщины-стряпухи закричали, чтобы он не мешал и уходил отсюда. Но он двумя-тремя словами сумел рассмешить и тем завоевал их симпатию. Ему дали браги.

Эбат забрался в темный угол, уселся там и, потягивая из кружки помаленьку браги, думал о том, за кого же его принимают люди. Недавно дочь богача Антона сказала ему: «Эй ты, Тутай!» Неужели он так похож на Тутая?

Тутай — это сумасшедший старик-нищий без роду и племени. Бродит он из деревни в деревню, из волости в волость, одет зимой и летом в рваную шинель, на плечах картонные погоны, на них карандашом нарисованы большие «генеральские» звезды. На груди приколота зеленая ленточка, на ленточке нацеплены кресты и медали, вырезанные из жести Подпоясан Тутай удмуртским пестрым поясом, на голове старый черный картуз без козырька с «кокардой»— вырезанным из жести петухом, за спиной Тутай носит сплетенную из лыка корзинку, которую он называет ранцем. Одет солдатом, только оружия не носит.

Однажды Эбата, когда он был еще мальчишкой, товарищи подучили дать старику палку и сказать, что это ружье. Эбат так и сделал: протянул ему палку и сказал:

— На тебе ружье!

Тутай затрясся и с пеной у рта закричал:

— Не надо ружья! Не надо-о!

До сих пор помнит Эбат этот случай. В детстве он, как и другие мальчишки, часто дразнил Тутая, зная, что тот при слове «ружье» приходит в неистовство. Но теперь Эбат жалеет об этом: не надо было бы дразнить, ох, не надо бы! Голова под ветхим солдатским картузом и сердце под жестяными медалями, наверное! пережили такое, что и сказать трудно. Здоровый человек не станет сумасшедшим ни с того ни с сего. А людям лишь бы посмеяться…

«Вот и надо мной смеются, — думает Эбат. — Неужели я хуже всех? Эх, жизнь! Сижу на чужой свадьбе… Да и не на свадьбе, на кухне, вдали от гостей».

Тут ему вспомнилось, как он в городе пил чай на кухне у адвоката.

«Адвокат… Жулик он, а не адвокат, — подумал Эбат, — вместо полутора рублей дал только рубль двадцать копеек. Хотя он и жулик, дочь у него хорошая».

Вспомнил он, как тогда эту барышню с ее подружкой по весенней дороге вокруг города катал. Славно покатались! Он тогда не в шляпе, а в папахе да в башлыке ходил: вид был лихой. Тогда и свистеть научился по-разбойничьи.

Вспомнив былое, Эбат свистнул вполсилы, но все равно получилось так громко и пронзительно, что стряпухи вздрогнули. Одна из них, убавляя огонь в лампе, сказала:

— Эбат, у тебя есть совесть или нет? Разве так делают?

— Ладно, ладно, тетя. Налей чашечку, выпью и уйду.

— Хозяин узнает — заругается. Ну, так уж и быть, налью, а ты выпей да уходи.

За твои хорошие слова

В злате-серебре твоя рука,—

пропел Эбат.

Женщина положила в чашку четыре куска мяса, насыпала соли в солонку, принесла тарелку с хлебом и все это придвинула к Эбату.

Эбат, поблагодарив, стал жевать мясо.

Женщины то выходили из кухни, то входили, носили еду в дом, шум свадьбы во дворе усиливался.

После браги Эбату не хотелось есть, он положил кусок мяса обратно в чашку, еще раз хлебнул браги и снова стал вспоминать.

Конь-огонь мчался быстрее ветра, как будто чуял, кого везет. Эбат не успел за вожжи взяться, как он сорвался с места и пустился рысью.

Дочь адвоката велела остановиться в лесу, вышла вместе с подругой из тарантаса. Они сначала, смеясь, бегали друг за другом по лесу, потом разложили на траве еду и его позвали закусить. Тут дочь адвоката стала говорить с Эбатом о том, о сем, как плохо народ живет, стала ругать царя. Они с подружкой расспрашивали его о деревенской жизни, и незаметно разговор снова перешел па царя…

Ах, хорошие были барышни, тогда они на каких-то курсах учились. Где-то они сейчас?.. Как будто бы ни одна из них теперь в городе не живет. Недавно Эбат спрашивал про них у дворника адвоката. Этот дворник, похоже, такая же лиса, как и сам адвокат, ничего не сказал…

— Э-э, Эбат, — прервал воспоминания Эбата голос мужика, который привел его на кухню, — все тут сидишь? Так и свадьбу не увидишь!

