Бывшие американские президенты обитают в Калифорнии — оба, которые живы: Ричард Никсон и Джеральд Форд. В начале 1977 года Форд участвовал в профессиональном турнире по гольфу — было тепло, и мячики скользили по выстриженной траве с неудержимой легкостью. Экс-президент Никсон тоже много играет в гольф, — может даже почудиться, что эта забава специально придумана для поддержания здоровья бывших лидеров; впрочем, Никсон еще в президентские времена ввел у себя в имении гольфовые электромобильчики (на них игроки разъезжают по полю) как основной вид внутреннего транспорта. На службу, понятно, президенты летали на самолете, потому что от Калифорнии до столицы около четырех тысяч миль, а до Нью-Йорка — и того больше.
Президенты стали селиться в Калифорнии с недавних пор — первые по своему государственному значению американцы, они лишь в послевоенные годы поняли всю привлекательность тихоокеанского штата. Впрочем, первые из вообще прибывших сюда американцев оказались у Тихого океана тоже не так давно — менее полутора столетий тому назад. Но в те времена эта часть Америки была далеко не так ухожена.
Вначале американцы селились в Калифорнии неспешно — на побережье места хватало: в середине прошлого века там было всего несколько мексиканских гарнизонов и католических миссий. Климат вдоль океанского берега прекрасен — метеорологи зовут его средиземноморским; при достаточном поливе земля становилась щедра, но слишком уж долог был путь через континент, поэтому люди добирались сюда малыми группами, с трудом пробиваясь сквозь пустыни, голод, отряды обиженных индейцев. Для массового переселения нужен был мощный стимул — таковой вскорости появился.
Швейцарец Иоган Август Зутер прибыл в Америку в середине тридцатых годов прошлого века. Он поселился в калифорнийской долине Сакраменто, скупил окрестные земли и вскорости завел на них кукурузные плантации, скотоферму, начал закладывать один дом за другим. Плотник Джеймс Маршалл был нанят Зутером для надзора за мормонами, строящими плотину на близлежащем ручье. 28 января 1848 года Маршалл с мормонами нашел на ферме Зутера в Колома первые золотые самородки. Уже через день тысячи людей муравейником зашевелились на ферме невезучего швейцарца; остановить нашествие было невозможно — золотоискатели прибывали целыми табунами. Журналист из Сан-Франциско в те дни сообщил: «Город опустел. Кажется, что жители вымерли или, напуганные, притаились в лесу. Одиноко, словно дух, бродил я по городским улицам. Заходил в брошенные рестораны, где на столах стыли недоеденные обеды, видел вставленные магазины, полные товаров, мастерские без ремесленников и пустые жилища. Зашел в гостиницу, но и там никого не было — ни портье, ни слуг, даже никого из постояльцев…» Неподалеку от фермы Зутера в порту покачивался на волнах опустевший испанский военный корабль — капитан первым схватил лопату и во главе экипажа умчался в золотоносные горы.
Через год сведения о золоте достигли Атлантического побережья и сработали там немедля — корабли, отплывавшие к Европе, меняли курс и уходили в Калифорнию; толпы народа — без карт, по солнцу — двинулись на запад. Учителя покидали школы, мастеровые бежали с фабрик. В момент открытия золота в окрестностях фермы Зутера жило восемьсот человек, через год — больше тридцати тысяч, а еще через четыре года около четверти миллиона желающих немедленно разбогатеть копались в калифорнийской земле. За подробностями я отсылаю вас к Брет-Гарту, О’Генри, Джеку Лондону и авторам вестернов, запечатленных на бумаге и кинопленке. Печальные рекорды, зарегистрированные во времена «золотой лихорадки», не превзойдены до сих пор: преступность была массовой и труднопреодолимой, продовольственный кризис был страшен — за картофелину платили доллар, за фунт кофейных зерен — два (а ведь это было время, когда в Штатах чеканили золотые монеты), за фунт мяса отдавали фунт золотого песка. Президенты Джеймс Нокс Полк и Захария Тейлор, правившие Соединенными Штатами в начале «золотой лихорадки», явно не намеревались переселяться в Калифорнию и, пожалуй, имели самое смутное представление об этой территории, окончательно оттяпанной у Мексики к середине прошлого века, но все еще живущей весьма странно.
…Через сто с лишним лет после «золотой лихорадки» Калифорния была взволнована нашествием хиппи, устроивших в сан-францисском Хейт Ашбери нечто вроде своей вселенской столицы. Но это, как говаривал Ганс Христиан Андерсен, уже совсем другая история.
