На широком письменном столе главное место занимал основательный чернильный прибор: на мраморной доске толщиной в два пальца мерцали тяжелой бронзой две цилиндрические подставки для чернильниц, за ними — бронзовая подкова и лошадиная голова, вокруг которой извивался бронзовый кнут. В одной из чернильниц рдеют в лучах солнца красные чернила, в другой тускло отливают темным блеском черные. Обе чернильницы закрыты медными островерхими крышечками. По одну сторону от чернильного прибора стоит медный подсвечник на черной мраморной подставке, по другую — мраморное пресс-папье с медной ручкой. Дальше, с левого края стола, потускневшая бронзовая пепельница. Лишь вглядевшись, можно рассмотреть, что она сделана в виде женской фигуры — крылатая женщина с обнаженной грудью и распущенными волосами.
— Все сделано как надо, — проговорил Моркин, в который раз любуясь чернильным прибором.
Разглядывая бронзовую женщину, он вдруг вспомнил девушку, в которую был влюблен, когда учился в учительской-семинарии в губернском городе. С тонкой талией, стройная, легкая, она, как и эта бронзовая, казалась крылатой; ее голубые глаза смотрели куда-то вдаль и словно бы видели что-то, невидимое для других. Когда она пела под его скрипку «Соловья-соловушку», она и сама напоминала красивую птицу, залетевшую из чужих краев.
— Эх, мечты, мечты!.. — произнес Моркин и протяжно вздохнул.
За спиной послышались тяжелые шаги жены, и он, не глядя, отчетливо представил, как эта грузная оплывшая женщина переваливается на своих ногах, с синими, словно веревки, набухшими венами.
Он снова принялся за проверку ученических тетрадей, но не выдержал и, стараясь скрыть накопившееся за долгие годы раздражение, сказал, искоса взглянув в красное лицо жены:
— Не шуми, пожалуйста! Я работаю!
— Ты один что ли работаешь? — буркнула жена, направляясь в спальню. — Я тоже без дела не сижу.
Пятнадцать лег живут вместе, но жена, кроме слов «грязный черт», не знает ни одного марийского слова.
«Вот оболтус, такого пустяка не может правильно написать! — возмутился Моркин и, схватив красный карандаш, с размаху подчеркнул в тетради слово так, что остро отточенный грифель прорвал бумагу. — Я в его годы под диктовку отца делал записи в церковной приходно-расходной книге без единой ошибки…» — Моркин оттолкнул тетрадь и перевел взгляд за окно.
— Что в окошко глаза-то пялишь, будто там красивые девки стоят? — неожиданно раздался голос жены.
— Как тебе не совестно такие глупости говорить! — поморщился Моркин.
— Сама знаю, что мне говорить, меня учить не надо. Лучше иди-ка в класс, твои сопляки уже два раза за тобой приходили.
Моркин взглянул на часы: перемена давно кончилась.
«Как же я не услышал боя часов?» — подумал он и собрал тетради.
Сколько лет уже повторяется это! Моркин идет к двери класса, возле которой торчит мальчишка — дежурный. Завидев поднимавшегося по лестнице учителя, мальчишка шмыгнул за дверь, за которой слышался крик и шум, и шум тотчас же смолк. Моркин вошел в класс, ученики разом поднялись и произнесли хором:
— Здравствуйте, Петр Николаевич!
Моркин кивнул, все, хлопая крышками парт, уселись на места.
Дежурный, который уже успел вытереть классную доску, вышел к иконам, начал читать молитву, остальные вторили ему.
Моркин взглянул на сидевшего за первой партой лохматого мальчишку и подумал: «Янаев опять пришел непричесанный. Без обеда его оставлял сколько раз, все бесполезно. А парнишка способный, последнюю диктовку хорошо написал. Рядом с ним сидит мальчик аккуратный, да бестолковый. Сколько времени не может понять, как писать дату прописью. Раз десять, наверное, уже показывал ему, а он все равно пишет по-своему: «Тысячи девятьсот восьмой года».
Молитва закончилась. Начался урок.
И так изо дня в день, долгие годы… Этой весной у Моркина наступила бессонница. Ляжет спать с вечера, но заснуть никак не может. То какой-то шорох мешает, то всякие мысли лезут в голову, то начинает казаться, то кто-то ходит по дому. Он накрывается одеялом с головой, принимается считать: «Один, два, три, четыре…» Но считай хоть до тысячи — все равно не спится… Мысли, мысли — даже в пот кидает.
Сегодня Моркину казалось, что он сразу заснет, но едва лег, понял — нет, снова впереди бессонная ночь.
Прокричал петух в соседнем сарае, ему ответили другие. Моркин совсем расстроился. Сбросив одеяло, встал, разыскал трубку и сел у окна, в которое светила луна.
Проснулась жена, проворчала, как обычно:
— Сам не спишь и мне не даешь… Ты хочешь меня угробить…
Она повернулась на другой бок и захрапела.
Он задремал только под утро, а вскоре его разбудила жена.
Пора было завтракать, идти на уроки. Голова болит— гребнем притронуться больно, лоб горит огнем.
Две ночи подряд провел Моркин в таких мучениях. Только в третью ночь он заснул.
Ему приснился Яик Ардаш, которого он давненько уже не видел и наяву. Снилось, что Яик, вернувшись с завода, схватил Моркина за грудь, трясет и приговаривает:
«Век доживаешь, а ничего-то не знаешь».
Эти слова очень смутили старого учителя: рядом сидели мужики — отцы его учеников, они, хотя и делали вид, что не слушают разговор Яика Ардаша с учителем, на самом деле навострили уши, и уж можно быть уверенным, что этот разговор станет известен всей деревне, а потом и всей волости. Поэтому Моркин засмеялся:
«Хе-хе-хе, а ты-то сам так уж все и знаешь! А ну-ка, скажи, что имеют в виду, когда говорят, что бог — един в трех лицах? Знаешь?»
Яик Ардаш отвечает:
«Знаю! Это значит, что народ трижды обманывают. Первый раз… Погоди, куда же ты пошел, господин учитель? Ха-ха!»
Но Моркин ничего не ответил и побежал прочь.
«С таким человеком поговоришь, того гляди, в Сибири очутишься, боже упаси! — думал он. — Люди надо мной смеются, и пусть себе смеются, я правильно сделал, что ушел. Смеха что-то не слышно, оглянуться что ли? Нет, не стану, наверное, все разбежались, подальше от ядовитого языка этого Ардаша…»
И вдруг Учителю представилось совсем уж ни с чем несообразное, будто Яик Ардаш — атаман Пугачева. Моркин махнул рукой, отстраняясь от него, крикнул:
«Оставь меня!»
— Что руками-то размахался? — жена толкнула его локтем в бок, — Лежи спокойно!
— Фу-у, кошмарный сон приснился! — Моркин сбросил с себя одеяло, сел на койке, пощупал голову — голова не сильно болела, и сердце стало биться ровнее. Немного посидев, Моркин толкнул жену:
— Подвинься!
Жена повернулась с громким храпом на другой бок.
«Рядом с этакой печкой последний разум сгорит», — подумал Моркин.
Он взял подушку, достал из шкафа одеяло и перешел на диван.
С улицы вместе с весенней прохладой доносилась песня. Тому, кто родился в деревне, деревенская песня кажется- песней собственного, сердца…
Моркин прислушался. Все ближе, ближе нежный голос тальянки, в звуки гармони вплетаются голоса, шорох листвы на кустах и деревьях, растущих вдоль улицы.
Вот песня слышится под окнами школы. Растревожила она сердце Моркина. Ему вспомнилась деревня, где прошло его детство, вспомнилось, как ходили на берег Волги по малину и как однажды, утомленный зноем и жужжанием пчел, заснул в доме матроса-объездчика.
Скоро начнет светать, а Моркин все не спит, вспоминает.
Из его родной деревни только двое парнишек учились в губернском городе в русско-черемисском двухклассном училище. Весной они приехали, окончив учебу, домой. В тот год умерли от холеры мать и отец и сестра Моркина. Вернувшиеся из города парни посоветовали Моркину, сироте, ехать в губернский город поступать в училище.
«Ты — поповский сын, — сказали ему, — тебя обязательно примут».
Один мужик-мариец из соседней деревни повез в училище своего сына Эмаша. Моркин отправился вместе с ними.
Добирались сначала пешком, потом па пароходе.
Приехав, поднялись от пристани по длинной лестнице в город. Сначала мужик хотел остановиться в номерах на Миллионной улице, но там запросили полтинник за сутки.