— Вот спасибо, что про свадьбу напомнил. Дядя, дай еще одну чашку, что-то я сегодня никак не опьянею.

— А ты попробуй-ка встать.

Эбат попытался встать, но едва смог пошевелиться. Это очень его удивило.

— Ха-ха-ха, — засмеялся мужик. — От нашей браги кто хочешь захмелеет! Лучше ложись, поспи. Ишь, обессилел как, ноги не держат.

— Не-ет, держат! — Эбат с силой ударил кулаком по столу, встал л, не глядя на отскочившего в сторону мужика, шатаясь, пошел из кухни.

Едва он вышел на крыльцо, как услышал доносившиеся с улицы крики, и двинулся на улицу.

— Кого бьют? — спросил он, выйдя за ворота.

— Коминского марийца! — ответило несколько голосов.

— А-ха-а, коминского! На вот тебе! — Эбат размахнулся и врезал кулаком стоявшему рядом парню.

Завизжали девушки, оборвался наигрыш гармони.

— На помощь! Коминцы наших бьют!

— Спасайте луйцев!

— Эй-э-эй!

Люди набросились друг на друга.

В темноте ничего не разобрать, слышно только, как одни ахают, другие орут, кто-то упал, кто-то бежит, шлепки, удары.

Один из парней выхватил из рук коминца гармошку и уже размахнулся, чтобы трахнуть ее о землю, но тут подоспевший Эбат ударил его кнутом по руке. Гармонь упала, Эбат поднял ее, растянул меха — и вдруг протрезвел.

— Гармонь-то Эмана! — закричал он. — Саратовская! Эх вы, черти, разве так с гармонью обращаются! Вот я вас!..

Эбат сунул гармонь какой-то девушке, велел отнести на свою телегу, а сам, размахивая кнутом, врезался в дерущуюся толпу.

Вдруг из общей свалки раздался- душераздирающий крик:

— Караул! Карау-ул!

Эбат опустил плеть:

— Стойте, кончай драку. Человека убили, шакалы!

Драка и без него уже прекратилась. Наступила жуткая тишина.

Люди сгрудились вокруг человека, лежавшего на земле.

Эбат посмотрел на лица стоявших людей — это все были коминские парни, — подошел к лежавшему и опустился возле пего на колени.

— Ну, ну, жив?

Парень поднял голову, сел, засмеялся:

— Военная хитрость! Я нарочно закричал, а то бы нашим накостыляли.

Люди, стоявшие вокруг него, загудели, как лес от дуновения ветерка.

Кто-то, стоявший сзади, спросил:

— Луйский что ли?

— Если ты луйский, то сейчас на тот свет отправишься, и «караул» крикнуть не успеешь. Может, поумнеешь на том свете, не станешь обманывать.

Парень вскочил на ноги.

— Своих не узнаете?

— Ух; черт, да это ты!

— Ха-ха-ха!

— Куда же луйские подевались?

Все оглядывались.

— Только свои.

— Они, наверно, и вправду подумали, что человека убили.

— От страха разбежались.

— Ха-ха-ха!

— Перестаньте, говорю! — Эбат замахнулся кнутом. — Дело не шутейное: гармошку Эмана разбили.

— Если луйцы разбили, мы им всыпем!

— Где гармонь?

— Я велел в мою телегу положить.

Все вошли во двор, мимо свадебных коней прошли к телеге Эбата. Гармошки там не было.

— Куда же она подевалась? Ведь такой гармони во всей губернии нет!

— Искать надо.

— А где искать?

Где искать гармонь Эмана, никто не знал.

Через некоторое время к коминским парням подошла девушка из их деревни и сказала:

— Я видела гармошку Эмана в одном доме.

— Где?

— Пойдемте.

Прошли три избы, вошли в четвертую.

— Дорогу! — крикнул Эбат, подняв кнут.

Люди, стоявшие у дверей, расступились.

Коминцы вслед за Эбатом вошли в избу. Глаза горят, головы задраны, груди выпячены: победили в драке.

В избе было несколько луйских парней и девушек. Один светловолосый парень прилаживал к гармошке, оторванный ремень.

— A-а, тут она, — угрожающе сказал Эбат.

Светловолосый поднял голову. В его голубых глазах промелькнул испуг, но, узнав знакомых, он сказал:

— A-а, дядя Эбат! Садись, садись!

— Девушки, уступите место гостю.

— Что это ты делаешь? — спросил Эбат.

