13 Джули

Чтобы лучше видеть, я закрываю глаза.

Поль Гоген


Вы помните убеждение моей мамы: жизнь слишком коротка. Слишком коротка, чтобы волноваться о том, что поджидает тебя на перекрестке. Или на темной аллее… где ее и избили, когда она решила срезать угол на обратном пути из магазина. Мамин офис расположен в районе, который раньше считался богемным. Увы, теперь там наркош раз в десять больше, чем богемы. Все мы много лет твердили ей об осторожности: «Не ходи окольными дорожками. Не возвращайся домой затемно. Не считай себя неуязвимой». Мама же годами, наперекор нашим уговорам, делала все, что взбредет ей в голову.

И вот теперь она лежала в палате, очень даже уязвимая, и цеплялась за меня, как за последний спасательный круг на «Титанике»! Корабль шел ко дну — но она тонула еще быстрее.

— Джули? — проскулила она.

Мама лежала в палате номер 447, и глаза у нее были плотно закрыты. Это была ее вторая ночь в больнице. Все осмотры закончились, и, учитывая обстоятельства, можно было сказать, что она легко отделалась. Сильно растянутое запястье: грабитель вывернул ей руку, чтобы заставить выпустить сумку. Большой синяк на плече: ее ударили, когда она попыталась отобрать у грабителя свою собственность. Разбитый нос: подружка грабителя стукнула маму, когда та погналась за ними и догнала-таки. И еще ободранное бедро, на которое она упала. Однако со зрением, по уверению врачей, у мамы не было ни малейших проблем.

— Открой глаза, мам, посмотри на меня. Я здесь, рядом.

— Мне незачем открывать глаза, — огрызалась она с мрачным упрямством, какого я не замечала за ней уже много лет.

Марджи и Триш были в палате, и я знала: они думают о том же, о чем и я. Ворота распахнулись, лошадь вырвалась на волю. Мамино безумие сорвалось с цепи.

— Если ты откроешь глаза и сядешь, тебя выпишут отсюда уже завтра. Я заберу тебя домой, — пообещала я ей.

— Меня и так выпишут. Им нужна свободная койка.

— Мама…

— Не дергайся по пустякам.

Но ее правая рука стиснула мою, будто в досрочном окоченении. А пальцы левой поползли вверх по моей руке, стремясь нащупать лицо. Это было прикосновение слепой: она на ощупь опознавала мой рот, нос, глаза.

— Да, — шепнула она. — Ты и вправду тут. Совершенно неожиданно, на ровном, как говорится, месте, она впала в панику и принялась отчаянно размахивать свободной рукой, пока не прибежала медсестра и не вкатила ей укол. Через пару минут мама уснула.

— Она пережила такой шок, — всхлипнула Марджи, едва сдерживая слезы. Именно Марджи встретила маму, когда та добрела назад в контору — вся в крови, но крепко сжимая отвоеванный пакет молока. — Наверное, это реакция на шок. Нельзя сказать наверняка.

Марджи посмотрела на Триш, а Триш на меня, и я осознала, что стала звеном в их цепочке молчаливого понимания. Мама на время выпала из этой цепочки, и ее место сразу же перешло ко мне. Мы будто вернулись на восемнадцать лет назад, в день, когда мама растолкала кучку актеров Любительского театра в Чатсвуде — и не сумела осмыслить то, что увидела.

Шестое апреля 1986 года началось очень даже хорошо. Была суббота, и я уверена, что ночью папа с мамой занимались любовью (хотя мне ни разу не хватило смелости спросить об этом). Дверь их спальни была заперта, когда я проснулась, и, помнится, они много смеялись в ванной, а потом в триумфальном единении жарили оладьи. Дом бурлил радостью жизни.

В тот день папа должен был провести последнюю репетицию «Доктора и графини». На кухне мы подпевали Барбре Стрейзанд (песенкам из «Смешной девчонки»). Папа ловко подбрасывал оладьи, переворачивая их на сковородке, а мама трудилась над париком графини — расправляла тугие локоны, которые закрутила накануне, встряхивала их, закалывала и прыскала сладко пахнущим, стойким лаком.