— Больно дорого, — решил мариец, — не по карману.
Попив чаю, взяли свои котомки и пошли искать школу. Раз семь переспрашивали, прежде чем добрались до Большой Успенской улицы, потом принялись искать дом под номером шестьдесят два. Пе нашли. Снова остановили прохожего, тот сказал, что такой дом должен быть на другом конце улицы. Повернули обратно. Наконец, нашли нужный дом: двухэтажный, построенный из толстых бревен, выкрашенный серой краской. Между окнами первого и второго этажа— вывеска желтыми буквами по-черному: «Русско-черемисское двухклассное училище».
Из дверей вышел старик в мундире с блестящими пуговицами.
— Учиться что ли приехали? — спросил он.
— Ага, — ответили разом Моркин и Эмаш.
— Не «ага», а нужно сказать: «Учиться, господин директор».
— Учиться, господин директор, — послушно повторили мальчики.
Старик улыбнулся и сказал вышедшему из дома мужчине:
— Проводи их в спальню, — а сам пошел на улицу.
«Ну, вы оставайтесь, я скоро приду, узнаю, что мне делать», — сказал отец Эмаша и побежал вслед за директором.
Мужчина (это оказался воспитатель младших классов) привел мальчиков в один из классов на первом этаже.
Все парты в нем были сдвинуты в один угол и поставлены друг на друга до самого потолка. На освободившемся пространстве стояли койки с потертыми матрацами.
Отец Эмаша, вернувшись, сказал:
— Здесь будете жить до экзаменов. Не бойтесь, директор — хороший человек, сказал, обоих примут. Письмо тогда напишите.
Он оставил сыну немного денег и уехал. Мальчики проводили его со слезами на глазах: страшно было оставаться одним в чужом городе.
Немного погодя прибежали два парня, один из них спросил по-марийски:
— Эй, новички-, откуда будете?
Другой его перебил;
— Какие они новички, они же поступать приехали.
— Деньги у вас есть? — спросил первый парень.
— Тебе какое дело? — огрызнулся Эмаш.
— Вот какое мое дело! — и парень ударил его по лицу.
Эмаш полез в драку: драться-то и в деревне умели. Моркин, оправившись от первого испуга, кинулся на помощь товарищу, но тут второй парень так хватил его по спине. что Моркин, вскрикнув ст боли, упал. Однако он тут же поднялся и изо всех сил пнул своего обидчика в живот. Парень свалился на пол, корчась от боли.
В это время в класс-вошли ребята повзрослее. Увидев, что новый мальчишка, в поддевке и лаптях, подмял под себя их товарища, засмеялись. Один из них подошел к Эмашу, хлопнул его по плечу и сказал:
— Молодец, парень, ловко ты его. Как зовут?
Эмаш поднялся, улыбнулся разбитыми губами, сплюнул и ответил:
— Эмаш.
— Чего дерешься, Эмаш?
— Они хотели у нас деньги отобрать, вот мы их маленько проучили.
— Ха-ха-ха, ничего себе маленько, вы им как следует дали. Ну, ладно, идемте на улицу.
Вместе с новыми товарищами Моркин и Эмаш провели весь день: ели, играли, ходили по городу.
Через два дня был экзамен. Моркин провалился на географии, но все-таки был принят как сын священника. Эмаш все экзамены выдержал хорошо, однако врач нашел у него трахому. И все-таки директор оставил и его. Обоих определили жить в общежитии, при школе.
Началось ученье. Моркин до сих пор помнит свой первый день в школе. К началу занятий выдали казенную форму: серую тужурку, такого же цвета брюки, новые сапоги, черную шинель и картуз с лаковым козырьком. Моркин и дома плохо не одевался, но новенькая фо<рма привела его в восторг. Он поминутно то расстегивал, то застегивал кожаный с широкой пряжкой ремень, пока сидящий рядом Эмаш не одернул его:
— Сиди тихо, выгонят.
Учитель Эшайков, высокий, тощий, стоя на кафедре со скрипкой в руках, объяснял ноты. Он писал на доске нотные знаки, проигрывал их на скрипке. Потом со смычком в руках прошелся между партами и, указав на Моркина, сказал:
— К доске!
Моркин, почувствовав, как сильно забилось сердце, вышел к доске, взял мел, испуганно смотрел на учителя.
— Начерти нотный стан, — сказал тот.
Моркин начертил.
— Теперь изобрази скрипичный ключ.
Моркин начал рисовать ключ, но учитель закричал:
— Разве так я показывал? Между какими чертами нужно рисовать кружок?
Моркин, и без того оробевший, теперь, после сердитого окрика учителя, вовсе растерялся, даже руки у него затряслись.
— Пиши, чего стоишь! — снова закричал учитель.
Моркин торопливо изобразил ключ. Ребята засмеялись.
— Тихо! — учитель поднял смычок. — Ну, ты нарисуешь как положено или нет? Как твоя фамилия?
— Моркин.
— Ты, Морфин, учиться приехал или казенный хлеб жрать?
— Хи-хи, — послышалось с задней парты.
Учитель не торопясь подошел, спросил у сидевшего на задней парте:
— Ты смеялся?
В классе тишина, многие сидят, опустив головы, только некоторые осмелились повернуться к учителю.
— Ты смеялся? — повторил учитель громче, будто в кулак зажав маленькие сердца.
— Я, — не смея поднять глаз, признался парень.
— Ну так теперь поплачь! — и учитель с размаху ударил парня смычком по голове.
Парень заплакал. Учитель подошел к доске, белым платком вытер пот с худого лица и, обратясь к Моркину, спросил:
— Ну, так где изображают скрипичный ключ, знаешь?!
— Знаю, вот здесь, — поспешно ответил Моркин и быстро начал рисовать.
Пока учитель стоял у задней парты, мальчик, сидевший на передней, успел показать Моркину, как надо начертить этот скрипичный ключ.
Эшайков сошурил глаза, посмотрел на доску, засмеялся:
— Хе-хе-хе, правильно!
II тут же, неожиданно изменив голос, спросил:
— Признавайся, который прохвост подсказал тебе, а?
Моркин растерялся.
«Неужели он заметил, как мне подсказывали?»— подумал он, но все же ответил почтительно:
— В-ы сами показывали, господин учитель.
— Вот как? — Эшайков, кажется, даже растерялся, потом посадил Моркина на место, сам сел за кафедру, открыл классный журнал.
— Как фамилия? — снова спросил он.
— Моркин.
— Ах да. Моркин… Моркин… Моркин… Ты откуда? Моркин сказал.
— Сын отца Николая?
— Да, господин учитель.
— Ты, Моркин, имеешь право на поступление в духовную семинарию, зачем поступил сюда? Что смотрел твой отец?
— Отец и мать нынче умерли.
— A-а, вон оно что…
Тут урок кончился. Первый урок, который запомнился Моркину на всю жизнь.
Понемногу Моркин привык к школьному распорядку. Дежурный мог и не звонить в колокольчик — он сам, как и все учащиеся, просыпался в семь утра, в половине восьмого шел на завтрак, состоявший из чая с черным хлебом, потом до двух часов — занятия в школе. После занятий — мясной суп, каша и картошка, если пост — то без мяса. Потом отдых на свежем воз. духе. В четыре часа — чай, после чего приготовление уроков. В восемь — ужин, в десять — спать. Так проходили осень, зима, весна. Лишь праздники вносили ка-кое-то разнообразие: в эти дни кормили повкуснее, разрешали дольше гулять, но плохо было то, что подолгу держали в церкви.
Моркин, хотя был сыном священника, не любил ходить в церковь ни в праздники, ни в будни. Дома отец его не принуждал к этому.
Однажды весной Моркин и еще двое ребят — один по прозвищу Копейка, другой — Колдун сговорились не идти в церковь и спрятались у пустых амбаров, стоявших позади школьного сада.
Хорошо за амбарами пахнет распускающимися деревьями, молодой травой, дышится легко, а в церкви сейчас теснота, духота, всю службу приходится выстаивать на ногах. Ребята, с тоской оглядываясь по сторонам, думают об одном и том же: «Скоро ли это кончится?..»
А у амбаров не скучно. Втроем залезли на чердак. Копейка, приподняв доску на потолке амбара, достал колоду карт. У Колдуна под карнизом припрятан мешочек с бабками. Началась азартная игра. Правда, втроем — не так интересно. Обычно игроков бывает больше, да пять-шесть непременных болельщиков. Играют обычно марийцы против русских. Болельщики подсказывают, советуют, переживают не меньше игроков.
