Теперь я понимаю, что, приехав в 1967 году в Нью-Йорк с намерением снимать фильм в Америке, я недооценивал всей сложности работы на другом языке, в других творческих традициях, в мире, суматошную жизнь которого я не представлял себе даже поверхностно, не говоря уже о деталях.
Я сделал в Чехословакии все, что мог, так что по логике вещей следующей ступенькой для меня был Голливуд. Я все время спешил, но потом понял, что здесь ничего не делают впопыхах. Все мои киноинстинкты оставались чешскими, и я так и не сумел полностью вжиться в американскую киноиндустрию. Теперь я думаю об «Отрыве» как о моем последнем чешском фильме. Только снят он был в Нью-Йорке — и на английском.
Снимая этот фильм, я сделал попытку перескочить ступень в своем развитии, как если бы я учился писать прежде чем говорить. Когда работа была закончена, я понял, что, если я действительно хочу снимать фильмы в Голливуде, мне необходимо изменить весь стиль работы. Нужно было забыть о своем нетерпении и понять, что мне потребуются годы, чтобы впитать в себя американскую культуру.
В какой-то степени я был жертвой моего предыдущего успеха. Находились люди, которые видели мои чешские фильмы и, рассчитывая на мои потенциальные возможности, помогали мне прыгнуть выше головы. Но и эти люди не понимали, что режиссеру необходимо детальное знание того мира, который отражается в его картинах, — и особенно это необходимо режиссеру, стиль работы которого зависит от непрофессиональных актеров. Впрочем, я не могу сердиться на них за это; они не были актерами или создателями фильмов, они были бизнесменами, которые не знали, что в искусстве в каждой мелочи должен присутствовать Бог. Итак, эти люди собрали немного денег и вложили их в рискованное предприятие.
Я получил билет в Америку из рук настоящего, старомодного магната, президента компании «Галф и вестерн», которой принадлежала студия «Парамаунт». Чарли Блюдорн приехал в Америку подростком и сколотил там состояние, и у него сохранились теплые чувства к иммигрантам. Он позвонил мне, когда я был на Нью-Йоркском фестивале в 1967 году, и пригласил на ленч в модный французский ресторан. Там он быстро оказался в центре внимания всех посетителей. Когда Чарли хотел сказать мне что-то важное, он вкладывал в слова столько театрального пафоса, что от него нельзя было оторвать глаз. При этом его замечание могло носить совершенно прозаический характер.
Блюдорн сказал мне, что иммигранты были той свежей кровью, в которой Америка нуждалась для омоложения, и когда я сказал, что многие годы втайне мечтал снять фильм в Голливуде, он ответил, что может предоставить мне такую возможность.
Все рассуждения Блюдорна были изначально ошибочными, но я не обратил на это его внимания. Я не был иммигрантом и в то время не собирался становиться американцем. На самом деле мой контракт о постановке фильма на студии «Парамаунт» впоследствии обсуждался в чешском «Экспортфильме», которому, в соответствии с коммунистическими правилами, должна была отойти большая часть прибыли.
Вначале я хотел снимать в Америке фильм по незаконченному роману Франца Кафки «Америка», но я быстро отказался от этой затеи, когда летом мне посчастливилось побывать на первом публичном просмотре потрясающего нового мюзикла. Он совершенно покорил меня. Я как раз получил поддержку от студии «Парамаунт» и решил снимать фильм по этому мюзиклу. Я привлек себе в помощь друга, французского писателя Жан-Клода Каррьера. Мы обосновались в отеле «Челси» на Двадцать третьей улице и стали готовить план экранизации «Волос».
Я познакомился с Жан-Клодом на кинофестивале в Сорренто в 1966 году. После просмотра великолепного фильма Пьера Этекса я подошел поздравить его создателя. Рядом с ним вертелся улыбающийся молодой парень с бородой, который оказался сценаристом. Мы разговорились, и Каррьер просил меня звонить ему, если я окажусь в Париже. Вскоре после этого я там действительно оказался, и мы подружились.
Каррьер написал сценарии большинства последних фильмов Бунюэля, причем он работал со старым мастером и на французском, и на испанском языках, так что перспектива работать со мной на английском языке его не испугала. Я должен признать, что он помог мне ясно понять, как именно нужно снимать «Волосы», но потом, когда весной 1968 года мы уже вплотную подошли к созданию картины, дурацкая колода карт для игры в таро сделала этот мюзикл недосягаемым для меня — эту странную историю я расскажу позже.
Я был полон решимости не упустить возможности снять фильм в Голливуде, так что, когда проект с «Волосами» провалился, мы с Каррьером стали искать новый материал. Я вспомнил о печальной статье в газете, которую когда-то прочел. Это было интервью с отцом отбившейся от рук дочери. Девушка из благопристойной, зажиточной семьи в Коннектикуте каждый понедельник убегала от своей загородной жизни в мир нью-йоркских улиц. Родителям она говорила, что учится в колледже, а на самом деле в течение всех рабочих дней жила среди хиппи.
По пятницам она возвращалась в лоно семьи и весь уикэнд вела себя как студентка. Родители и дочь вместе сидели за обеденным столом, но при этом жили в совершенно разных мирах. Отец и мать узнали правду о дочери лишь тогда, когда какой-то бродяга убил ее в Ист-Виллидже — она стала случайной жертвой городского насилия.
Эта история так взволновала меня, что мы с Каррьером решили узнать как можно больше о молодых американцах, убегающих из дома. Мы поехали в Нью-Йорк и стали встречаться с ребятами из Ист-Виллиджа и их родителями. Чем больше я изучал это явление, тем больше меня привлекали не дети, а родители: в этом уравнении человеческих судеб по-настоящему за бортом жизни оказывались именно они. Постепенно мы с Жан-Клодом стали представлять себе сюжет нашей истории.
Я уже раньше решил, что в первый американский фильм я обязательно включу документальные кадры конкурса певцов, потому что эта насыщенная драматизмом ситуация все еще волновала меня. Когда я снимал «Прослушивание» в 1961 году, меня слишком ограничивала невозможность синхронизировать звук и изображение, а теперь я считал, что смогу лучше доказать мое тонкое понимание американского образа жизни, если вставлю чисто документальные кадры в мой художественный фильм.
Весной 1968 года нью-йоркская жизнь была богата событиями. В этом году убили Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди, происходили расовые волнения, антивоенные демонстрации, а культурные ценности подвергались серьезной переоценке. Нам хотелось или смотреть телевизор, или бродить по улицам, поэтому, как только у нас с Жан-Клодом появилась общая идея сценария, мы уехали обратно во Францию, чтобы изложить ее на бумаге.
Мы думали, что нам будет легче сидеть и работать в Париже, но вскоре после нашего приезда студенты с левого берега Сены затеяли свою революцию. Они поджигали автомобили, разрисовывали стены карикатурами на политиков и дрались с полицейскими. Когда мне удавалось увести Жан-Клода с баррикад он оказывался слишком возбужденным, чтобы думать о кино, поэтому я повез его в Прагу.
Я думал, что там мы сможем наконец мирно работать, но Чехословакия бурлила еще больше, чем Париж или Нью-Йорк. «Пражская весна» была в самом расцвете, коммунистическая партия утратила контроль за происходящими событиями. Создавались новые партии, раскрывались секретные досье, переписывалась история. Советский Союз подвергался насмешкам, хотя в стране проводились зловещие маневры частей Советской Армии. Наша машинка простаивала, мы не написали ни одной страницы.
В августе мы с Каррьером вернулись в Париж. Начался традиционный сезон отпусков, столица успокоилась, мы смогли наконец взяться за наш сценарий.
Как-то летним днем Жан-Клод и я решили передохнуть и отправились в район Пляс-Пигаль, чтобы поискать нашего приятеля-киношника Жан-Пьера Рассама на его привычном месте, в паршивеньком баре на углу. Мы нашли его и провели вместе приятный вечер, мы пили и болтали с красивой еврейкой сомнительной нравственности по имени Ева. Мы были молоды и ни в чем не знали удержу. Жан-Пьер решил гульнуть и посулил Еве тысячу франков за ночь, после чего они уехали на такси к ней домой. Мы с Жан-Клодом допили вино и вернулись к нему в квартиру, которая в то время больше напоминала приют. У Жан-Клода были друзья на всех континентах, поэтому у него всегда останавливались экзотические гости. Кроме того, у него была жена, крошка дочь и теща. Когда мы вернулись, вся команда спала глубоким сном.
Мы прошли на цыпочках по скрипучему полу коридора в кухню, перекусили, еще немного выпили на сон грядущий, еще немного поговорили о сценарии. Я не скоро добрался до постели. У меня была отдельная комната; я лег и сразу уснул.
Потом над моим ухом зазвонил телефон. Трезвонили все аппараты в доме. Наконец кто-то снял трубку. Я уже начал засыпать снова, как вдруг дверь моей комнаты тихо открылась. На пороге стоял Жан-Клод в трусах, с сонными глазами.
— Это тебя, Милош.
Я взял трубку и услышал неразборчивый голос Жан-Пьера, известного своими шуточками.
— Милош, русские оккупировали вашу страну!
Все газеты только и писали что о Дубчеке, Брежневе и «пражской весне».
— Слушай, — сказал я. — Ты пьян, и это не смешно.
— Я не пьян! Русские танки вошли в вашу страну!
— Жан-Пьер, мне надоело.
Я положил трубку и решил подождать, чтобы выяснить, достаточно ли холоден я был с ним, чтобы отбить у него охоту звонить мне. Он был здорово пьян, но и я был не трезвее, так что с трудом держал глаза открытыми. Однако в тот момент, когда я проваливался в сладкий сон, снова зазвонили все телефоны в доме. Снова в дверях комнаты появился Жан-Клод.
— Это тебя.
Я потянулся к телефону.
— Да, Жан-Пьер.
