Не знаю, как должен был выглядеть трехгранный дом высотой в милю, задуманный для Чикаго великим архитектором Франком Ллойдом Райтом. Это вне моих представлений о жилище; наверное, лишь в будущем человеческая фантазия разовьется настолько, что здания, где жители последних этажей видят птиц только сверху вниз, станут обычным делом. Пока же мой личный опыт жителя многоэтажных кварталов почти не помогает в осознании сегодняшнего отношения американцев к жилью.
Стив Паркер, любитель классического искусства, симпатичный славист из Лоуренса, штат Канзас, рассказывал мне, что жена его, Мари-Люс, француженка, очень хотела жить в доме старой постройки. Чета Паркеров долго приглядывала жилище для себя, пока не откупила самый старый из особнячков, существовавших окрест. Дому этому, висящему на горке у Кантрисайд Лейн, недавно исполнилось двадцать пять лет; по американским нормам это почти предельный возраст для ординарного жилого строения. Стив показывал его так, как во Франции демонстрируют уцелевшие средневековые замки, но в речи моего симпатичного приятеля нет-нет да и проскальзывала чисто американская тоска по некоему новехонькому бетонному чуду, начиненному всяческой электроникой. К старым домам чаще всего относятся словно к женщинам, уже побывавшим в замужествах; даже если среди прежних мужей были киноидолы и вожди индейских племен, в каждом очередном браке это не добавляет жене авторитета.
Мемориальные деревни существуют скорее как памятники годам колонизации Запада, стимуляторы патриотических мыслей: несколько неряшливых срубов из окрестных деревьев и фургоны, обтянутые полусферами тентов, — в каждом вестерне вы можете увидеть весь этот мемориальный джентльменский набор в действии — в Голливуде под Лос-Анджелесом выстроена лучшая из пионерских деревень всех времен, и когда собирается много любителей поглазеть, свободные от съемок (или никогда не снимавшиеся) статисты устраивают на потеху им веселую стрельбу вокруг фургонов.
В Миннеаполисе, городе, красиво раскинувшемся на берегах обмелевшей Миссисипи, почти в самом центре Соединенных Штатов, я увидел вдруг в одном из чистых и дорогих жилых районов странную конструкцию, очень смахивающую на иллюстрацию к учебнику истории для пятого класса «Как добывали уголь при царе». Конструкция была буро-коричневого цвета, увенчивалась колесом с переброшенным через него канатом небывалой испачканности. Вокруг бурого сооружения на вбитых в асфальт палках сохли брезентовые сапоги и джинсы, имеющие такой вид, словно именно в них были колонизованы Средний Запад, Дальний Запад и, пожалуй, заодно с ними какой-нибудь Восток. Картину дореволюционной шахты из города Юзовка портили лишь «кадиллаки» и «олдсмобили», густо стоящие на идеально гладком и чистенько размеченном асфальте, окружив лакированным табуном растерзанные джинсы и сапоги на палке.
Когда, заинтересованный сооружением, я хотел покинуть автомобиль, из шахты к дверце ретиво бросился человек в адмиральской фуражке и в пуговицах, сиявших с кителя, словно маленькие планеты. Все выяснилось мгновенно: швейцар во флотоводческих регалиях состоял при лучшем миннеаполисском ресторане «Золотые копи». Несколько предпринимателей демонтировали позабытую и позаброшенную золотоискательскую шахту, привезли ее в Миннеаполис, отстроили и открыли в ней фешенебельный ресторан. Вот такой вариант музейности оказался приемлемым — шахта с искусственным климатом внутри и с яствами, стоящими не дешевле когда-то добывавшихся здесь самородков.
