Дни бежали, но в моей жизни ничего не менялось: Алан упорно молчал. Я знала, что просиживать часами у телефона в ожидании звонка бессмысленно. Знала, но ничего не могла с собой поделать.
В глубине души я понимала, что нужно выбираться на люди, тусоваться. Можно попытаться разыскать того типа с конским хвостом. Я все это понимала, но продолжала торчать дома.
И ждать.
Телефон молчал. Я страдала. Время шло.
Настали холода. Невиданные, беспрецедентные. Телевизионный синоптик выходил в эфир не иначе как в шапке и шарфике и демонстративно дул на свои якобы окоченевшие пальцы. В местных новостях постоянно сообщалось о новых и новых трагических происшествиях. Старики погибали от холода, младенцы насмерть замерзали в колыбелях, машины скорой помощи с роженицами на борту переворачивались на полном ходу, спасатели не успевали на выручку пострадавшим, мосты не выдерживали наплыва воды, дорожное покрытие от мороза покрывалось трещинами, канализационные трубы лопались… Эд Кох, мэр Нью-Йорка, появлялся перед публикой, кутаясь в меховой воротник, и с горячностью твердил, что настало время действовать, а потому все необходимые меры будут приняты немедленно. Его администрация будет трудиться не покладая рук. Городским бродягам предоставят целых пятьдесят две койки, а на улицах города дважды в день будут раздавать триста восемьдесят два горячих пайка. Подопечные мэра не разделяли его энтузиазма. Обдавая микрофон ледяным дыханием, они кричали, что по-прежнему мерзнут и голодают, что за своим пайком им приходится выстаивать длинные очереди, что мэрский бульон не добавляет им сытости, а мэрские пальтишки — тепла. Из год в года, возмущались они, их кормят пустыми обещаниями, город ни черта для них не делает. «Город ни черта для них не делает? — орал в микрофон мэр Кох. — Какая гнусная ложь!» Он извлекал из кармана официальную бумагу, сплошь усеянную цифрами. Город только тем и занят, что постоянно заботится о своих бедняках, стариках, обо всех обездоленных. Город не скупится ни на какие траты ради своих неимущих! Город не оставляет в беде своих бездомных! Стоя на крыльце резиденции с белыми колоннами, мэр негодующе размахивал меховой шапкой.
Я слушала его гневные речи, лежа на широкой кровати Бонни Мэйлер и уничтожая несметное множество бананов и горы шоколадного печенья. На ум приходили Четыре авеню. Мэр знает свое дело. Упорно идет к намеченной цели, сметая все на своем пути. Настоящий политик. Он наверняка думает про себя, что все эти люди мерзнут исключительно по собственной вине: если бы они меньше шлялись по кабакам и больше занимались делом, им не пришлось бы сейчас трястись от холода. В Америке каждый способен преуспеть, если, конечно, захочет. Настоящий американец преодолеет любые невзгоды. Неудачники волнуют господина мэра не больше чем прошлогодний мех, и это явственно читается в его взгляде, в то время как он, не снимая отороченной перчатки, пожимает посиневшие руки бродяг, ослепленных мощными камерами.
«Интересно, как у него обстоят дела с сексом?» — размышляю я, разглядывая мэра в упор. Вероятно, секса в его жизни нет вовсе. Черная пустота. Спасайся кто может. Он всегда стоит на крыльце своей резиденции в полном одиночестве. Эд Кох не любит секса. Его возбуждает только власть. Ему не дано от души потрахаться, он не может забыться в постели, ибо тот, кто теряет голову, рискует властью.
А Алан все не звонит.
Очевидно, мое письмо его не смягчило. Он опасался иметь со мной дело. Пробежав глазами исписанный листок бумаги, он бросил его на стол, в кучу бумаг и счетов. Потом попросил секретаршу принести папку, на которой значилось: «Чулки эластичные, антиварикозные, произведены в Клермон-Ферране», и плюхнул ее поверх письма. Вероятно, письмо пролежало на столе довольно долго, оседая под тяжестью разнообразных увесистых документов, и в конце концов Алан про него забыл. Он вообще не склонен был мне доверять, предпочитал соблюдать дистанцию.
Мне оставалось только самозабвенно страдать и бесконечно себя жалеть. Этому увлекательному занятию я предавалась круглосуточно. Заливаясь горючими слезами, я поглощала горы бананов и шоколадного печенья, не забывая оскорблять мэра Коха в телевизоре. Эта заочная полемика была для меня единственным утешением. Я совершенно опустилась, перестала выходить из дому, а о том, что происходит на улице, выясняла у Бонни. Как там сейчас одеваются? Действительно ли все ходят согнувшись пополам? Я давно заметила, что на пересечении улиц, где ледяной ветер острым лезвием вонзается в лицо, прохожие изгибаются, словно винтовые лестницы, изо всех сил сопротивляясь пурге. Бонни Мэйлер вздыхала. Мои депрессивные заморочки были ей не по душе, во взгляде сквозило неодобрение. Она хлопотала, пыталась устроить мне очередной ужин с кавалером. Ей страшно хотелось, чтобы я наконец запала на классного самца и таким образом излечилась от паранойи. Я старалась зря ее не злить, соглашалась ужинать с кем угодно, только просила не приглашать Алана. С ним все и так было непросто. И вообще, я не готова окончательно растоптать собственную гордость: пусть извлекает мое письмо из кипы бумаг и сам набирает мой номер. Бонни была неутомима, знакомила меня направо и налево. Попадались мужчины обаятельные, противные, богатые, знаменитые, разведенные без детей, франкоговорящие. Все они были хорошо устроены, одни — с сединою на висках и бабочкой на шее, другие — бородатые с угольно-черной шевелюрой, третьи — моложавые и предприимчивые. Я косила под невинную дурочку. Улыбалась, отвечала на вопросы, восторгалась, старательно интересовалась биржевыми операциями, голубыми фишками, недвижимостью, совместными предприятиями, демократами, республиканцами, СПИДом, Никарагуа, Израилем, бонсаями, калифорнийскими винами, экспортом сыра куломье и закупками офисной мебели. Все они всячески старались произвести хорошее впечатление, и я им помогала, с воодушевлением поддерживая беседу.
Однако сердце мое было далеко.
Машинально произнося дежурные фразы, я мечтала о том, кого со мной не было.
Почему он не звонит?
Может, у него есть подружка?
Обнимает ли он ее во сне или спит сам по себе на своей половине кровати? Кладет ли руку ей на затылок, как тогда мне? Надевает ли пижамные штаны? А пижамную кофту? Оттопыривает ли губы при поцелуе или, напротив, сжимает?
Мне надоело мучиться бесплодными измышлениями. Однажды вечером я позвонила Рите и потребовала у нее подробностей: где и под какой пальмой предстоит мне великая встреча? Она сказала, что не следует терять надежду, надо ждать. Обсуждать детали отказалась.