— Слушай меня, Милош! Я не шучу! Бога ради, включи радио! Подожди минутку! Подожди! Не клади трубку! Я передаю Еве. Она тебе скажет.
Жан-Пьер услышал новости, когда Ева сунула его под холодный душ. Она пыталась привести его в чувство в ванной комнате и включила радио, надеясь, что какой-нибудь рок-н-ролл поможет ей справиться с этой монументальной задачей. Так я узнал, что Советский Союз вторгся в Чехословакию и все уже будет не таким, как прежде.
Двадцать первого августа 1968 года Чехословакия оказалась отрезанной от остального мира, а мои Вера, Петр и Матей были в Праге. Я подумал о моих родителях и о том шансе, который они упустили перед войной, когда Куколы предложили им уехать из страны накануне немецкой оккупации. Я решил, что не повторю их ошибки.
Оказалось, что моему брату Павлу, известному домоседу, пришли в голову те же мрачные мысли. В тот же самый день он собрал свою семью и уехал с родины в единственное место, где он бывал за пределами Чехословакии. За несколько месяцев до этого он побывал в Брисбене, в Австралии, и именно там он сумел почувствовать себя счастливым. Он до сих пор живет там, пишет абстрактные картины с видами морского дна и возглавляет все увеличивающееся семейство.
В первые дни после вторжения в Чехословакии царил хаос. Дубчек и другие лидеры были вывезены в Советский Союз. Ходили слухи, что их расстреляли и что Советы собираются посадить у нас новое правительство, но в то же самое время усиливалось сопротивление народа оккупантам. Толпы людей, рыдая, окружали советские танки и кричали на солдат. Некоторые умоляли их уйти домой, некоторые кидали в них камни. Было убито много людей. Подожгли несколько танков. Радио Праги продолжало выходить в эфир и руководить пассивным сопротивлением, призывая людей убирать с улиц дорожные знаки, чтобы еще больше запутать и без того дезориентированную Советскую Армию. Между тем тысячи чехов и словаков начали переходить западную границу страны, которая впервые за двадцать лет оказалась открытой.
Я быстро протрезвел, бросился к приемнику и сидел возле него как приклеенный, пока мог это выдерживать. Я чувствовал себя таким же беспомощным, как в тот день, когда я пытался сдвинуть с места буфет на изогнутых ножках во время гестаповского обыска. Русские играли наверняка, и они, разумеется, собирались набросить на набиравшееся новых сил общество густую сеть махрового сталинизма. Сменится несколько поколений, прежде чем мы сможем излечиться от этой травмы.
Мне нужно было вытащить семью из страны. Клод Берри и Жан-Пьер Рассам немедленно вызвались поехать в Прагу и вывезти Веру и моих мальчиков из Чехословакии. Я не решался вернуться туда сам, поэтому я уцепился за их предложение. Проблема была лишь в одном — у них не было машины, чтобы поехать туда. В 1968 году Клод Берри еще не был всемирно признанным режиссером и продюсером. Он был всего лишь актером, который только что поставил свой первый фильм и чья старая машина проводила больше времени в ремонте, чем в пути.
Я боялся, что в любой момент могут закрыть границу. Рассам разрешил проблему, взяв «ситроен» у Франсуа Трюффо, и тогда я написал несколько истерических фраз для Веры, заклиная ее хватать детей и ехать в Париж. Берри и Рассам пустились в дорогу, ехали они без остановок. На чешской границе они увидели толпы встревоженных людей, выезжающих из страны, но в страну не пытался попасть никто. Они въехали беспрепятственно, а потом, отъехав от границы, оказались в полном замешательстве. На шоссе и улицах не было дорожных знаков, на домах не было ни номеров, ни табличек с названиями улиц. У них не было карты, а вокруг никто не говорил ни по-английски, ни по-французски, ни по-испански. Они долго ездили по плохим дорогам. Они видели русских солдат и танки. На каждом перекрестке у них возникало ощущение, что здесь они уже были. Наконец на маленькой заправочной станции в каком-то городишке нашелся паренек, заговоривший с ними на ломаном французском. Месье хочет добраться до Праги? Pas problem. Без проблема, он сам как раз собирается туда, чтобы понять, что происходит.
— Suivez-vous! — приказал он. — Следуйте за вами!
Времени на выяснения не было. Парень вскочил в машину, промчался по городишку, чтобы подобрать пару приятелей, потом выехал на шоссе. Они ехали за ним, напуганные, раздраженные, перекидываясь нервными шуточками насчет Франца Кафки. Вдруг Жан-Пьер почувствовал, что его мочевой пузырь вот-вот лопнет. До сих пор он слишком мало думал о своем теле и не ощутил этого. Клод не хотел останавливаться, чтобы не потерять из виду проводника, который мчался по извилистым, покрытым рытвинами дорогам с головокружительной скоростью. Мои друзья начали спорить. Клод был непреклонен, и в конце концов Жан-Пьер перебрался на заднее сиденье и начал облегчаться через окно. Именно в этот момент они увидели, что к ним приближается колонна русских грузовиков, их капоты походили на морды мастифов. Жан-Пьер поспешил отодвинуться от окна еще до того, как сумел прекратить уже начатое дело. Он боялся, что русские могли усмотреть в отправлении его естественных потребностей акт политического протеста и убить его. В результате он обмочился сам и обмочил всю машину, что несколько разрядило ситуацию.
Проводник помог моим милым французам найти нашу квартиру. Вера была дома, но она не говорила ни по-французски, ни по-английски, ни по-испански. Жан-Пьер предстал перед ней с огромным мокрым пятном на брюках. Клод протянул ей клочок бумаги с моими каракулями. Вера перечитала их несколько раз, потом схватила наших четырехлетних близнецов, впихнула все что могла в два чемодана, со слезами простилась с родителями и уселась в «ситроен». Она взяла с собой все, кроме паспорта, но, к счастью, чешские пограничники все еще выпускали из страны любого гражданина с удостоверением личности. И так Вера и мальчики смогли пересечь границу безо всяких бумаг.
С помощью моих французских друзей мы нашли просторную квартиру в пригороде Парижа, и вскоре она заполнилась чехами. Бывали ночи, когда у нас ночевали одновременно девять человек, комнаты и коридоры становились иллюстрацией справочника «Кто есть кто в чешской «новой волне». У нас побывал Иван, а кроме него — Юрашек, Яромир Иржес, Немец и Шкворецкий. Мы слушали сообщения пражского радио и читали между строк в чешских газетах. Мы до потери сознания спорили над тем, какой сделать выбор. Должны ли мы вернуться? Должны ли мы сидеть спокойно здесь и ждать прояснения ситуации? Должны ли мы перестать обманывать самих себя и попросить где-нибудь политического убежища? Разговоры затягивались допоздна, а потом мы не могли спать. Мы стояли на перепутье наших жизненных дорог, все представляли будущее по-разному, и у каждого из нас были свои собственные страхи, таланты и мечты.
Той осенью на протяжении нескольких месяцев казалось, будто страна выдержала советское вторжение. Дубчек под дулом пистолета подписал в Москве то, что от него требовали, но потом он вернулся в Прагу, где его встречали как героя. Он оставался у власти, пресса не подвергалась цензуре, чешское радио вещало так же свободно, как и весной.
Некоторые из наших гостей вернулись в Прагу. Вера не чувствовала себя счастливой в Париже. Она скучала по своим родителям, по своему миру, по родному языку. В Праге перед ней открывалась прекрасная карьера актрисы и певицы в Театре «Семафор». Она боялась, что в эмиграции она превратится в пьющую домохозяйку. К тому же романтическая стадия нашего брака уже миновала, и несколько месяцев она просто страдала. Наконец как-то вечером она заявила мне, что больше не может жить за границей. Она решила вернуться. Я сказал ей, что я тоже вернусь — в Америку, к моим фильмам.
Мы попрощались. В какой-то степени я даже радовался, что смогу пересечь Атлантику налегке. Я был разорен, у меня в руках оставался лишь сомнительный контракт. Я не мог дать семье достаточно стабильное положение. У меня не было ничего, кроме твердого намерения покорить Голливуд. Все остальное — детали.
Я полетел в Нью-Йорк с Иваном, который твердо решил эмигрировать. Я еще не сжег мосты, связывавшие меня с Чехословакией, потому что официальный контракт, заключенный «Фильмэкспортом» и «Парамаунтом», все еще оставался в силе. Я въехал в страну по чешскому паспорту, с визой, дававшей мне право на работу в Америке.
Иржи Восковец, который когда-то написал вместе с Яном Верихом «Балладу в лохмотьях», а с тех пор поменял имя на Джордж Восковец и стал актером в Нью-Йорке, где жил уже двадцать лет, нашел для нас чудесный дешевый домик. Мы сняли его. Он стоял среди таких же домов из темного камня недалеко от Лерой-стрит в Виллидже. Чтобы подойти к нему, нужно было пройти через узкий проход между двумя домами. Мы назвали этот короткий туннель нашей «мышиной норой», он вел в маленький садик, где росло несколько тенистых деревьев.
Наш домик походил на старый пирог — это была высокая выцветшая ванильно-розовая пирамидка. На четырех этажах, соединенных винтовой лестницей, располагались четыре комнаты. Нижний этаж частично уходил под землю, и в нем размещалась кухня с длиннющим старинным столом. Мы с Иваном пытались выучить язык и для этого наклеивали на стены и шкафы карточки размером три на пять дюймов с написанными словами и запоминали странные английские идиомы, занимаясь стряпней. На втором этаже была гостиная, на третьем — спальня, на четвертом — кабинет.
Малюсенький садик был стиснут стенами, покрытыми плющом, которые ограждали его от шумных соседних улиц, где жизнь напоминала бесконечный парад хиппи. Этот садик дарил нам покой и мир, казалось, что мы находимся в Александрии, Барселоне или в каком-то другом древнем городе.