Миннеаполисский архитектор, с которым мы вместе вышли из автомобиля, широко взмахнул ладонью вокруг: «Ты помнишь этот город? Правда, он стал красивее за последние годы? Строят новые дома — и мои проекты пошли в ход, фирма разрастается, — сейчас возводят не только лишь питейные шахты, стали модными и многоквартирные дома в городе, теперь в них селится и публика побогаче, не то что прежде. Загородные дома так же популярны, они даже возросли в цене, но многие хотят жить без хлопот в центре Миннеаполиса — покупают участок, заказывают проект, строят дом и живут. Генеральных планов застройки у нас практически нет — в вашем понимании, — поэтому дома разностильные, иногда — бетонные этажерки с удобствами, ведь лет через сорок — пятьдесят их снесут, больший запас прочности не нужен. Строят на одну жизнь — свою, никто не возводит жилых зданий на вечные времена. Что такое вечные времена? Было бы тебе удобно, раз ты накопил денег на определенный комфорт и готов его оплатить…»
Джек — так зовут моего знакомого архитектора — один из авторитетнейших сейчас в Миннеаполисе проектантов городских зданий; он улыбнулся, взглянул влево и указал на высокий дом, стоящий чуть в стороне от скоростной автотрассы: «Вот последняя из моих работ, хочешь, покажу? Я и сам бы не прочь пожить в том домике — он таков, что в огромном Миннеаполисе не нашлось еще полного комплекта достаточно богатых людей, дабы здание заселить. Человек я теперь не бедный, но дом выстроен для людей позажиточнее меня. Вся постройка обошлась предпринимателю в шесть миллионов долларов, и он не успокоится, пока не возвратит эти деньги. Квартиры в доме — от пятидесяти до трехсот тысяч долларов каждая. Плати — и жилье принадлежит тебе навсегда».
Перед зданием раскинулась большая автостоянка, и сердитый швейцар следил сквозь стеклянную стену, кто загоняет автомобиль на места, предназначенные для транспорта обитателей дома и гостей их. Джек долго толковал со швейцаром, и тот — неторопливый, в черном, с кольтами на бедрах, явно отставной полисмен — выдал нам наконец карточки-отмычки. Замки в доме отпирались не ключами, а пластмассовыми карточками размером с визитную. На прямоугольной отмычке был зафиксирован личный код человека, имеющего честь здесь проживать; узкая щель на двери заглатывала карточку, и дверь отпиралась, если замок прочел на карточке то, что хотел.
Квартиры в доме были одно-, двух-, трех- и четырехкомнатными; при желании можно было несколько квартир объединить в одну — проект предусматривал и это.
Даже завистливая фантазия Эллочки-людоедки не могла бы выдумать ничего подобного — всех этих стен, обтянутых белой кожей, кондиционеров, одораторов, миксеров и тостеров, вмонтированных в панели красного дерева, выпрыгивающих из кухонной стены, звучащих стереомузыкой, разлитой где-то глубоко под акустическими плитами потолка или под персидским ковром пола. Итак, от пятидесяти до трехсот тысяч долларов — и квартира ваша. Если даже учесть, что американцы, как правило, считают экономичным покупать жилье, обходящееся не более чем в два — два с половиной годовых дохода, то самую дешевую однокомнатную квартиру здесь мог бы приобрести человек, зарабатывающий никак не меньше солидного профессора университета. В доме пока что поселяются богатые старики, продающие свои особнячки за городом и въезжающие в такие вот апартаменты — доживать. Здесь спокойнее — отставной полисмен с кольтами предельно строго фильтрует людей у входа. Для приемов оборудованы специальные залы на первом этаже, и вам вовсе не обязательно терпеть у себя в доме говорливых купцов и мастеров расколачивать мейсенский фарфор. Здесь же, на первом этаже, — дверь, ведущая к плавательному бассейну, скрытому в глубине дома, — только для своих.
Ну, это крайность, такая же, как дом семьи Вандербильт в Эшвилле, штат Северная Каролина. В том доме двести пятьдесят комнат и парк вокруг — больше пятидесяти гектаров. Все это стоит 55 миллионов долларов и необычно для Америки так же, как и для остального мира. Не могут быть характерными и несчастные старухи, ночующие по туалетам в Нью-Йорке, и мой студент из Лоуренса Юрий Дуда, паренек украинского происхождения, родившийся в Чикаго, изучающий философию в Канзасе, а для жилья арендующий комнату под крышей у капризной старушки. Бабуся-домовладелица обклеила все помещения домика библейскими изречениями и запретила своему квартиранту принимать гостей. Обходится вся эта прелесть Дуде в девяносто долларов ежемесячно, не учитывая счетов за электричество, которые старушка предъявляет отдельно.