Это была одна из ее последних работ в качестве художника по костюмам и декоратора. Поверх гардин в гостиной висели наряды, над которыми мама корпела неделями: фрак доктора, белый передник и шапочка сиделки, длинное красное платье графини с кружевным корсажем и атласным шлейфом — для сцены на балу. Мама во всем стремилась к совершенству. К костюму графини прилагались атласные перчатки, ридикюль и перья для прически — все в тон. Если б мама сумела заставить папу выбить побольше денег на постановку, графиня заполучила бы атласное нижнее белье ручной работы.

— Ну что это такое? — сетовала мама. — Где это видано, чтобы усопшая графиня лежала в нейлоновых трусах?

Мамины работы из других постановок тоже были выставлены у нас дома. Кожаные шортики с нарисованными белыми ремешками (из «Звуков музыки») красовались в рамочке над пианино. Дамский зонтик, весь в кружевах, с фиалками (из «Пигмалиона»), покачивался над моей кроватью. Разноцветные бумажные фонарики (из «Микадо») протянулись вдоль веранды. Под потолком в гостиной вертелся зеркальный шар (из «Чикаго»).

Репетиция только началась, когда мама выскользнула из театра, чтобы одолжить старый граммофон, который углядела в витрине какого-то бутика (как штрих для жилья доктора). Но, когда она вернулась, радостно прижимая к груди здоровенный агрегат с медным рогом, все уже было кончено. Мама увидела, как папу вывозят со сцены на больничной каталке, и не поверила своим глазам. В прямом смысле. Поэтому она закрыла глаза, досчитала до десяти и открыла их снова.

Папа все еще лежал на каталке, такой же мертвый, как раньше. Ничего не изменилось. Поэтому мама сделала единственное, что пришло ей в голову. Снова закрыла глаза и досчитала до двадцати. Все еще мертв? Тридцать? Сорок? Пятьдесят?

В следующие несколько лет мамины глаза гораздо чаще бывали закрыты, чем открыты. Она открывала их лишь при крайней необходимости, и поразительно, сколько всего она умудрялась сделать вслепую.

Похороны она простояла с закрытыми глазами. Позже на ощупь и на запах разобрала папину одежду, молча вынимая одну рубашку за другой и складывая их в картонные коробки, а затем так же ощупью спустилась по лестнице и загрузила коробки в машину. Когда она дошла до папиного старого кожаного пиджака, однобортного, в стиле битников, то сунула пальцы в каждый карман, прощупывая линялую шелковую подкладку, словно выискивала следы папиного присутствия: старый фантик от мятной конфеты, корешок билета, чистый платок, сложенный как новый. Затем она просунула руку в рукав, на секунду будто бы натянула папину оболочку, а потом и этот пиджак отправила в коробку.

Однако попадались и предметы, на которые ей приходилось смотреть. Хотя бы время от времени. Например, собственная дочь.

— Мам, я доделала уроки, — говорила я. — Мам? Ты что, спишь?

Мне было одиннадцать лет.

— Разумеется, нет.

— А кажется, что спишь.

— Я ведь сижу на стуле, верно?

Что верно, то верно. Она сидела перед телевизором, держа на коленях упаковку размороженного картофеля фри и магазинного цыпленка-гриль в фольге. Телевизор работал, но звук был отключен.

— И я отвечаю тебе, Джули, верно?

— Да.

— И между прочим, обедаю. Так в чем проблема?

— У тебя глаза закрыты, мам.

— Ну и что?

— Ты не видишь меня с закрытыми глазами.

— Еще как вижу. Мне так даже лучше видно. Как у тебя блестят волосы… Ты вымыла голову?

Мама частенько говорила что-то в таком духе, чтобы сбить меня с толку. Она не могла меня видеть, и я это понимала. Она просто слышала запах шампуня.

— Тогда скажи, что на мне надето? — спрашивала я.

— Я очень устала, Джули. Очень устала.

