В последнем издании «Книги мировых рекордов Гинесса», очень популярного в США справочника, зарегистрировано, что мужчиной, бракосочетавшимся больше всех других (из жителей стран, где принята моногамия), является американский гражданин, некий Глинн де Мосс Вольф, официально вступавший в брак девятнадцать раз. Впервые он женился в двадцать три года, а последний (пока) раз — в шестьдесят один. Американский же миллионер Томас Ф. Менвилл, умерший десять лет назад, женился тринадцать раз, с последней из жен, двадцатилетней Кристин Папа, он сочетался в шестидесятипятилетнем возрасте. Среди женщин рекорд брачной неудержимости тоже принадлежит американке, барменше из Лос-Анджелеса Нине Эвери, к сорока восьми годам разводившейся шестнадцать раз. На суде барменша жаловалась, что пятеро мужей (включая последнего) ломали ей нос, а это само по себе может возбудить отвращение к жизни в супружестве.
И в то же время Соединенные Штаты далеко не однозначны в матримониальных вкусах своих подданных — по количеству разводов им очень далеко, скажем, до Швеции: в США разводов случается — на сто пар, вступивших в брак, — почти столько же, как в Дании, имеющей в этом смысле репутацию самую респектабельную. И даже развеселые женихи и невесты вроде названных мной вначале не в состоянии повлиять примером на множество американских семей. В конце концов, та же «Книга мировых рекордов Гинесса» сообщает, что супруги Холден из штата Кентукки отпраздновали 7 мая 1972 года восемьдесят третью годовщину со дня своей свадьбы.
Если измерять личную жизнь американцев параметрами, привычными для нас, то окажется, что в стране вполне достаточно счастливых супружеских пар, воспитывающих детей, следящих за своим домом и вообще живущих, как большинство известных нам супругов на свете. Среди моих американских знакомых у большинства семейная жизнь сложилась вполне традиционно; лишь один из них женился дважды, но и это не выходит за пределы норм — ни статистических, ни моральных. Итак, уже в начале главы я позволю себе заметить, что институт брака сохранился пока в Америке, несмотря на многоязыкие смачные репортажи о немыслимом американском разврате, едва ли не вошедшие уже в «порноиндустрию», подчас сочиненные ну прямо-таки с точки зрения потрясенного конотопского гимназиста, впервые увидевшего голую тетю, или президентского проповедника Билли Грехема, возопившего публично: «Грех грядет на род человеческий, отравляя кровь нашу…»
Я здесь не о грехе, хоть разговор о нем всегда весьма интригующ, особенно для публики непорочной. Я подумал сейчас, что лишь в Нью-Йорке, скажем, по статистике, около миллиона совершенно одиноких людей. Все грехи в моем представлении бледнеют перед грехом доведения человека до ненужности; подумалось: откуда ж столько одиночеств у людей пожилых, если в молодости всем так развратно, беззаботно и весело?
Всем? Так развратно, беззаботно и весело?
Если вам придется быть в Нью-Йорке, то, конечно, вы непременно прогуляетесь в центре — по Таймс-скверу и 42-й улице, а может быть уйдете и глубже, в странные просеки нижних улиц Манхаттана, где на прилавках, за витринным стеклом магазинов и неисчислимых зрелищных заведений обнаружите та-а-акое!
…Сразу же сообщу вам, что, насколько мне известно, люди занимались любовью в течение всей истории человечества, вопросы пола интересуют каждое поколение и в каждой стране, но всюду решаются по-своему. Я знаю биографии неудержимых гуляк, выросших на бесплодных, казалось бы, барханах пуританизма, и знаю великих скромников, выживающих при всеобщем разгуле.