А те, кому нечем платить за электричество? А те, кому нечем уплатить за ночлег? Зимой 1977 года мэр Нью-Йорка объявил о чрезвычайной программе помощи замерзающим; согласно ей при некоторых церквах Гарлема и нищенских окраин, прижатых к Гудзону или, сколь это ни странно, сосредоточенных вокруг Колумбийского университета, можно получать стакан чая, во временное пользование одеяло и грелку. В больших городах диапазон обеспеченности, устроенности особенно ощутим — в больших городах оседает основное количество людей с разбитыми судьбами; так на дне океанских впадин собирается больше всего кораблей, которые никогда уже не всплывут.
Я снова говорю здесь о подробностях, но они — из чужого образа жизни. Американцы деловиты до безразличия, до жестокости — замерзающему человеку могут помочь, а может он и вызвать не больше сочувствия, чем кошка под автомобилем; вселенная уменьшается до размеров Америки, Америка уменьшается до размеров собственного жилья. В Соединенных Штатах очень много Америк, и не все они способны на жалость; природа государства так же, как человеческая природа, может быть предельно эгоистична.
Культ удачливого парня необыкновенно последователен — ничего, если чья-то удача может временно законфликтовать с уголовным кодексом. Как правило, массово оцениваются результаты, а не путь к их достижению; Остап Бендер, мечтавший об Америке (правда, Южной), знал, где ему будет лучше всего. На американских плакатах, как правило, изображен широко улыбающийся человек, простоватый на вид, большерукий, очень симпатичный и ежеминутно готовый на все. Я почти не видел плакатов, на которых были бы изображены хотя бы два или три человека, чаще всего один…
До чего же поразительна внутренняя непохожесть этой жизни на нашу. Средние цифры обтекаемы, на них стесаны полюса; в среднем на каждого из американцев, например, приходится больше жилья, чем на статистического обитателя нашей страны; больше легковых автомобилей, больше гостиничных номеров. Но когда сорокадевятилетний кливлендский безработный Роберт Пруш вступил в зиму 1977 года, живя с женой Элен в старом автомобиле, и знал, что никто не будет ни переселять его, ни лечить бесплатно, я уверен — было ему чихать на все эти статистики. От простуды чихать.
Я снова подумал, что нелегко оценивать такой сложный комплекс непривычных для нас явлений, как заокеанская жизнь. Когда в юбилейном, посвященном 200-летию США номере журнала «Ньюсуик» шестидесятилетний Томас Аквинас Мерфи, президент «Дженерал Моторс», компании с бюджетом, превосходящим бюджеты большинства европейских стран, сообщает, что в молодости какое-то время был безработным, — в этом есть чисто американское хвастовство: прошел снизу вверх все слои. В том же номере столетний Джордж Зервас пишет: «Я никогда никому не надоедаю. Никто не надоедает мне. Я их встречаю: „Доброе утро — доброе утро“…» И все. Это вполне американская декларация. «Я уже вышел из игры — вас не трогаю, не трогайте меня, мчитесь дальше, сегодня я вам не помеха». Здесь не принято жаловаться. Четыре года назад, во время очередных президентских выборов, сенатор, чьи шансы котировались очень высоко, не выдержал и заплакал от обиды во время телевизионной дискуссии. То, что в Европе могло бы растрогать зрителей, в Америке их возмутило. «Как — плачущий, позволивший себе расслабиться кандидат в лидеры?!» Сенатор выбыл из гонки…
Такова жизнь. Но уроки ее — чужой — не кажутся мне однозначными.
Мы живем в стране, возведшей любовь, внимание к человеку в основы своих политики и мировоззрения; несмотря на все недостатки, которых еще у нас довольно, мы очень добрая, нежестокосердая страна; об этом знают даже те, кто симулирует неинформированность. А давайте-ка подпустим к себе — вообразим на мгновение — жестокость, запрограммированную в капиталистическом мире… Иногда я умышленно ввожу в себя этакую американскую злость, чужестранный прагматизм и не всегда даже успеваю его постыдиться, когда думаю, что немало болтунов и бездельников, барахтающихся на поверхности нашей жизни, пишущих бесконечные жалобы, ничего не создающих, но требующих к себе и своему скулежу особенного внимания, терзающих людей наветами и нытьем, в Америке уже к сорокалетию своему были б на дне социальной канавы. Официантка, грохнувшая тарелками мне перед физиономией, швейцар, без трешки «в лапу» не пропускающий в полупустой ресторан, токарь, посасывающий папироску в рабочее время, — нее они повылетали бы со своих мест, и жаловаться было б некуда, и комнат с дверями, обитыми дерматином, куда у нас кое-кто бегает в поисках заступничества, не нашлось бы. Пьяный, вызывающий «скорую помощь», дабы поблевать врачу в крахмальный халат, заплатил бы и за халат, и за вызов. Прогульщик студент, еле-еле постигающий курс наук, забулдыга телемеханик — все они вылетели бы из американской центрифуги далеко на обочину, и никто бы не оглянулся в их сторону.