Рита поведала мне, что своим внезапным визитом на Форсайт-стрит я пробудила призраков из далекого прошлого. Вскоре после этого она получила письмо от Кати, а потом позвонила Мария Круз. Чудесное совпадение, не правда ли? Все звенья цепи встали на свои места, что благоприятствует любви. В любви к ближнему найдем мы свое спасение. Так будем же любить друг друга и надеяться, непременно надеяться, твердила она с одержимостью миссионерки, которая ходит от двери к двери с кипой листовок. Надежда сокрыта в тебе самой, не забывай об этом. Недаром Иисус сказал: «Если сумеете воплотить то, что в вас заложено, то спасетесь, а если не сумеете, то погибнете». Эти рассуждения показались мне совершенно бессвязными, но я молчала, чтобы, не дай бог, не обидеть Риту, чьи предсказания в последнее время были в мою пользу.
Катя собралась замуж. Она повстречала в родной Варшаве американца польского происхождения, проживающего в Чикаго. Теперь ее мечта законно поселиться в Америке была близка к воплощению, оставалось получить развод от первого мужа, сидевшего за решеткой. Что касается Марии Круз, то она хотела бы со мной повидаться. Теперь она работала недалеко от порта. Хосе снял ей однокомнатную квартирку, потому что стоять на улице она уже не может: ноги стали не те. Было бы здорово, если бы как-нибудь вечерком я к ней заглянула… «Но одна не ходи, — добавила от себя Рита, — потому что порт ночью сама понимаешь…»
Она продиктовала мне адрес.
Между тем зеленая блузка пылилась на плечиках. Иногда я надевала ее, усаживалась под юккой у окна, рядом с майей, и ждала.
Ждала звонка.
Я не слишком верила, что телефон и вправду когда-нибудь зазвонит, но мне нужно было чем-то себя занять. Иногда мне казалось, что я совершаю ужасную ошибку, а всю эту историю с Аланом просто выдумала, но я упорно убеждала себя, что пока остается хоть малейшая надежда, сдаваться нельзя.
Я ждала.
Ждала.
Все мои дни были подчинены единственной цели — ожиданию звонка. Ожидание подменяло действительность. Я не могла заниматься ничем другим — боялась отвлечься и пропустить звонок. Я теперь вообще ничего не делала, дни напролет просиживая под юккой. И вот что странно: чем дольше это продолжалось, тем сильнее крепла моя любовь. Это было совсем на меня не похоже. Обычно, отстояв длинную очередь на почте и дойдя наконец до заветного окошечка, я проникалась жгучей ненавистью к почтовому клерку и норовила ему нахамить.
Бонни Мэйлер со вздохом в который раз советовала мне развеяться. Я не понимала, зачем это нужно. Мне нравилось грустить, оплакивать свою горькую участь и мрачно констатировать, что на моем горизонте появился крепкий орешек.
Крутой мужик.
При этой мысли воздух в легких внезапно разрежался, и ледяной клинок вонзался в самое нутро. Я захлебывалась в рыданиях, орошая слезами зеленую блузку, на которой немедленно проступали пятна. При виде этих пятен я принималась рыдать еще энергичнее: надо же, блузка безнадежно испорчена, а мне так и не довелось испытать ее в деле.
Чертовка замолчала. Пресытилась. После той ночи в отеле она больше не выходила на связь. Я трусливо радовалась. Хорошо, что она оставила меня в покое, теперь можно полностью погрузиться в свое горе. С-леденцом тоже не возникала, просто смотрела и молчала. Лишь Кретинка по-прежнему сопровождала меня при каждом выходе на люди и тарахтела без умолку. Меня это не слишком смущало, разве что иногда, когда она несла явную чушь. Ее болтовня служила спасительным щитом, за которым я могла неспешно смаковать свои печали.
Я была спокойна.
Но ничего не менялось.
А я все ждала.
Ждала.
Я писала братику Тото, спрашивала, как поживает его бородавка. Писала подруге Тютельке, сообщала, что мне очень хочется снова поговорить с ней по душам, и в который раз просила ее руки. Я интересовалась, как поживает собака Кид, и что у него с катарактой, и как у него с аппетитом, и ладит ли он с кошачьей троицей. Я рассказывала ей про Алана, жаловалась на свою тяжкую долю. Тютелька отвечала, что мне следует изливать свою печаль в письмах, именно так Херберт Селби-младший приобщился к литературному творчеству. «Вдруг тебе это тоже поможет, — лукаво заключала она. — По крайней мере отвлечешься».
Я марала страницу за страницей в надежде снова войти во вкус и доводя себя до полного изнеможения. В результате я даже перестала читать написанное, просто сразу выбрасывала. Или сжигала над раковиной в кухне. «Писатель гребаный!» — однажды провозгласила я, но, как ни странно, эта формулировка придала мне сил: пусть я «гребаный», но все-таки «писатель»… Устав от литературных трудов, я направлялась к юкке, цедя сквозь зубы: вот, мне не пишется, но кого это волнует? Никого. Ровным счетом никого. Я превращаюсь в графоманку, а всем наплевать. И что теперь делать?
В собственных глазах я теперь значила немного.
Я напоминала себе Иова, который покорно голодал, стоя на своем коврике и позволяя червям грызть себя заживо. Бог поставил меня в угол, покарал за то, что я его не почитаю.
Питалась я и вправду кое-как. Покупала плавленые сырки, фруктовые салаты в прозрачной упаковке с двумя аппетитными клубничками сверху и безвкусными ломтями дыни внизу, обезжиренные йогурты и мороженое в шоколаде. Я вообще потеряла интерес к собственному организму.
Бонни Мэйлер ходила вокруг меня кругами, повторяя, что так жить нельзя, что необходимо сделать усилие над собой. Я не пыталась с ней спорить. Главное, чтобы она не лезла ко мне с утешениями, от этого моя депрессия только усиливалась.
Я ждала.
Ждала.
Однажды вечером Бонни приходит в голову блестящая идея: а не пойти ли нам вместе в клуб «Эрия»? Одно рекламное агентство закатывает грандиозный праздник для своих клиентов. Что я на это скажу?
Честно говоря, мне до фонаря. Я жду звонка. К тому же скоро начнутся местные новости, и мне не терпится узнать, какие новые разрушения повлекли за собой холода: хочется лишний раз убедиться, что в этом мире есть люди, еще более несчастные, чем я. Однако Бонни Мэйлер голыми руками не возьмешь. Она зарабатывает себе на жизнь красноречием. Мой отказ ее не слишком огорчает, и, не обращая внимания на мои доводы, она как ни в чем не бывало интересуется, что я надену. Я сразу охлаждаю ее пыл. Если уж я пойду, а это еще бабушка надвое сказала, то обмотаюсь шарфом на манер мини-юбки и дело с концом. Выпендриваться я не намерена. Или я иду в шарфе, или она идет без меня.