Мы никогда никого не выгоняли, поэтому в доме постоянно были люди. Какие-то друзья останавливались у нас, кто-то уезжал, а кто-то просто выходил ненадолго. Драматург Джон Гуэйр говорил, что наш маленький домик похож на итальянскую виллу. Каждый раз, когда он заглядывал к нам, ему казалось, что он уехал из Америки и попал в колонию беженцев и иностранных художников, где значение имеют только книги и алкоголь, — в посольство авангардной богемы.
Время, проведенное на Лерой-стрит, я вспоминаю с удовольствием. Мне было под сорок, я любил ходить по улицам Нью-Йорка, чувствуя, что теперь этот умный и нервный город с каждым днем становится все больше моим.
Мой американский фильм продвигался вперед, сценарий был почти готов. В «Отрыве» шла речь о супружеской паре из среднего класса, которая пытается разыскать свою пятнадцатилетнюю дочь, уехавшую на конкурс авторской песни в Ист-Виллидж. Родители безуспешно прочесывают улицы, потом вступают в Общество Родителей Сбежавших Детей и оказываются в фешенебельном зале, где все эти родители старательно курят марихуану, чтобы понять, что именно увело из дома их драгоценных чад. Они возвращаются домой ошеломленные, вместе с другой парой, тоже членами общества, и начинают играть в стрип-покер: проигравший должен раздеваться. Они не отдают себе отчета в том, что их дочь решила завязать с уличной жизнью и спокойно спит в своей комнате на втором этаже.
Я познакомился с молодым кинорежиссером Джоном Клейном и его приятелем-денди Винсентом Скиавелли, которые только что сняли студенческий фильм о сбежавшей из дома девочке, и попросил Джона помочь мне и Каррьеру со сценарием. Потом я переписал сценарий вместе с Джоном Гуэйром и наконец сдал его на «Парамаунт».
Первая реакция на сценарий поступила непосредственно от Чарли Блюдорна.
— Никому твой сценарий не нравится, Милош, — сказал он.
Потом были нервные переговоры, манипуляции, обеды, ночные выпивки и предложения. На «Парамаунте» не хотели, чтобы я ставил «Отрыв», но предлагали мне снимать у них другие фильмы, например «Галилея» с Родом Стайгером. Я же был полностью уверен в моем сценарии и не мог представить себе какую-то другую работу. К счастью, в моем контракте с «Парамаунтом» была лазейка. Если студия отвергала мой сценарий, я имел право выкупить его, возместив все затраты. Мне выплатили к тому времени примерно 10 000 долларов в виде суточных, кроме этого, были еще какие-то билеты на самолет и другие расходы; я подсчитал, что сценарий обойдется мне в 30–40 тысяч.
Меня никогда не взяли бы бухгалтером в Голливуд. Настоящая стоимость моего сценария была около 140 000 долларов. Агент Клода Берри, представлявший мои интересы, являлся одновременно агентом менеджера, который подписал контракт на мой фильм. Это было соглашение по типу «играй-или-плати», гарантировавшее ему 50 000 долларов независимо от того, будет фильм снят или нет. Потом возникли новые проблемы…
Сто сорок тысяч долларов — это были колоссальные деньги. Я уже едва не попал в тюрьму за половину этой суммы. Я не зарекомендовал себя как режиссер, я плохо говорил по-английски, качество моего сценария оставалось спорным, а я уже задолжал сто сорок тысяч!
Утром я понял, что не Могу подняться с постели. Я встал и почувствовал, что мои ноги как будто сделаны из резины. Я с трудом добрел до ванной. Все мышцы и суставы болели, стоять я не мог. Я дотащился обратно до кровати, свалился, и неизъяснимая сладость разлилась по всему телу. Я почувствовал, что умираю, что я уже никогда не встану с этой кровати.
Мне очень повезло, что рядом был такой друг, как Иван. Он образцово ухаживал за мной, отражая все телефонные звонки и всех посетителей. Я был не в состоянии ни с кем разговаривать. Через неделю я уже не хотел разговаривать и с Иваном.
— Может быть, тебе стоит показаться психиатру? — мягко предложил он.
— Может быть, тебе стоит показаться психиатру, — ответил я.
— Прекрасно, я вижу что твое «я» в рабочем состоянии, — сказал Иван. — Это уже что-то.
В последующие дни Иван продолжал задавать мне странные вопросы относительно моих ощущений, моего детства, моих симптомов. Время от времени он приходил ко мне с каким-то медицинским заключением и приносил какие-то таблетки. Он постоянно объяснял мне, что поговорил со своим другом, таким же амбициозным и одержимым типом, который раньше ни в чем не знал поражений и прошел через такие же испытания. Он даже начал выдавать такие ученые термины, как «horror mortis» («страх смерти»).
Позже я узнал, что Иван ходил к психиатру вместо меня, за меня. Психиатр был поклонником кино, так что Милош Форман получал скидку. Иван знал меня вдоль и поперек, поэтому для него не представляло сложности описать мои симптомы, рассказать мои мечты, попытаться сыграть мои реакции. Добрый доктор ничего не заметил, хотя в конце концов Иван признался ему, что я подвергался психоанализу через посредника.
А я тем временем пошел на поправку. Когда я встал, чтобы пойти в ванную, я внезапно обнаружил, что могу задержаться в комнате. Я даже смог немного посмотреть в окно. Я сполз по ступенькам и уселся на диван в гостиной. Потом, утром, я вышел в садик. Я стоял на открытом пространстве, вдыхая свежий воздух, все еще в пижаме, но воображаемая лихорадка уже не мучила меня. Я пролежал в постели два месяца.
Теперь я постепенно обретал свою энергию и возвращался к жизни. Я пообедал с Хелен Скотт, и она рассказала мне, что на студии «Юниверсал» решили проводить новую политику. Они искали нового «Беспечного ездока» (фильм принес им большую прибыль), так что были готовы снимать фильмы по рискованным сценариям, если те стоили меньше миллиона. Она связалась с Недом Тэнненом и сумела заинтересовать его моим проектом. Я полетел в Лос-Анджелес и прочитал сценарий Тэннену и Дэнни Селзнику, сыграв для них все роли фильма. Это был спектакль всей моей жизни. Я уже не помню почему, но мне надо было вернуться в Нью-Йорк. Когда я добрался до Лерой-стрит, там была телеграмма из «Юниверсал». Они хотели снимать «Отрыв».
Я запретил себе радоваться этой телеграмме. Человеку, только что пережившему тяжелые времена, бывает страшно поверить первой же хорошей новости. Я был уверен, что вскоре возникнет новая непреодолимая проблема или что-нибудь еще, и я оказался прав.
«Юниверсал» предложил сценарий нескольким продюсерам для подготовки бюджета. По самым скромным подсчетам выходило, что картина обойдется в 1 200 000 долларов, а позиция «Юниверсал» была незыблемой. Компания не собиралась истратить ни одного цента сверх миллиона долларов. А поскольку мне нужно было прежде всего расплатиться с «Парамаунтом», мой бюджет урезался и вообще до 850 000 долларов.
Я стал искать какого-нибудь сумасшедшего, который мог бы помочь в съемках фильма за небольшие деньги, и кто-то рассказал мне про Майка Хаусмана. Он испытывал мотоциклы, и на его счету было несколько авангардистских фильмов. Мне сказали, что, если надо, он будет лазить по карманам, но фильм поставит.
Я встретился с Майком за обедом. Это был молодой, высокий, энергичный парень, конечно, сумасшедший. Я только начал рассказывать ему историю «Отрыва», как он перебил меня:
— Сколько вам на это дают?
— Я сейчас дойду до этого.
— Нет, нет. Сколько?
— Ну ладно. Восемьсот пятьдесят, но я…
Майк пожал плечами:
— Ладно, снимем за восемьсот пятьдесят.
Он ошибался. Я согласился на меньший гонорар, он тоже. Все актеры работали за суточную оплату. Все перевозки осуществлялись в машине Майка, он сам сидел за рулем. Машина была открытой — закрытая перегревалась бы, — но на переднем сиденье умещались Мирек Ондржичек и я, а на заднем — наши главные исполнители Бак Генри и Линн Карлин и еще какой-нибудь актер. Мы сняли фильм за 810 000 долларов.
Майк Хаусман принадлежал к одной из богатейших семей Нью-Йорка, но вы бы никогда не догадались об этом. Правда, узнав, что его родители с ним не разговаривают, вы бы скорее в это поверили. Его готовили к руководству семейным бизнесом, но он бросил все это. Родственники считали, что он просто прожигает жизнь. Своим «Отрывом» я действительно обязан Майку. С тех пор он многого добился в кино, и до всего этого он дошел собственным путем, и мне кажется, что это было для него главным.
К тому времени когда мы по-настоящему начали съемки «Отрыва», а это произошло летом 1970 года, я уже пару лет подыскивал актеров. Моим помощником в этом деле, хотя она об этом и не догадывалась, стала Мэри Эллен Марк, прекрасный фотограф и прекрасный друг. Каждый уик-энд Мэри Эллен и я встречались и шли смотреть бесконечный хэппенинг у фонтана Бетезда в Центральном парке, где настоящие хиппи смешивались с хиппи «воскресными». Мэри Эллен фотографировала, а я выискивал типажи для фильма. Еще я собирал материал для «Волос», но тогда я не знал этого.
Как-то раз я увидел двух юных девушек, которые плескались в фонтане. Одна из них выглядела точно так, как могла выглядеть сбежавшая девочка в моем фильме. Ей было около пятнадцати, она явно хотела принадлежать к «детям-цветам», но было видно, что она не живет на улице. Я решил заманить ее на пробы.