Сколько ж мы наплодили спекулянтов на доброте! Да, предоставляем жилье тем, кто в нем нуждается; лечим бесплатно, трудоустраиваем и учим, — но до чего же легко иные привыкли к этому! Не все еще так, как хочется, но если в Америке, в конце концов, человек ест то, за что может платить, то у нас, как побочный продукт государственной доброжелательности, развелись человечки, старающиеся поживиться и поживляющиеся в долг, ничего не делая, и странным образом иные из них вполне благополучны и сыты. Я знаю бездарных и ленивых мальчишек, которых за уши дотягивали до школьных аттестатов зрелости, дабы не портить каких-то там важных статистик, и почти принудительно втыкали им аттестаты в карманы. С восьмой попытки оные юноши, побыв краткое время на армейском довольствии и не снискав полководческих лавров, ничему не научившись как следует, поступали вне конкурса в какой-нибудь институт или техникум. Кое-как доползали до очередного диплома, принудительно направлялись на работу по специальности, приобретенной случайно, разбухали от злости и зависти к лучше устроенным и уважаемым коллегам, — не умея трудиться, писали доносы, мешали всем, но ведь жили же…
Государственная система, при которой часть населения постоянно находится под забором, бесчеловечна. Но я знаю в собственной стране таких людей, что, окажись они под забором, дело социализма только выиграло бы. Побочные — злобные и бездарные — продукты гуманного общества не украшают его. А сочувствия заслуживают несправедливо оскорбленные, униженные капитализмом люди, чьи судьбы очень сложны, — следует анализировать их вдумчиво, не спеша и по отдельности.
Я пытаюсь уходить от торопливых суждений даже тогда, когда описываю конкретные встречи и беседы на американской земле. Так или иначе, описать увиденное бесстрастно просто немыслимо. Отбор примет, подробностей, лиц — все это индивидуально, и мне кажется, что интереснее заниматься не просто вспоминанием, а осмыслением, если пытаешься осознать явления сложные и великие, приметы бытия иных народов и стран. Собственно, и размышляю я вместе с вами, как же еще?
Одна из главных тем этих очерков — преодоление одиночества. Помните старинную историю о том, как всадники, отправляясь в поход, бросали по камню на одном из перевалов? Возвращаясь из похода, всадники забирали с перевала по камню. Оставшиеся камни были памятником невозвратившимся, погибшим, пропавшим без вести, растворившимся в одиночестве. Сколько б гор выросло в Америке, если бы все, ищущие счастья в этой стране, положили по камню, а те, кто нашел счастье и спокойствие для души, убрали бы свои камни из насыпи. Сколько бы неразобранных гор осталось?!
Здесь можно выиграть жизнь, можно проиграть душу, можно приобрести всемирную славу и можно умереть от стыда.
Я нарочно пользуюсь категориями нематериальными, потому что в игру идут и они — Америка давно уже не простовата, словно ковбой с рекламы сигарет «Мальборо»; Америка полюбит вас, если вы ей подойдете. А если нет?