Но в Соединенных Штатах порнография стала промышленностью, бизнесом, товаром, настойчиво предлагаемым каждому. Интерес к ней иными торгашами стимулируется так же, как интерес к новым идолам развлекательного дела, — но скольких отучивают от думания, объясняя, что жизнь прекрасна лишь в эротических ее проявлениях! Когда-то за армией возили девиц легкого поведения; во время американского кризиса тридцатых годов в места скопления безработных доставляли «партнерш для танцев»; новый взрыв порнографии совпал с новым кризисом. Здесь все не просто.
Когда голые девицы разостланы по многим обложкам, нельзя забывать, что подписывал эти обложки в печать вовсе не пылкий и впечатлительный юноша. Скорее всего издатель был некто пожилой и глубоко безразличный к девическим прелестям. Но девиц подбирали, дабы повлиять на вас, кем бы вы ни были. В журнальчиках попроще — все совсем откровенно, а «Плейбой», скажем, платит высочайшие гонорары и печатает у себя не только глянцевитых красоток, но и обширные интервью с Джеймсом Эрлом Картером или Жаном-Полем Сартром. Начнете с интервью, а прочтете все — в следующий раз поищете что-нибудь подобное.
Так что все здесь неоднозначно. Количество непристойных журналов может свидетельствовать не только об игривости издателей, так же как продажа водки в розлив не сигнализирует о том, что к власти пришли алкоголики. После сказанного я считаю своим долгом подтвердить сведения о том, что на нью-йоркских улицах имеются порнографические магазинчики и кинотеатры, где вам в цвете и на широком экране покажут все, до чего могут додуматься люди, считающие, что самое важное в человеческом организме расположено не выше, чем на метр от земли. Мужчина с женщиной контактируют в этих фильмах с какой-то яростной изощренностью, не размыкая объятий даже в позах, недопустимых не то что нравственными законами, но и законом всемирного тяготения. Лица не запоминаются, поскольку лица почти никогда не участвуют в действии; я же вам сказал: все события — на метр от земли.
А между тем, стоит оглянуться в кинозале, и вдруг понимаешь, что рядом с тобой собралась очень странная публика. Несколько забулдыг с сизыми, как перья у почтовых голубей, органами обоняния; старичок со старушкой — по отдельности, — вздыхающие невесть о чем; кучка туристов — в большинстве городов, даже американских, такого ведь не увидишь; проститутки, разглядывающие потенциальных клиентов. Короче говоря, малопристойные нью-йоркские зрелища специфичны и пока еще не стали самыми популярными в стране, хоть влияние их на духовное меню народа бесспорно. Порнофильмы, порнопредставления — порнография вообще — одна из характерных примет общества, но вытекающая из образа жизни, а не определяющая его. Впрочем, об этом мы еще поговорим.
Позже я перескажу вам несколько встреч с эдакими «жрицами секса», которых развелось великое множество, — вчера еще в Америке, населенной потомками пуритан, ничего подобного не было; когда в 1959 году африканский фольклорный балет приехал для выступлений в Нью-Йорк, с ним хотели расторгнуть контракт, если танцовщицы не облачат свои обнаженные черные перси, — некоторые детали цивилизованных дамских нарядов до джунглей в то время не доходили. Теперь все это кажется невероятным даже в сдержанном Канзас-Сити — давайте сходим поужинать в кабачок на канзасской улице Мейн, дом 3114. Пока мы будем что-нибудь там такое потягивать да пожевывать, перед нами для стимуляции аппетита разденутся догола три девицы; если мы будем есть и пить не спеша, они разденутся под музыку еще и еще — с половины десятого вечера до половины второго ночи девицы раздеваются по четыре раза каждая. Зовут девиц Лисичка, Пурпурная и Вороненок — имена, как видите, самые разудалые. Вороненок сейчас свободна, — хотите, пригласим ее к столику?