Начавшись со стрельбы и мордобоя, штат Калифорния постепенно стал самым богатым, респектабельным и многолюдным штатом Америки. Кроме того, что здесь поселяются президенты, в Калифорнии размещены училища и военные базы Тихоокеанского флота США, Голливуд с огромным количеством киностудий, фабрики вооружений, крупнейший в мире зоопарк, фирма «Локхид», производящая самолеты и подкупающая зарубежных премьеров, мегаполис из трех почти неразделимых городов: Сан-Франциско, Лос-Анджелес и Сан-Диего. В Калифорнии очень много всего — от мышки Микки Мауса, родившейся здесь, до правившего здесь же воинственного реакционера губернатора Рональда Рейгана. Кроме того, в Калифорнии увидел свет лесной киночеловек Тарзан, совместивший в себе миролюбие мышки с агрессивностью губернатора, — вы знакомы и с ним. Дело в том, что коренные калифорнийцы соединили в своих характерах множество самых разных влияний и традиций — мексиканских, ибо край был аннексирован у Мексики и до сих пор переполнен ее уроженцами; азиатских, ибо это основное место прибытия в США выходцев из Японии и Китая; европейских, ибо переселенцы с восточного побережья США прибывают и прибывают к Тихому океану.
…Я прибыл сюда на автомобиле, перевалив через горы у Денвера и скатившись по семидесятому и пятнадцатому шоссе прямо к Лос-Анджелесу. В Америке очень много хороших дорог, но таких прекрасных, как в Калифорнии, нигде больше нет. Первой из проблем этого штата были дороги — теперь дорог понастроили, и они вносят тебя в Лос-Анджелес, как зернышко на бесконечной ленте конвейера. Многие участки шоссе будто прочерчены линейкой по карте — они сокращают путь неожиданно и намного (здесь даже само название города сокращено: богобоязненные испанцы нарекли его при закладке Деревня Нашей Госпожи Королевы Ангелов, американцы оставили от названия хвостик, почти бессмысленное — «Ангелов» — «Лос-Анджелес», и топографы запечатлели это на картах). Ни одного ангела в городе я так и не встретил. Белоснежка, слоняющаяся по Диснейленду, к вящей радости ребятишек, не в счет; она не ангел, а просто сказочный положительный персонаж.
Давайте и начнем с Диснейленда, ибо он оказался как раз на том въезде в Лос-Анджелес, сквозь который я проник в город, — пятнадцатое шоссе подвозит вас к решетке, ограждающей Страну Диснея, разрешает бесплатно бросить взгляд на ее монорельсовую дорогу и гору Маттерхорн, нафаршированную разными чудесами. Перед Диснейлендом — гигантская асфальтовая пустыня автостоянки, по слухам, самой большой в мире, тысяч на десять автомобилей. Запарковавшись, нужно крепко запомнить номер своего поля — какой-нибудь В 15 — и на всякий случай пометить автомобиль старым носком или пустой банкой на антенне, что позволит в конце дня узнать его среди тысяч близнецов, прижавшихся к оградам Диснейленда.
После свершенного все уже очень просто: покупаете билет, и контролеры в жокейских шапочках распахивают калитки — добро пожаловать!
Это и вправду интересно — нечто среднее между промышленной выставкой и кукольным театром. Но если уж кукольный театр, то из мечты Буратино, в которой был целый город, где куклы живут, разгуливают по улицам и нет разделения на персонажей и зрителей.
Тут же, у входа, топал по мостовой оркестр в костюмах, делающих музыкантов похожими на героев водевиля из гусарской жизни. Но гусары чинно дули в медные трубы, покачивали аксельбантами, не проявляя никакой склонности к легкомысленным поступкам. Благонамеренно расхаживали Микки Маус, Белоснежка и глуповатый барбос Гуфи; враскачку гуляли гномы — фотографировались с детишками, разглядывали посетителей Диснейленда и подпрыгивали в такт музыке. Если уж это был кукольный город, то никаких Карабасов Барабасов сюда не пускали даже с билетами. Радость струилась из окон маленьких магазинчиков, кафе, аттракционов, — вы не думайте, радость можно сделать — на час, на день, на сколько выдержите, — мир Диснейленда был беззаботен и вправду очень забавен, если не принимать его всерьез.
Если принять все это за образ Америки, то слишком все красиво, на самом деле может показаться, что видишь чужой сон — видения впечатлительного мальчика, который начитался чьих-то легкомысленных сочинений и поверил, что бывают страны, где на улицах бесплатно играют счастливые саксофонисты, а Микки Маус раздает детям конфеты на углу — опять же бесплатно. Если все это принимать всерьез, то мигом спутаются воедино астронавт Нейл Армстронг, ступающий на Луну, крокодил, пытающийся заглотать лодку, поющие куклы, медведь, играющий на гитаре, и циркорама, где ковбои мчатся по изумрудной траве прерий, а самолетик с банкой кока-колы на хвосте пытается сесть на бетонную вершину горы Маттерхорн. Моя впечатлительность направлялась экскурсоводом Деллой, которая, уловив некоторую славянскую ироничность в моем восприятии ликующего вокруг мира, сказала: «А в пропагандистские павильоны ходите сами, кому хочется. Айда к привидениям!»
Мне очень понравилось, как нас впечатляли здешние привидения: все они были очень веселыми, подпрыгивали на каменных плитах, под которыми, наверное, жили днем, играли на лютнях и приветственно взмахивали треуголками. Часть привидений общалась с визитерами, не вылезая из рам, — в прямоугольниках портретов было достаточно места, чтобы вращать глазами и приветственно махать ручками в нетленных лайковых перчатках. Замок, населенный потусторонними силами, был огромен, экскурсия по нему двигалась сидя — каждый в собственном креслице, сквозь темноту, где кажется, что ты один на свете, но в общем-то с такими симпатичными привидениями можно хорошо провести время и впотьмах.