Вот видите, сколько всего вмещается в одну главу, а мы ее начинали с разговора о человеческом доме, о жилищах, обретаемых людьми на время и навсегда. Раз так, то, пожалуй, пора рассказать еще об одном типично американском сооружении, высящемся на центральной улице Чикаго — той самой, что называется Мичиган-авеню. Дом похож на домну, он имеет форму усеченной пирамиды, весь черного цвета, и на его стенах для прочности то там, то сям скрещены массивные балки. Но этот жилой дом достоин упоминания потому, что его называют «мегаструктурой будущего». В Чикаго есть, впрочем, и самый высокий на свете дом — стодесятиэтажный небоскреб компании Сирса, торгующей по каталогам, — первые пятьдесят этажей принадлежат собственно компании, а все остальные она сдает в аренду, в том числе огромному кафетерию, на тысячу семьсот мест, ресторанам и бару, из окон которого даже трезвому наблюдателю город кажется похожим на щетку с иглами небоскребов, прижавшуюся к озеру Мичиган с восточной стороны. Самый высокий жилой дом в мире, семидесятиэтажная Озерная Башня, стоящая неподалеку от пирсов синего озера, представляется с небоскреба Сирса домиком довольно заурядным, а к северу от нее чернеет за мостом через узенькую и грязную реку Чикаго центр Джона Хенкока, о котором и пойдет речь. Собственно, речь пойдет скорее о типе домов, представленном такими жилыми зданиями современного Чикаго, как Озерная Башня, центр Хенкока или сооруженные на несколько лет раньше близнецы — две круглые Флотские Башни. Пока они уникальны и для Америки, но в поисках вариантов завтрашнего жилья, вертикальных городов грядущих столетий, интересно прикоснуться к решениям, уже реализованным, уже известным в подробностях, — в дальнейшем рассказе я ничего не домысливаю.
Человек, живущий в одном из новых высотных домов на Мичиган-авеню или у озера Мичиган, по утрам слышит музыку. Это в указанное наперед время включилась стереофоническая система, упрятанная в стенах квартиры. Проснувшись, человек встает с так называемой «водяной кровати», создающей впечатление невесомости, и нажимает кнопку: диктор очень кратко пересказывает все новости в интересующих жильца сферах — программы составляются направленно для каждого; новости включают в себя информацию о погоде Снаружи и о новостях в Доме.
Окна в квартире не открываются — боязнь ветра на большой высоте и кондиционер оставляют окнам лишь витринную функцию. Температура и влажность круглый год поддерживаются на одном и том же уровне, заказанном жильцом при вселении. Впрочем, мелкие поправки он может вносить ручным регулятором, установленным на стене. В указанное жильцом время ему доставляют завтрак из домовой кухни; если он хочет, может опуститься скоростным лифтом в один из домовых кафетериев и позавтракать там. То же самое и с обедом — могут его привезти в квартиру, а можно — как обычно и поступают американцы — съесть его в одном из ресторанов небоскреба. На первых пяти этажах кабинеты врачей разных специальностей, банк, торговые предприятия всех профилей — от универмагов с одеждой до продовольственных магазинов, там же — центры обслуживания, принимающие на себя практически любые ваши заботы — от пришивания пуговицы до приема гостей.
Как сообщает проспект дома, на пятом этаже можно зарегистрировать брак; в больнице на шестом этаже есть также все условия для рожениц и новорожденных; ясли — на тринадцатом этаже, детский сад — на четырнадцатом, а школа — на десятом. На втором этаже крематорий и погребальные службы. В доме, разумеется, есть гаражи, кинотеатры, библиотека, бар, где для помешивания коктейлей выдают палочку с изображением небоскреба. Есть еще разные подробности: в некоторых домах имеются гимнастические залы, бассейны, а когда я заходил в гости к знакомому, живущему во Флотской Башне, то увидел рядом с рестораном прекрасный крытый каток. Иногда бывает внутреннее телевидение — это давно распространенная забава, особенно в больших американских гостиницах и многоквартирных домах; какое-то время жил я в гостинице неподалеку от небоскреба Хенкока — на телевизоре у меня через день сменялась карточка: «Вы можете увидеть два новых цветных художественных фильма. Нажмите такую-то кнопку и поставьте переключатель каналов так-то. К вашему счету будет добавлено два доллара за фильм. Спасибо».