Возможно, вы уже догадались, это смуглая женщина с прической смоляного цвета. Ей двадцать девять лет, после окончания Колорадского университета получила степень бакалавра социологии, была замужем, развелась. Усталая женщина, подтянутая, красивая, хоть с избытком грима на лице и на шее, — после выступления она оденется в нормальное платье и снимет краску с лица. Да, выступает в стриптизе давно, начала в старших классах школы, потому что хотела учиться дальше, а денег на оплату университета не было. Впрочем, после окончания университета золотой дождь тоже не хлынул — подрабатывает здесь, пока не найдется что-нибудь получше. Ну конечно же зовут ее Донна, никакой она не Вороненок, все это так… От родителей — имя и смуглость, а кличка — от владельца этого кабачка. «Я не проститутка, — говорит Донна, — никогда никого к себе не водила, иначе зарабатывала б не по двадцать пять долларов за вечер, а по тысяче и полторы тысячи в месяц, как другие. Одиноко. В зале собирается человек десять — пятнадцать, не больше, преимущественно это подвыпившие немолодые мужчины. Я раздеваюсь под песенку „Почувствуй мое бедро, прикоснись к моей коже…“, а сама не гляжу в зал и слушаю музыку. Раз как-то взглянула, увидела за столиком жену с мужем и предложила мужу выйти на сцену, чтобы помочь мне раздеться. Жена его завизжала: „Нет! Нет!“ — и бросилась наутек. Может быть, на ее месте и я бы так поступила. Мне б хотелось, чтобы она стояла на сцене и раздевалась, а я сидела в зале с мужем и комментировала ее. Ничего, за деньги и она бы делала все как следует. Вы выиграли сегодня — все вы, кто в зале. Может, и у меня будет шанс…»
Бедная брюнетка, не вышедшая в социологи; таких интервью можно бы насобирать множество, потому что каждый человек раздевается по собственной надобности — тому пришла пора купаться, этому заработать хочется, а еще одному так тоскливо и страшно, как только может быть голому среди волков, — вот этого-то мне и жальче всего.
Ну конечно же есть огромная, находящаяся вроде бы вне закона армия проституток. В Нью-Йорке даже вполне серьезно обсуждается закон о легализации проституции, чтобы как-то проконтролировать и взять под надзор орду веселых девиц. Впрочем, они тоже не все такие уж развеселые — несколько лет назад некий доктор Давид Рюбен выпустил в Америке книгу, в которой кроме всего прочего, проанализировал результаты опроса представительниц древнейшей профессии. Оказалось, что по преимуществу это очень одинокие женщины с несложившейся жизнью, со многими чисто медицинскими нарушениями сексуальных норм, мечтающие, как правило, о собственной семье и единственном мужчине на свете, которому надолго понадобится довольно изуродованная женская судьба. Мне думается, что когда мы пишем о разных отклонениях от привычных моральных категорий, то, увлекшись, не всегда вовремя вспоминаем судьбу Сонечки Мармеладовой, Катюши Масловой, горьковских и купринских героинь, чьи жизни очень точно анализировались классиками. Музыка в кабаках громко играет и сегодня; перед иными из кабаков, а то и просто на улице маячат юноши с поднятыми воротниками, предлагающие рекламные листовочки, гарантирующие, что за десять долларов можно войти в кабачок и вытворять с женщинами, ждущими внутри, все, чего вашей душе (или что еще диктует желания?) угодно. Пусть кто-нибудь попробует убедить меня, что такая торговля вразнос делает одиноких мужчин (а я не представляю, кто войдет в кабачок, кроме них) и женщин (вы вправду можете подумать, что хоть одной нормальной женщине радостно от таких встреч?) менее одинокими!
А в Соединенных Штатах сейчас около пятидесяти миллионов взрослых одиноких мужчин и женщин всех возрастов; не вступающих в брак, живущих самостоятельно, зачастую старящихся в одиночку. Ну конечно же «гаудеамус игитур», как пелось по другому поводу в призабытом студенческом гимне, — «веселитесь же, пока молоды…». А когда немолоды?