Все диснейлендовское веселье сбито в тугие связки, так, что некогда оглянуться.
Только что пообщался с тенями британских лордов, а уже тропическое болото насылает на тебя кибернетических бегемотов из пластика, которые совсем как настоящие. Сразу же после бегемотов тебя ожидает гигантское дерево баобаб, где четыреста тысяч листиков и много птиц, поющих всамделишными птичьими голосами, хоть птицы и листики все ненастоящие, но какая вам разница, раз они шелестят и поют. Или вы хотели попасть под настоящий пиратский обстрел, когда ваша лодка (можно не замечать, что она едет по рельсу, проложенному под водой) оказалась между бортами кораблей, вовсю палящих друг в друга; одноглазый пират на палубе тоже был механическим, но рычал вполне натурально. Устав от птичек, пиратов и привидений, можно пойти на концерт, где механические бобры, медведи, лоси и еще кто-то поют — прекрасно поют! — и рассказывают разные лесные байки, да так хорошо, что не хочется от них уходить. Но уйти нужно — ведь в соседнем павильоне лягушки исполняют самую знаменитую американскую песню «Янки дудл», — лягушки, как и все остальные участники представления, работают на транзисторах, но выглядят до того натурально, что хочется ощупать себя, так как кажется, что они намного задорнее и живее, чем удивленно созерцающие слушатели.
Это веселая Америка, веселая Калифорния, веселый земной шар; Уолт Дисней запроектировал все как продолжение собственных фильмов — его персонажи знамениты и популярнее иных генералов; в лондонском музее восковых фигур, заведении традиционно солидном, Микки Маус стоит между Черчиллем и Рузвельтом, и я сам видел, как посетители, входя в зал, улыбались, а поворачиваясь к витрине, первым узнавали мышонка и говорили: «Вот и Микки Маус!»
«Вот и Микки Маус!» — сказала Делла, когда мы вышли на улицу, и прищурилась от солнца. Мышонок в черном жилете поднял свою растопыренную пятерню в белой перчатке и поздоровался: «Хелло, Делла!» — «Хелло, Микки! — подмигнула моя провожатая и улыбнулась. — Жарко?» — «О-о-о!» — протянул со страданием откровенный мышонок, но выражение лица его не изменилось, потому что это была маска. «Надень очки, — сказал я Делле. — Солнце слепит». — «Нам нельзя, — ответила она очень серьезно. — Нам надо не терять визуального контакта с посетителями».
Что касается визуального контакта, то все стало ясно. Это были трое высоких канадцев в олимпийских майках и с олимпийскими сумками, да еще и с великолепным, совершенно олимпийским спокойствием, которое посещает очень молодых и очень здоровых парней с полным к тому основанием. «Хелло, Марк, — внезапно изменившимся голосом проворковала Делла, — ты с друзьями?» — «Ты тоже, — отметил один из парней и почему-то взглянул на меня дружелюбно. — Пошли пиво пить!» — «Спасибо, — заулыбался я в ответ, — что-то подагра у меня разыгралась…» — «Мы с Деллой будем вон там», — показал Марк на кафе, стилизованное под новоорлеанское, все в цветочных кружевах из чугунного литья.
Я уже знал, что не приду. Делла работала в Диснейленде экскурсоводом по пять часов ежедневно; она изучала делопроизводство в Лос-Анджелесе и хотела выбиться в секретарши или выйти замуж. Судя по всему, обе перспективы равно ей улыбались, а знакомые канадцы, японцы, аргентинцы и кто угодно создавали вокруг моей провожатой тот самый фон, который необходим всякой нормальной девушке для ощущения того, что она обаятельна и красива. С ребятами мы познакомились еще утром — они терпеливо ждали, пока я пропитаюсь Диснейлендом и они с Деллой укатят на пляж. Может быть, утром были другие ребята, но очень похожие, тоже канадцы в майках и сумках, — здесь какие-то соревнования, студенческие игры, что ли, — но все Диснейленды на свете конечно же не годятся в подметки Тихому океану, плещущемуся совсем рядом.
Я помахал веселой братии на прощанье, подумал о том, что механические бегемоты не исчерпывают собой всех прелестей жизни, и полез в нагрудный карман за сигаретой. Краем глаза мне удалось увидеть нечто белое, передвигающееся совсем рядом, — при ближайшем рассмотрении белое оказалось довольно крупным дядей с метлой, и я окончательно переключил внимание на него. Причина моего интереса была продиктована табличкой, белеющей у дяди на белой груди. По табличке были рассыпаны черные буквы: «Лука Демчук». Когда я подумал, что непривычно читать столь славянские имя и фамилию, начертанные латинскими литерами, мои размышления по поводу странностей Диснейленда потекли совершенно иными руслами. Демчук, опершись на свою метлу, немного поскучал по Львову, немного поспрашивал о том, как выглядит город после войны, немного поприглашал меня в гости, но сейчас он должен был работать, а завтра буду работать я — мир зашевелился под ногами у нас, и я ощутил, что сижу в поезде, мчащемся в экскурсию по американской истории, а Лука Демчук машет мне с перрона белой шапочкой.