— Погоди, Мелне, не ставь сразу столько бабок, — слышится совет с одной стороны.
— Ставь на все! — советует другой болельщик.
Карты у учащихся имеют свои, особые названия. Так, король — «старик», туз — «большой», дама — «баба», валет — «мужик». Играют на интерес. Вместо денег в ходу бабки. Пять бабок приравнивают к одной копейке. В пост, когда долго не едят мяса, цены на бабки поднимаются, поэтому некоторые ребята стараются запастись бабками заранее.
Конечно, хоть это не так интересно, но и втроем тоже можно играть… Вдруг послышался какой-то шорох. Копейка быстро сгреб карты и сунул за голенище сапога, из-под чурбана, который служил игрокам вместо стола, извлек молитвенник и, раскрыв его, сделал вид, что углублен в чтение. Колдун кинул бабки в свой картуз, сверху прикрыл картузом Моркина.
«Неужели надзиратель нас застукал?» — думал каждый, не дыша от страха.
Но тут показался улыбающийся Эмаш.
— Ух ты, черт, мы-то думали, что это длинноусый, а это — Бочка! — воскликнул Колдун.
— Чего голоса не подал? — спросил Моркин.
Эмаш, которого в школе прозвали Бочкой, расхохотался:
— Ха-ха-ха! Это я нарочно, чтобы напугать вас! Испугались? Ха-ха-ха!
— Ну, залезай скорее сюда, — сказал Моркин и, когда Эмаш, взобравшись на чердак, сел с довольным видом на свободный чурбак, спросил — Был в церкви? Что-нибудь интересное было?
— Да так, ерунда.
— А все-таки?
— Не стоит и рассказывать.
— Не хочешь — не надо, просить не станем, — решил Копейка, достал бабки, и игра снова началась.
Эмаш, досадуя, что его больше не расспрашивают, поднялся с чурбака, звякнул мелочью в кармане.
Все посмотрели на него.
— Будешь играть? — спросил Копейка.
— У меня деньги, а у вас только бабки.
— Разве бабки — не деньги?
— Для вас, может, и деньги, для меня — нет, — он снова позвенел мелочью в кармане.
— Ну, ладно, рассказывай, что случилось в церкви? — едва заметно улыбнулся Копейка. Он прекрасно знал, что Эмашу не терпится выложить новости.
— Правда, Эмаш, расскажи. — попросил и Моркин.
— Вот тебе «венский стул», садись и рассказывай.
Эмаш снова уселся на чурбак, принял серьезный вид и, подражая Эшайкову, постучал пальцами, будто закручивая кончики усов, вытаращил глаза и закричал, глядя куда-то в угол:
— Цыц! Я тебя!
Он два-три раза взмахнул рукой, как будто делая кому-то знак подняться, потом выругался матом.
У него получалось очень похоже на Эшайкова, и ребята дружно расхохотались.
— Ты сидел что ли? — спросил Моркин.
— Не я. Улитка. У него от долгого стояния на коленях заболели коленки, и он сел на пол. Эшайков увидел издали — машет рукой, шипит, цыкает. Мы сначала не могли понять, кому он знаки делает, вертим головами, а он знай себе цыкает: громко-то сказать нельзя, служба идет. Потом вижу: Улитка привалился к стене и спит. Я показал на него coceду, тот — другому, гак все увидели и давай смеяться Рыжий черт смотрит со своего амвона и не знает, что ему делать. Эшайков разозлился, чуть не лопнул. Тут кто-то толкнул Улитку, тот проснулся, встал на колени как следует. Поп снова завел своим полудохлым голосом проповедь, а Эшайков схватил Улитку за руку и потащил из церкви. В дверях стукнул его два раза. А то еще одно интересное дело было…
Но тут Моркин перебил его:
— Погоди! Слышите?
— Ага, «Златоуст» гудит, пароход Дэ-Дэ Якимова, — сказал Колдун.
— Значит, полдень, надо идти, — отозвался Копейка. Он спрятал карты и молитвенник и первым стал спускаться вниз. За ним двинулись остальные.
Эшайков, вернувшись из церкви к себе на квартиру (он жил во дворе школы), вместе с директором и его семьей отправился в гости. Надзиратель тоже ушел куда-то со своей толстой супругой. Школьники остались предоставленные самим себе.
После обеда ребята играли в саду в панок, когда кто-то крикнул из окна спальни:
— Ребята, Улитка заболел!
— Поболеет — выздоровеет, — сказал один из играющих, и игра возобновилась.
«Надо пойти посмотреть, что с ним такое», — подумал Моркин и поднялся в спальню на второй этаж.
Он бесшумно открыл дверь, вошел в спальню и замер.
У постели больного, спиной к двери, сидел Колдун. Он держал в руках холщовый пояс, привезенный из деревни, и что-то шептал над ним, прижимая его локтем.
«Э-э, да ведь он ворожит!» — понял Моркин и, шагнув вперед, громко сказал:
— Валяй, валяй, шепчи!
Колдун вздрогнул, вскочил, мигом повернулся лицом к двери, пояс спрятал за спину. Вид у него был растерянный.
Улитка, оказывается, спал, проснулся только от шума. Он смотрел на своих товарищей с недоумением.
Колдун спрятал пояс в карман, подошел к Морки-ну, сказал просящим тоном:
— Ты ведь никому не скажешь, правда?
— Все равно все знают, что ты гадаешь, колдуешь, порчу напускаешь.
— Я сейчас не ворожил вовсе, так в шутку…
— Ха-ха-ха!
— Не говори никому, я тебе все свои бабки отдам.
— Сколько их у тебя?
— Шестнадцать, половина из них — крашеных.
— Пусть все шестнадцать будут покрашены, тогда не скажу.
— Моркин, это ты слишком…
— Как хочешь, я уговаривать не стану.
— Ну ладно, я тебе сейчас отдам, сколько есть, остальные — подожди до следующего воскресенья.
— Э-э, нет! Ты за неделю забудешь, давай сейчас.
— Где я возьму?
— Где хочешь бери, не то я сейчас же всем расскажу.
— Погоди, не кричи, найду, принесу…
Этот случай Моркину запомнился потому, что, продав полученные от Колдуна бабки, он на вырученные деньги первый раз в жизни побывал в театре. Из Москвы приехал «Славянский хор». И хотя Моркин сидел на галерке в самом последнем ряду, он был восхищен представлением.
Много воды утекло с тех пор. После школы Моркин закончил учительскую семинарию. влюбился в девушку, женился на ней и с молодой женой поехал учительствовать в деревню. Так с тех пор и живет в деревне. Были дети, но все умерли в младенчестве. Теперь уж и старость не за горами…
Моркину вспоминается, как через несколько дней по приезде сюда жена затосковала. Она искоса смотрела на мужа, когда он разговаривал с марийцами, не знающими русского языка, на родном языке. Жена часто запиралась в комнате, выходила оттуда с опухшими глазами. Потом три дня подряд писала в город письмо матери, напишет — и порвет, снова напишет — и снова порвет. На какое-то время она немного успокоилась, но с мужем почти не разговаривала. Все это выбивало Моркина из колеи, на душе было тяжело.
Он упрекал себя в том, что завез молодую жену в деревню. где для нее нет ничего привлекательного. «Лучше бы я в городе дворником остался», — иной раз думал он. видя исхудавшее и побледневшее лицо жены, и сам был готов разрыдаться, как малый ребенок. Увидев, что жена как будто стала поспокойнее, он было обрадовался, но его радость была преждевременной. Вскоре выяснилось, что жена воспылала к нему лютой ненавистью. И с тех пор их жизнь превратилась в цепь скандалов, ссор и взаимных оскорблений. От такой жизни Моркин быстро опустился и постарел.
В школе у него тоже дела не ладились. В первый год он объяснял уроки марийским ребятишкам на их родном языке. Но кто-то донес инспектору, и тот, возвращаясь в город из соседней волости, специально завернул в Кому, чтобы сделать Моркину выговор. После этого Моркин не смел говорить по-марийски не только дома, но и в школе. Особенно тяжело бывало каждую осень с первоклассниками. Они ничего не понимали из того, что он объяснял им по-русски, он сердился и на них же срывал свою досаду.
— Дураки, ничего-то вы не понимаете! — кричал Моркин. бил учеников линейкой, оставлял без обеда.
Иной раз, увидев, как обиженный им мальчик утирает слезы рукавом худой холщовой рубахи, Моркин испытывал чувство раскаяния, ему хотелось подойти, погладить малыша по голове.