В Чехословакии я просто подошел бы к ней и задал свой вопрос, но в Нью-Йорке, да еще с моим жутким английским я боялся сойти за какого-нибудь педофила из Европы, пришлось послать на предварительные переговоры Мэри Эллен. Она вернулась с девочкой и сфотографировала ее. Девочку звали Линниа Хикок, и в кинопробах она выглядела такой доверчивой и естественной, что я предложил ей роль.
Мэри Эллен познакомила меня со своим другом Баком Генри, которого я взял на роль отца героини. Я пригласил на роль его жены Линн Карлин, потому что она произвела на меня большое впечатление в фильме Джона Кассаветеса «Лица», который мне очень понравился.
Я пригласил всех этих людей на роли в фильме еще до того, как стало ясно, что наш бюджет не принят «Парамаунтом», поэтому, когда я получил еще один шанс на «Юниверсал», оказалось, что моя картина будет значительно дешевле, чем ожидалось. Я постарался пригласить как можно больше друзей на эпизодические роли. То же сделал и Майк Хаусман — в целях экономии он даже уговорил своего отца, Джека, с которым помирился в то время, сыграть маленькую роль. Многие люди работали в фильме задаром, в собственной одежде, например, исполнители главных ролей носили то, что отобрали костюмеры из их гардероба.
Я ставил «Отрыв» так же, как и мои чешские фильмы. Я объяснял актерам основную идею эпизода. Я обсуждал с ними мотивацию поведения и склад ума их персонажей, а затем показывал им написанный нами диалог. Очень часто они выражали наши мысли собственными словами.
Я пытался сделать фильм как можно более естественным. В сцене игры в стрип-покер, ближе к концу картины, я сделал так, что актеры не знали, кто проиграет следующую партию. Для первого дубля я разложил карты, как мне было нужно по сюжету, но дальше актеры играли в настоящий стрип-покер.
Атмосфера на площадке была великолепной, какой она и должна была быть в таких обстоятельствах. У нас не было примадонн, не было барьеров, зависти, не было парикмахеров, гримеров, не было грузовиков-трейлеров. Я думаю, что зритель может почувствовать это, смотря фильм.
Мне было интересно увидеть самодеятельные таланты, пришедшие с улицы на наш «конкурс», который оказался совсем не похожим на мое старое «Прослушивание». Девушка с гитарой, приехавшая в Нью-Йорк с Юга, произвела на нас большое впечатление своей композицией. Ее звали Кэти Бейтс. Пришла еще одна совершенно никому не известная певица по имени Керли Саймон, которая спела нам замечательную песню. В нашей сцене в ночном клубе снимались Айк и Тина Тернер.
«Отрыв» заканчивается торжественным обедом. Линниа представляет родителям своего парня, с которым познакомилась на улице. Он старше ее на несколько лет, у него нечесаная борода, длинные волосы, обветренные щеки, он ведет себя как наркоман. Он молчит. Родители задают обычные в таких случаях хитроумные вопросы, но отвечает на них Линниа. Оказывается, что парень — музыкант, он сочиняет современную громкую музыку и играет на фортепиано. Родительский допрос так и продолжается через посредника, пока Бак Генри не задает вопрос, на который Линниа ответить не может:
— И ты получаешь за это деньги?
Парень долго молчит, потом кивает.
— Сколько? — покровительственно спрашивает отец.
После новой длинной паузы хиппи впервые открывает рот:
— Двести девяносто тысяч долларов.
Отец давится супом.
— Без налогов, — добавляет парень, чтобы старик немного пришел в себя.
Фильм заканчивается тем, что отец, аккомпанируя себе на рояле, поет дурным голосом «Чужие в раю» для дружка своей дочки.
Джон Клейн нашел настоящего музыканта, Дэвида Джиттлера, на роль парня. Он абсолютно соответствовал моему представлению об этом персонаже. Мне нравилось бесстрастное лицо и выразительные глаза Дэвида. Когда мы подошли к съемке его первой фразы, «Двести девяносто тысяч долларов», я объяснил ему, чего хочу добиться, и рассказал, в чем суть эпизода. После этого включили камеру.
— И ты получаешь за это деньги? — спросил Бак Генри.
Джиттлер выдержал нужную паузу и кивнул. Пауза была великолепная.
— Сколько? — спросил Бак.
После этого наступила потрясающая пауза, которая постепенно переросла в паузу слишком длинную, а потом стала и вовсе бесконечной.
— Стоп! — скомандовал я. — Дэвид, именно сейчас ты должен сказать «Двести девяносто тысяч долларов». Когда он спросит тебя — сколько. О'кей? Да?
Дэвид нервно раскачивался на стуле, его голова мотнулась, я принял это за кивок, так что мы снова приготовились снимать.
— Камера! Снимаем!
— Сколько? — снова спросил Бак.
Молчание. Дэвид просто сидел, уставившись в стол.
— Стоп! Дэвид, в этом месте ты должен сказать свою фразу! Ты отвечаешь на вопрос, о'кей?
Дэвид снова покачался на стуле, снова вроде бы кивнул, на сей раз казалось, что он понял.
— Пожалуйста, не забудь, ладно? О'кей! Камера! Снимаем!
Диалог опять шел плавно до самой фразы Дэвида, а потом наступил новый период все углубляющейся тишины.
— Стоп! Дэвид? Почему ты не говоришь свои слова?
— Потому что я никогда не зарабатывал двести девяносто тысяч долларов за год, — пробормотал Дэвид, глядя на свои руки.
— Но, Дэвид! Это же фильм! Это не про тебя!
— Нет, это про меня. Я играю самого себя в этой картине, и я не хочу говорить ни слова неправды. Потому что я действительно музыкант. Я действительно играю на фортепиано, я действительно пишу песни.
— Дэвид, ты пришел сюда, на этот обед, как будто ты ухаживаешь за девушкой! А на самом деле ты за ней не ухаживаешь!
— Откуда вы знаете? Мысленно ухаживаю.
Я попытался переубедить Дэвида, но он даже не смотрел на меня и упрямо доказывал, что фильм про него. Наконец у меня опустились руки, и тогда за дело взялся Джон Клейн. Он отвел Дэвида в сторону и что-то шептал ему на ухо битых два часа, а мы все нервно слонялись по площадке. Потом он подошел ко мне и сказал, что Дэвид готов произнести свои слова в нужный момент. Теперь уже я отвел Джона в сторонку:
— Что ты ему сказал?
— Я спросил у него, сколько он самое большее зарабатывает за год, а потом я объяснил ему, откуда взялась эта цифра, двести девяносто тысяч. Я сказал ему, что правительство сразу заберет половину, а потом еще надо будет платить агентам и бухгалтерам, и потом еще будут другие расходы, ну и так далее. И в конце концов я дошел до трехсот долларов, которые он заработал в прошлом году.
— Так он все еще думает, что этот фильм про него? — недоверчиво спросил я.
— Ты хочешь, чтобы он говорил убедительно, или не хочешь?
Я скомандовал: «Мотор», — и затаил дыхание.
Все началось так же гладко.
— Сколько? — спросил Бак.
— Двести девяносто тысяч, — сказал Дэвид. — Без налогов…
Я вздохнул с облегчением и уже хотел сказать «Стоп!», когда Дэвид снова заговорил и на этот раз начал импровизировать. Он вошел в роль, и я не стал мешать ему.
— Забавная штука, — сказал он. — Знаете, многое из того, что делает правительство, меня злит, ну вот я и пишу песни про это и хочу, чтобы их как можно больше людей услышали… А потом приходится платить именно за то, что тебя больше всего злит… Но знаете, я, как мне кажется, признаю противоречия…
Это было великолепно.
Когда мы закончили «Отрыв», я был уверен, что это очень хороший фильм. Я рассчитывал на то, что его успех в Америке даст мне возможность навсегда вернуться к моей семье в Прагу.
Политическая ситуация в Чехословакии стала к этому времени трагической. Александр Дубчек и другие либеральные коммунисты «пражской весны» ушли в историю, к власти вернулись старые сталинисты. Начались чистки, аресты, запреты на книги и фильмы, но я все еще не хотел эмигрировать из моей страны, как это сделал Иван. Я думал, что «Отрыв» станет таким хитом в Америке, что даже ревнивые партийцы с «Баррандова» уже не смогут мне навредить. Я заработаю много денег, поеду домой через четыре или пять месяцев, отдохну с семьей, а потом начну искать новую работу. Кроме того, Папушек и Ондржичек оба были в Праге, так что я надеялся, что мне повезет и я смогу собрать почти всю мою старую команду.
Американцы — самый благородный народ на свете. Они невероятно искренни, уступчивы, всегда готовы прийти на помощь, всегда открыты для нового. Но они также могут быть совершенно невежественными, когда речь заходит об остальном мире. По мнению многих американцев, если вы приехали из коммунистической страны, вы наверняка красный или по меньшей мере левак.
В 1971 году «Отрыв» был наконец показан на открытом просмотре в кинотеатре «Плаза» в Нью-Йорке. Первый сеанс начинался в полдень в воскресенье, и мы с Майком Хаусманом решили пойти. В тот день я проснулся в четыре часа и больше уже не заснул. В шесть часов я побежал за воскресной «Нью-Йорк таймс». Я лихорадочно пролистал толстую газету и нашел весьма благоприятную рецензию. Они даже поместили мою фотографию.
Я прочел всю газету, а потом решил, что должен как следует обставить великую премьеру моего первого американского фильма. В десять часов я отправился в гараж за машиной. Это был старый зеленый «мерседес», я не ездил на нем больше года, и он совсем застоялся. Я привез его из Европы, на нем еще были чешские номера. Я собирался подъехать к кинотеатру, где-нибудь позавтракать, а потом пить кофе и ждать Майка.
В тот день я был так возбужден, что, выехав из гаража, сразу же поехал на красный свет. В тот момент, когда я увидел в зеркальце заднего обзора полицейскую мигалку, я сообразил, что забыл дома бумажник. У меня не было ни прав, ни паспорта, ни удостоверения личности, но зато были очень странные номера.