— Не видишь что ли, к гармони ремень прилаживаю. Вот заиграю, а ты, дядя Эбат, может, спляшешь?

— Сейчас ты сам у меня запляшешь! — со злостью крикнул Эбат. — Откуда взял гармонь?

— Ребята откуда-то принесли.

— Кто принес?

— Не знаю.

В это время луйские парни, которые раньше принимали участие в драке, вломились с улицы в избу.

Один из них встал перед Эбатом.

— Ты, Эбат, кого бить собрался?

— Тебя! — Эбат замахнулся кнутом, но тут кто-то за его спиной перехватил конец кнута.

Эбат оглянулся. За ним стояла первая красавица деревни Луй — Салвика.

— Здравствуй, Эбат, — сказала она, смеясь.

— Здравствуй, Салвика. — Эбат снял шляпу, поклонился, подал руку. — Как поживаешь, все кавалеров привораживаешь?

Глядя на улыбающиеся губы девушки, на ее блестящие зубы, на веселые глаза, заулыбались и парни.

— Ну, — сказала Салвика, — сегодня уже подрались, на сердце, наверное, полегчало? Второй раз драку затевать нехорошо. Так ведь, Эбат?

— Так-то так, да вот гармонь…

— Э-э, Эбат, с ней ведь ничего не случилось, а ремень и я могу приколоть! — и девушка решительно направилась к столу.

Но Эбат ее остановил:

— Сами сделаем…

Светловолосый парень, побледневший было от страха, после каждого слова Салвики понемногу приходил в себя. Он схватил гармошку и быстро вколотил недобитый гвоздь.

Тут все словно стряхнули с себя оцепенение, расступились, расселись по лавкам, оставив пустой середину избы.

— Ну, коминские, — сказала Салвика, — кто пойдет плясать со мной?

Эбат, подражая городским, учтиво поклонился, вышел в круг, встал против Салвики. Потомвышли еще три пары.

Пляшут парни и девушки, кружатся, сходятся, рас. ходится, будто веревку вьют. Девушки плавно переступают ногами в белоснежных онучах и новых лаптях. Пламя керосиновой лампы вздрагивает в такт пляске.

Гармонист играет, взмахивает волосами и покрикивает на танцующих:

— Э-эй, давай веселей!

Вот гармонист переменил мелодию, заиграл другое колено — быструю часть, называемую «тывырдык». Она всегда оживляет пляску. Эбат щелкнул кнутом по сапогу и первым пошел выплясывать тывырдык: сильно топнул правой ногой, мелкими ударами сделал поворот вокруг себя и пошел вперед, неуловимо быстро меняя ноги. За ним и другие парни — кто с присвистом, кто с криком «Э-э!» перешли на дробь.

Не отстают от них и девушки, кружатся между парнями, полощутся, раздуваются яркие разноцветные юбки.

— А ну-ка, Эбат, топни сильнее! — Салвика со смехом идет вокруг Эбата, звеня монетами, вплетенными в длинную, ниже спины, косу, серебряным ожерельем и монистами.

— Живее играй, живее! — покрикивал Эбат гармонисту.

С лица гармониста и так уж пот катится градом, но он встряхнул головой и заиграл еще быстрей. Девушка, сидевшая рядом с гармонистом, достала вышитый носовой платок и отерла парню лицо.

— Еще быстрей! — крикнула Салвика.

Не переставая плясать, она пятилась от Эбата, который выколачивал дробь с таким самозабвением, что казалось, еще немного — и затрещат половицы.

— Давай-ка я, — сказал один из коминских парней, отодвинув гармониста, отобрал гармонь, перекинул через плечо ремень и с азартом заиграл.

— Наша, коминская — крикнул Эбат и, приплясывая. пошел на Салвику.

Девушка закружилась на месте, ступила палево, потом метнулась направо. Эбат шел за ней, преследуя.

Вдруг Салвика достала зеленый платочек и махнула им перед Эбатом. Тот протянул руку схватить платок, но девушка ловко увернулась, как будто перелетев, пробежала всю избу и оказалась в другом углу.

Все, кто смотрел на пляску, толкая друг друга, наваливаясь на плечи передних, дружно рассмеялись…

— Молодые едут! — послышался крик, и все повалили на улицу, откуда доносился шум приближающегося свадебного поезда.


Эбат почувствовал сквозь сон, что кто-то трясет его за плечо.

— М-м-м, что? — промычал Эбат.

— Вставай!