— Какого цвета моя одежда?

Если же я слишком наседала на нее, мама захлопывала рот так же плотно, как глаза, и достучаться до нее было невозможно. В глубине души я знала: все мои усилия бесполезны. Даже когда мама открывала глаза и смотрела прямо на меня (такое иногда случалось) — она меня все равно не видела. Она говорила со мной; я отвечала. Но в ее глазах, закрытых или открытых, моего отражения не было.


— Думаешь, у нее просветление наоборот? — уточнил Хэл. — По-твоему, она выходит из подполья? Решила сказать — мол, я прикидывалась чуть не двадцать лет, и баста? Я чокнутая и горжусь этим?

Домой из больницы я вернулась поздно, далеко за полночь. Хэл в шортах сидел за кухонным столом и уплетал яичницу с беконом. На отсутствие аппетита он никогда не жаловался.

— Ты разве не ужинал в ресторане? — Я протянула мужу салфетку.

— Ужинал. Пришлось вести клиента в «Сад императора». Заказали классную штуковину с чили и мидиями. Пальчики оближешь.

Его вилка с очередной порцией яичницы описала в воздухе дугу — и длинный потек желтка украсил грудь и шорты. (Замочить в холодной воде, потом стирать хозяйственным мылом.) Как я уже говорила, Хэл ест по-свински.

— Но ты же знаешь эту китайскую еду — проскакивает моментально. Я снова умираю с голоду. — Хэл выпрямился и перевел дух. — Ну? Что сказал врач?

— Если приступы паники прекратятся, ее выпишут завтра. Но последствия непредсказуемы.

Я опустилась на пол рядом с ним и поискала местечко помягче, чтобы пристроить голову, но Хэл снова начал заглатывать еду, поэтому мне пришлось выбирать между крошками хлеба, яичным желтком и потной грудью. Я свернулась полусидя-полулежа и припала щекой к его бедру.

— А вдруг все затянется и маме нужен будет присмотр? — спросила я. — Кроме меня ведь некому это делать.

Сквозь густую темную поросль на ноге Хэла я смотрела на свое отражение в зеркальной дверце кухонного шкафчика напротив нас. Странное дело — я видела, как шевелятся мои губы, но женщина в зеркале совершенно на меня не походила. Будто кто-то абсолютно другой. Я даже не была уверена, что доносившийся до меня голос — мой собственный.

— Вот в таких случаях и начинаешь ценить братьев и сестер, — сказал Хэл. — Обычно от них толку как от козла молока, но, когда предки сдают, они оказываются очень кстати.

У Хэла было трое братьев. Все их родственные отношения сводились к регулярным встречам, где обсуждался единственный вопрос: что делать, если предки доживут до глубокой старости. А родители именно так, вопреки всем ожиданиям (и финансовым прогнозам), похоже, и собирались поступить.

А как быть мне, единственной дочери? Я знала, что могу рассчитывать на помощь Триш и Марджи, но всему есть предел. Хэл? Ох, боюсь, на Хэла лучше не рассчитывать.

— Мне никак нельзя сейчас бросать работу, правда? — Я закинула удочку в надежде, что Хэл в приливе сочувствия возмутится: «Конечно можно! Как-нибудь выкрутимся!»

Ничего подобного я не дождалась.

— Тебя весь день вызванивали с работы, — сообщил Хэл. — На автоответчике куча сообщений от какой-то девицы. Софи какая-то. Умоляет перезвонить.

При звуке этого имени женщина в зеркале сморщила нос и высунула язык, будто попробовала кислятину. Ребячество, конечно, но у женщины стал ужасно довольный вид.

— У этой Софи приятный голос, — заметил Хэл и даже перестал жевать. — Очень даже. Новенькая?

Женщина в зеркале сразу растеряла все свое довольство.

— Это же Софи, Хэл! Та самая! Ну которая умыкнула у меня работу!