….Поезд вез пассажиров сквозь очень темный туннель, а по обе стороны вагонов происходили неописуемые механизированные чудеса: стреляли динозавры, ревели ковбои, индейцы играли на клавесинах, первые эмигранты втыкали себе перышки в парики, мустанги дрались за самородки, губернатор мчался, вскидывая копыта, по зеленому ковру прерий. Впрочем, может быть, все было как-то и не совсем так, но я запомнил, что было очень много всего, очень ярко, очень динамично и шумно. Поезд примчался, куда ему и следовало примчаться («Леди и джентльмены! Взгляните налево! Посмотрите направо!»), и я вдруг понял, что даже среди здешних чудес до меня постоянно доцарапывались коготки разных мыслей, к чудесам непричастных.
На стоянке В 15 среди асфальта, пальм и других примет Калифорнии загорал мой автомобиль, Делла прыгала в океан, а дежурный в гостинице «Хаятт», расположенной напротив Диснейленда, раздавал желающим приглашения на вечернее шоу в баре. Неподалеку подмигивали сиянием окон голливудские холмы, населенные кинозвездами, — ничего особенного, богатые виллы и несколько очень хороших актеров не в лучших из вилл (я хотел спросить у модного сейчас и красивого Уоррена Битти, с которым мы познакомились как-то и выпили, пообедав в московском Доме литераторов или еще где-то, почему он снимался голышом для легкомысленного дамского журнальчика «Плейгерл», но у каждого актера свои собственные творческие обязательства). Голливуд светился — там снимали кино и во всех лавчонках торговали памятками о фильмах, большинство из которых я не видел; ничего удивительного — я даже не все фильмы Киевской киностудии пересмотрел. Тем временем кинозвезда Марлон Брандо выступал в защиту индейцев, а кинозвезда Боб Хоуп горевал о президенте Никсоне, хоть с тех пор власть уже дважды переменилась. Я решил, что если заговорю в этой главе о кино, то лишь к случаю, потому что, начав рассуждать о голливудских проблемах, ни о чем другом уже не напишешь, а я ведь все больше о другом…
Но если и принципиально глядеть в сторону, противоположную Голливуду, ситуация не становится проще; ведь только Лос-Анджелес занимает площадь в тысячи квадратных километров — представляете, сколько самых разных событий там случается в одно время, сколько несхожих решений люди принимают одновременно!
Собственно, речь даже не об одном Лос-Анджелесе — я же рассказывал, это сплошной, непрерывный мегаполис — от Сан-Диего до Сан-Франциско города переходят друг в друга, выстроившись цепью то высоко над океаном, то вплотную придвигаясь к нему. Это Калифорния, здесь заканчивается Запад, обозначив предел свой песком тихоокеанских пляжей и городами, плечом к плечу столпившимися у океана.
…Мой знакомый, врач, человек очень умный и уважаемый в Сан-Диего, философствовал у кухонного стола, — мне было интересно с ним, потому что по профессии и складу характера он был прям в суждениях и склонен к раздумчивости: «Мы не умеем изменять жизнь и поэтому воспринимаем ее по частям, отмахиваясь от вещей необъяснимых или очень болезненных. Жизнь, смерть, предательство, вера, убийство, радость — сколько слов имеют уже по десятку значений и потерялись в них. Ты не находишь?..»
Он готовился варить омаров, сегодня купленных в Сан-Клементе и предназначенных нам на ужин; омары били хвостами и не хотели в кастрюлю. Глядя на омарью обреченность, я припомнил только что прочитанное в «Сан-Диего юнион» — небольшой местной газете; мы разговаривали о рыбаках, о том, что́ и в каких океанах ловится. Я вспомнил о Балтике, о Риге и снова вернулся памятью к газетному сообщению…
Аэропорт Румбуле построен у леса, рядом с новыми кварталами Риги, — все, кто прилетал в столицу Латвии, не могли этого не заметить. В Румбульском лесу в конце ноября и начале декабря 1941 года за две недели расстреляли около двадцати тысяч человек, среди них многих евреев из рижского гетто. Эдгаре Лайпениекс, один из тех, кто служил тогда в СС и расстреливал в Румбуле — в затылки, проходя вдоль рва, — живет возле Сан-Диего. Примчавшись после войны в США, он успел поработать для ЦРУ, и когда Лайпениекса хотели судить, ЦРУ написало ему вот что: «Служба иммиграции и натурализации США рекомендовала своему отделению в Сан-Диего приостановить направленные против вас действия. Если это не поможет, немедленно дайте нам знать. Еще раз выражаем признательность за услуги, оказанные управлению в прошлом». Газеты цитировали этот документ и меланхолически вздыхали; «Сан-Диего юнион» с отчеркнутой информацией о Лайпениексе лежала на столе у моего хозяина — в нем болело все это, он сохранил газету, но избегал о ней говорить как о неутоленной боли. Мой хозяин был по национальности евреем, и расстрел рижского гетто помнился ему кроме всего прочего как одна из страшных трагедий его народа. Хозяин мой знал уже: времена колонизации Калифорнии, когда убийц, выстреливших в затылок, здесь вешали без суда, миновали.