Во взгляде Бонни читается ужас. Похоже, она уже не рада, что пригласила меня на праздник, выводить меня в свет в таком виде не имеет смысла. Она колеблется, но виду не подает. С деланым спокойствием спрашивает:
— И все?
— Нет, — отвечаю я. — Еще я надену шерстяные колготки, зеленую блузку, широкий ремень и туфли без каблуков.
Бонни в отчаянии.
— Ну почему? — вздыхает она.
— А мне так больше нравится. Так мне комфортнее. С какой стати я буду косить под секс-бомбу? Ради этих зануд рекламщиков?
На какое-то мгновение мне показалось, что передо мной мать. Когда мне было восемнадцать, она задумала отправить меня на танцевальный вечер в богатый дом, чтобы там я нашла себе мужа. «Кого-кого?» — переспрашивала я. «Ну не знаю, — бормотала застигнутая врасплох мама. В роли сводницы она ощущала себя неловко. — Может быть, ты познакомишься с каким-нибудь славным молодым человеком, на тебе будет самое лучшее платье, вы побеседуете, а потом он назначит тебе свидание». Вот и Бонни Мэйлер туда же. Что-то тут нечисто! Небось, присмотрела очередного богатенького женишка и хочет как бы случайно познакомить меня с ним.
Я украдкой наблюдаю за ней. Что за сюрприз она собирается преподнести мне на этот раз? Решится ли показаться со мной на людях? Я чувствую, что ее одолевают сомнения, она колеблется. Но отступать поздно, и Бонни сдается:
— Поступай как знаешь. Никто не может запретить человеку быть пугалом… Ты сама себе все портишь…
Я разрушила все ее романтические устремления. Бонни хочется, чтобы я влюбилась и поверяла ей свои сердечные тайны. Ей охота посопереживать чужой страсти, пострадать за компанию — понарошку. Она распахивает шкафы в надежде заманить меня в ловушку, швыряет на постель все свои умопомрачительные наряды, но я непреклонна. Повязываю шарфик, напяливаю блузку, натягиваю колготки.
И лишь потом я поняла, почему моя набедренная повязка привела ее в такой ужас.
Я смешала все ее планы…
Снежная пелена окутала Нью-Йорк. Густой туман пропитал городские улицы и обезглавил небоскребы. Город вдруг стал двухэтажным: такое ощущение, будто находишься не в мегаполисе, а в глухой нормандской деревушке. Для полноты картины не хватает саней с бубенцами, малышки Хайди и ее придурковатого деда. Снегопад укорачивает улицы, смягчает углы, заглушает шумы, превращает машины в подобия сугробов. На душе вдруг становится спокойно, так и тянет запеть «Бубенцы, бубенцы» и представить себе младенца Иисуса.
Шофер такси не разделяет моего благодушия. Он чертыхается, разговаривает сам с собой и громко комментирует все происходящее на дороге:
— Сейчас я возьму влево и попытаюсь обойти этого идиота, если не прижму его до перекрестка, придется уступить, а при таком-то гололеде… Попробуем насесть справа, тогда он никуда не денется. Эй, такси, дорогу! Ну и придурок! И откуда его к нам занесло? С Гаити или еще похлеще… Вот недотепа! Наша-то молодежь в таксисты не идет! Все ринулись в адвокаты… На десять инженеров у нас теперь сотня адвокатов!
Бонни Мэйлер крутит пальцем у виска. Шофер замечает этот жест в зеркале заднего вида, поворачивается и, широко улыбаясь, спрашивает:
— Значит, по-вашему, я псих?
Мы вежливо протестуем. Мол, что вы, что вы. Ничего такого мы не думаем. У моей подружки нервный тик, при виде светофора у нее виски чешутся.
В этом городе у всех болезненное самолюбие. Все время надо быть начеку. Стоит кого-то задеть, и вас пристрелят на месте. В «Нью-Йорк Пост» такие истории на каждой полосе. Уйма местных жителей гибнет почем зря.
— Я разговариваю сам с собой, потому что работа у меня такая. Если бы все держал в себе, давно бы заработал язву. Нет, вы поглядите только! Эй, парень, тебе что, жить надоело! Ты прогноз погоды не смотришь? Ну-ка давай отсюда — и прямым ходом в морг!
Мы же прямым ходом несемся в «Эрию», в нижнюю часть города. Бонни нечасто заглядывает в эти кварталы. Раньше на месте «Эрии» были складские помещения. Мясники привозили сюда обезглавленных коров, окровавленные бычьи туши, придушенных кур и потроха. Сегодня здесь кучкуются тусовщики со всего города, однако далеко не каждому удается пройти фейс-контроль.
В этот вечер разношерстная толпа по обыкновению осаждает неприступного охранника Тони в надежде попасть в круг избранных. Общество сплошь мужское, красавцы все как на подбор: у одного джинсы с прорезями, у другого на голом черепе вздымается зелено-розовая грива, третий щеголяет в бесформенной итальянской куртке на два размера больше. Вся честная компания послушно ждет высочайшего соизволения. Пахнет кожей и дешевой туалетной водой. Бонни Мэйлер ждать не любит. Достав приглашение, она с брезгливой гримасой движется ко входу, рассекая толпу.
Внутри царит толчея, характерная для пятничного вечера. Мерцающий свет прожекторов выхватывает отдельные фрагменты живописной мозаики. Перед нашими взорами предстает ожившая статуя ангелочка, который без тени смущения писает в серебристую вазу при помощи скрытого под одеждой шланга. Негр, обливаясь потом, кружит по подиуму. Юный эфеб в розовой пачке бабочкой порхает над толпой. Великое множество людей механически вздымает руки и души к небу, празднуя наступление уикенда. Оглушительная музыка обрекает нас на полное безмолвие. Активно работая локтями, мы движемся сквозь толпу. Моим шарфом здесь никого не удивишь, а вот Бонни в своем безупречном наряде смотрится нелепо.
«Подожди меня здесь. Посмотрю, что там происходит…» — бросает мне Бонни. Она обращается со мной словно с кузиной из провинции, впервые вышедшей в свет. Того и гляди потащит меня за собой в туалет, чтобы не оставлять одну среди подозрительных личностей. Я пожимаю плечами и молча смотрю ей вслед. Бонни плывет сквозь толпу, орудуя локтями. Неотесанность окружающих приводит ее в состояние крайнего раздражения. Прислонившись к белой колонне, я неторопливо разглядываю собравшихся. Бонни Мэйлер этого не понять… Злачные места — моя стихия. В пафосных заведениях для яппи мне становится не по себе. Другое дело «Эрия» и «Палладиум», в этих стенах бушует настоящая нью-йоркская ночь. Здесь не протолкнуться к зеркалу в уборной, подобной наркопритону: в каждой кабинке сквозь свернутую трубочкой долларовую бумажку вдыхаются запретные пары. Красивые слова и изысканные фразы здесь не в ходу, и все мои комплексы через минуту испаряются. В таких местах не нужно притворяться. Я люблю ненавязчивый треп завсегдатаев, их полную неправильностей речь. Казалось бы, несут полнейшую чушь, а вдруг понимаешь, что вот она, истина, совсем близко. Они фонтанируют идеями, подбрасывают пищу для размышлений. Я замираю у своей колонны, выпрямляю спину.