Все это очень дорого, по цене доступно не многим, очень удобно и очень необычно. Жилые дома высотой в две трети Останкинской телебашни функционируют, строятся: они возможны. Появились у жильцов высотные неврозы — болезни, прежде поражавшие верхолазов и летчиков. Была описана «небоскребная болезнь», — считается, что причин ей много, между ними называли и ту, что около пятидесяти тысяч тонн стали, составляющей каркас каждого из обитаемых небоскребов (или даже семьдесят шесть тысяч тонн — в деловом небоскребе Сирса), значительно искажают воздействие привычного магнитного поля Земли на живущих и работающих в таких домах. А еще болезнь приобрела типично американские акценты и стала похожей на ту, которой подвержены жители противоположного полюса социальной структуры — долголетние узники тюремных одиночек. Оказалось, что люди, зажатые между облаками и бетоном, люди, которые — пока что теоретически — могут родиться, вырасти, выучиться, проработать всю жизнь и умереть, не выходя из небоскреба, — люди эти изнывают от одиночества. Одиннадцать тысяч четыреста девяносто пять окон небоскреба Джона Хенкока задраены наглухо, звукоизоляция в домах идеальна, все мелодии, разливаемые стереосистемой, отобраны таким образом, чтобы никакие ощущения, кроме бодрости, не возникали у жителей небоскреба.
И тем не менее… Магнитное поле Земли — вещь, бесспорно, важнейшая, но есть, оказывается, на свете еще голоса птиц, шум травы, плеск воды в горном ручье, мокрый снег, прилипающий к бровям, и, наконец, поле — но не магнитное, а просто поле, где растет кукуруза, бегают не знавшие седла жеребята и стоят домики, в которых настежь открываются окна и слышны голоса, недоступные бетонированной акустике небоскребов.
Меня по всему, что я сочинил в жизни, никак нельзя обвинить в пейзанстве, да и видел я в штате Нью-Мексико среди полей с красивыми жаворонками разваливающиеся домишки, в которых ни за что не согласился бы жить беднейший из чикагских негров. И все же как будет завтра? Где же та самая оптимальная середина, которую вот уже многие поколения людей не умеют найти, пройдя сквозь пещерное обитание, сквозь первый двадцатиэтажный небоскреб, сооруженный две тысячи лет назад в нынешнем Йемене, и сквозь опыт легендарной башни из Вавилона, сквозь дома-крепости Сванетии и Тибета, сквозь незапирающиеся хижины из прутьев и пальмовых листьев жителей Новой Гвинеи, через эскимосские иглу, нейлоновые палатки полярников и кожаные шатры кочевников? Завтрашний мир не возникнет завтра — его проектируют и сооружают сегодня люди, выдумывающие вертикальные города небоскребов и горизонтальные поселки особнячков. Ну конечно же — и мы вспоминаем об этом — архитектура капитулирует перед образом бытия; все разговоры о зодческих новациях бледнеют рядом с тем, как в гетто Чикаго, Нью-Йорка или Вашингтона (в столице США уже больше трех четвертей населения — негры, и понятие черного гетто звучит тут весьма условно; в Нью-Йорке — каждый четвертый, в Чикаго — каждый третий житель негр) в одной комнате без удобств растут, едят, спят по четыре и по шесть человек. Архитектурная и социальная перестройка городов срастается в одну проблему.
Говоря о том, сколь огромны и разительны перепады между бедностью и богатством, устроенностью и неустроенностью в США, я всегда ощущаю это как доказательства безусловного факта — сколь талантлив, трудолюбив, изобретателен человек труда и сколь жесток капитализм. При нынешней своей социальной организации Америка, умеющая проектировать и строить великолепные жилища, никогда не позволит, чтобы все ее дети жили по-человечески. Небоскреб великолепен на блестящей улице гигантского города; небоскреб страшен, если глядеть на него из трущоб. Но думаю, что великие сооружения Америки всегда будут гордостью народа ее.
…А тем временем американцы меняют свои квартиры очень часто — они путешествуют. В Соединенных Штатах люди очень редко привязываются территориально к одному месту на карте. Сформировав свое население из приезжих, страна эта практически никогда не останавливалась в передвижениях; можно говорить о главных направлениях человеческой миграции, но не о том, что она, скажем, возникла лишь в последние годы. Черное население смещается с юга на север (я приводил уже данные о некоторых больших городах), белое — с востока на запад. (Только с пятидесятых годов население Калифорнии удвоилось, в штате Невада устроилось. В Аризоне, где стоит архитектурная школа Франка Ллойда Райта, население в течение девяностолетней жизни зодчего возросло в сто пятьдесят раз — с девяти тысяч до миллиона трехсот тысяч.) Каждый третий молодой человек после восемнадцати лет раз в году меняет местожительство; даже после сорокапятилетнего возраста супруги — каждая десятая семья — раз в году переезжают. Многие мои друзья в Соединенных Штатах раз в несколько лет присылают открытки, сообщающие о смене адреса, — существует специальная форма для таких извещений, — но причины переезда не сообщаются почти никогда: это столь буднично и естественно…
Заработав деньги, человек переезжает в район поприличнее; обеднев — в район попроще; сменив работу — на новое место; разыскивая работу — скитается по стране. Наконец, просто странствует по Америкам и по свету. Вы, наверное, и в нашей стране обращали внимание на американских старушек, стайками обступивших экскурсовода; особенно много путешествуют крайние возрасты — старики и молодые; оседлость — относительная, американская — наиболее присуща людям, которым около пятидесяти.