Полицейский был беспощаден. Он задержал меня сразу, как только услышал мой акцент. В участке я рассказал дежурному сержанту, что я — чешский кинорежиссер, и он понял, что я не просто угонщик, а угонщик-коммунист. Я пытался объяснить, что все дело в нервах. Через час в «Плазе» должна состояться премьера моего первого американского фильма, и мне было просто сложно думать о чем-то другом.
Чем больше я говорил, тем больше вызывал подозрения. Полицейские уже собирались бросить меня за решетку, когда меня осенило:
— Слушайте! У вас здесь есть сегодняшняя «Нью-Йорк таймс»?
Они усмехались, пока я лихорадочно листал газету. Им-то все уже было ясно. Я нашел свою грязноватую фотографию и сунул им под нос. Усмешки сбежали с лиц. Перед ними был Мистер Голливуд. Очень Важная Персона из кино. Они быстро позвонили в кинотеатр «Плаза» и связались с Майком Хаусманом.
Когда Майк вызволял меня из участка, он хохотал так, что, если бы этот смех удалось законсервировать, мы бы до сих пор слышали его отголоски. Он еще хихикал, когда мы входили в кинотеатр, но едва мы оказались в зале, как смех прекратился: на премьеру моего первого американского фильма собралось всего-навсего восемь зрителей.
Майк и я провели в «Плазе» целый день и постепенно успокоились. К вечеру билеты стали продаваться лучше. Во время фильма зрители смеялись и веселились, но повисшая в воздухе концовка, казалось, озадачивала их. Сбежавшая дочь вернулась домой, но как понять, надолго ли? Ясно, что никого из семьи пережитое потрясение ничему не научило. Нью-йоркские зрители казались разочарованными. Тем не менее после последнего сеанса мы с Майком были довольны тем, что увидели.
Мнения рецензентов были разными: от хвалебных до двух-трех писулек, в которых меня обвиняли в том, что я обливаю Америку грязью, и советовали мне убираться шипеть туда, откуда я пришел, — интересно, что авторами этих замечаний были друзья — эмигранты из коммунистических стран. Позже фильм сделал неплохие сборы в Европе, но в Америке дохода от него не было. Во многом был виноват неопределенный финал, но большую роль сыграло и то, что со стороны «Юниверсал» не последовало ни одного слова в поддержку фильма, никакой рекламы. «Отрыв» показывали на протяжении шестнадцати недель. Он никогда не был в широком прокате и до сих пор не записан на видео.
Поскольку мне приходилось расплачиваться по долгам еще до того, как «Отрыв» принес какую-то прибыль, я так и не увидел ни цента. Я был разорен, срок моей американской визы истекал. Мне нужно было решать, где жить и работать. Принять самое главное решение было легко: о возвращении в Чехословакию больше не могло быть и речи. Во-первых, я боялся возвращаться, потому что знал, как коммунисты не доверяют людям, жившим за границей без каких-то весомых оснований. Во-вторых, я был слишком честолюбив, чтобы возвращаться побежденным. Мой американский фильм не покорил Голливуд, у меня было всего несколько рецензий. Но я твердо решил сделать еще одну попытку. В глубине души я знал, что смогу снять удачный фильм в Америке — фильм, который мне ни за что не удалось бы снять в Чехословакии.
Наконец, когда вы совершенно выбиты из колеи и потерпели полное поражение, самые ничтожные вещи начинают приобретать огромное значение. У меня просто не было денег на обратный билет. Итак, я написал вежливое письмо чешским властям с просьбой разрешить мне остаться за границей еще на какое-то время. Мне быстро ответили, что я должен вернуться в Прагу и поставить какую-то печать в паспорте. Было ясно, что, если я вернусь, обратно мне уже не выехать, так что я написал новое письмо, о том, что у меня нет денег на самолет, я прошу лишь о печати, которую без проблем могло поставить мне чешское посольство в Вашингтоне.
Следующей дошедшей до меня новостью стало известие о моем увольнении с «Баррандова». Жребий был брошен. Я стал эмигрантом и подал прошение о выдаче мне «грин карт». Спустя несколько месяцев мне пришло приглашение на беседу в Иммиграционную службу.
Через барьер в приемной на меня смотрел суровый человек с булавкой в галстуке.
— Ваше прошение о выдаче «грин карт» отклонено.
— На каком основании?
— На том основании, что вы солгали в этом прошении.
— О чем я солгал?
— Вы утверждаете, что никогда не были членом коммунистической партии.
Я с изумлением уставился на него.
— Послушайте. — сказал я, — я не знаю того, что знаете вы, но что до меня, то я никогда не был членом ни одной политической партии, и уж в особенности — коммунистической.
— Наши сведения говорят о другом, — сказал бюрократ. — Вы будете подвергнуты процедуре депортации.
Это заявление так потрясло меня, что я немедленно стал искать адвоката, занимающегося проблемами иммиграции. Адвокат согласился, что моя ситуация была очень серьезной, но подал апелляцию и сумел отсрочить мою высылку.
Через год мне пришло новое извещение из Иммиграционной службы. Мне предлагалось снова встретиться с человеком с булавкой в галстуке. Он был суров, как обычно.
— Мистер Форман, вы никогда не были членом коммунистической партии, — сообщил он мне и протянул мою «грин карт».
У меня нет точного объяснения происшедшему. Я думаю, что правительство США получало информацию из источников по обе стороны «железного занавеса». Видимо, у американцев не было независимой сети информаторов в Чехословакии, так что им не приходилось выбирать сотрудников. И если чешская госбезопасность хотела навредить какому-нибудь эмигранту, она просто поставляла о нем информацию, которая была ей выгодна.
Меня не слишком волновала нелегальность моего пребывания в Америке в течение года. Я не имел права работать, но я и так не особенно стремился к этому. Я понял, сколько мне еще надо узнать об Америке, чтобы снимать фильмы в этой стране. Я осознал, что в Америке всегда будут какие-то вещи, которые я не смогу постичь до конца, но это не должно мне мешать до тех пор, пока я буду помнить об этом и работать в пределах моих познаний, однако мне предстояло полностью изменить стиль работы.
В Америке было совершенно невозможно ставить фильм про события повседневной жизни и снимать в нем непрофессиональных актеров. Я мог переносить на экран книги или пьесы, но мне нужно было узнать абсолютно все о мире, в котором происходят эти события, чтобы сделать мой фильм максимально правдивым.
Грубо говоря, я понял, что, если, зайдя в бар по соседству, я не буду понимать каждое услышанное там слово, мне нечего и пытаться снимать фильмы типа «Любовных похождений блондинки» или «Бала пожарных».
Когда-то в Чехословакии я пришел в мир кино как сценарист, и теперь, в первые годы моей жизни в Америке, мне снова приходилось начинать со сценариев — написанных по-английски и в совершенно других литературных традициях. Оглядываясь на эти годы, я кажусь самому себе человеком, который заново учится всем навыкам после травмы, сделавшей его инвалидом. Мне пришлось снова стать учеником. Я страстно верил в каждый сценарий, но я уже знал, каким трудным и болезненным может быть сам труд писателя, так что я выбирал лучших, остроумных, веселых соавторов, благодаря которым эта боль превращалась, насколько это было возможно, в развлечение. Первый сценарий, «Гарри, король комедии», я написал вместе с Баком Генри — этот сценарий стал предшественником «Короля комедии» Мартина Скорсезе. Писать с Баком было чертовски весело, но нам не удалось протолкнуть этот сценарий ни одному продюсеру, и тогда Бак представил меня другому великолепному сценаристу и чудесному парню, Эдди Адлеру. С ним мы работали над другим сценарием, «Пуленепробиваемый», который постигла та же участь. После этого я стал писать сценарий по роману в жанре черного юмора «Жизненно важные органы» вместе с его автором, Томасом Берджером.
Берджер был высоким, замечательным парнем с обритой наголо головой. Он обладал невероятным воображением, голова работала как восьмицилиндровый двигатель. Мы постоянно развлекали и смешили друг друга. Сначала мы серьезно садились за работу, потом тратили часы на споры об относительных преимуществах кино и литературы. Почти все мои сценаристы в душе были режиссерами, но Берджер гордился тем, что у него совершенно отсутствовали какие бы то ни было режиссерские амбиции. Он настаивал на том, что литература — самое высокое из искусств, и мы иссушили глотки в этих спорах.
Существует одна странная деталь: в процессе создания фильма самым важным кажется именно то, над чем вы сейчас работаете; когда я пишу сценарий, я абсолютно убежден, что именно он является важнейшим элементом фильма; но то же самое ощущение бывает у меня во время подбора актеров, съемки или монтажа.
Однако сценарии всегда первичны, и именно сценарии становятся фундаментом для всего фильма. Потребовалось бы очень много усилий, чтобы испортить великие сценарии, такие, как «Дети райка» Марселя Карие, «Быть или не быть» Эрнста Любича, «Квартира» Билли Уайлдера или что-нибудь из написанного Дзаваттини. Режиссер обязан взять все лучшее из сценария во время съемок, потом ему приходится еще и еще раз перепроверять свои ощущения во время монтажа, но если у него есть крепкий сценарий, то к нему всегда можно вернуться, если на съемочной площадке не возникнут какие-то оригинальные идеи.
Насколько я могу судить, создание сценариев основано всего на нескольких принципах. Мне кажется, что каждый эпизод фильма, каждое слово, каждая реакция должны быть психологически достоверными. Пусть они будут поданы в совершенно фантастическом, причудливом оформлении — главное, чтобы все, что зритель видит и слышит на экране, было по-человечески убедительным. Если вы попытаетесь навязать зрителям ситуации, неправдоподобные с точки зрения мотиваций и поведения персонажей, они почувствуют это, и вы проиграете.