— Не будь я так пьян, стал бы вас домогаться!
Я с трудом различаю его черты. Он не слишком выделяется из толпы: ярко-рыжие волосы, белая кожа, лохматые брови… Похож на мальчика, повзрослевшего раньше срока.
Он протягивает мне свой косяк. Я вежливо отказываюсь.
— Мне нравится ваш прикид. Где вы его откопали?
— Это эксклюзив. Авторский дизайн.
— Понятно… Сразу видно, что вы не американка.
— Я француженка.
Я сообщаю об этом нарочито громко, подобно мажоретке гордо вскидываю родной триколор — неслыханная дерзость в стране, где звездно-полосатый стяг развевается на каждом столбе, а национальный гимн исполняется по любому поводу с неизменно торжественным выражением лиц.
— Вы с севера Франции или с юга?
— Я из Парижа.
— Это на севере или на юге?
— Скорее на севере…
Похоже, он слабо представляет, где находится Франция. В лучшем случае, будучи истинным американским интеллигентом, знает, что она неподалеку от Германии.
— А здесь вы где поселились? На севере или на юге?
— Скорее на севере…
— Вы знакомы с Вольтером?
Да уж, знаю как облупленного. Последний раз мы с ним общались по телефону два часа назад.
Мой собеседник сотрясается от смеха, на его лице образуются складки, глаза сощурены. Косяк обжигает ему пальцы, и мгновенная вспышка позволяет мне его разглядеть. Он весь в черном, волосы совершенно рыжие.
— Я хорошо знаю писателей, потому что сам пишу… А вы чем занимаетесь?
— Да как бы тоже пишу…
— И над чем сейчас работаете?
— Да так, над одной книжицей. Про свои душевные порывы, про Америку…
— Северную или Южную?
Похоже, он укололся иглой компаса! Пока я судорожно соображаю, как бы избавиться от этого маньяка-географа, чья-то рука хватает меня за плечо и тянет назад. Уткнувшись затылком в мужскую грудь, я оборачиваюсь, поднимаю голову и вижу перед собой Алана, точнее, вдыхаю Алана, купаюсь в его ауре. Я напрягаю колени и икры, чтобы твердо стоять на ногах и не терять лица. Я и слова вымолвить не успеваю, как в разговор встревает географ:
— Hi! My name is Michael…[41]
Алан пожимает ему руку. Мне приятно, что он застал меня с кавалером, а не под юккой с канистрой жирного мороженого в ожидании звонка… Я даже горда собой. Рыжий шалунишка воркует без умолку о Севере и Юге, о Фицджеральде и Фолкнере, о жареном цыпленке и Манхэттене. Алан пьет холодную водку и с хрустом перемалывает зубами льдинки.
— Кстати, вы не знаете, где здесь добывают спиртное? — неожиданно спрашивает он.
— Вон там, — рыжий интеллектуал делает неопределенный жест в сторону барной стойки.
— А нельзя ли вас попросить принести что-нибудь этой милой барышне, а то она уже вся иссохла, слушая вас.
— Ну да… конечно.
Рыжий интересуется, что я желаю выпить. Я протягиваю ему десять баксов и заказываю тоник. Он кладет купюру в карман и знаками просит нас подождать: сейчас он вернется и доскажет нам про Авраама Линкольна и про хижину дяди Тома. Не успевает рыжий отойти, как Алан увлекает меня в противоположный конец зала. Он гигантскими шагами движется сквозь толпу, могучим торсом без труда расчищая себе дорогу. А я у него на прицепе, как ценный груз, отчего втайне ликую. Так и хочется показать язык всем присутствующим девицам и закричать: «Ну что, все видали, какая добыча попалась ко мне в сети? А ведь я палец о палец не ударила, чтобы его сразить! Всего лишь шарфик на бедра повязала, пока вы конспектировали свои дурацкие книжонки „Как соблазнить Принца“. Вот что значит чувство стиля, простушки вы мои! Об этом в книжках не пишут, это врожденное: многовековую европейскую цивилизацию нужно впитывать с молоком матери».
Алан рассекает бесполую толпу, размалеванную по последней моде. Его квадратный подбородок возвышается над морем голов, прищуренные глаза напоминают изюминки. Он ищет глазами свободное место, где можно приземлиться с добычей. Я разглядываю его отрешенно, будто незнакомого, и не без ехидства отмечаю, что его орлиный нос с большой горбинкой мог бы быть поменьше, скулы чересчур плоские, челюсти хищные, волосы прилизаны по бокам. Так и хочется дружески похлопать его по плечу и с ухмылкой спросить: кем это он себя вообразил? Но в эту минуту Алан резко оборачивается, и его чары ослепляют меня с новой силой. Я таю, словно леденец. С величайшим усилием беру себя в руки: стоило конкистадору сжать мою ладонь, и я уже готова покориться, счастлива, что удостоена взглядом… Не пройдет!
— А куда ты меня, собственно, тащишь? — интересуюсь я.
Два здоровенных парня, очевидно, что-то не поделивших, с воинственным видом надвигаются друг на друга, и я едва не попадаю им под горячую руку. Алан не отвечает и упорно продолжает тянуть меня за руку.
— Ты сам изобрел эту прическу или так принято в деловом мире?
Он останавливается и смеряет меня взглядом. Разглядывает с некоторым раздражением, даже, пожалуй, со злостью. Похоже на разминку перед боем.
— Нет… просто многим нравится, когда волосы гладко причесаны и не торчат во все стороны. Это такой стиль… Некоторые мои знакомые вообще…
Он маневрирует мной, словно мячиком для регби, ловко лавируя между игроками, ведет меня прямо к воротам. Я прицепчиком тащусь за ним, то и дело на кого-нибудь натыкаясь. Временами мне хочется специально от него отстать, но вырваться невозможно, так крепко он сжимает мою руку. К тому же стоит мне воскликнуть «Чур-чура!», и он, несомненно, просияет от удовольствия, а этого я допустить не могу. О, драгоценный мой соперник! Я его раздражаю, это очевидно. Он сердится на меня — и на себя, за то что позволил себе выйти из равновесия. И во всем — в судорожно сжатых челюстях, в движении пальцев, мнущих мою ладонь, в отчаянных взглядах, которые он поминутно бросает в мою сторону, — прочитывается нестерпимое желание. Если бы можно было схватить меня за волосы, приткнуть к первой попавшейся колонне и насладиться мной при всех, он бы себе в этом удовольствии не отказал.
Я замечаю спасительную табличку, подмигивающую из-за спины Алана, и выпаливаю:
— Пусти, я хочу в туалет.