«Нет, так нельзя, — думал он в такие минуты. — Надо как-то по-другому!»
Но проходил день-другой, чувство раскаяния проходило, и все продолжалось по-прежнему, по-заведен-ному.
Постепенно он привык ко всему этому, жизненный круг замкнулся так крепко, что выбраться из него было не под силу, да и не хотелось уже.
Моркин стал частенько напиваться. Однажды, во время его очередного запоя, неожиданно явился его школьный товарищ Эмаш.
— Ого-го-го! — увидев его, обрадованно закричал Моркин. — Откуда бог несет? Как же ты можешь разъезжать посреди зимы, бросив школу, ай-ай-ай! Ну, раздевайся, раздевайся!
Эмаш заговорил было по-марийски, но хозяин показал глазами на дверь соседней комнаты, где находилась жена, и сделал предостерегающий жест. Гость, без слов поняв, что разговаривать по-марийски в доме нельзя, посмотрел на друга с жалостью и заговорил по-русски.
— Яс прошлого года больше не учительствую.
— Вот ка-ак? Почему же?
— Да так уж, сочли неблагонадежным.
— Ого! Неужто ты, Эмаш, попал в неблагонадежные? Ха-ха!
— Перестань. Ничего тут нет смешного.
— А? Что? — Моркин посмотрел на друга так, как будто только что очнулся.
Эмаш усмехнулся:
— Ты, я вижу, выпил сегодня? У тебя нынче день рождения?
— Нет, сегодня у меня день смерти.
— Что ты говоришь? Глупость какая-то!
— Ты прав: я превратился в непонятливое животное, стал хуже самого темного мужика!.. Погряз, опустился… Прежние товарищи ушли вперед, а я остался. безнадежно отстал… Конец, всему конец! Мне конец!..
— С чего ты взял. Не надо, не наливай мне столько!
— Пей! Водка царская, и мы сами — царские. Царскую водку пьем, а царь…
Жена, бросив шитье, вышла из соседней комнаты, поздоровалась с Эмашем, потом, указав на мужа, сказала:
_— Ты, Эмаш, его не слушай, он, как напьемся, болтает невесть что. А ты, пьяница, укороти свой язык, не то я сама тебе его укорочу! — прикрикнула она на мужа.
Но Моркин осмелел:
— Жена, не суйся в мужской разговор, мы сами знаем, что говорить. Ступай на кухню, приготовь угощение для гостя.
— А если тебя заберут, как Унура Эбата…
Моркин со злобой перебил ее:
— Кому сказано: знай свою кухню, ну?
— Иду, иду, — неожиданно испуганно проговорила жена и ушла.
— Итак, Эмаш, на чем мы остановились?
— На третьей чарке.
— Ха-ха-ха, нет, на третьей мы не остановимся! Не-ет! Я тебя спрашиваю, о чем мы говорили?
— Ладно, не стоит больше об этом толковать.
Моркин покачал пальцем:
— Не-ет… Ты ко мне один раз за три года выбрался, а теперь не хочешь выслушать, что у меня на душе?
— В паше время не принято особо много разговаривать… Рты у нас зашиты.
— Не бойся. В моем доме можно говорить обо всем смело. Или ты мне не веришь?
— Ну что ты! Я вообще-то не из трусливых, да и о тебе не могу подумать плохо.
— Дай руку, Эмаш! Эх, Эмаш, отстал я от жизни, завяз в обыденности, стыдно мне! Когда учились, ненавидели тех, кто нас бил, а теперь я сам бью детей.
— Не ты один, все так учат!
— А вот ты не хотел так учить, поэтому тебя выгнали из школы. Так ведь?
— Так.
— Ну вот, а ты мне даже не писал об этом и сейчас не рассказываешь.
— Ты не даешь мне рта раскрыть!
— Правда! Сижу и болтаю. Ну, теперь давай ты рассказывай о своих делах.
— Особенно рассказывать нечего. Все началось из-за пустяка.
— Наверное, не пустяк был, не приуменьшай.
— Пожалуй, что так. Я написал марийский букварь и в одно воскресенье собрал молодых учителей, чтобы познакомить их со своим букварем. Нас посчитали чуть ли не за революционеров. У всех произвели обыск, мой букварь изъяли. Крепко мне тогда попало от начальства, припомнили, как я однажды непочтительно отозвался об инспекторе — вот и вышвырнули.
— Хорошо хоть, что не посадили.
— Не за что сажать.
— Что же ты теперь делаешь?
— Теперь я секретарь суда, живу неплохо, свободного времени больше, чем прежде, и среди людей все время…
Моркин выслушал друга, долго сидел в задумчивости, потом проговорил медленно:
— Та-ак, значит, так, — он посмотрел на Эмаша грустным взглядом. — Знаешь, хоть тебя выгнали из школы и (Припечатали клеймо «неблагонадежный», все-таки ты счастливее меня. Душе твоей, сердцу твоему — легче. Ты знаешь, что ты честен, не завяз в грязи, не отстал безнадежно от жизни. Будь у тебя горы серебра-золота, дворцы из мрамора, или вот хотя бы как у меня, — тут Моркин улыбнулся, — хотя бы как у меня, будет у тебя квартира, и одеяла, и одежда, и самовар, и корова с овцами, если при всем этом на душе неспокойно — ничего тебе на свете не нужно. Лучше быть бедным, даже нищим, но пусть душа будет на месте!
Окончательно спиться и превратиться в алкоголика Моркнну помешала, как ни странно, русско-японская война. С началом войны его жена стала щедро снабжать своего призванного в армию брата — унтер-офицера — деньгами из жалованья мужа, и Моркину перестало хватать денег на водку. Какое-то время в кабаке ему отпускали в долг, но жена, узнав об этом, устроила целовальнику скандал.
Волей-неволей Моркин стал пить меньше.
А туг до Комы дошло известие о кровавых событиях в Петербурге, о Московском восстании.
Моркнну тогда показалось, что и его коснулось какое-то дыхание жизни. Но революция была разгромлена, повсюду только и говорили о ссылках и казнях. Пыл Моркина vrac. Снова потянулись однообразные дни — без веры в будущее, без надежд на светлые перемены в жизни.
Однажды, крепко напившись, он расплакался и стал жаловаться:
— Жизнь проходит, как в дымной бане.
Жена, погладив по волосам, простодушно сказала:
— Мерещится тебе. Какая дымная баня? Мы в светлом, теплом доме живем! Неужто тебе с пьяных глаз баня привиделась?
В другой раз, когда он сидел пьяный, положив голову на стол, приехал инспектор. Жена, заслышав под окном звон колокольчиков, принялась трясти. Моркина за плечо:
— Начальник едет, сл-ьишишь? Вон, колокольчики звенят, не слышишь что ли? К нам едут! Да проснись же ты, свинья!
Моркин вздохнул, оттолкнул руку жены и снова заснул.
— Ах ты, грязный черт, пьяный боров, вставав, тебе говорят! Встанешь или нет? — жена изо всех сил тряхнула его, подняла, поставила на ноги, но он снова порывался сесть. — Ты так… Ну-ка, иди сюда!
Она подхватила его под мышки, потащила на кухню и там, наклонив над умывальником, вылила на голову ковш ледяной воды.
— Фр-р, ты что делаешь? — закричал, очнувшись, Моркин, с удивлением глядя на жену.
— Не то инспектор, не то архиерей приехал, во двор к нам свернул, вон, слышишь, ноги в сенях обметает.
— Ах, черт, давай еще воды, лей на голову! Хватит! Дай полотенце да принеси во что бы переодеться. Теперь иди, встречай, кто там приехал, я тем временем переоденусь. Иди.
Пока Моркин переодевался на кухне, кто-то, тяжело ступая, вошел в комнату, спросил:
— Где хозяин, в церковь что ли ушел?
— Сегодня воскресенье, уроков не было, отдыхает он, — испуганно лопотала жена.
Моркин узнал голос инспектора.
«Опять этот коршун прилетел, ах, черт! — подумал он. — Хорошо еще, что не застал врасплох. Спасибо, жена разбудила… Что она там несет, разве инспектор сам не знает, что по воскресеньям уроков не бывает?»
Моркин пошел в комнату.
— A-а, вот и хозяин, добрый день! — приветствовал инспектор Моркина, подавая руку.