Я знаю в Калифорнии, в Техасе и других штатах районы многоквартирных домов, населенных преимущественно молодыми людьми, не поспешающими со вступлением в брак: автостоянки среди небоскребов, музыка из окон, залы для ресторанов и танцклассы, бассейны, спортплощадки, кое-где даже искусственные катки. Постепенно в этих центрах концентрируется все больше женщин, прикоснувшихся к одиночеству, — разводы, жизнь не сложилась. По статистикам всего мира, американским в том числе, разведшиеся мужчины во много раз чаще вступают в новый брачный союз и уходят из развеселых домов для одиноких; остаются женщины. Мужчины тоже остаются — опускающиеся в пустоту, где каждый сам по себе; можно выписывать десяток журналов с голыми бабами (можно даже с голыми мужиками, «Плейгерл»), ну и что?
С некоторых пор во всем, что касается вопросов пола, американцев научили быть любопытными. Иногда они, любопытствуя, суетятся, как деклассированные старухи из довоенных коммунальных жилищ. Направленно публикуются репортажи об интимной жизни в многоквартирных «холостяцких домах», студенческих общежитиях и на фермах, в негритянских гетто и в Белом доме (один из первых вопросов, заданных на официальной пресс-конференции жене новоизбранного президента, был о том, спят ли она и мистер Картер в одной, общей постели или в двух разных). Психологи пишут, что порнография направленно порождает неосознанную привычку к взгляду сквозь замочную скважину, особый род любопытства, страсть к подглядыванию. Любопытство это пронизывает множество анкет, исследований, научных, полунаучных и вовсе не научных пособий, часть из которых с тараканьей энергией разбегается по всему свету.
Эти учебники — тоже часть проблемы, впечатлениями от которой делюсь в этой главе. Они расползлись по свету и стали универсальны, словно девицы легкого поведения, у которых глаза собак с живодерни. Учебники секса составляются с дотошностью поваренных книг или пособий по токарному делу. Стиль их и материал я даже не могу назвать циничным — там нет и намека на этакую игривость; скорее уж это стиль самоучителей начала века, где объяснялось, как самому построить собачью будку. Иллюстрации приводили на память давно призабытые муляжи моих медицинских штудий; все это имело такое же отношение к любви, как огуречный рассол имеет к Черному морю, — соль есть в обоих растворах, но…
Все это часть разговора о том, что мир может быть пустынен, когда вспоминаешь его в своей одинокой постели, стынущей в холодном углу; тогда, когда мир превращается в сплошную жаркую постель, он тоже бывает пуст.
Человеческая близость может приносить радость, а может усугублять одиночество. Когда вначале я сказал, что американская семья выжила во всех этих пертурбациях в своем традиционном виде, то должен теперь добавить, что и она выглядит совсем не похоже на вдохновляющее и ставшее легендарным сообщество времен колонизации континента.
Американские женщины, упорно сражающиеся за свои права, начали приобретать их гораздо раньше, чем европейские суфражистки, — в 1872 году женщина уже выставляла свою кандидатуру на пост президента США, в 1916 году первую американку избрали в конгресс, а в 1925-м женщина стала губернатором штата Вайоминг. Образ храброй спутницы с карабином Винчестера через плечо широко популярен — на фоне переселенческих фургонов времен колонизации Запада. И в Америке я видел чаще, чем где бы то ни было, как отцы семейств купают детей и готовят завтрак по воскресеньям. Очень много американских женщин работает — больше и дольше, чем в Западной Европе. Они выполняют квалифицированную работу и воинственно воспринимают все попытки профессиональных принижений. Мой добрый знакомый, профессор-медик из Калифорнийского университета, ежедневно провожает жену на службу и моет посуду, оставшуюся после завтрака, прежде чем уйти самому; все это естественно и привычно. С времен колонизации есть очень много легенд о храбрых и любящих женах, — и когда женщины сражаются, в очередной раз требуя больших прав для себя, мужчины редко шутят по этому поводу. Даже те из вас, кто следил за судьбами американских президентов, могут сказать, сколь заметны всегда в общественной жизни бывают президентские жены — именно как соратницы, а не просто украшение дома и семьи. И все-таки порнография развилась в среде, где пуританизм сохранял крепкие корни, а женщина традиционно считалась больше подругой дней суровых, чем товарищем забав. Все меняется…
Впрочем, американские семьи разнообразны. Есть президентская семья, есть эмигрантская и есть негритянская; есть фермерская семья, семья из так называемого «среднего класса» и семья очень богатая. Все это планеты из собственных галактик — контакты между различными кругами общества весьма ограниченны, особенно в больших городах. В сельских местностях неизбежны контакты между, скажем, фермерскими семьями и семьей врача, но сферы забот и в этих рядом живущих семьях пересекаются в очень немногих точках. Практически в каждом кругу семей собственный мир и свои правила, но даже вопреки ожиданиям общего тоже немало.