Мне необходимо передохнуть, помассировать запястье, расправить шарф и просто посмотреть на себя: выбрать правильное выражение лица, приготовиться к штурму.
— Я буду ждать здесь, — бурчит Алан, усаживаясь в плетеное кресло под живой изгородью.
В женском туалете полно мужчин. Два антильца поправляют выбившиеся из-под шерстяных беретов косички и с серьезным видом делят какие-то пилюли. Перебравший юнец моет голову под краном, поддерживаемый подружкой. Огромный негр, переодетый под Мэрилин, ласкает перед зеркалом свое огромное, неподвижно застывшее тело.
Покачиваясь на позолоченных каблуках, в блондинистом парике и непроницаемых темных очках, он поглаживает тяжелыми ладонями плоскую угольно-черную волосатую грудь с выступающими мускулами. Руки ползут вдоль бедер, обхватывают упругие ягодицы. Платье, отороченное мехом, плохо скрывает возбужденный член. Он подергивает плечом, с трудом сохраняя равновесие, горе-соблазнитель, нелепый и одинокий. Пытливо вглядывается в зеркало, словно пытаясь отыскать в его глубинах свое навеки потерянное «я». Руки у него грубые и мозолистые, будто у грузчика с Ховард-стрит. Нарумяненная кожа местами потрескалась. Карминно-красные опухшие губы бормочут слова любви: «Baby, baby, I love you, baby»[42]. Длинные накладные ресницы беспомощно торчат во все стороны. Его сольный номер проходит незамеченным: ни единой улыбки, ни малейшего сочувствия. Вокруг него щебечут девицы, всецело поглощенные собой: наводят красоту, перемывают кости мужикам, гримасничают, передавая друг другу помаду, строят планы на выходные.
Одна я не могу оторвать от него глаз. Кем он ощущает себя на самом деле — Мэрилин или отбеленным негром? Грузчиком или куклой Барби? Потерянной девчонкой или треснутым деревом? Сколько у него лиц?
Я смотрю на свое отражение.
Я ведь тоже такая…
Только мне не нужно ни под кого рядиться, перевоплощение и без того дается мне легко. В моем облике слились воедино Кретинка, С-леденцом, Чертовка, Маленькая девочка и Жестокий убийца. Внешне их не различить: одни и те же губы произносят разные слова, одни и те же ноги сдвигаются и раздвигаются, один и тот же голос умоляет и приказывает, одни и те же руки ласкают и убивают…
Пусть другие пытаются во мне разобраться. А я запуталась.
Где та единственная, настоящая?
Случается, она навещает меня, всегда без предупреждения. Толкает дверь, кричит: «Привет!» — и усаживается напротив. С минуту мы смотрим друг на друга, и я ее узнаю. Ощущение счастья непередаваемо. Я — королева, и богатства всех дворцов мира безраздельно принадлежат мне одной. Вот мой трон, мои бриллианты и сапфиры, мой скипетр. В такие минуты мне никто не нужен, я самоценна. Я существую, обретаю свое законное место, докапываюсь до самой своей сути. У меня тысячи особых примет, я уникальна, неповторима. Я драгоценный камень в золотой оправе, настоящий, не поддельный. Мнение других мне безразлично. В такие минуты я точно уверена, что живу. Все вещи оказываются на своих местах. Я твердо знаю, кто я, где я, зачем и куда двигаться дальше. И спешить мне некуда.
Жаль только, что мне никогда не удается ее удержать. Один фальшивый жест, невольная оплошность, неверное слово, натянутая улыбка — и она вновь исчезает. Ее доверие надо заслужить, необходимо работать над собой, избегать общих мест, не плыть по течению, не притворяться, не искать спасения во лжи, не косить под юную принцессу, не приукрашивать истину. Вернуться к реальности, к правде и не сворачивать в сторону — единственный способ обрести себя. Я не хочу, чтобы мое истинное «я» навеки погрязло в пучине лжи, иначе мне придется носить маску всю оставшуюся жизнь.
Стоя рядом с негром-трансвеститом, упершись руками в раковину, а носом уткнувшись в зеркало, я даю себе торжественную клятву: не мухлевать. Быть собой, не рисоваться и не врать. Глядя на свое отражение, я понимаю, что сдержать слово будет нелегко. Придется отказаться от заученных жестов и банальных фраз, держать себя в узде и быть непреклонной.
Кто знает, какие открытия ждут меня за поворотом…
Девушка в зеркале кивает: она готова рискнуть.
Алан меня ждет. Сидит в плетеном кресле и ждет. Старается держаться индифферентно. Он протягивает мне бокал, я пью маленькими глотками, набираюсь сил. Меня ждет нелегкое испытание правдой, и, как нетрудно догадаться, на Алана в данном случае рассчитывать не приходится. Он не возьмет на себя роль друга-подруги, которому можно излить душу, не поддержит меня морально в минуту жгучего и мучительного недовольства собой. Любовник и конфидент — роли несовместимые.
— Ну что, — прерывает молчание Алан, — избавляемся от комплексов, флиртуем с первым рыжим встречным?
Я не считаю нужным отвечать на этот вопрос и усаживаюсь на подлокотник его кресла, под живой изгородью. Отодвигаю пальму — ее листья лезут мне прямо в глаза. Алан не двигается, ему даже в голову не приходит встать и уступить мне место.
— И сколько таких дядечек ты снимаешь за вечер для самоуспокоения?
— А ты что здесь делаешь? Опять сговорился с Бонни Мэйлер или на этот раз она действовала по своему усмотрению?
— Я понял, что ты здесь, когда увидел Бонни в баре. Чтобы сразу тебя успокоить, скажу, что я не один…
— Ах вот оно что, — вырывается у меня, и от внезапной боли судорогой сводит живот, перехватывает дыхание.
Значит, все-таки подружка, стучит в голове, и он нас сейчас познакомит. Я живо представляю себе его пассию. Красивая, необыкновенная, умная, под мышкой — диплом кандидата наук, в тонких пальцах — серебряная ложечка, платье отделано мехом, длинные волосы упруги и блестящи, а кожа бархатистая настолько, что чванливые продавщицы из «Блумингдэйла» при виде такого совершенства вытягиваются по стойке смирно, носик маленький и изящный, а зубы… Зубы ослепительно-белые, ровные, ухоженные. Крошечные ножки в открытых туфельках-шпильках… Она не идет, а плывет. Не смеется, а дарит божественную улыбку. На ногтях переливается лак. Короче, хороша на все сто процентов. Я остаюсь не у дел. Моя песня спета!
— И где же твоя подружка? — интересуюсь я, сутулясь и судорожно потирая лоб, — того и гляди появится дырка.
— Подойдет к половине двенадцатого.
— Понятно.
На часах только десять.
«Что же делать? — размышляю я, раскачиваясь на подлокотнике. — Как я обычно поступаю в подобных случаях?»