Хозяин дома капал водку омарам на животики, и они затихали под алкогольным наркозом, погружались в кипяток, краснели — все было так спокойно, так беспроблемно и так легко. Я не хотел назойливо разговаривать с хозяином о разнообразии жителей Сан-Диего — в прошлом году он перенес тяжелый инфаркт и не должен был волноваться.
А все-таки как же это, если можно прострелить несколько тысяч затылков (по-немецки такой выстрел имеет специальное название — «геникшлюсс», ни в английском, ни в латышском, ни в славянских языках подобного слова нет) и жить на свете защищенно и беззаботно, когда даже самолеты покачивает при взлете над Румбульским лесом — от боли?
Я помню, как много рассуждали в Калифорнии о красивых бунтах, и хиппи лежали здесь живописными штабелями — вздорничали, опровергали, отменяли, переиначивали. Фашисты с великой последовательностью уничтожали бродяг, — будь воля Лайпениекса, хиппи пошли бы в душегубки. Туда же пошли бы здешние евреи — в Калифорнии немало их, — потому что Лайпениекс очень не любил евреев, как все в СС. О неграх я уже не говорю, да и мексиканцы слишком смахивают на цыган, — представляю, как это обижает Лайпениекса. Теплый, пальмовый, пляжный мир хранит в себе убийцу, словно невзорвавшуюся бомбу в стене. Может быть, привыкли; может быть, это странности исторической памяти? Калифорния была покорена силой оружия, до сих пор это один из наиболее вооруженных американских штатов; здесь делают не только ракеты, военные самолеты, но и пистолеты, полуавтоматические винтовки, продавая их на каждом углу и по всему свету; здесь у всех зудят пальцы, ощущая манящую близость спусковых крючков. В газетах, впрочем, пишут, что полиция здесь свирепа…
Так что же с Лайпениексом, милые мои жители Сан-Диего и всех других городов США? Что на вашем крайнем Западе знают о Румбульском лесе на крайнем западе СССР?
Ну ладно, я в гостях, и, может быть, не положено мне вопросы о беглом подлеце и убийце задавать усталому и честному врачу, отчеркнувшему заметку в газете. Но я не раз и очень серьезно задумывался о безразличии, слишком уж часто определяющем здесь стиль бытия. Безразличие к памяти — своей и чужой — вовсе это не широта взглядов, а Большое Безразличие, которое мне очень не нравится. Иные малые безразличия мне тоже не по душе; я, скажем, люблю спортивную одежду и не восторгаюсь знакомыми, которые в летний зной облачаются в вороные оркестрантские костюмы и считают это едва ли не основной приметой солидности; но надевать на званый обед несвежие теннисные туфли, драные носки и шорты, по-моему, так же невежливо, как сервировать этот обед на газете, а не на скатерти. И так далее. В Калифорнии спуталось и продолжает путаться очень многое: фашист, доживающий на даче, пластиковая пальма в зеленом горшке и лев из огромного зоопарка. Острое чувство совести более причастно, по-моему, к умению различать, чем к умению валить все в одну кучу. Иногда бывало странно до боли видеть, как в большом и не очень большом, во многом Калифорния с эдакой великолепной небрежностью забывает даже самое себя. Газеты пишут, как профессор Тимоти Лири, вчера еще суливший «освобождение через наркотики» и вольнодумствовавший со всех амвонов, начал с первого же допроса в ФБР поливать грязью всех своих недавних друзей — только бы выпустили. Майк Тайгер, бывший одним из руководителей студенческих заварушек в университете Беркли, стал модным адвокатом и ведет сейчас дела проворовавшихся чиновников.
Так одни американцы теряют порой порядочность, а другие — веру в порядочность и затем уверенность в себя и своем мире. Я много думаю здесь о том, до чего люди изболелись душевно; страна рассуждает о силах, которые помогут сменить сегодняшнюю усталость на всегдашние молодцеватость и мощь.
Еще несколько слов об этом. Когда-то знаменитая американка Гертруда Стайн придумала термин «потерянное поколение». Саму Стайн мы не очень знали, но таких ее приятелей, как американцы Фитцджеральд и Хемингуэй, таких европейцев, как Ремарк, многие (и я) читали взахлёб. Многое там сформулировано очень точно. Помните, в «Трех товарищах»: «Мы хотели было воевать против всего, что определило наше прошлое, — против лжи и себялюбия, корысти и бессердечия; мы ожесточились и не доверяли никому, кроме ближайшего товарища, не верили ни во что, кроме таких никогда не обманывавших нас сил, как небо, табак, деревья, хлеб и земля; но что же из этого получилось? Все рушилось, фальсифицировалось и забывалось. А тому, кто не умел забывать, оставались только бессилие, отчаяние, безразличие и водка. Прошло время великих человеческих мужественных мечтаний. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета». В поисках порядочности и правды поколения терялись во многих странах, но американские запомнились больше других, потому что мы следили за могучей литературой — от Хемингуэя до Гинзберга, как за американской летописью. Первая мировая война, кризис, вторая мировая, «холодная», вьетнамская, Уотергейт; попутно в Америке угробили красивую легенду о ковбоях, сняв точные и жестокие фильмы о резне индейцев и ковбоях-убийцах с винчестерами, притороченными к седлам. Оказалось, что верить не во что. Хиппи разбредались по стране, ввергая в растерянность ее и себя, а затем исчезали, как библейская саранча.