Но только правды недостаточно. В больших дозах правда становится навязчивой и банальной, поэтому очень важно помнить о том, чтобы фильм постоянно удивлял зрителей, но ведь правдой удивить трудно. Никому не интересно слушать снова и снова, что дважды два равняется четырем. Но если вы скажете: «Я сейчас докажу вам, что дважды два — пять», — все обратят на вас внимание. «Сейчас я приведу доказательства». После этого вы можете предложить зрителям небольшую задачу на смекалку: «Прежде всего возьмем два листка бумаги, один — синий, другой — красный. Положим красный листок в желтый конверт, а синий — в черный. Напишем на желтом конверте зелеными чернилами два раза число «семнадцать». На черном конверте напишем розовыми чернилами семнадцать раз «два минус шесть». Теперь поменяем местами листки бумаги в конвертах, при этом сложим красный листок два раза вдоль, а синий — четыре раза поперек…»
У вас есть шанс развеселиться самому, наблюдая, как зрители следуют вашим указаниям и стараются понять их.
Но, конечно, на самом деле ваша задача состоит в том, чтобы суметь с помощью шутки выпутаться из этой ситуации. Зрители поймут, что их одурачили, но, может быть, у них останется то же ощущение, которое знакомо многим выходящим из кинотеатра: «Фильм, конечно, если говорить всерьез, дурацкий, но такой забавный!»
Иногда именно поэтому некоторые совершенно пустые фильмы имеют больший успех, чем те, где режиссер занят серьезными и тщательными поисками правды. Хороший сценарий играет на ожиданиях зрителей. Он возбуждает их, а потом оправдывает или не оправдывает эти ожидания совершенно непредсказуемым образом. Благодаря сценарию удается поддерживать иронический разговор со зрителями. Поэтому вторым важнейшим принципом для написания сценария я считаю легкость мысли.
Однако весь процесс полон теоретических ловушек. Часто кажется, что у двух персонажей фильма должен быть совместный эпизод или что сюжет должен повернуться именно так, а не иначе. По смыслу все вроде бы подходит, но когда вы пытаетесь написать этот эпизод, оказывается, что это не так. Эпизод, кажущийся таким очевидным и логичным, просто отказывается быть жизненно достоверным.
В таких случаях у меня есть один рецепт — поспать и забыть о своей идее, потому что она представляет собой не что иное, как одну из странных ловушек, расставленных теорией.
Когда я был молод и ничего еще не знал об этом, я думал, что, может быть, существует какой-то секрет писательства, способ проникнуть в тайну этого ремесла, какой-то трюк, которому меня могут научить старые мастера. В поисках этого секрета я однажды обратился к великому актеру и писателю Яну Вериху:
— Пан Верих, когда вы с паном Восковецем писали ваши прекрасные пьесы, вы начинали с какого-то наброска? С какой-то концепции или плана, который связал бы все воедино?
Маленькие темные глазки Вериха с удовольствием созерцали мою искреннюю, пастушескую наивность; его лицо было веселым.
— Да нет, ни черта! — сказал он. — Мы всегда начинаем с двух вещей: «Кто выходит на сцену?» и «Что он говорит?».
Большая часть моей культурной реабилитации протекала в отеле «Челси»; это место, бывшее на протяжении многих лет средоточием нью-йоркской богемы, идеально подходило для моих целей.
В доме на Лерой-стрит жить было прекрасно, но я ушел оттуда, как только понял, что «Отрыв» не удался. Мы с Иваном больше не могли себе позволить арендовать этот дом, так что мы оба перебрались в отель «Челси», где я и прожил до 1973 года. Тогда эта ветхая гостиничка была домом для Дженис Джоплин и многих других писателей, художников, музыкантов, актеров, фокусников, наркоманов и проповедников. Холл был загроможден холстами, которыми постояльцы расплачивались по счетам. Вся жизнь в этой гостинице была полна красивых жестов и поисков смысла существования. Мой номер находился на восьмом этаже, из окна открывался вид на закопченные кирпичные стены, пожарные лестницы и потоки машин с желтыми вкраплениями такси. В номере были плита, двуспальная кровать и искусственный камин.
Сейчас я удивляюсь тому, как мне удалось не потерять в этом жилище уверенность в своих силах. Каким-то образом я сохранил полную убежденность в том, что все в конце концов встанет на свое место. Мой бюджет на протяжении недель ограничивался долларом в день, и это здорово упрощало жизнь. Каждый день я покупал банку мяса с соусом чили и бутылку пива, а через день — буханку хлеба, и этого было достаточно. Оказалось, что в Нью-Йорке нужно очень постараться, чтобы умереть с голоду. Благодаря постоянно навещавшим меня друзьям и друзьям друзей, приглашавшим меня на обед, я никогда не скучал и редко был голоден.
Очень помогло и то обстоятельство, что мне попался самый великодушный во всем Нью-Йорке хозяин гостиницы, Стэнли Бэрд. Первого числа каждого месяца я находил в комнате конверт со счетом. Когда я понял, что не смогу внести плату, я спустился в офис управляющего.
— Я не могу заплатить, Стэнли, пока не могу, — сказал я.
— О'кей, — сказал Стэнли.
— Я или заплачу, или умру здесь, но я не перееду, можешь мне поверить.
Стэнли улыбнулся и помахал мне рукой. Этот жест никогда не менялся, независимо от того, задерживал я плату за три месяца или за восемь.
Как-то в «Челси» звонок пожарной сигнализации поднял меня с постели в три часа ночи. Я помчался в коридор узнать, что случилось. Незадолго до этого я видел в выпуске новостей страшный пожар в гостинице в Токио и сейчас мог думать только о бедных японцах с охваченными пламенем волосами, прыгавших с крыши десятиэтажного здания и разбивавшихся на цементных тротуарах.
В коридоре восьмого этажа не было признаков огня, не было дыма, не было даже намека на пожар. Вдруг я сообразил, что ниже пояса на мне ничего не надето. Я спал в короткой футболке. Стали открываться двери других номеров, так что я поспешил обратно к себе, чтобы одеться.
Когда я потянулся к ручке двери, внезапный сквозняк захлопнул ее перед моим носом. Моя футболка была слишком коротка, и как я ни старался ее натянуть, все мои прелести оставались на виду. Я стоял и думал, что мне делать, когда из двери напротив выглянула молодая женщина. Я прикрыл свое мужское достоинство руками.
— Мисс, можно мне воспользоваться вашим телефоном? У меня дверь захлопнулась, — спросил я.
Она выждала минутку, но потом согласилась и скромно отводила глаза, пока я с голым задом звонил в дирекцию. Я стал было объяснять им мою проблему, но парень, ответивший мне, был в истерике:
— У нас экстренная ситуация! Здесь пожар! Пожар! Вы понимаете? Пожар! Пожар! — и он швырнул трубку.
Было ясно, что я еще долго не смогу попасть в комнату. Молодая женщина выглядела очень мило, но ее мысли были заняты более важными делами.
— Вам не кажется, что мы тут в огненной ловушке? — спросила она.
— Да. А у вас не найдется пары брюк?
— Нет. Так нам надо выбираться отсюда.
— Да, но мне надо сперва что-нибудь надеть.
— У меня есть только юбка, но…
— Давайте юбку.
Юбка была на резинке, так что оказалась мне в самый раз. Как только я прикрыл задницу, я снова вспомнил о смерти на цементном тротуаре. Мы открыли дверь номера. До нашего этажа уже дошел запах дыма; и мы слышали, как кричали люди и как лилась вода несколькими этажами ниже. Мы помчались к лестнице.
Лестница в «Челси» тянулась с первого этажа до крыши, ее пролеты зигзагами пронизывали боковые галереи. На нашем этаже возле перил столпилась небольшая группа людей, и все они смотрели на пожарников, орудовавших на пятом этаже. Их черные резиновые робы были едва видны сквозь клубы белого дыма, вырывавшиеся из комнаты справа от лестницы, когда туда направляли струи воды из брандспойтов.
Группки зевак толпились на всех галереях выше горящего этажа, а люди с нижних этажей торопились подняться, чтобы лучше видеть происходящее. Все были одеты в дикие сочетания ночных и уличных одежд, так что я не был исключением. Рядом со мной стоял высокий мужчина, босиком и в норковой шубе. Это был Клиффорд Ирвинг, человек, написавший поддельную автобиографию Говарда Хьюза. Еще до того как удалось справиться с огнем, по рукам пошли бутылки и сигареты с марихуаной. В «Челси» даже бушующий пожар воспринимался как захватывающее дух театральное представление.
Вдруг все прекратилось. На лестнице воцарилась тишина. Можно было услышать только журчанье воды, звук капель, падавших на пол. Двое пожарных вынесли на носилках безжизненное тело.
— Она умерла, — сказал один из них нам, зевакам.
«Она» была пожилой дамой, и у нее в номере была плита. В тот вечер она поставила жарить ростбиф и заснула. Мясо сгорело. Какой-то прохожий заметил с улицы дымок из окна. Огонь не вышел за пределы сковороды, но когда пожарные ворвались в задымленное помещение, они ничего не смогли увидеть и дали волю своим брандспойтам. Они вылили в маленькую комнату галлоны воды. Пожилая дама умерла от удушья; что было его причиной — дым или водяные пары, — так никто и не узнал.
Носилки в молчании пронесли по коридору. Как только лифт с лязганьем начал опускаться, все опять оживились. Снова по рукам пошли бутылки, пожарные стали собирать свой инвентарь, шоу продолжалось. Спустя час мне удалось получить запасной ключ и вернуть юбку владелице, но вечеринка тянулась до рассвета.
У меня было еще много памятных вечеров в «Челси». Один из них пришелся на Рождество 1971 года.