Просто ухожу. Утоляю печаль в объятиях другого. Первого встречного. Утешаюсь калорийным шоколадным мороженым. А в полнолуние и вовсе теряю голову: набрасываюсь на объект страсти, умоляю взглянуть мне в глаза, забрать меня с собой, взять меня — и поскорее. А потом разыгрывается привычная пьеса в пяти актах.
Однако сегодня этому не бывать. Я дала себе слово и буду его держать. Я прислушиваюсь к своему новому «я». Оно никуда не спешит, потому что верит в себя. Призывает меня избавиться от дурных привычек и призраков прошлого. Поживем увидим, восклицает новое «я».
И я решаю повременить. Броситься в его объятия я всегда успею.
Пусть жизнь все расставит на свои места.
Пусть деревья неспешно растут, а птички беспечно поют. Пусть Ритины предсказания сбываются постепенно. Пусть Алан однажды, не сегодня и не сейчас, а когда придет время, увидит меня в новом свете.
Вечно я несусь сломя голову, не пора ли наконец сделать остановку и малость отдышаться?
Даже когда папа был при смерти, я сгорала от нетерпения, постоянно ловила себя на желании поторопить события. Мне хотелось, чтобы все поскорее закончилось, увидеть, в какое состояние повергнет меня Его смерть. Я никогда еще не сталкивалась с ней так близко, и мне было любопытно, как все это будет.
При этом воспоминании голова начинает раскалываться так, что я невольно откидываю ее назад. Перед глазами встает больничная палата, где в ожидании папиной смерти, сидя у изголовья белой металлической кровати, я нетерпеливо притопывала ногой. Ну же, папочка? Не пора ли тебе преставиться? Сколько можно? Давай же поживее…
Я ненавижу себя. Ненавижу свою вечную спешку.
Я закрываю глаза, чтобы не разреветься. Не дать волю слезам при Алане, а то он вообразит, что я плачу из-за него, и начнет меня жалеть, а это вообще самое ужасное, что можно себе представить.
Я не позволяю слезам вырваться наружу. Открываю глаза и снова смотрю на него. Я так мучительно хочу этого мужчину, что он кажется мне почти нереальным. Так и подмывает ущипнуть его посильнее, чтобы из недосягаемого Принца он вновь превратился в обычного человека.
Мы молчим.
У него есть подружка. Они вместе уезжают на выходные, и он целует ее в губы.
И в точеную шею…
И в грудь.
И между ног, доводя до крика.
Для меня места не осталось, и поцелуя мне не будет.
Надо подумать о чем-то другом. Может, стоит вернуться в Париж?
В Париже у меня друг, он славный, красивый, влюблен в меня. У него тоже длинные руки и большая машина с круглым пропуском на ветровом стекле. Приезжает он нечасто — дел по горло, и любит меня на скорую руку. Зато заваливает подарками и пишет нежные письма. Я обожаю их читать, когда его нет рядом. Они мне безумно нравятся.
Гораздо больше, чем он сам.
Странно, что я так долго про него не вспоминала…
Я мотаю ногой из стороны в сторону. Закусываю удила. Слежу глазами за людским потоком, текущим из зала в туалеты и обратно. Покусываю пальмовую ветку, которая щекочет мне нос. Алан дожевывает свои льдинки, вытягивается в кресле, отчего я едва не падаю с подлокотника, поворачивается ко мне и изрекает:
— Что-то мне здесь не нравится. Пойдем есть пиццу?
Он ездит на кадиллаке. Сиденья обиты красной кожей и так широки, что сзади можно уложить двух бродяг со всем их скарбом. Я усаживаюсь в кресло и принимаюсь нажимать кнопки радиоприемника, чтобы скоротать время и собраться с мыслями. Меня так и подмывает открыть ящик на передней панели и взглянуть, нет ли там пудреницы или губной помады, но я не смею. Вместо этого делаю глубокий вдох — аромата духов не ощущается, ни малейшего.
Слегка успокоившись, я откидываюсь назад. Хочется задрать ноги повыше, но я себе этого не позволяю, хотя соблазн велик — места в машине предостаточно. Расстояние между нашими креслами полтора метра, без преувеличения.
Он берет наугад кассету, и салон наполняется музыкой в стиле кантри. Рэй Чарльз и Вилли Нельсон исполняют дуэтом «Семь испанских ангелов». Неплохо, констатирую я. Заснеженные улицы, обледеневшие небоскребы, Алан за рулем, старые мэтры, поющие каноном. Добавить к этому нечего, и я молчу.
Он тоже молчит.
Мы поднимаемся в верхнюю часть города. Я пытаюсь понять, куда мы едем. Меня, конечно, тянет ехидно поинтересоваться, успеет ли он на свое свидание, но я держу себя в руках. Вдруг он и вправду забыл о нем, а моя соперница с ума сходит! Меня пронзает жгучая волна наслаждения. Я заранее ненавижу эту стерву и при мысли о том, что она изводится в ожидании Алана, испытываю нечто подобное оргазму. Тем не менее окончательной уверенности в таком повороте событий у меня нет, и временами внутри все так и сжимается: я представляю, как Алан наклоняется к ней, а она гордо сияет губной помадой и гарцует на своих шпильках. Наверное, она похотлива, как кошка…
Молчание затягивается. Кажется, мы вот-вот заговорим о самом главном и просто готовимся к этому ответственному моменту.
В полном молчании мы двигаемся дальше.
Машину он ведет на редкость аккуратно. Не кипятится, не сигналит понапрасну. Мягко трогается с места на зеленый свет, плавно тормозит на желтый. Пропускает пешеходов, выбегающих на проезжую часть в неположенных местах. Поворачивает медленно и спокойно, а в мою сторону даже не смотрит. Мурлыча себе под нос, глядит вперед. Мы минуем Юнион-сквер и сворачиваем на Мэдисон-авеню. Похоже, мы забрались так высоко, что на свидание Алан теперь наверняка не попадет.
Возможно, он принадлежит к той категории людей, которые могут есть пиццу только в одном раз и навсегда выбранном месте.
Чтобы немножко успокоиться, я начинаю играть с рекламными щитами. Эту игру я придумала еще в детстве. Проезжая мимо очередного щита, я пытаюсь найти связь между картинкой и тем, что происходит со мной. Например, на углу Двадцать четвертой и Мэдисон мой взгляд падает на рекламу кофе: Ретт Батлер сжимает в объятиях Скарлетт, внизу дымится чашка горячего напитка. Слоган гласит: «Жар кофе. Жар любви». Эту нехитрую ситуацию я смело интерпретирую в свою пользу: Скарлетт — я, Ретт — Алан, а чашка — соперница, которая, сгорая от нетерпения, поджидает Алана в клубе и, вероятно, быстро поостынет, не обнаружив его на месте в условленный час. Эта трактовка мне чрезвычайно нравится. Я преисполняюсь довольства собой, чувствую себя спокойной и счастливой, готовой к любым испытаниям, прямо-таки обреченной на успех. Все эти ощущения нахлынули на меня с такой силой, что я не удерживаюсь и бросаю Алану заговорщицкий взгляд. Он ничего не замечает, но я-то знаю, что отныне он принадлежит мне одной. Понимаю, что он влип навеки. Главное, мне теперь некуда спешить.