Оказалось, что Америка растеряла в разные времена очень уж много своих детей, больше, чем могла позволить себе, — множество потерянных поколений, одно за другим.
Однажды, вспомнилось, англичанин Майк, приехавший после Оксфорда подучиться социологии в США, сказал за обедом (мы трапезничали большой компанией после лекции), что Америка блестяще осуществила в свое время идею их, английской, революции, но не дала миру новых идей и погибает духовно. Я смотрел, как слушавшие нас американцы положили ложки и возмущались такой категоричностью, но ничего толком не могли сообщить по поводу новых идей, подаренных человечеству их страной. «Коммунисты не понимают даже того, что мы возникали как демократическая держава», — начал один из них. Я решился и процитировал за столом ленинские слова о том, что история новейшей, цивилизованной Америки открывается одной из тех великих, действительно освободительных, действительно революционных войн, которых было так немного… Дело не в прошлом, а в настоящем; не надо обвинять коммунистов во вполне капиталистических бедах Америки.
Пожалуй, что-то весьма важное сосредоточилось в поисках выхода из разобщенности, над которыми бьется великая страна. Снова и снова людей в Америке стравливают в рукопашных; но легенда о злодеях большевиках рушится неотвратимо; ходила даже сказочка о дьяволе (последнее воплощение ее — фильм «Омен», бивший кассовые рекорды в прошлом году: постаревший Грегори Пек гоняется с ритуальным ножом за шустрым маленьким дьяволенком), но все это несерьезно. Люди ищут сплоченности; новый президент выиграл выборы на обещаниях сплотить нацию — это необходимо, это важно — но как?
«Что с нами?», «Что с Нью-Йорком, что с Иллинойсом, что с Калифорнией?» — это спрашивали у меня, так как верили, что я хочу добра народу Америки и поэтому буду откровенен.
Калифорния покачивала пальмами, тревожная, словно рай, переживший вторжение грешников; страна сновидений, страна прекрасных дорог, фирмы «Локхид», Диснейленда и двух экс-президентов, — может быть, я что-нибудь заметил? Может быть, я поясню им, что происходит? Не поясню: для этого надо прожить здесь очень долго и вдумчиво — я ведь больше о том, что бросается в глаза сразу; о том, как, ощутив Диснейленд кукольным театром, где куклы и зрители на равных бродят по стилизованным улицам, не могу избавиться от этого ощущения, даже выйдя из Страны Диснея. Калифорния — сказочно богатый, красивый и очень жестокий штат; я рассказывал уже, с чего он начался. Не удивительно, пожалуй, что антивоенное движение, хиппи, новое американское кино — взрывами совести, особенно среди молодежи — возникали именно здесь. Это штат крайностей: здесь можно встретить самых милых, добрых и расслабленных от щедрого солнца людей страны, но здесь же случались преступления, которые до сих пор на всеобщей памяти. Помните, недавно лишь — Роберт Кеннеди с простреленным черепом на полу лос-анджелесской гостиницы, банда Менсона…
Поскольку в Калифорнии я не только декламировал стихи, но и встречался с медиками — по старой своей, забытой профессии, по старым и новым знакомствам, — то запомнил сказанное Томасом Ногучи, директором института судебной медицины в Лос-Анджелесе — он считается американским судебным медиком номер один. «Жестокость, — сказал Ногучи. — Вы знаете, что меня беспокоит? Люди уже не убивают друг друга так просто — они все больше пытают и калечат». Ногучи называет это «оверкилл» — «переубивание», что ли, — там, где раньше наносили пять ударов ножом, теперь наносят пятьдесят…
И — на другом полюсе — желающие красоты и знания, среди них любители поэзии. Один из самых запомнившихся мне поэтических вечеров прошел на кафедре литературы университета в Сан-Диего — я читал и рассказывал, мы уходили из аудитории, возвращались в нее, затем — уже меньшей компанией — поехали вместе ужинать, затем рассуждали на чьей-то квартире о поэзии, — все это длилось с шести вечера до четырех утра беспрерывно, и не было во мне ни капли усталости. Почему судьба поэзии так странна? Почему она всегда мужает вопреки жестокости общества, как одна из могущественных антитез; а может быть, в этом не странность, а мощь поэзии? Ну конечно же именно в этом, я убежден.
Говорят, что здесь мог быть рай, — люди вторглись в него и создали странный мир с островами рая и ада, незаметно для себя самого переходишь из одного в другой и не можешь высчитать ничего, что находилось бы на полпути между солнцем, золотыми девушками на пляже Санта-Моники и живущим в Санта-Барбаре эсэсовцем, демонстративно принявшим чилийское подданство.