— А-а? — он повернулся на другой бок.

Увидев это, будивший Эбата ладный широкоплечий парень закричал тоненько, подражая женскому голосу:

— Эбат, Эбат, лошадь твою воры увели! Вставай!

— Что? — Эбат мигом проснулся и сел на постели. Солнечные лучи слепили его, он протер глаза, осмотрелся, увидел смеющегося Эмана и сам заулыбался.

— Чего пугаешь? — беззлобно спросил он.

Увидев через открытую дверь, что во дворе еще кто-то стоит, стал натягивать штаны.

— Долго спишь. Бужу, бужу, а тебе и горя мало.

— Вчера в Луе на свадьбе был, очень поздно вернулся.

— Ладно, ладно, после доспишь. А сейчас собирайся. довезешь этого человека до Изгана. Я его по дороге встретил, нарочно к тебе привез.

— Вот спасибо, Эман! Что за человек?

— Русский купец. По торговым делам, говорит, езжу. Больше ничего про него не знаю. Не больно он разговорчив.

— Ладно, по мне пусть сам хоть немой, лишь бы карман у него был разговорчивый. Денежный?

— Заплатит, заплатит, сами договаривайтесь. А мне идти надо, хозяин заругается.

— Погоди, не торопись. Сейчас чайку попьем, вот хлеб, масло есть… А где оно? Э-э, уж не кот ли масло утащил? А может, Белка тут шарила? — Эбат взглянул на дыру в окне, заткнутую подушкой.

— Тебя самого когда-нибудь утащат. Спишь, и дверь на крючок не закрываешь.

— Да у меня брать нечего, потому и не запираюсь.

— Ну, я пошел. До свидания, господин! — попрощался Эман с человеком, присевшим у порога, и вышел.

Эбат, прихватив гармошку, выбежал за ним.

— Чуть-чуть не забыл! На!

— Откуда она у тебя? Я ж ее вчера Кудряшу с нижнего конца оставлял. Кабы знал, что в город придется ехать, не отдал бы.

— Ее кто-то на свадьбу притащил, во время драки чуть не разбили. Скажи спасибо, что я ее прибрал.

— Ах ты, моя, бедная! — Эман прижал к себе гармошку, погладил ее. — Вон и наугольник отодрали. Ну да ничего, починим.

— Где отодрали? Я не заметил. Ремень был оторван, прибили. А этого не заметил, я бы им еще больше всыпал!

— Ха-ха-ха, — опять, наверное, кнутом дрался?

— Было дело… Больше не стану драться, и пить брошу.

— Скорее красный снег выпадет, чем ты пить бросишь! Ладно, ступай к гостю, а мне пора.

Они вышли на улицу. Эман вскочил на облучок и хлестнул коней.

— Э-эй, милые!

Кони с места взяли так, что только пыль заклубилась следом.

— Лихой парень! — сказал приезжий, глядя ему вслед.

Эбат ему не ответил.


Тем временем Эман приехал на станцию, распряг лошадей, задал им корму, зашел в ямщицкую и, не раздеваясь, завалился на широкую, как пары, лавку.

Посреди комнаты за грязным столом ямщики пили чай и вели разговор. Разговор не разговор, так, от скуки, подначивали двух ямщиков — пожилого и молодого — на драку.

— Эх ты, ровно не мужик, а заяц, такого сопляка боишься!

— Точно настоящий заяц.

Но тому, кого называли зайцем и тем самым обвиняли в трусости, драться, видно, не хотелось, и он, по возможности, отбрехивался:

— Э, погодите. Зря вы про зайца так говорите. Заяц вовсе не трус.

— Как не трус, когда чуть что — убегает, прижав уши. И бежит без соображения, куда глаза глядят. Яснее дело, от страха.

— Не болтайте напраслину. Заяц без соображения не бегает, он свои силы бережет. Небось, сами видели: пустишь за ним собаку, а он бежит тихо-тихо, будто издевается над охотником. Бежит да оглянется, подпустит собаку и опять бежит, пробежит и снова оглянется…

— Ну, это какая собака! Хорошая собака оглянуться не даст.

— Ясно, от быстрой собаки заяц быстрее бежит. Только он не трус. В прошлом году шел я мимо стада богача, собака подняла в овраге двух зайцев. Так они— что ты думаешь? — прыг, прыг — и спрятались среди овец.

— Не может этого быть, брешешь, наверно!

— Хочешь — верь, хочешь — нет. Только сами знаете, если собака на цепи, ночью заяц мимо нее на гумно каждую ночь наведывается; собака брешет, а ему хоть бы что.