На уровне Пятьдесят девятой он сворачивает налево и направляется прямо к Централ-парку. Мы по-прежнему молчим. Основная проблема теперь состоит в том, что после стольких минут тишины можно изречь только что-нибудь исключительно умное и оригинальное, потому что каждое слово сейчас будет исполнено особой значимости. Стоит ли рисковать?
Алан самозабвенно слушает «Семерых ангелов», перематывает пленку снова и снова. Похоже, эта песня ему очень нравится, быть может, пробуждает приятные воспоминания.
В конце концов мне так надоело изводить себя загадками, что я перестаю думать о чем бы то ни было и всецело отдаюсь движению. Откидываюсь на сиденье и ощущаю себя маленькой девочкой, которая поздно вечером возвращается из гостей домой. Весь мир для нее сосредоточен между папиным затылком, маминым затылком и красной обивкой салона. Снаружи сигналят машины, обгоняют друг друга, дерзко перетекают с полосы на полосу, а здесь, внутри, уютно и тихо, здесь так сладко дремлется, все тревоги остались за бортом. Я потихоньку подпеваю «Ангелам» и в конце концов выучиваю припев наизусть. Мы молчим, но между нами много всего происходит. Тишина окутывает нас густым облаком, и кажется, что наши мысли неслышно курсируют между креслами навстречу друг другу. Напряжение постепенно спадает, Алан беззаботно крутит руль, я дремлю, и все наши недомолвки растворяются в этой безмятежности подобно снежкам, летящим в сугроб. Смотри-ка, подмечаю я, кажется, он ненавидит меня немного меньше! И смотрит по-другому. Наверное, понял, что не такое уж я чудовище и что он меня недооценивал. Он-то думал, что я начну болтать без умолку или сделаю морду кирпичом, потому что у него уже есть подружка. А я его приятно удивила. На фиг мне сдалась его подружка? Ревность как рукой снимает. Я ее даже жалею, потому что такой многозначительной тишины между ними никогда не было.
Мы доезжаем до Амстердам-авеню и двигаемся дальше вверх. Проезжаем Колумбийский университет, не сбавляя скорости. Не взглянув на спящие корпуса кампуса, Алан не спеша едет дальше, прислонившись к дверце, неподвижно уставившись в бескрайнюю ночь. Мы приближаемся к Монастырям.
У ворот он останавливается, заглушает мотор, раскидывает руки на подлокотниках и ударяется в воспоминания, будто обращаясь к самому себе:
— В детстве родители часто привозили меня сюда воскресными вечерами и рассказывали о доблестных рыцарях, о королях и королевах, о соборах, надгробьях и даме с единорогом. Потом мы возвращались домой, они включали радио и слушали сериал, а я сразу поднимался к себе в комнату и в тишине думал об этих доблестных рыцарях… Я и в Европу ездил только для того, чтобы посмотреть на храмы, на римские церкви. Я стал большим специалистом по соборам, крепостным сооружениям и гобеленам…
А мы с Тото в детстве воскресными вечерами просиживали перед телевизором, а потом до ночи в пижамах бегали друг за другом по коридору, крича: «Эй-эй, Ринтинтин!» Мы оба хотели быть Расти, потому что Ринтинтину доставалась самая тяжелая работа, а еще потому, что мама, проходя мимо телевизора, всегда говорила: «Какой все-таки милашка этот Расти! И такой воспитанный!» Расти представлялся нам ловким пройдохой, которому все давалось легко и весело. Я говорю об этом Алану. Он смеется. А потом мы снова молчим.
Мне очень хочется взглянуть на часы, но я себя сдерживаю.
Облокотившись о левую дверцу, он разглядывает Монастыри. Я следую его примеру: прислоняюсь к правой дверце и тоже смотрю. Чтобы убить время, я начинаю водить губами и носом по холодному стеклу, стараясь ни на йоту не отступать от заданной траектории. Жидкость для мытья окон щиплет язык, но я продолжаю водить губами по стеклу, отчего они немеют, словно от наркоза. Здорово, когда никуда не надо торопиться, и все-таки обидно, что время пропадает зря! К тому же… Местность в отсутствие туристов выглядит, прямо скажем, мрачно. Забетонированная парковка пустынна. И о чем он думает? О девушке, которая его ждет? О своем детстве? О поставках колготок?
Он закуривает и мечтательно смотрит прямо перед собой. На кончике сигареты растет башенка пепла, того и гляди упадет ему прямо на пиджак. Я хочу его предупредить, но передумываю: с какой стати мне с ним нянчиться. Ловким, точным движением он неспешно погружает в пепельницу наполовину сгоревшую сигарету, включает зажигание, и мы трогаемся с места. Проезжая по Централ-парку он поворачивается ко мне и спрашивает как бы между прочим, будто приглашая на чашку кофе:
— Вернешься со мной в «Эрию» или поедешь к Бонни?
У меня дыхание перехватывает. От неожиданности я вмиг забываю все свои клятвы и добрые намерения, данное самой себе обещание не спешить, не торопить события, отрешенно наблюдать за происходящим. Я вскипаю, кричу:
— А свечку тебе не подержать? Спасибо за приглашение, но лучше уж я вернусь к Бонни… Ты кем себя возомнил? Думаешь, ты настолько неотразим, что я соглашусь прибыть с тобой на свидание в качестве сопровождающего лица? Может, мне еще поаплодировать, когда твоя подружка кинется тебе на шею?
Видно, что моя тирада его позабавила. Он смотрит на меня и ничего не отвечает. Его молчание окончательно выводит меня из себя, кажется, все мои нервы свернулись в моток колючей проволоки. Я продолжаю на повышенных тонах:
— Чего ты от меня хочешь? Скажу тебе раз и навсегда: я не выношу мужиков, которые напускают на себя таинственность, скрывая собственное убожество, которые ставят себя выше всех, а наделе гроша ломаного не стоят. Предлагают угостить пиццей, а вместо этого везут к дурацким развалинам и пускают слезу, вспоминая далекое детство! Разве это я на тебя набросилась сегодня вечером? Как бы не так, ты сам ко мне подошел. Я спокойно беседовала о литературе с этим славным юношей, ни к кому не приставала. И вдруг является некто и начинает качать права! Приглашает прогуляться при луне и подкрепиться пиццей… И что в итоге? Ни луны, ни пиццы, а вместо них свежеиспеченные руины, которые возникли не раньше чем спальные пригороды Парижа. Это не руины, а новострой, дешевая подделка! Что вы, америкосы, в этом понимаете! Интеллектуальная недостаточность — ваша национальная болезнь! Вы наивно полагаете, что Тициан — это краска для волос, а Версаль — марка автомобиля! Зря я написала тебе письмо, ты его не заслуживаешь! Ты неотесанный грубиян! Бесчувственное чудовище! Надеюсь, больше мы с тобой никогда не встретимся!