Раньше он при встрече подавал только два пальца, разговаривал надменно, но после пятого года изменился, поутих и иной раз, даже заметив какие-нибудь недостатки, не вынимает, как раньше, свою книжечку, чтобы сделать в ней пометки. «Сегодня он, похоже, в добром настроении», — отметил про себя Моркин.
Сели за обеденный стол. Моркин достал из шкафчика настойку, налил в рюмки.
— С дороги оно хорошо будет, — сказал он. — Выпейте, Филимон Кириллович!
— Ты сам-то не с дороги ли? — усмехнулся инспектор— Несет, как из винной бочки, от тебя.
— Выпил немножечко, Филимон Кириллович. Немножечко-то, думаю, можно…
— «Немножечко»… Ну, Моркин, было бы это в прежние времена, выгнал бы я тебя!
— Верно, все от вас, Филимон Кириллович, зависит. Но мне известна ваша доброта. Выпьем, Филимон Кириллович, за ваше здоровье.
— Дело не в моей доброте, просто времена другие.
Хозяин, не решаясь расспрашивать, молча слушал. Он знал, что кто-то из молодых учителей подкинул инспектору письмо с угрозами. Во всех школах были недовольны инспектором, однажды в газете даже появилась заметка о том, что он груб с учителями. После этого инспектор и попритих.
— Пить можно, — вздохнул инспектор, — только ведь не до потери сознания. А ты, говорят, до потери сознания напиваешься.
— Нет, не бывает этого, напраслину говорят.
— С другой стороны, — продолжал инспектор, — в таком медвежьем углу за год можно спиться. Я еще удивляюсь, как ты ‘терпишь.
Моркин не считал, что Кома такой уж медвежий угол: все-таки тут волостное правление, станция, лавка, почта, но он не посмел перечить начальству и потому ответил коротко:
— Привык.
Посидели, поговорили, не заметили, как зимний день стал клониться к вечеру.
Инспектор развалился на диване. Моркин достал свою двухрядку и, зная — пристрастие инспектора, заиграл романс «Белеет парус одинокий».
— Ах, хорошо, очень хорошо! — инспектор откинулся на спину, лежал, слушал, о чем-то думая, может быть, вспоминал молодость…
Потом Моркин перешел на старинные русские песни. Грустные мелодии как-то объединили учителя и инспектора, у обоих на глазах показались слезы.
Инспектор, сморившись, заснул. Моркин поглядел на него ласково, ка-к на уснувшего ребенка, и отложил гармонь.
Стараясь не шуметь, он достал из шкафа классный журнал, ученические тетради, книгу учета денежных средств, обмахнул с них пыль, аккуратно сложил на маленьком столике, подумал: «Сегодня, наверное, ие станет проверять, завтра посмотрит. Завтра и в класс поднимется. Хорошо бы спросил Калета, Алкая и Ваньку, они бы все толково ответили. Постой, пересажу-ка я их на задний парты, инспектор любит вызывать учеников с «Камчатки».
— Нет ли чего хорошего из беллетристики? Я почитал бы, — проснувшись, спросил инспектор.
«Ах, коршун, — подумал Моркин, — не иначе — задумал поймать меня па каком-нибудь запрещенном романе!» Вслух сказал:
— Не держу ничего такого, Филимон Кириллович.
— И Толстого не читаешь?
«Ага, вот и до Толстого дошло! Погоди, я тебе отвечу», — Моркин, взглянув хитро, ответил:
— Читать-то времени нет.
— Ну, а книги Толстого у тебя есть?
— Были, волостному писарю отдал.
— Но книги других писателей, наверное, держишь? Короленко, Герцена, Глеба Успенского?
— Нет, нет, боже избавь!
— Ха-ха-ха! Что ты так напугался?
Моркин улыбнулся через силу.
— Да нет, чего мне пугаться… Просто нет у меня книг: здесь хоть сто лет проживи, книг не увидишь. В город я редко езжу.
— Ну хоть газеты и журналы выписываешь?
— Филимон Кириллович, ругайте, бейте, признаюсь честно: даже «Нивы» не получаю.
— Так-так… Стыдно. Надо что-нибудь выписывать.
После этого Моркин стал выписывать «Ниву» и «Губернские ведомости», хотя газета и приходила в Кому с большим опозданием.
Эмаш, который переехал в Казань, оставил Моркину на хранение пачку книг.
Однажды, в воскресенье, Моркин развязал пачку. В ней оказались книги Пушкина, Кольцова, Никитина и небольшая книжечка в желтой обложке «Марийский календарь на 1907 год».
— Хм, — Моркин покачал головой, — это еще что за книга? На каком же она языке — на русском или на марийском? В прошлом году говорили про какую-то марийскую книгу. Видимо, это она и есть.
Он быстро перелистал календарь и отложил в сторону.
— Ну, тут одни пустяки. Погляжу-ка я лучше, что тут у него из русских книг… Та-ак… «Мертвые души» — читал, «Капитанская дочка» — тоже… Ага, вот «Челкаша» Горького можно перечесть, — и Моркин углубился в чтение.
Но ему долго читать не пришлось. Вошла жена с полными ведрами, споткнулась о поставленную на полу стоику книг, едва не пролила воду и заругалась:
— Опять свои грязные книги в дом принес, черт, мышь слепая! Вот сожгу сейчас их в печке!
Она схватила книгу, рванула переплет.
— Что ты делаешь? — закричал, размахивая очками Моркин, — мало тебе, что ты все мои книги пожгла, теперь за чужие взялась?
— Сожгу, сожгу!
— Только попробуй!
— Ничего ты мне не сделаешь, мышь слепая!
— Ударю!
— Ударь, ударь!
— Получай! — Моркин толкнул жену в плечо, она отлетела, ударилась о край стола.
— Убивает! Убивает! — заводила она. — Спасите!
Моркин зажал уши руками, вернулся в залу и снова сел за книгу.
Жена плакала нарочно громко.
Моркин смотрел в книгу, но читать не мог.
«Эх — думал он, — дерусь, как последний мужик, позор! И ведь это уже не в первый раз! Нет, не годится так, нельзя!»
Моркин поднялся, подошел к двери кухни, с жалостью посмотрел на жену. Потом собрал книги, перевязал их веревкою и вынес в чулан. Вернувшись отложил в сторону «Челкаша» и раскрыл «Марийский календарь», подумав при этом: «Надо все-таки ознакомиться. Вдруг заедет какой-нибудь знакомый учитель-мариец, заведет разговор — будет стыдно не знать…»
Он взглянул на обложку своими подслеповатыми глазами — и вскрикнул от изумления:
— Фу, черт! Царь-то в клетке сидит!
Вскрикнул и тут же испуганно оглянулся по сторонам: не услышал ли кто? Но кому услышать? Дома он да жена, и та вышла куда-то.
Он снова приблизил обложку к глазам. На ней был изображен портрет царя, а на обороте напечатан расчерченный на клетки календарь. Черные линии просвечивали сквозь тонкую бумагу, лицо царя оказалось как бы за решеткой.
— Нечаянно получилось, а ведь нарочно не придумаешь, — усмехнулся Моркин.
Он углубился в чтение статьи о казанских марийцах.
Перелистав календарь, Маркин увидел, что некоторые слова в тексте залиты черной краской так, что ничего нельзя разобрать. «С чего бы это? — подумал он, и тут его осенило — Наверное, там что-нибудь недозволенное написано, упаси бог, против царя! Нет, с этим календарем, того гляди, в тюрьму попадешь…»
Он захлопнул книгу, завернул ее в бумагу и понес в чулан, но в дверях остановился.
«Нет, надо ее куда-то спрятать отдельно от других книг», — решил он и, держа книгу кончиками пальцев, как будто это была горящая головешка, вернулся в комнату, присел к столу. Покосившись на дверь кухни, подумал: «Надо так спрятать, чтобы эта ведьма не нашла, не то, как поссоримся, она меня станет еще тюрьмой пугать. Надо найти такое место, чтоб и кошка не отыскала».
Услышав, что отворилась и с силой захлопнулась дверь из сеней, Моркин вздрогнул, сунул календарь под «Челкаша», но тут же выдернул и спрятал его под скатерть, а сам облокотился о стол.
Но оказалось, что к жене пришла соседка. Услышав доносившиеся из кухни голоса женщин, Моркин облегченно вздохнул и сам над собой посмеялся: «Эх, господин учитель, ведешь себя, как ученик, и даже еще хуже!..»
Посидев и подумав, он поднялся, подошел к двери, накинул крючок. Потом сдвинул с места стоявший в углу небольшой шкаф. Под ним скопилось пыли на палец, Моркин смахнул ее бумагой, ножом подковырнул обрезок доски, запустил руку под пол.