— Говорят, он когтями брюхо пропороть может. Неужели правда?

— Правда. В прошлом году Аланай вынимал живого зайца из капкана возле своего сарая, тот ему когтями всю шубу изодрал.

Под этот разговор про зайца Эман заснул. Проснулся он, когда было уже темно.

«Сегодня, вроде, пятница, — вспомнилось ему. — Эх, проспал! Надо домой, к отцу, как он там…»

Своего отца, Кугубая Орванче, Эман на людях называет не иначе, как «мой старик», а наедине зовет ласково, как в детстве, «тятя».

Эман обул сапоги, на плечи набросил порыжевший кожаный пиджак, на голову нахлобучил широкополую шляпу, закурил трубку, взял в руки гармонь и зашагал по вымощенной гравием улице.

Проходя мимо дома Эбата, он увидел на его двери замочек и ухмыльнулся: «Думает, что запер, чудак. Да такой замок пятилетний мальчишка сломает».

Кугубай Орванче сидел с мужиками возле избы, беседовал. Увидев сына, не тронулся с места, только спросил:

— Принес?

— Что? — с притворным непониманием спросил Эман.

— Уже забыл? Э-эх, сынок!

— A-а, вспомнил: ты просил пеньковую трубку.

— Ну да!

— Нет, не нашел.

— Ох, как же я буду без трубки?

— Говорят, теперь трубки отменили, и махорку отменили. Всем велено курить только папиросы.

— Папиросы?.. Где же денег на папиросы взять?

— Мох станем курить, — сказал один из стариков. — Вон, в войну, когда ничего вдруг не стало, курили же.

— И то, будем мох курить, — печально вздохнул Кугубай Орванче.

Эман рассмеялся:

— Эх, старики, всему-то вы верите! Вот тебе, отец, пеньковая трубка, вот махорка. Дыми, сколько душа требует!

Кугубай Орванче улыбнулся и сказал:

— Я сразу догадался, что обманываешь. Не может того быть, чтобы всех заставили курить папиросы.

Старики засмеялись.

Эман зашел в избу, заглянул на кухню и спросил:

— Отец, что в котле?

— Суп. Погрей да ешь.

Эман, насвистывая, разжег огонек, и, ожидая, пока нагреется похлебка, достал из сундука праздничную рубашку и сел пришивать оторванную пуговицу.

Через открытое окно ему слышно, как разглагольствует отец:

— Все знают, и мы знаем, и деды знали: злой человек долго живет, хороший — рано помирает. У хорошего человека жизнь короткая, потому что он прямой дорогой ходит. Но говорят, на прямой-то дороге пес наклал, а на кривой — масляным блином привечают. Вот ты спрашиваешь, почему не все люди одинаковы? Пальцы на руках — и те не ровны, так и в мире все люди разные. Только, вот что: не было бы в жизни плохого, не было бы и хорошего. Недаром говорят, если все время есть пшеничный хлеб — приестся.

— По-твоему получается, что и богачи существуют для пользы?

— Вот этого не могу сказать. Я же так только, по глупости, сижу и болтаю от нечего делать…

— Хитер, хитер — настоящая лиса. Ну, ладно, говори дальше.

— Ладно, пусть будет по-твоему: будем считать богатых не полезными, а вредными. Но с другой стороны посмотреть: если не было бы вредного богача, не было бы радости и доброму вору.

— Что ты мелешь! Разве бывают добрые воры?

— Был когда-то в окрестностях Бирска один разбойник по имени Алан. Так он добрый был: бедных не трогал, только богатых грабил. Хотя и говорили про него, что и такой он, и сякой. Оно неудивительно: добрая слава за печкой спит, а худая по свету бежит. Ох, много беды творят злые языки: иной раз слушаешь и до того наслушаешься, что сам не заметишь, как друга врагом станешь считать. А надо жить без ссор, без злобы, вон мы, марийцы, испокон века живем мирно, — тихо…

— Оттого и вымираем…

— Вымираем или нет — не знаю, это не моя забота. Я же так просто, для вашего и собственного удовольствия болтаю. Сами знаете: язык без костей, на словах-то можно и через море мост построить.

— Это ты можешь! Языком мосты строить ты мастер.

— А я так считаю, чем на богача спину гнуть да на работе у него пропасть — лучше посидеть да поговорить с хорошими людьми.

Эман уже дважды звал отца, тот отвечал: «Иду, иду», — сам же все продолжал говорить.