Как бы там ни было, все живут поблизости друг от друга, в одной стране, и на людей очень своеобразно и незаметно последовательно воздействуют время и структура общества, в котором они растворены. Многое сходно, и притом все послойно — развлечения, работа, радость, беда и порнография тоже. Попробую пояснить.
Подъезжая к аризонскому Финиксу, я увидел на обочине трайлер без автомобиля. Голубой домик не выглядел столь уж новеньким, и занавески на окне были довольно помятыми; на стене трепыхался матерчатый транспарант: «Массажное заведение Дженни», а на двери висела табличка: «Свободна». Видите, как все просто, — заходите, и Дженни вас помассирует за десятку. В самом же Финиксе, в очень дорогом баре при гостинице «Билтмор», где стаканчик кока-колы стоит не меньше полутора долларов, а потолок похож на золотой, на меня оценивающе взглянула девка, покачивающая плечами в страусовом боа. Девка была из того же «профсоюза», что и Дженни с трайлером, но блудила конечно же только с очень богатыми людьми, останавливающимися в «Билтморе». Каждому свое: по устойчивой статистике, половина американских мужей к сорок пятому году жизни уже грешит на стороне, — одним помогла в этом Дженни, другим — аризонская дива. Результат, как вы понимаете, был вполне одинаков; секс уравнивает, человеческие туловища очень похожи и не запоминаются надолго — тем более в такой суматохе.
Когда я рассуждал о ликующей порнографии, то пытался связать ее суетливый расцвет с общими приметами заокеанского житья. Америка изменяется послойно — так с ней бывало всегда, — но в порнографии затаена некая уравниловка, потому что голый миллионер, если задуматься, очень похож на голого нищего с Бауэри (если того, разумеется, причесать и вымыть). Деморализация подкрадывалась к стране с разных сторон; утюг общего морального кризиса прошелся сразу по всей ткани нации и не разгладил ее складок, а утвердил их, загладив накрепко. Не буду здесь заниматься долгими общими рассуждениями, как стремился избегать их в других местах своего рассказа, но интересно, что больше трети опрошенных в США мужчин и женщин сказали, что нашли в порнографии и в индустрии сексуальных развлечений прежде всего способ избавиться от напряжения, вызванного сложностями в работе или личным беспокойством, не дающим уснуть. Бизнес отыскал и убедил потребителей. Порнография оболванивает людей — это бесспорно, но только ли она? Так случалось уже не раз и не только здесь — на голых баб заглядывались, когда от забот в глазах мельтешило. Не думаю, что для многих американцев порнография стала чем-то незаменимо важным в жизни, но бесспорно, что она оказалась способом выпускания паров из общественного котла с резко повысившимся давлением. В этом месте я вновь отсылаю вас к социологическим исследованиям, а сам приведу лишь слова бывшего президента Никсона, сказанные им пять лет назад в послании к конгрессу: «Шестидесятые годы стали периодом великой агонии — агонии войны, инфляции, быстрого роста преступности, ухудшения положения городов, возникновения надежд и последующих разочарований, возмущения и недовольства, которые в конце концов приводили к насилию, к тяжелейшим за целое столетие гражданским беспорядкам. В последние годы истекшего десятилетия страна была настолько сильно разорвана на части, что многие спрашивали себя, можно ли вообще управлять Америкой».