— Живешь — дрожишь… — пробормотал он, доставая жестяную коробку, подвешенную на гвозде под половой доской.
Коробка тоже была покрыта пылью. Когда Моркин обтер ее, стала заметна надпись: «Чай И. Н. Губкина и К0». Он открыл коробку, достал один десятирублевик и подбросил вверх. Монета сверкнула, как подброшенный горячий уголек, закружилась и со звоном упала к ногам хозяина.
— Чистое золото! — улыбнулся Моркин. — С ним и старость не страшна…
Кто-то постучал в дверь. Моркин от испуга чуть не выронил тяжелую коробку.
— Кто? — опросил он дрогнувшим голосом.
— Открывай, дьявол! Чего заперся?
— Фу-у, — облегченно вздохнул Моркин. — Не стучи, я крысу ловлю, поняла?
— Аа-а, — жена постояла за дверью, потом спросила — Зачем открыл?
Моркин подошел к двери, не снимая крючка, оказал:
— Тихо ты! Тихо! Я только посмотрю, ничего не возьму.
— Ну, ладно, — жена ушла.
Так повелось издавна: если муж запирался в комнате. чтобы достать из подпола заветную коробочку, а тут не ко времени приходил кто-нибудь из соседей и удивлялся, отчего заперта дверь в комнату, жена объясняла:
— Крыса из норы вышла, он нору забивает, — и тут же переводила разговор на что-нибудь другое.
Иной раз, когда муж прятал деньги, она выходила во двор, чтобы никто не подглядел за ним в окно.
Моркин приладил коробку с деньгами на прежнее место, календарь свернул трубкой, перевязал ниткой, которую выдернул из стоявшей тут же под иконами швейной машины, и повесил на тот же гвоздь, на котором висела коробка. Вынутый обрезок доски положил на место, поставил шкаф, утер с лица пот, легко вздохнул и принялся за «Челкаша».
Текли размеренные дни: дом — школа, школа — дом. Моркнну казалось, что он обречен всю жизнь ходить по этому узкому кругу.
«Эх, был бы у меня сын, я бы хоть его-то научил жить по-человечески, если уж сам не сумел, — думает Моркин, стоя у окна во время перемены и глядя на ребят, играющих во дворе в снежки. — Был бы у меня товарищ — все легче бы было, но и того нет. Просил прислать коллегу, говорят, не положено. Вот и мучаюсь один с тремя классами, эх, жизнь!..»
В воскресенье, проснувшись и напившись чаю, Моркин раскрыл недавно полученный номер «Нивы», но жена сказала со злобой:
— Хватит тебе, старый, читать!
— Хватит болтать! — остановил ее Моркин.
— Пойдем лучше в гости, жена Орлая Кости звала.
— Яс мироедами не знаюсь.
— Да ты, никак, совсем из ума выживаешь?
— Наоборот, только теперь начинаю ума набираться.
— Думаешь, «если перед едой вместо того, чтобы перекреститься, за рюмкой тянешься, так это от большого ума делаешь?
— Вот именно, — вызывающе отозвался Моркин.
Жена швырнула недоеденный пирожок в тарелку, встала из-за стола, крикнула:
— Антихрист!
Моркин спокойно спросил:
— Дальше что?
— «Дальше, дальше»! Он еще и издевается, у-у, кровопивец, дьявол, бунтовщик! — она набросила на плечи платок и пошла к двери.
Муж сказал ей вслед:
— Если, по своему обыкновению, пойдешь по деревне и станешь болтать, чего не следует, язык отрежу!
— Что хочу, то и буду говорить! Назло буду! — и она так хлопнула дверью, что задрожали стены дома.
Моркин прочитал журнал еще накануне вечером, но сейчас решил прочесть еще раз повнимательнее. Прочел стихи «Ты прошла голубыми путями…» Александра Блока. Подумал, почему Блок и Лихачев очень печальные стих-и пишут… Потом принялся разглядывать картинки в журнале. И тут ему вспомнилось, что в «Марийском календаре» тоже есть иллюстрации, но их он не рассмотрел как следует. И статью «Просвещение народа» не прочел, а, наверное, полезная статья.
«Посмотреть что ли? — подумал Моркин, встал, подошел к окну, посмотрел на улицу сквозь обледенелое стекло. — Нет, и доставать не стану, не дай бог, кто-нибудь увидит, потом не оправдаешься… Скорей бы Эмаш приехал, отдам ему все его книги, пусть прячет, куда хочет, я их больше хранить не стану… Вот получаю «Ниву», ее и буду читать. Русский журнал он русский и есть — культу-у:ра! А у марийцев что? Ни книг, ни журналов… Но все-таки календарь вот выпустили! Интересно, кто ж это постарался? Вот бы встретиться с этим человеком, порасспросить… И что плохого в том, если я прочту статью о просвещении народа? Я же учитель! И жена как раз ушла. Прочту!»
Моркин отодвинул шкаф, достал календарь. Попутно тронул рукой коробочку с деньгами, подумал: «Эх, денежки, только про вас и думай!.. Надо их отвезти в город и положить в банк, а не держать дома. Вдруг украдут, или пожар случится, что тогда делать?»
Моркин вышел на кухню, щеткой почистил брюки и сатиновую косоворотку, вернулся в комнату.
Ему вспомнилось, ка. к мальчишкой он всегда с нетерпением ожидал возвращение отца из Казани. Отец каждый раз привозил ему какой-нибудь подарок, и Моркин до сих пор помнит, как радовался, разворачивая сверток, как дрожали руки от нетерпения скорее увидеть, что же там такое…
Вот и сейчас, разворачивая бумагу, в которую был завернут календарь, он вдруг почувствовал детскую радость, как будто наконец-то получил долгожданный подарок. Если бы он сейчас взглянул в зеркало, то увидел бы, как пылает его лицо и блестят глаза. «Другой бы не стал читать, а я вот не боюсь!» — хвастливо подумал он и в первую очередь попытался прочесть замаранные черной краской слова, но не смог разобрать.
Он читал, не отрываясь, страницу за страницей, листы переворачивал осторожно, не слюнявя пальцы. Читал и улыбался, сам того не замечая.
Он не сразу услышал стук в дверь. Это жена вернулась домой. Прятать календарь в тайник было поздно, и Моркин подсунул его под старые тетради.
— Что так долго не открывал? — подозрительно спросила жена.
— Заснул, — притворно зевнув, ответил Моркин.
— Сейчас поглядим, — жена, не раздеваясь, прошла в спальню. — Кровать не смята! Не спал ты, сидел водку лакал, признавайся! Куда спрятал? — она открыла буфет.
Моркин усмехнулся:
— Ишь, какой инспектор явился.
— Говори, куда спрятал?
— Что?
— Водку!
— Хочешь выпить? Ха-ха!
— Где бутылка? И не ври, что спал.
— Да не вру я. Прилег на диван с журналом и задремал.
— A-а. ну тогда другое дело… — она пошла на кухню.
Моркин достал гармонь, сел на диван и стал наигрывать печальный мотив, думая о том, что жизнь его течет, как вода в мутном ручье…
В одно воскресенье ранней в тот год весны Моркин с женой возвращались из церкви деревни Сережкино. Шли помещичьим лесом, Моркин внимательно поглядывал на деревья, вздыхал и думал: «Вот и зима прошла…»
В лесу было тихо. Лучи мартовского низкого солнца едва пробивались сквозь частые стволы. Белые березы, похожие на вдов в белых платьях, стоят недвижно, печально опустив черные, еще безлистые ветки. Орешник тянется к солнцу своими густыми, словно волосы, ветвями. Под ногами блестят толстые корни, среди прошлогодней травы видны лужицы талой воды. Ели стоят, высоко вознеся свои кроны, словно гордясь тем, что и зимой они сохранили свой зеленый наряд. Снег, еще недавно белый, теперь почернел, как будто на него напала какая-то хворь. Дорога уже не блестит, став серо-матовой. На сером стволе рябины, как на ярмарочной рубашке, заметны желтые крапинки — пораженные места. На рябине поет-свистит скворец. Вот он сорвался с ветки, от толчка его красных лапок обломился тонкий конец ветки, упал на снег. И снова тихо в лесу.
Вечер еще не наступил, но в небе уже повисла луна. Если смотреть долго, она похожа на голову в разрезе, на ее контуре лоб, нос и рот…
Моркин шел неторопливо, — обходя небольшие лужи, которые к вечеру начали подергиваться ледком.