На меня вновь навалилась усталость. Видно было, что и женщина в зеркале тоже изнемогает от утомления. Мне не составило труда прочитать ее мысли: неужели это нормально — чувствовать себя настолько одинокой? Неужели нормально осознавать: случись еще хоть что-то — и ты слетишь с катушек и никогда больше не сможешь убедить себя, что в твоей жизни есть смысл? Зачем вставать по утрам? Гладить кухонные полотенца? Зачем мыть машину? Покупать новые трусики? Делать крюк по дороге домой, чтобы ухватить свежую кинзу? Зачем помнить, у кого когда день рождения? Брить под мышками? Менять воду для цветов в вазе?

Что-то теплое покатилось по моей щеке. Женщина в зеркале утерла слезу. Не поднимая головы с колен Хэла, я тоже кое-что вытерла. Яичный желток.


Суббота, 15.30


Алло, Джули? Это Софи. Я получила сообщение про твою маму. Бедненькая. У меня самой недавно умерла бабушка, так что представляю, каково тебе. То есть, конечно, твоя мама не умерла, но все-таки… В общем, я просто хотела спросить — может, ты посмотришь мой первый набросок для рубрики? А то меня как-то заклинило.

Не хочу беспокоить, но, может, я пришлю его факсом в больницу? Позвони мне.


Суббота, 16.00


Джули? Это опять Софи. В больнице сидит жутко вредная баба и не желает принять мой факс. Эта тетка про шарм слыхом не слыхивала! Неудивительно, что наша медицина в кризисе. Короче, звони, я сама тебе все занесу.


Суббота, 17.30


Джули? Это я. Я оставила одну распечатку статьи в больнице, а вторую — у тебя на веранде, под фикусом. Да, и послала ее по электронке. Надеюсь, ты скоро со мной свяжешься.


Суббота, 17.35


Забыла сказать, мне не нравится второй и третий абзац. Причеши их хорошенько, ладно? Может, их вообще выкинуть? Короче, глянь на них. Заранее спасибо.


Суббота, 20.30


Алло? Джули? Если ты дома, ответь, пожалуйста. Алло! Джули? Джули? Ну ладно, видимо, тебя нет. В общем, я буду на работе в понедельник — значит, увидимся там? Хорошо? Спасибо, Джули. Я как-то неуютно себя чувствую. Думаю: может, тебе так не понравилась моя статья, что ты не хочешь со мной разговаривать. Или ты меня жалеешь? Или у тебя сейчас голова занята мамой? Да, возможно. Наверно, так. Ладно, спасибо. Мне уже легче. Я теперь подойду к статье творчески. Ой, да, это сообщение от Софи.


— Кажется, у моего мужа роман на стороне.

Я произнесла это так тихо, что едва расслышала сама себя. Маэстро психоанализа вдавил педаль тормоза и бросил машину на бровку тротуара.

— Что, простите? — Он смотрел на меня в упор. У него были очень зеленые глаза, и я видела в них свое отражение.

— Ничего, — быстро ответила я. — Я ничего не говорила.

— Но разве вы не…

— Я — не.

— А мне показалось…

— Нет, Гордон, ничего.

— Можно, я все-таки…

— Нельзя.

— Я только хотел…

— Не надо, Гордон.

Он снова завел мотор и вклинился в дорожный поток. Его глаза неотрывно следили за машинами впереди, обе руки лежали на руле. Повернув налево, на северное шоссе, он сказал:

— Ладно. На чем мы остановились?

— Похоже… у моего мужа роман.

Мы ехали сквозь сумерки — сто километров в одном направлении. Арт все время смотрел только вперед. Затем он крутанул свой «ситроен» через разделительную линию и двинул обратно — еще сто километров.


Я не собиралась делиться с Артом своими подозрениями насчет Хэла. Я и сама не знала, что у меня есть какие-то подозрения. А если бы и знала, то нипочем не стала бы рассказывать такому типу, как мнимый Гордон. В нормальных обстоятельствах не стала бы. Теперь я понимаю, что у меня был шок. Клянусь, я сложила вместе все кусочки мозаики только возле паба «Львиная голова». Я пришла туда, чтобы еще раз попытаться пройти второй сеанс психоанализа. (Видимо, в его офисе снова устроили дезинфекцию.)