Когда едешь по американским шоссе, очень часто встречаются целые поселки из трайлеров — еще один, чисто здешний вариант жилья. Трайлеры — вагончики размерами от нашего «рафика» до железнодорожного пульмана — стоят, сбившись в кучи, привязанные, словно лошади на привале, к низеньким столбикам, чуть высящимся над асфальтом. Выродившиеся (переродившиеся?) фургоны первых переселенцев.
Столбики, к которым трайлеры прикручены, содержат в себе электрический кабель и выход водопроводной Трубы, к которым фургончик присасывается немедленно — разумеется, за определенную плату, от доллара в сутки и выше. На трайлерных стоянках есть центры обслуживания и сторожа, что (особенно последнее) для одиноких странников небесполезно. Издали все это смахивает на цыганский табор — с бельем, сохнущим между столбами, с кострами на специальных площадках.
На перевале, по пути из штата Юта в Неваду, там, где скоростное шоссе номер 70 сращивается с шоссе номер 15, поворачивающим на юг, я увидел на смотровой площадке трайлер с номерными знаками горного штата Колорадо. Трайлер был прицеплен к еще крепкому «бюику» 1971 года, и возле него стояли двое умытеньких, седеньких американских старичков. Я представился; старички заулыбались, но когда я им совершенно честно признался, что могу где-нибудь написать о нашей встрече и разговоре, фамилию свою решили на всякий случай не называть.
Жил старик со своею старухой у самых Скалистых гор, в красивом курортном штате Колорадо, недалеко от Денвера, так что и большой город был под боком. Старик работал в Джорджтауне счетоводом у Вулворта — подсчитывал прибыли и убытки в дешевых универмагах, куда чаще всего заходили случайные люди, — Джорджтаун расположен неподалеку от Вейла, коль ехать по этой же семидесятой дороге, а Вейл — курорт знаменитый: туда даже президенты заезжали раз в год покататься на лыжах с горки. Были ли у супругов дети, я не узнал — американские дети очень рано отделяются от семей, уходят, и родители зачастую не знают, где находятся их чада, — об этом со стариками не всегда следует разговаривать.
Три года тому назад глава семейства вышел на пенсию, продали они со старухой свой домик, положили деньги в банк; домики в модных горнолыжных окрестностях очень подорожали. С тех пор странствуют. Приглядывают домик попроще, но поудобней, в котором можно было бы дожить свои дни; вот надо бы съездить в штат Айдахо — это как раз по дороге номер 15, через Солт-Лейк-Сити на север: в каталоге пишут, что есть там такие домики. Минувшую зиму провели на мексиканской границе — сэкономили на отоплении и на теплых вещах, надоели все эти обогреватели еще в Колорадо. Но в Нью-Мексико слишком уж жарко, и ей (старик кивнул на старушку) не нравятся мексиканцы, очень они шумят. Трайлер стоил три года назад около пяти тысяч; сейчас такие продаются по семь с половиной. Путешественники очень гордились некогда сделанным удачным приобретением и предложили мне его осмотреть.
Трайлер и вправду был очень удобен. Фургончик размерами с полтрамвая был внутри обит мягкой тканью, под которой скрывалась отопительная сеть, работающая от автомобильного аккумулятора, а при потребности — автономно, на дизельном топливе. Была там газовая плита с баллоном, кран с мойкой, работающий либо от водопровода, либо от цистерны, скрытой в потолке фургончика. Был диван, раскладывающийся в огромную мягкую постель поперек трайлера. В заднем отсеке душ, туалет — все очень компактное, удобное, по заверению хозяев, исправно функционирующее.