Алан сидит, прислонившись к стеклу, башенка пепла растет на кончике сигареты. Он молчит. Ждет продолжения. До него, кажется, ничего не дошло, или ему на меня наплевать. Терять мне больше нечего, и я подвожу черту:
— Я возвращаюсь домой и больше слышать о тебе не желаю. Мое письмо можешь порвать, это была ошибка молодости! Я написала его в минуту растерянности, в порыве самобичевания… Такое со всяким может случиться… Поэтому забудь про письмо, выбрось из головы меня и отправляйся трахаться со своей кикиморой, кем она у тебя служит, манекеном в «Блумингдэйле»? Вот, собственно, и все. Если тебе лень везти меня к Бонни, так и скажи, не стесняйся, я пешочком дойду.
Его ухмылка из ехидной превращается в прямо-таки издевательскую:
— Так и пойдешь? Ночью? Через парк?
— А что тебя это вдруг взволновало? Думаешь, я боюсь?
По правде говоря, боюсь я до умопомрачения. Внутренне содрогаюсь от страха и тайно надеюсь, что он проявит галантность и благополучно доставит меня к Бонни, невзирая на все мои оскорбления и угрозы. Мне хорошо известно, что происходит по ночам в Централ-парке, поэтому я скорее согласилась бы им свечку подержать, чем оказаться в этом диком месте хотя бы на минуту.
— Видишь ли, я бы на такое не решился. Здесь очень опасно.
— Не опаснее чем в Булонском лесу! Все-то у вас, америкосов, самое-самое! Вечно стремитесь к мировым рекордам! Тоска зеленая! Скажу тебя честно: я вас всех ненавижу, а тебя особенно!
— Ну, если я тебе настолько противен…
И он широким жестом распахивает дверцу кадиллака, приглашая меня покинуть машину. Я остолбенело смотрю на него. Неужели он и вправду выкинет меня из салона? Бросит на съедение волкам! Это уже не просто жестокость, это преступное невмешательство, влекущее за собой гибель утопающего.
Я колеблюсь. Выбираю между честью и жизнью.
Решение не очевидно. Как поступить? Кануть в ночь с гордо поднятой головой и пасть смертью храбрых под ближайшим кустом? Или вернуться в теплый, уютный вражеский стан, безропотно сдав оружие?
Я замираю в нерешительности.
Все это время Алан молча смотрит на меня, одной рукой придерживая дверцу.
— Знаешь, мне даже нравится, когда ты выходишь из себя, не пытаешься показать, что ситуация под контролем…
Я смотрю на него, готовая вновь сорваться, я напугана и никуда не хочу идти.
Меня страшит темнота.
Меня пугает парк.
Похоже, полицейские сюда больше не заходят, а банды подростков дежурят на каждом углу и набрасываются на безвинную жертву, оставляя на месте преступления хладный труп…
Из гордости я ступаю одной ногой на землю, а про себя молюсь изо всех сил, заклинаю всех святых на всех небесах: пусть Алан схватит меня за руку, обзовет идиоткой и запихнет обратно в машину. Я опускаю вторую ногу. Вытягиваю руку, стараясь удержать потерять равновесие, встаю. Спешить мне некуда… Ну сделайте же что-нибудь, Господь и компания, побыстрее, пожалуйста, а не то я вернусь в родную Францию не целиком, а частями.
И в это мгновение сильные руки подхватывают меня и втаскивают назад. Моя голова послушно падает ему на плечо, ледяные губы и нос утыкаются в белую рубашку. Сжимая пальцами мой подбородок, он медленно поднимает его, и мое лицо оказывается у него в ладони. Он откидывает мои волосы назад. Проводит пальцами по векам, обзывает меня идиоткой, упрямой ослицей, нажравшейся улиток, Жанной д’Арк придурочной, потом заключает в свои объятия и склоняется надо мной. Я не противлюсь. Он придвигает мои губы поближе к своим, которые тихонько принимаются за дело: не спеша слизывают аммиачный вкус жидкости для стекол, раздвигают их, обдают сладким теплым дыханием, ритмично покусывают, язык разжимает зубы. Он целует мастерски, твердо, и я безвольно плыву по течению, исторгая слабый стон. Он замирает, смотрит на меня, улыбается. У меня мороз пробегает по коже. Вдруг он хочет посмеяться надо мной? Неужели я попалась? Он снова смотрит, снова улыбается и снова принимается целовать — медленно, медленно, будто ему некуда спешить. Я прижимаюсь к нему, падаю на красное кресло кадиллака и смакую…
Смакую каждое мгновение.
В четверть двенадцатого он доставляет меня к дому Бонни. Желает спокойной ночи. Я молчу, с трудом выбираюсь из автомобиля. Ноги у меня подкашиваются, в горле застрял комок, я ни слова не могу вымолвить. Бреду в полусне, плыву как в тумане, едва не врезаюсь головой во входную дверь и вдруг слышу его голос. Я оборачиваюсь. Он вышел из машины, стоит, прислонившись к дверце, жестом просит меня подойти.
Я подплываю к нему.
— Что ты делаешь завтра? — спрашивает он.
Я пытаюсь что-то ответить.
— Хочешь провести вечер со мной?
Я молча киваю. Голосовые связки бездействуют.
— Встретимся у Бонни в половине восьмого?
— Ладно.
Он как-то странно улыбается и оглядывает меня с головы до ног. Я не знаю, как себя вести. Куда девать руки, ноги, что делать с лицом. Я топчусь на месте, отчаянно жестикулирую. Пытаюсь соорудить красивую фразу, типа до свидания, спасибо и до завтра, но поизящнее. Получается нечто на редкость изощренное, я увязаю в словах. А он улыбается и выручать меня не спешит. Потом садится в машину и трогается с места, на прощание картинно помахав рукой. В его улыбке явно читается торжество: я досталась ему без всякого труда. Стоило однажды поцеловать меня во мраке парка, и вот я уже ничем не отличаюсь от других, в частности от той, к которой он поехал на свидание.
Я НЕ ПОХОЖА НА ДРУГИХ ЖЕНЩИН.
Я НЕ ПОХОЖА НА ДРУГИХ ЖЕНЩИН!
Я с силой швыряю сумку в дверцу машины. Алан делает вид, что защищается от удара, прикрывает лицо рукой и отчаливает. А я подбираю с тротуара пудреницу, документы и ключи. Ночной портье дремлет у входной двери. Он ничего не заметил. Я так и киплю от негодования. Стоя на четвереньках посреди улицы, я собираю свои вещи, стараясь не терять достоинства, и молюсь, чтобы Алан не увидел меня издалека в зеркало заднего вида.
Война объявлена, и, можете не сомневаться, победа будет за мной!