Я (конечно же!) пришла слишком рано, а он (конечно же!) опоздал. И я, в общем— то, ни о чем не думала, пока стояла и ждала его. Как вдруг почему-то вспомнила о тазике с одеждой, которую замочила на ночь. Я никак не могла сообразить, прополоскала ли ее перед уходом. И внезапно поняла, что среди вещей в тазике не было светло-зеленой жатой рубашки Хэла.

Странно. Значит, она должна быть среди уже выстиранного. В самом деле: когда я напрягла память, стало ясно, что она там. Я вспомнила, как вытащила ее из корзины с грязным бельем, проверила, нет ли пятен, и отправила прямиком в стиральную машину, потому что пятен не нашла.

Вот когда мне стало нехорошо. Потому что именно в этой рубашке Хэл водил клиента в «Сад императора». Тогда вечером он сказал, что ел мидии с чили. Но на рубашке не было ни единого пятна от чили! Ни единого. Ни капель соевого соуса, ни потеков супа. Я даже вспомнила, как порадовалась этому.

На рубашке вообще не было пятен от ужина. Зная Хэла, я могла сделать только один вывод: не было самого ужина. А раз не было ужина, то не было и деловой встречи с клиентом в «Саду императора». Хэл соврал.

Я стояла возле «Львиной головы», и мое сердце отчаянно колотилось. И тут я услышала автомобильный гудок, и старенький серебристый «ситроен» встал за припаркованными машинами недалеко от меня.

— Парковаться негде, — сообщил Арт и навис над пассажирским сиденьем, чтобы открыть мне дверцу. — Так что запрыгивайте.

— Я лучше подожду. Возвращайтесь, когда найдете место.

— Но я уже здесь, солнышко. Залезайте. Поищем другое заведение. Получше.

— Ничего страшного. Я подожду.

Он отъезжал с откровенно надутым видом, но в тот момент я просто не могла сесть к нему в машину. У меня перед глазами стоял тазик с одеждой, и я знала, что должна позвонить Хэлу — только тогда я смогу сделать что-нибудь, придумать что-нибудь. Но что именно я ему скажу? «Я не нашла пятен, которые непременно должны быть. Поэтому мне кажется, что ты меня обманываешь».

Меня подмывало бросить это Хэлу в лицо, но в то же время пугал возможный ответ. Я набрала его сотовый номер. Телефон был выключен. Снова. Очень плохой знак. Я с ужасом поняла, что кусочки мозаики складываются в недвусмысленную картину.

Раньше Хэл никогда не выключал мобильник — разве что в самом крайнем случае. Он называл сотовый «волшебной палочкой нового поколения» и хвастался, что у него единственного во всей их фирме почти стопроцентная контактность. Он отвечал на звонки повсюду: дома, в ванной, в спортзале, на собраниях. Даже в туалете. («Почему бы и нет? Я ведь не ухом писаю, правда?»)

Подумав, я вспомнила, что в последнее время Хэл часто отключал телефон. Иногда на несколько часов кряду.

— Солнышко! Эй, солнышко! — Маэстро вернулся, снова остановил машину возле меня, перегородил дорогу всем, кто ехал следом.

— Запрыгивайте. Валим отсюда.

Разъяренные водители хором гудели. Все устали, злились, мечтали о возвращении домой, высовывались из окон, чтобы разглядеть помеху, делали неприличные жесты. У всех под мышками расплывались темные пятна, распахнутые воротники засалились за день.

— Дайте мне отдышаться, солнышко, — попросил Арт, когда выскочил из машины и открыл передо мной дверцу. — Нигде нет свободного места. Хоть помри.

На нас орал какой-то таксист. Таращился целый автобус туристов. Малышка в одной из машин размазывала по стеклу растаявший шоколад.

— Я ведь пытался, — сказал Арт. — Разве это не считается?

Когда-то я думала, что считается. Раньше. Я выключила телефон и села в его машину.


Загрузка...