Эман вышел из терпения:

— Я весь твой суп съем!

— Э-э, так ты меня ужинать зовешь? Разве я не говорил тебе, что уже поел?

— Когда говорил?

— Ну, значит, собирался сказать.

— А-а, — отмахнулся Эман и вернулся к столу.

Старики продолжали беседу.

— Говорят, Яик Ардаш опять уходить на завод собрался. Мать убивается…

— Пролетающим гусям сколько ни сыпь пшеницы, все равно не сядут. Того, кто уйти задумал, все равно не удержишь. Еще хорошо, что он отца с матерью не забывает, другие дети и вовсе как отрезанный ломоть. Хотя кто знает, может, он такой, пока не женился. Многие, женившись, забывают родителей. Потому и говорят: «Дочь с зятем — пустой пирог, а сын со снохой — пирог с солью». Сердце матери к дитю прирастет, а сердце дитя— к камню прирастает. Матери, конечно, все дети дороги, все хороши. Вороне вороненок всех красивее кажется. Укуси любой палец — все больно. Собака и та своего щенка не загрызет, так и человек своих детей жалеет. Мать готова жизнь отдать за своего ребенка. Когда жеребенок матку сосет, она льду полижет — и сыта. Мать дитю все спустит, все простит, но отец должен быть строгим. Главное — вовремя детей к делу приставить, не позволить с пути сбиться. Говорят, кто украл — раз согрешил, кто потерял — сорок один раз согрешил. Но это не верно, потому что тогда выходит, что вор лучше потерявшего, а вор — никудышный человек. Хотя, с другой стороны: коли есть лес — будет и медведь, коли есть богатые — будут и воры. Слышали, недавно ирбитского купца ограбили. Он на ярмарку ехал, много денег при себе вез. Вон оно как получается: сначала он грабил, потом его ограбили. Тут, сказывали, сын мельника в карты проигрался, все хозяйство разорил. Слыхали, небось? Мельничиха, говорят, плачет, причитает: «Как же мы теперь жить-то будем? У меня душа черного хлеба совсем не принимает». А кузнечиха ей и скажи: «Нс все лапши хлебать, надо и юшки отведать. Если так говоришь, значит, не проголодалась еще, кабы голодная была, ржаной хлеб калачом показался бы…»

С наступлением сумерек Эман, взяв гармонь, пошел на гулянье. Проходя мимо завалинки, сказал:

— Все болтаешь, отец?

— Эх, сыпок, что нам сию делать? — ответил Кугубай Орванче.

— Сегодня же пятница, вот и сидим, разговариваем, — как бы оправдываясь, проговорил один из стариков.

— Ну, ну говорите, только лишнего не наговорите. — Эман растянул меха гармони и, заиграв, пошел вниз по улице.

Кугубай Орванче между тем продолжал:

— Мы всю жизнь на одном месте сидим, нигде, кроме своей деревни, не бываем. А ведь лежачий камень мохом обрастает. Вот и выходит, что такие, как Яик Ардаш, ума набираются, а мы и тот умишко, что имели, теряем. Конечно, всякий вперед смотрит. Да только не все одинаково видят: один о завтрашнем деле печется, а другой не знает, что ему сегодня делать… Больше-то всего таких, что воду решетом носят. И мы вроде них. Вот умных — тех мало. Да и как сразу сообразить? Взять хотя бы Кувандая. Мужик, а все его женским именем кличут: Кувандай да Кувандай, настоящее-то имя позабыли. А почему прозвали его так? А потому, что в тот год, как он женился, все не мог своей женой нахвалиться, все приговаривал: «Моя Кувандай умница, моя Кувандай красавица». С тех пор на всю жизнь и прилипло к нему прозвище. Обидно, конечно, да людям до этого нет дела, лишь бы посмеяться над человеком. Сами знаете, на чужой роток не накинешь платок.

— Так, так, — согласно кивают старики, оглаживая свои седые бороды.

Течет разговор, как будто вьется бесконечная веревка. Много прожито, много видено, хотя иные никогда не бывали дальше волости, но зато деревенскую жизнь знают куда лучше молодых, которые скитаются по разным местам. Но самый большой говорун Орванче Кугубай, да и повидал он в жизни много: в солдатах служил, у богатого русского мужика батрачил, и под судом побывал…

На конце деревни поет-заливается гармошка Эмана. Вечерняя прохлада надвигается из низин. Темнота окутывает землю. Наступает ночь.

Загрузка...