Над Лос-Анджелесом случаются жестокие смоги, когда в заводских дымах нечем дышать, и такая синь, такая небесная чистота случается над Лос-Анджелесом, что хочется декламировать стихи о птичке и не верить ни в какую беду. Я не знаю, каким бывает средний воздух — между оранжевым смогом и чистейшим бризом; не бывает, пожалуй, такого воздуха. Не все смешивается на свете, не все к среднему арифметическому, и слава богу.
Я не рассказал вам еще о зоопарке в Сан-Диего, он огромен, самый большой в мире, но не люблю зоопарков, не люблю тигров в бетонированных норах и цапель с подрезанными крыльями — все-таки это слоновий и антилопий загон, как бы там хорошо зверей ни кормили. Возможно, я неправ, но стараюсь не ходить в зоопарки — в Сан-Диего пошел, и не испытал обещанной проспектами радости. Животным куда привольней и куда радостней видеть их в Балбоа, где на огромной территории раскинулся парк-сафари со львами, жирафами, носорогами, слонами, бродящими по степи, так похожей на африканскую, с водопоями, где в грязи отпечатались следы африканских жителей: это интересно, и надо ехать в Кению, чтобы увидеть зрелище, превосходящее масштабами это. Поскольку именно в то время в Кению я не собирался, с удовольствием поразъезжал по калифорнийской псевдосаванне. Заехал и в аквариум — дрессированные дельфины и очень большая черно-белая касатка по имени Шаму прыгали сквозь кольца и катали на себе дрессировщика со звездно-полосатым флагом в руке — флаг был то ли в честь уже прошедшего 200-летия США, то ли в честь морских пехотинцев, чья академия располагалась рядом. Не знаю, прыгают ли тамошние кадеты сквозь кольца, но на территории академии тоже был немалый бассейн и человек с государственным флагом стоял возле него.
Как видите, я умышленно не увожу вас на подробную экскурсию по чудесам природы — наши натуралисты бывали в Америке, и, если захотят, они вам обо всем расскажут получше. Они вам расскажут о поразительности секвой, бездонности Большого Каньона и разных других разностях, которыми Америка все еще богата и всерьез собирается сохранить их и развить. Точку зрения калифорнийского губернатора Рональда Рейгана разделяют далеко не массово (когда тому пожаловались на случаи порубки секвой, Рейган улыбнулся: «Ну и что — кто видел одну секвойю, видел их все…»). Америка старается стать красивее, она следит за своими улицами и штрафует за банановую корку или молочный пакет, брошенные на шоссе, — Америка пытается очистить себя от мусора; но что такое мусор в Америке? Радикалы считают, что страна замусорена беспринципностью предпринимателей, а те, естественно, — наоборот. Американские критерии разнообразны, в стране множество стран, и — при всех речах о единстве — не следует, по-моему, ожидать, что все они сольются в одну и придет даже не мир — долгое перемирие…
До чего же научены разделять! Ну, скажем, о мексиканцах в Калифорнии (от немексиканцев) можно услышать сотни анекдотов, прибауток, издевательских россказней. Мексиканцы плохо защищены от северного соседа — государственно и душевно; у них в Калифорнии создался свой отдельный, улиточный мир — свои ресторанчики, магазины, даже стадион с боями быков. Люди задумываются на разделительных линиях, пытаясь высчитать, кто их провел, пытаясь понять, если не изменить, свою жизнь; но умение классифицировать различия, выискивать все разделяющее доводится иногда до виртуозности.
…Здесь почти нет очень старых домов — строили быстро и не размышляли о вечности. Сейчас много пишут и говорят о землетрясении, которое вот-вот случится и может снести Калифорнию с лица земли, — по радио и телевидению регулярно передают рекомендации, как вести себя возле рушащегося здания; демонстрируется фильм о землетрясении, где земля трескается под колесами у самолета, идущего на посадку, и здания падают, возвращая калифорнийской земле ее нежилую первозданность, выталкивая на поверхность золотоносные жилы для лихорадок будущих времен.
Это было бы страшно. Не могу представить рушащиеся домики Диснейленда, павильоны голливудских студий, перевернутые сан-францисские трамвайчики и сломанный столб Оксидентал-центра в Лос-Анджелесе. Люди никогда не заслуживают своих Помпей — мечтаю, чтобы геологи ошиблись и люди Калифорнии выжили, очищаясь от своей муки, а не умножая и разнообразя ее.