В этот день я всегда становлюсь очень сентиментальным, а у меня было целых три доллара, так что я купил баночку искусственной икры и маленькую бутылку приторного шампанского, не имевшего ничего общего с виноградом, забрался со всем этим в постель и включил телевизор. Я переключал каналы до тех пор, пока не наткнулся на стоп-кадр, изображавший камин с пылающим огнем. Я вытянулся во весь рост, съел три ложки фальшивой икры, выпил стакан фальшивого шампанского, я смотрел на фальшивые языки пламени психоделических оранжевых и коричневых тонов и слушал рождественские гимны в исполнении синтезатора. Я так жалел самого себя, что был счастлив.
Это ощущение жалости к самому себе было роскошным. Я снова любил себя. Я был в Америке, и мне предстояло снять великие фильмы.
Когда я впервые был в Америке в шестидесятых годах, как-то вечером я нашел у себя в номере записку с просьбой позвонить Роберту Ланцу. Я позвонил и узнал, что это агент. Он слышал обо мне от Руды Дофин, жены одного из его клиентов, актера Ктода Дофина.
Мы с Ланцем встретились в Дубовом зале отеля «Плаза» за ленчем, и я тут же почувствовал к нему огромную симпатию. Это был невысокий, безупречно одетый джентльмен с легким немецким акцентом, который просил называть его Робби. Он был любезен и остроумен и сразу же расположил меня к себе. Его отец был удачливым сценаристом и продюсером в Берлине, где Робби начинал как драматург, но теперь он посвящал себя деловой стороне искусства.
— Если вам что-нибудь понадобится, звоните, — сказал он мне на прощание.
Мне ничего не было нужно, но Робби произвел на меня неизгладимое впечатление. Я стал спрашивать людей на фестивале, слышали ли они о нем. Они решили, что я шучу. Робби представлял интересы Теннесси Уильямса, Элизабет Тейлор, Ричарда Бартона, Майка Николса и Леонарда Бернстайна, не говоря о многих других, и я пообещал позвонить ему, как только снова буду в Нью-Йорке.
С тех пор мы с Робби несколько раз встречались за ленчем в Нью-Йорке. Когда я переехал в Америку, я завязал с ним профессиональные отношения.
Признаюсь, что первое время я был с ним осторожен. Он представлял людей, которых в Америке все знали по именам — Лиз, Ричард, Ленни, — и при этом вел себя со мной так, как будто это я был самым важным человеком на свете. У меня возникали подозрения; он был так добр и любезен, что это просто в голове не укладывалось. Прошло какое-то время, прежде чем я понял: во всем этом не было никакой ловушки, именно так Робби вел себя с людьми. Например, он ни разу не попросил меня подписать с ним какой-то документ. После всех этих лет и фильмов мы до сих пор заключаем контракт пожатием руки.
После того первого ленча в отделанном темными панелями Дубовом зале в моей жизни переменилось абсолютно все. Я менял языки, гражданство, семейное положение, продюсеров, сценаристов, но агент оставался неизменным. Робби стал своего рода маяком в моей жизни.
Благодаря тому что моим агентом был Робби Ланц, я получал сценарии даже в то время, когда задерживал плату в «Челси» за полгода. Это не были проекты первостепенной важности, но постоянство их поступления поддерживало мою уверенность в собственных силах.
Дожидаясь настоящего фильма, я осуществил свою старую мечту и поставил на Бродвее пьесу Жан-Клода Каррьера «Маленькая черная книжка», которая имела большой успех в Европе.
Это была очень остроумная и прекрасно выстроенная пьеса. Девушка с чемоданом приходит в жилище немолодого ловеласа. Она ищет кого-то другого, но быстро осваивается. Ей нужно всего лишь место, где она могла бы просто переждать денек. Она начинает договариваться об этом с холостяком, предлагая взамен убрать его квартиру. Постепенно ему начинает казаться, что он с ней знаком, и он пытается вспомнить, не была ли она одной из его старых пассий. Она рассказывает о сделанном аборте, и он опасается, что она явилась, чтобы отомстить. В конце пьесы девушка остается такой же загадочной, как и в начале пьесы, и зрителям предоставляется полная возможность самим догадываться, что же общего было в прошлом у этих двух людей.
Мне нравилось ходить в театр и работать над текстом с Дельфин Сейриг и Ричардом Бенджамином, актерами, игравшими в нашей постановке. Процесс действительно захватил меня, но потом мне пришлось признаться самому себе, что я не создан для театральной режиссуры.
Есть несколько режиссеров (самый известный из них — Ингмар Бергман), которые могут одинаково спокойно работать и в театре, и в кино, но я не принадлежу к их числу. У меня нет такого абстрактного воображения, которое нужно в театре; меня не оставляет чувство, что я сросся с окуляром камеры, которую нельзя сдвинуть с места на протяжении двух часов. Я вынужден постоянно сдерживать крик, навсегда застрявший в моем горле: «Стоп!»
В 1972 году Дэвид Уолпер, продюсер фильма «Хроники подземелья», посвященного насекомым, предложил мне снять короткий фильм для антологии Мюнхенской олимпиады. Я всегда был страстным спортивным болельщиком и был готов заплатить немалые деньги, чтобы увидеть Олимпийские игры, да еще непосредственно с поля стадиона, так что я ухватился за эту возможность.
Фильм назывался «Глазами восьми», в нем режиссерам из всех уголков земли давали право самим выбрать интересующий их аспект игр. Я приехал в Мюнхен на соревнования по легкой атлетике, чтобы на месте составить план работы. Самым драматическим зрелищем были, на мой взгляд, совершенно изнуренные десятиборцы, так что я решил сделать фильм о десятиборье. У каждой из десяти дисциплин есть свой собственный внутренний ритм, который я решил показать с помощью музыкальных отрывков-маршей. Я хотел показать также весь контекст, в котором развивается событие: организаторов, зрителей, подготовку, минуты затишья, взрывы возбуждения.
Чешские власти отказались отпустить Мирека Ондржичека работать с эмигрантом, так что моими «глазами» стал швед Юрген Перссон. Я хотел, чтобы мой фильм как можно больше отличался от телевизионного репортажа, и выбрал Персона; он снимал «Эльвиру Мадиган» с Бу Видербергом, и я знал, что ему гораздо ближе декадентская красота, чем натурализм и репортажи.
Мы работали с несколькими группами, и в нашем распоряжении бывало до восемнадцати камер одновременно, что дало мне совершенно новый опыт. В конце концов обычно оказывалось, что лучшие картинки получались у операторов, работавших с передвижными камерами. Если вы провели годы в режиссерском кресле, вам постепенно начинает казаться, что без вашего участия нельзя снять ничего стоящего. Но в Мюнхене я внезапно понял, что мое присутствие было совершенно необязательным, и это тоже был новый опыт — здоровый и отрезвляющий.
Во время игр Олимпийская деревня изменилась до неузнаваемости. В вечер накануне открытия там звенел смех, все кипело любознательностью, дружелюбием, здоровым спортивным духом. Здания были чистенькими, без единого пятнышка, все работало, все улыбались. Все десять тысяч атлетов, живших здесь, были потенциальными победителями.
К концу второй недели соревнований оставалось двести победителей и девять тысяч восемьсот проигравших. В Олимпийской деревне царила меланхолия. Лица были угрюмыми, тела свидетельствовали о тяжелом похмелье. Повсюду валялись пустые бутылки и мусор, в туалетах воняло блевотиной, все, что не было прибито, исчезло.
Игры еще шли, когда я проснулся от телефонного звонка в семь утра. Звонил секретарь продюсера.
— Вы уже знаете?
— Что знаю?
— Вы еще не знаете?
— Нет, а что?
— Посмотрите в окно!
Я жил на самом последнем этаже самого высокого здания в деревне, так что обзор у меня был отличный. Я увидел внизу машины «скорой помощи», полицейские автомобили, грузовики, группы военных из команд по борьбе с терроризмом: палестинские экстремисты напали на дом, где жили израильские спортсмены. Они хладнокровно убили двоих, а теперь удерживали заложников и требовали свободного выезда из Германии; в конце концов они его добились, но к этому времени были убиты еще девять членов команды Израиля.
Я стоял у окна как приклеенный и смотрел на все происходившее. И с течением времени я стал свидетелем интереснейшего явления: Олимпийская деревня возвращалась к своему привычному ритму жизни. На расстоянии нескольких ярдов от места, где убивали людей, другие люди спокойно играли в мини-гольф, пинг-понг, шахматы. Они разогревались, тренировались, читали книги, спорили с тренерами, загорали, потягивали прохладительные напитки, любовались девушками.
Спортсмены готовились к этим соревнованиям большую часть своей жизни, и пока Олимпиада не закончилась, ничто не могло их отвлечь. Они не позволяли себе думать о трагедии. Они могли слышать звуки и даже чувствовать запахи кровавой бани, осады, вертолетов, орущих мегафонов, но они просто-напросто отключились от этого.
Жизнь, как всегда, продолжалась.
Жизнь моего дорогого друга Ивана Пассера — отличный материал для фильма. Это очень талантливый человек, но некоторые эпизоды его биографии кажутся более подходящими для человека, занятого постоянной внутренней борьбой, борьбой с самим собой.
Когда в начале семидесятых годов мы оба жили в «Челси», Иван получил предложение стать режиссером римейка «Железного креста» в Калифорнии. Я помню, как он рассказал мне об этом, когда мы ели паэллу в ресторане «Дон Кихот» на первом этаже гостиницы. Предложение казалось весьма солидным, и на следующее утро он собирался лететь в Лос-Анджелес для переговоров.
Во время нашего разговора пожилой индус в вышитой рубахе сидел рядом с нами у бара и прислушивался. У него был вид мыслителя, он потягивал зеленый чай, на ногах у него были шерстяные носки и сандалии — словом, это был какой-то гуру. Когда мы с Иваном уже собирались идти спать, потому что Ивану предстояло рано встать назавтра, гуру подошел к нашему столику. Раньше я его никогда не видел, но он знал наши имена.