Жена, которая шла следом, сказала сердито:
— Ноги у тебя стали как бревна гнилые, шагай быстрее, темнеть начинает, а мне еще корову доить.
— Орлай Кости предлагал тебе с ними на подводе ехать, чего отказалась?
— По такой-то дороге трястись!.. Одни колдобины!
— Сама же говоришь — «колдобины», а велишь шагать быстрее.
Жена ничего не ответила.
Дойдя до середины леса, они услышали впереди голоса.
— Что, Дарья Петровна, лошадь завязла? — подходя ближе, спросила жена Моркина.
Дарья, которая вместе с мужем тщетно пыталась вытащить из мокрого снега подводу, ответила в сердцах:
— Дорогу совсем развезло!
По ее тону можно было понять ее мысли: «Сама что ли не видишь? Чего зря опрашивать?»
Орлай Кости вытер потное лицо, посмотрел на телегу, потом на учителя и сказал с просительной улыбкой:
— Петр Николаевич, не поможешь ли?
— Пожалуйста, пожалуйста! — Моркин ухватился за левую оглоблю.
— Только не запачкайся, — не утерпела жена.
Лошадь, почувствовав подмогу, фыркнула, уперлась передними ногами, рванула и пошла, но через несколько десятков метров снова оступилась в рыхлый снег, и снова пришлось ее вытаскивать. Пока проехали лес, застряли еще раза три-четыре.
— Ты, Петр Николаевич, наверное, устал, — сказал Орлай Кости. — Вот выедем на поле, там дорога получше пойдет. Между Сережкиным и лесом дорога неплохая была…
И верно, на открытом месте дорога была твердой.
— Садитесь, — пригласил Орлай Кости.
Жена Моркина села, а он предпочел идти пешком за санями.
Женщины затеяли разговор.
— Новый-то поп получше прежнего будет, — говорила Дарья.
— С чего ты взяла? — спросила жена Моркина.
Женщины разговаривали между собой по-русски. Орлай Кости, обращаясь к Моркину, мешает русские и марийские слова, Моркин отвечает ему только по-русски.
— Давненько не бывал ты у меня, Петр Николаевич, — говорит Орлай Кости.
— Времени нет, — отвечает Моркин.
— Слышала, — спрашивает Дарья, — Унур Эбат письмо Эману прислал?
— Он в Уфе сидит?
— В Сибирь его сослали, живет в каком-то Барабинске.
— Так ему и надо! Уж больно неприятный человек!
— Верно, верно.
— Его ведь тогда не одного угнали, только сейчас не вспомню, кого еще.
— С мельницы работника посадили.
— А тот где?
— Его две недели подержали и выпустили.
— Говорят, уряднику награду дали за то, что он тих бунтарей поймал.
— Не слышала… Может быть, и дали…
— Он, бывало, придет к нам, повесит шашку па гвоздик, а сам сядет за стол и ну жаловаться, мол, здоровья нету, и денег нету… Жалуется и вздыхает. Он сердцем болел, а пил крепко. Где он теперь?
— Кто его знает. В прошлом году переехал в город, и никаких о нем вестей.
— Дочку-то выдал замуж или нет?
— Вряд ли. Такое дело скоро не делается.
— Вон и у лавочника дочь на выданье, — Дарья подумала о своих дочерях и тяжело вздохнула. — Говорят, нынче выйдет, уж и жених есть.
— Кто ж такой?
— Помнишь, в позапрошлом году ученый приезжал, у лавочника на квартире стоял?
— Что-то не припомню…
— Ну как же! Его еще в Боярсоле чуть не убили!
— A-а, Эликов! Матвей Матвеевич Эликов! Помню, помню, он к нам заходил. Молодой такой. Где сейчас живет?
— В городе. А женившись, говорят, в Петербург с молодой женой переедет.
— Откуда знаешь?
— Лавочникова жена на радостях проболталась мельничихе, та — старостихе, старостиха сказала мне.
— Как говорится, значит, он еще не весь свой хлеб съел, потому бог и не допустил, чтобы его в Боярсоле убили.
— А тех из Боярсолы в каторгу сослали.
— Не зря говорится: от сумы да от тюрьмы не зарекайся, — сказала жена Моркина. — Просто диву даешься, что народ делает: ведь земского начальника хотели убить.
— Что вспомнила! Это давно уж было.
— Как давно? Года полтора, не больше. Примерно тогда же, когда убили наганского помещика.
— Пожалуй, что так. Время течет, как вода в Белой, и не замечаешь… Два года!.:
— А сколько времени прошло с тех пор, как приезжал батюшка?
— Какой батюшка? Сережкинский что ли?
— Да нет, из города батюшка приезжал. Помнишь, он еще молитвенники раздавал, а дети этих язычников книги изорвали и сложили в уборной? Я тогда чуть со стыда не сгорела, просто не знала, что и делать!..
— A-а, помню, по-мню, за день до этого наше гумно сгорело!
— Як тому говорю, что с приезда этого самого батюшки прошло самое малое три. года, а кажется, будто все это было только вчера. Говорят, что Яик Ардаш ребят подговорил?
— Что? — встрепенулась Дарья, зевнула и с шумом закрыла рот, как будто разгрызла орех.
— Яик Ардаш научил ребят разорвать молитвенники и сложить в нашей уборной. Ох-ох, погубил он свою голову. Говорят, повесили его в губернском городе.
— Может, врут…
— Не знаю, говорят. Не человек был, а собака, настоящий антихрист.
Дарья взглянула удивленно, но ничего не сказала. Жена Моркина обиженно вытянула губы и замолчала. Какое-то время обе тихо сидели на санях, прислушиваясь к разговору мужей.
Учитель, шагая за санями, говорил Орлаю Кости, сидевшему лицом к нему:
— Хочу купить лошадь Эбата. Лошадь хорошая. Я видел, как старик Орванче проезжал верхом.
— Хорошая, хорошая, Петр Николаевич. Покупай, не сомневайся, торопись, а то продаст другому. Эбат написал из Сибири, велел коня побыстрее продать, и выслать ему деньги.
Жена Моркина набросилась на мужа.
— Вот как! Оказывается, собираешься лошадь покупать!
Она слезла с саней, остановила мужа и, размахивая руками, продолжала:
— Ты ни во что меня не ставишь! Выходит, тайком от меня тратишь деньги? Хоть бы замкнулся о том, что собрался коня покупать. У-у, дерьмо!
Орлай Кости попридержал лошадь, но Дарья сказала:
— Поезжай, поезжай, не будем вмешиваться в их семейные дела, пусть их ссорптся.
— Неудобно бросить их и уехать, — возразил Орлай Кости. — Были бы простые люди, а все-таки учитель.
— Мы не в. овсе уедем. Отъедем и остановимся.
— И то верно, — согласился Орлай Кости. — Но-о, пошла! Конечно, хорошо иметь своего коня. Петр Николаевич это понимает, а вот жене его не понять.
— Э, куда им ездить-то? И без лошади могут прожить, жили же до этого…
— Жить-то жили, но ведь на базар съездить — надо нанимать, в больницу — тоже, в соседнюю деревню или еще куда…
— Не особенно они разъезжают, сидят в своей школе, как сычи.
— Будет лошадь — станут ездить.
Орлай Кости давно уже так дружелюбно не разговаривал со своей женой. И жене давно уже не было так легко, так хорошо на душе.
— Вот хоть нас взять к примеру, — хвастливо продолжал Орлам Кости. — Куда хотим, туда и едем.
— Да и мы не часто выезжаем.
— Хоть не часто, а все же не так, как эти образованные… Смотри, как грызутся, — и Орлай Кости ласково похлопал жену по плечу.
Дарья, слушая обращенные к ней добрые слова, не верила ушам, а уж когда муж похлопал ее по плечу, и вовсе расчувствовалась, сказала нежно:
— Всегда бы вот так, по-хорошему, жить…
— Тпру-тпру-у, давай подождем немного, — Орлай Кости натянул вожжи, останавливая лошадь. — Мы живем неплохо: особо не скандалим, не деремся, если случится между нами что-нибудь такое, быстро миримся. А вот учителю совсем нельзя с женой лаяться, он на глазах у всех живет, его все знают, всем видно, даже ребятишки над ним смеются.
— Говори потише, вон они уж близко подошли… Что тут поделаешь? Привыкли жить, как кошка с собакой, всегда в ссоре, всегда злятся друг на друга, остановиться не могут.