…В кафе «Карилльо» на окраине очень симпатичного городишка Ла Гойя мексиканка, дремлющая у стойки, явно не думала о тектонических катастрофах. «Жарко в Калифорнии, а? — вздохнула она, махнув тряпкой. — Очень жарко. Хотите мороженого?» Мороженое в Калифорнии великолепно; оно есть даже в грязноватой забегаловке «Карилльо», не говоря о «Говарде Джонсоне», гарантирующем ассортимент из тридцати, а то и больше видов как минимум. Пойдемте-ка на мороженое и забудемся в кутеже у гигантских бокалов с «айскримом» — бывают невероятные кушанья из мороженого, иногда с очень торжественными названиями (почему бы и нет, могут же наши кондитерские фабрики носить торжественные названия…). Итак, мы с вами заказали мороженое «Памятник Джорджу Вашингтону». Порция готовится у вас на глазах таким образом: в высокий стакан вливается пятьдесят граммов холодного шоколада, и туда по очереди опускаются шесть шариков мороженого разных сортов и цветов. Каждый шарик обливается малиновым сиропом и прокладывается двумя тонкими срезами с банана. Наверху ставится остаток банана, все сооружение обливается взбитыми сливками, алой и голубой карамелью, а в самую-самую верхушку банана втыкается американское знамя на пластмассовом флагштоке. Можно все это есть — кроме знамени, которое создано для оказий торжественных, — и не думать о землетрясениях, мексиканцах, океанских акулах, перевоспитавшихся хиппи и разных людях, обитающих в Калифорнии.
…Впрочем, Калифорния обрела место в душе именно с тех пор, как ты узнал людей, в ней обитающих. Ты узнавал их и раньше — теперь они собрались вместе, — а помнишь Алена Гинзберга, с которым познакомились в Праге, — захотелось перевести его калифорнийские стихи из книги «Сова». В Праге Ален выступал в поэтическом кафе «Виола» и читал эти строки о Калифорнии, которую ты еще тогда не видел.
…Куда мы идем, Уолт Уитмен? Через час двери закроются. Какую дорогу укажет нам твоя борода в этот вечер?
……………………………………………………………………………………………………………
Будем ли мы бродить всю ночь по пустынным улицам? Деревья слагают свои тени, в домах выключены огни, мы будем одиноки с тобой.
Будем ли мы грезить о потерянной Америке любви, проходя мимо голубых автомобилей у подъездов, по пути к нашему тихому особнячку?
О дорогой отец, седобородый одинокий старый учитель мужества, какой Америкой обладал ты, когда Харон перестал отталкиваться шестом и ты вышел на дымящийся берег и стоял, наблюдая за лодкой исчезающей в черных водах Леты?
Америка, которой обладал Уитмен, Америки, которыми обладали все поколения до и после Уитмена, — миллионы людей, уходящих от одиночества, зла, бедности, — пальмы Калифорнии позванивали над ними, нью-йоркский Гудзон шумел им, и непаханые прерии кормили их, укачивали на шершавых ладонях и в конце концов растворяли в себе.
…Железная птица покачивает меня над необозримостью чужой страны, чтобы унести домой, и я особенно остро понимаю, что не все разговоры переговорены, не все дороги пройдены и пересказаны. Две тревоги вечны в писателе — что он уже все сказал, до конца и бессловесен отныне; и что он не сказал ничего, не сумел, не смог, бездарен. Самолет несет меня вокруг света, и тревожно мне, и хочется поговорить с вами. Вы слушали?..
Со времени моей поездки в Соединенные Штаты прошел год. Дни быстротечны, многие американские впечатления заслонены, вытеснены из памяти другими, но и сейчас с той же четкостью ощущаю в себе пережитые прошлой осенью надежду и боль.
Надежду — на мир и взаимопонимание между народами двух государств; боль — за несправедливость и еще боль — за агрессивность, за ту злобу, с которой влиятельные круги Америки — очень и очень влиятельные круги — преграждают пути к сотрудничеству СССР и США.
Поездка моя по Соединенным Штатам была особой — я встречался преимущественно с преподавателями и студентами. Не было встреч ни с рабочей Америкой, ни с теми людьми, которые представляют военно-промышленный комплекс заокеанского государства, — полюса американского мира не отразились в зеркале моей книги.
Таких встреч, повторяю, у меня не было, и я не могу говорить сразу о всей стране. Но вот что прочел совсем недавно: опросы общественного мнения показали: семьдесят — восемьдесят процентов опрошенных американцев хотят разрядки и улучшения отношений с СССР. Семьдесят семь процентов — за заключение нового советско-американского соглашения об ограничении стратегических вооружений, только восемь — против; таковы данные опроса, проведенные службой Харриса.
В этих цифрах — моя надежда. И вот цифры другие, в них моя боль: правительство Соединенных Штатов расходует все больше миллиардов долларов на вооружение. Эти цифры бесчеловечны, да и стоит ли забывать о том, что война столь же губительна для американского народа, как и для остального человечества? Включена еще одна кнопка на ядерном конвейере — выделены, несмотря на бурю протестов во всем мире, средства для производства нейтронной бомбы. Разрабатывается крылатая ракета!
Государственные отношения Советского Союза с Соединенными Штатами стали напряженнее — и не по нашей вине. Не мы вмешиваемся во внутренние дела других государств, не мы затрудняем важные для судеб мира переговоры, и не мы нагнетаем напряженность в международных отношениях.
Советская страна с первых своих шагов устремлена к миру, к поискам взаимопонимания между народами; земля у нас одна, мир на ней может быть обеспечен лишь совместными усилиями многих. Думая о взаимопонимании, о мире, писал я эту книгу. Теперь она перед вами — год спустя после поездки.
1976–1977