— Мистер Пассер, вы знаете, я случайно услышал, что вы уезжаете на неделю. И я подумал, а что будет с вашей комнатой? У меня в последнее время возникли кое-какие трудности, так вот…
Гуру, бесспорно, был знатоком людей, потому что Иван сразу же согласился.
— Ради Бога, можете пожить в моей комнате, — сказал Иван. — Я вернусь только через неделю.
Гуру прожил в комнате Ивана три года.
Иван отказался от римейка «Железного креста», но произошло это после того, как он отправился на свидание с незнакомкой, оказавшейся молодой чернокожей женщиной. Она была великолепна, и Иван переехал к ней и ее детям. Потом он стал снимать кино. Он не позаботился о том, чтобы сообщить о своем отъезде из «Челси», так что гуру по-прежнему заваривал там свой зеленый чай. За комнату никто не платил, и Стэнли Бэрд все больше нервничал по поводу раздувающегося долга Ивана.
В это время я получил из Чехословакии несколько писем, где шла речь о сыне Ивана. Мать мальчика (они с Иваном развелись несколько лет назад) умерла, и Иван-младший жил в Праге на грани нищеты, поэтому я позвонил в Лос-Анджелес Ивану-старшему и сказал, что он должен заняться судьбой сына.
— Кстати, что вообще происходит? — спросил я, когда мне удалось подойти к теме. — Я имею в виду, что ты все еще должен платить за комнату, во всяком случае, Стэнли так считает.
— Я знаю. Мне это несложно. Я скоро наконец начну зарабатывать деньги.
— Я знаю, что это тебе несложно, Иван, но, Бога ради, кто тебе важнее, этот чужой тип из Индии или твой родной сын?
Я все больше возбуждался, а голос Ивана звучал все более грустно.
— Милош, я заезжал в «Челси» пару месяцев назад. Я хотел сказать этому типу, чтобы он съезжал. Но я и рта не успел раскрыть, как он стал целовать мне руки. У него были такие грустные глаза, Милош, я не смог ему сказать. Слушай, я позабочусь об этом, обещаю. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
В конце концов Стэнли Бэрд сам попросил гуру выехать из гостиницы. Иван так и не приехал из Калифорнии за своими вещами, но я думаю, что он заплатил долг.
Как только Ивану удалось собрать немного денег, он вытащил сына из Чехословакии. Для этого он придумал и блестяще осуществил операцию в духе «холодной войны». Иван-младший долгие годы безуспешно пытался получить разрешение на поездку на Запад, но правительство подозревало, что он хочет удрать и воссоединиться с отцом, так что его никуда не пускали. Но в 1981 году отец Ивана лежал при смерти, и чешские власти осчастливили Ивана въездной визой на пять дней. За это короткое время Иван успел попрощаться с отцом, закрыть ему глаза, похоронить его и привести в действие план побега сына.
Иван-младший жил с теткой по матери, очень способной женщиной, которая пообещала посадить его на фабричный автобус, отправлявшийся в лагерь на берегу моря в Югославии. Иван-старший должен был забрать его из этого лагеря.
Как только начался сезон отпусков, тетка сдержала свое обещание. Иван-младший сел в автобус с группой, в которой все хорошо знали друг друга. Ивана никто из них раньше не видел, так что никто с ним рядом и не сел — они думали, что его включили в группу органы госбезопасности и он будет следить за ними.
Иван-младший ни на что не жаловался и делал свое дело. Он приехал в летний лагерь на Адриатическом побережье, отметился в предназначенном для него коттедже, но вряд ли он сумел заснуть этой ночью. Рано утром он вышел из лагеря и пошел в местное почтовое отделение, где в десять часов утра должен был встретиться с отцом.
Иван-старший уже ждал его. Однако с того момента, как они обнялись, начался строгий отсчет времени: в любой момент Пассера-младшего могли хватиться в лагере.
К этому времени Иван-старший провел в Европе уже месяц, он не слезал с телефона, он метался из страны в страну, организуя сеть помощников для побега своего сына. Он решил предусмотреть любую неожиданность. Он должен был забрать Ивана-младшего, и все тут. Он проработал каждую деталь своего плана, у него было пять запасных вариантов. По главному плану Иван-младший должен был вылететь из Югославии по венесуэльскому паспорту. Этот паспорт был получен через богатых родственников в Южной Америке и ждал их в посольстве в Белграде.
Самый многообещающий запасной вариант был разработан, когда Иван ответил самому себе на вопрос: «А что бы я сделал, если бы снимал это в кино?» Ответ был прост — он обратился бы к бутафору, чтобы тот сделал фальшивый паспорт. С помощью Клода Берри Иван связался с лучшим бутафором французского кино; и тот изготовил ему французский паспорт, который выглядел абсолютно как настоящий, потертый и со всеми нужными печатями. Загвоздка была в том, что на фотографии был не Иван-младший, а какой-то неизвестный молодой человек. Но фотографии на французских паспортах были в то время не больше ногтя, так что это ничего не значило. Настоящая проблема состояла в том, что Иван-младший не говорил по-французски, так что Иван-старший попросил знакомую француженку приехать на уик-энд в Белград. В случае необходимости она должна была провести Ивана-младшего через пограничный контроль на французский чартерный рейс.
Вторым запасным вариантом был водитель немецкого грузовика, перевозивший овощи с Балкан в Германию. Он ездил по этой дороге регулярно, знал пограничников и думал, что без проблем спрячет Ивана-младшего в своих арбузах. Немец хотел, однако, получить солидное вознаграждение, и Иван заплатил ему, хотя и опасался, что водитель на самом деле не понимал всей сложности своей задачи. Он производил впечатление слишком бесшабашного, когда речь зашла о риске.
Остальные варианты были более спорными. Иван нанял капитана итальянской яхты, которая должна была ждать у дальнего берега Адриатики. В случае сигнала от Ивана-старшего итальянец должен был приплыть в Югославию и вывезти Ивана-младшего морем, но этот вариант был до конца не продуман и сложен с точки зрения навигации. Знакомый из Загреба мог помочь сыну Ивана выехать без билета на поезде в Вену; был и контрабандист, переводивший людей через плохо охраняемую итальянскую границу.
Первым делом Иван-старший повез сына в посольство Венесуэлы в Белграде, но паспорт, ждавший их там, не годился — это был ярко-красный паспорт для срочных ситуаций, с фотографией Ивана-младшего, но без въездной визы. Венесуэльский поверенный в делах додумался в открытую заговорить о побеге Ивана-младшего при югославских служащих посольства, многие из которых наверняка сообщили бы об этом в тайную полицию. Иван-старший схватил красный паспорт, поблагодарил дипломата и поспешил на встречу с водителем немецкого грузовика.
Встреча, однако, не состоялась. Немец так спокойно отнесся к рискованному предприятию, потому что попросту прикарманил деньги.
Время поджимало. Иван-старший решился на вариант с бутафорским паспортом. Он повез сына на французский чартерный рейс. Подруга-француженка оказалась прирожденным конспиратором и блестяще выполнила порученное дело. Она флиртовала с сербскими таможенниками и привела их в такой экстаз, что они вряд ли обратили внимание на бледного молодого человека рядом с ней. Она позаботилась обо всем и время от времени холодно бросала Ивану-младшему пару слов по-французски. Он улыбался в ответ, не представляя, о чем она говорит. Иван-старший с колотящимся сердцем наблюдал за ними издали.
Они сели в самолет. Они взлетели. Иван-младший был свободен. А Иван-старший был счастлив, что может снова снимать кино.
Когда я жил в «Челси», я заработал больше всего денег за постановку коммерческого телеклипа для компании «Ройял краун кола»[3]. Мне предложили снять его, наверное, потому, что заказчику понравился конкурс в «Отрыве»; там я смонтировал одно за другим выступления пятидесяти певцов, каждый из которых исполнял отрывок песни. Рекламное агентство хотело таким же образом подать песенку о своем прохладительном напитке — множество людей должны были пропеть свой кусочек мелодии прямо перед камерой.
Я взялся за одноминутный коммерческий ролик, потому что думал, что это несложно. Находишь певцов, они выучивают песенку, ты ставишь их перед камерой и монтируешь то, что получится. Я не понимал, что попал в ту кроличью нору, откуда лежал путь в страну чудес деловой Америки.
Вскоре материально-техническая сторона этой простой идеи разрослась до невообразимых размеров, после чего начались бесконечные встречи. Люди из рекламного агентства решили, что нужно снимать клип в Лондоне, потому что в рекламе «Ройял краун колы» должны появиться символы монархии, висящие над сценой в каждом лондонском театре. В этом объяснении не было ни миллиграмма смысла. Вся эта символика на экране выглядела бы огромным блином на заднике сцены, и, уж во всяком случае, ее можно было без особых затрат изготовить и повесить на любой сцене в Нью-Йорке.
Впрочем, я не собирался ехать в Лондон и старался держаться подальше от этих абсурдных замыслов. Но вскоре я очутился вместе с еще тридцатью людьми в салоне первого класса самолета, летящего через Атлантику. Все взяли с собой жен. Это был какой-то грандиозный пикник. «Дело только в деньгах» — таков был рефрен всей поездки. В Лондоне у меня был один день на подготовку, потом один день на съемки, потом еще несколько дней я монтировал отснятый материал и положил в карман 10 000 долларов.
Мне стало ясно, что совершенно не нужно возвращаться в Прагу с ее коммунистами-бюрократами, чтобы попасть в самую настоящую кафкиану. Я потратил два года, чтобы снять художественный фильм стоимостью в 810 000 долларов, а съемки одноминутного эпизода из этого же фильма стоили миллион. Я начинал привыкать к американским скоростям.