Старички сказали мне, что по дороге они встречали целые автоколонны сельскохозяйственных сезонников и строительных рабочих, странствующих таким образом, — только по номерным знакам автомобилей можно было определить, кто откуда приехал, из каких мест начал свой путь в поисках капризной удачи. Никого ни о чем не спрашивали: у каждого собственные дела, к старичкам отношения не имеющие. Встречались, как правило, у бензоколонок: там всегда можно получить бесплатно карту, купить «кока-колу» или «севен ап» в жестяной банке и воспользоваться дармовым туалетом, дабы не перегружать собственный.
Вообще в Америке можно жить, не только не выходя из небоскреба, но и не выходя из автомобиля. Есть магазины «драйв ин», где покупки совершаются из автомобиля, церкви «драйв ин», кинотеатры «драйв ин». Моллюски в разноцветных коробочках движутся по автострадам, заливают в себя бензин у автозаправочных шкафов; чуть-чуть приспустив окно, принимают сквозь него поднос с пищей; сквозь ветровое стекло видят птиц, скачущих по обочине…
Погодите, о птицах ведь мы уже вспоминали. Когда разговаривали о «небоскребной болезни» и человеке, отделенном жильем от мира. Знаете, что в рассказе стариков удивило меня? Что за три года путешествия в трайлере они не завязали по-настоящему важных для души знакомств, не обогатились местностями и людьми, без которых трудно было бы жить дальше. Птица за ветровым стеклом и человек, едущий по шоссе рядом, одинаково безразличны. Журналист? Ну ладно, покажем ему наш симпатичный трайлер, познакомимся — и до свидания, журналист-писатель, незачем тебе знать нашу фамилию, не твое это дело. «Айда в Айдахо!» — написал я пальцем на запыленном боку «бюика», впряженного в фургончик; тут же стер — секрет стариковского маршрута да останется с ними. Мы нежно пожали друг другу руки, и я уехал, — думаю, что минут через десять путешественники обо мне и не вспомнят; они не обременяли памяти, старикам хотелось дожить поспокойнее — ни одного вопроса они мне не задали, да и мои вопросы ограничили до самых простых.
Америка передвигается в самолетах, автомобилях, лифтах, поездах и еще бог весть в чем. Америка вся в движении, и нет ей покоя; американские домики громоздятся друг на дружку и становятся небоскребами, опускаются на колеса и мчатся по зеркалам шоссе, окружают себя деревьями и становятся хижинами в лесу. Иногда домики разбиваются, и человек, внезапно видимый отовсюду, становится голым, как садовая улитка без ракушки.
Американцы строят интересно и много: города возникают на конъюнктурах, мгновенно разрастаются и скоропостижно хиреют; люди перемещаются из города в город, из штата в штат — грохочущие повозки первых колонистов никак не станут историей, бронзовые кони на монументах выглядят как живые. В Америку ехали поодиночке, реже — семьями, совсем редко — деревнями; маленькие частички великих и малых народов мира существуют подчас, словно географическая карта, изорванная в клочки, из которых очень непросто восстановить образ планеты, покачивающей всех нас одновременно на терпеливых боках.
Любят говорить в Америке о «зданиях века», перелистывая альбом с небоскребами; о «скандалах века», вспоминая про Уотергейт; о «фильмах века», просматривая ленты Гриффитса, Эйзенштейна или Кубрика; о «преступлениях века», называя так ограбление вагона с деньгами или убийство президента. Когда пресса формирует размеры каждой сенсации, все становится особенно ясным. Но в гостиничном коридоре тихонького мотеля «Тревел Лодж» возле Лоуренса случайный сосед, с которым надо было разминуться, увидел в руках у меня газету со статьей об очередном «событии века» и сказал мне слова, которые я запомнил и записал; от соседа попахивало спиртным, как эликсиром откровенности. «Знаешь, — сказал он, — преступление века не в том, что президента ухлопали. Противно, конечно, и по-человечески жалко, но президент будет новый. Преступление века в том, что человек человека не всегда слышит и видит; ведь самые страшные — преступления против человечности…»
Человек был немолод и разговаривал, глядя прямо перед собой; я пропустил его в узеньком проходе возле ящика со льдом, зачерпнул из ящика холодных кубиков, сколько было мне надо, и возвратился в номер.