— Что-то молчком идут.
— Наверное, все друг другу высказали…
Моркин, подойдя, сказал, не поднимая глаз:
— Ехали бы, зачем ждете?
— Ничего, вместе поедем, садитесь…
Ехали молча. К вечеру дорога стала потверже, и лошадь побежала ровнее.
Через два дня Моркин сторговался с Кугубаем Орванче, и лошадь Унура Эбата перешла к новому хозяину.
Получив деньги за проданную лошадь, Эман отправился на почту.
Почта была заперта, у дверей сидели и дожидались люди.
— Когда откроют? — спросил Эман.
И тут он увидел Амину, которая сидела в стороне на скамейке, и, не дожидаясь ответа, направился к ней.
— Амина, и ты здесь, — приветливо сказал Эман.
— Садись покуда, — Амина, покраснев от смущения, подвинулась, освободив для парня узенькое местечко между собою и сидевшей рядом старухой.
Старуха хотела встать, но Эман удержал ее за плечо.
— Сиди, мамаша, места хватит.
— Да вы уж, милые мои, рядышком посидите, а я найду, где присесть.
Амина вскочила с места.
— Что ты, бабушка! Разве можно? Мы молодые, постоим.
— Ой, деточки мои, у меня сынок был, вот такой же добрый, да сослали его в Сибирь. Там и пропал. И сноха хорошая была, на тебя походила, — старуха кивнула на Амину.
Амина и Эман, переглянувшись, улыбнулись друг другу. Амина тут же прикрыла рот варежкой: не обиделась бы старуха, у которой таксе горе, на эти улыбки. Но та. видно, и не заметила. Утирая рукой набежавшие слезы, она продолжала рассказывать о сыне.
Немного погодя, когда Амина и Эман отошли в сторону, Эман спросил:
— Ты ее знаешь?
— Старуху-то? Вот посидели, поговорили и познакомились. У нее сына сослали на каторгу из-за того ученого, которого хотели в погребе сжечь.
Эман нахмурился, глаза у него сверкнули.
— Ох и струсил же тогда этот Эликов! Ха-ха!
— Когда?
— Ну, тогда, в Боярсоле.
— Откуда знаешь? Ведь тебя гам не было.
— Я его той ночью вез в город.
— Погоди, погоди, — Амина закусила губу.
— Что ты так удивилась?
— Погоди, — снова скаяяла Амина. — В тот вечер была свадьба в Луе. Помнишь?
— Еще бы мне не помнить, когда мою гармошку поломали.
— Да свою гармошку ты отдал Кудряшу, а сам… — в глазах Амины был укор.
— О чем ты? — Эман шагнул к девушке, хотел взять ее руки в свои, но она отстранилась:
— Я все ждала, когда ты мне сам все расскажешь…
— О чем я должен был рассказать?
— О том, как с другими гуляешь.
— Я?! Когда?
— В Луе, на свадьбе.
— Так ведь я же сказал: в ту ночь я возил того» Эликова.
— Как же твоя гармошка оказалась на свадьбе?
— Я ж тебе говорю: Эликова привезли из Боярсолы; ему нужно было ехать дальше, в город. Не моя была очередь, но начальник станции послал за мной. Я уж на свадьбу шел и как раз Кудряша по дороге встретил. Тут догоняет меня посыльный, мол, зовет тебя начальник срочно. Я думал, что ненадолго, отдал гармошку Кудряшу — и на станцию. А там ехать пришлось…
Амина, прислонившись к стене почты, молчала. В (прошлую ночь моросил дождь, он почти съел снег, тот, что еще остался, сейчас таял под горячими лучами солнца. Под карнизом воробьи распевают свои песни. На скворечнике, прибитом у избушки сторожа поет скворец, как будто горохом сыплет. Небо своими голубыми глазами ласкает просыпающуюся природу. В воздухе вовсю властвует весна.
— Что молчишь? Сердишься? — спросил Эман.
— Эман, теперь я… — начала было Амина, но тут к ним подошла старуха.
— Я хожу-хожу, ищу их, а они вот где! Почтовый начальник пришел, мне опять нет письма, совсем пропал мой сыночек…
— Не убивайся, бабушка, — сказал Эман, — издалека письма долго идут.
— Ты, бабушка, зайди к нам, — пригласила Амина.
— Как я пойду, твой отец, небось, и не узнает меня. Как женился на русской девушке, так позабыл нас, хотя мы родня. Последний раз был у нас лет двадцать назад.
— Не говори так. бабушка, отец тебя помнит, и мать тоже… Обязательно зайди! Знаешь, где наш дом?
— Знаю. Когда-то с твоим дедушкой Орлаем Иваном рядом жили. Небось, на — прежнем месте живете?
— На прежнем. Я бы проводила тебя, да надо на почту зайти: ждем письма от сестренки Насти.
— Я сама дойду, помню ваш двор, из ума пока не выжила.
Амина кивнула словоохотливой старухе и пошла к дверям почты. Но старуха остановила ее, кивнув на стоявшего в стороне Эмана:
— Твой муж?
— Нет, бабушка!
— Ну так дай тебе бог выйти за такого здорового и красивого парня.
Амине было сладко слушать эти слова, но она оказала смущенно:
— Ну тебя, бабушка, что ты такое говоришь!
— Чей он? Откуда?
— Из нашей деревни, Кугубая Орванче сын.
— Ну, спасибо что поговорила со мной, уважила старого человека. Прощай!
— А к нам не зайдешь?
— Зайти что ли, хоть перед смертью повидаться? — нерешительно проговорила старуха. — Пожалуй, зайду! Тогда до свидания… Где твой парень? Как его зовут? Хочу сказать и ему кое-что.
— Эман! — позвала Амина. — Иди сюда.
Амина ушла на почту, Эман подошел к старухе.
— Звала, бабушка?
— Звала.
— Наверное, я тебе понравился? — Эман засмеялся.
— Раньше и я вот такого же веселого парня любила. три года отказывала, потом за него замуж вышла…
— Что так не скоро? Ведь любила.
— А ты как думал? Это сейчас год погуляют и женятся…
— Многие женятся на девушке, которую и не видели никогда.
— Эх, сыночек, так-то и раньше бывало. Это мне посчастливилось. Уж как хотели родители выдать меня за сына богатого соседа, да только я не пошла.
— То-то и оно, что богатство мешает, — сказал Эман. — Бывает, что бедный парень полюбит девушку из богатой семьи…
Старуха спросила, хитро прищурившись!
— Ты, наверное, из бедных?
Эман смутился, поняв, что сболтнул лишнее.
— Не смущайся, — сказала старуха. — Бедность — молодцу не попрек. Я поговорю с Орлаем Кости.
— Погоди, бабушка, о чем ты станешь говорить с ним?
— Э, сынок, я хоть старая, да не слепая: все вижу.
— Что ты видишь?
— Вижу, что любите вы друг друга. Чего еще нужно? Сыграйте свадьбу и живите себе на здоровье.
— Легко сказать! Я ее отцу заикнуться о свадьбе не смею. Он богат, я беден…
— Ты, сынок, послушайся моего совета: не трусь и не отступайся. Разве Орлай Кости такой уж богач?
— Да ведь я только что не нищий!
— Ну уж, скажешь! Разве может быть нищим сын Кугубая Орванче?
— Разве ты меня знаешь?
— Я отца твоего знаю. Орванче Кугубай с моим мужем в солдатах вместе служил.
— Я, бабушка, может, хуже нищего…
— Отчего? В батраках что ли живешь?
— Ямщиком на станции.
— Что ж такого? Дело неплохое, стыдиться его не надо. А Кости я уговорю, это я умею, за свою жизнь, самое малое, тридцать девушек просватала.
— Правда?
— Не веришь, спроси у любого в Боярсоле. Меня там все знают, даже сопливые ребятишки… Ну, я пошла, теперь уж не миновать зайти к Орлаю Кости, — старуха взглянула на Эмана и добавила — За сватовство ни полотенца, ни чего другого мне не нужно, лучше тогда деньгами дашь… Если сын найдется, я ему денег пошлю. Небось, на чужбине голодает…
Она вытерла глаза кончиком платка и пошла на улицу. Эман остался стоять, призадумавшись.
Из дверей почты с письмом в руках вышла Амина.
— Где бабушка? — спросила она и, увидев старуху, побежала ее догонять.
Эман махнул рукой и вздохнул облегченно.
Зайдя на почту, он послал Унуру Эбату деньги, полученные за его коня.