Такого духовного смятения страна еще не знавала; переменить это непросто. Все было словно истерика.
«О чем ваши стихи? — спросили очень известного поэта Аллена Гинзберга, одного из бардов калифорнийских хиппи на вечере в Сан-Франциско. — Что сейчас главное в вашей поэзии? В вашей жизни?» — «Оголенность», — ответил Гинзберг. «А все-таки?» — переспросили из зала. «Оголенность!» — заорал бородатый поэт, взобрался на стол и начал рвать рубаху на своем кругленьком брюшке, спеша раздеться догола.
Американский драматург Эдвард Олби сказал мне как-то очень точную мысль о том, что с каждым «витком» изощренности порнографических ли, иных ли средств, которым надлежит вызывать читательское сверхвозбуждение, порог читательской восприимчивости деформируется с устрашающей быстротой. Упрощая пример, можно сказать, что если сегодня вы повергли зрителей в шок, продемонстрировав разрезание киногероя на три части при помощи кухонного ножа, то завтра вам придется резать его на восемь частей при помощи электропилы, а послезавтра уже бог весть что придется, ибо правила игры, в том числе порнографической, установлены не вами. Это социальные правила.
Социальные кризисы неразрывно связаны с кризисами личностными. Коль уже общество приняло порнографию в себя и дало ей развиться, оно должно было в своей болезни созреть для этого, как царапинка на коже созревает в абсцесс. Когда гной порнографии начинает пропитывать собой даже политику (печатаются книги об интимной жизни президентов; несколько сенаторов на служебные средства нанимали себе в секретарши профессиональных проституток), это угрожающе. Выплеснувшись на киноэкраны и страницы книг, порнография нигде не способствовала созданию шедевров, — напротив, искусство тлеет изнутри, в сердцевине, прогорает насквозь; только ли искусство? Короче говоря, я не утверждаю, что порнография приводит к немедленному обалдению общества, но то, что она откровенно способствует такому обалдению, — очевидный факт.
Воспитание дураков — одно из наиболее жестоких, бесчеловечных занятий; порнография входит в него составной частью. Об этом немало рассуждают и пишут сами американские интеллигенты, которых уже страшит образ гражданина с осоловевшими, стеклянными глазками; всех порядочных людей должен страшить: ведь испокон веков солдатам, которых собирались лишить последних способностей к активному мышлению, прямо к линии фронта привозили спиртное и гулящих девиц…
…Новоявленное бесстыдство оказалось очень скучным. Из человеческого общения изымались многие подробности, казавшиеся несущественными вначале, но резко сказавшиеся потом, — человеческое тело становилось анонимным, как незнакомый автомобиль; оно становилось волнующим само по себе, не затрагивая ума, лица, души обладателя. И здесь, по-моему, сработал великий закон, действующий и в сфере искусств: «Безликость не выживает». Безликость умеет быть шумной и суматошной, но все это до поры до времени, срок бытия безликости краток и неволнующ, а порнография прежде всего безлика. Она еще многое поуродует — она уже немало опачкала, — но порнография входит лишь одним из кристалликов в многоклеточный организм огромной страны, устроенной очень сложно.
Страна занемогла, и множество проявлений оказалось у болезни ее. Семья страдала как одна из клеток ослабевшего государственного организма; она не гибла в пароксизмах разводов и не корчилась под неприличными анекдотами. Но переставали стыдиться крайностей, пробовали «жить сообществами», в развеселых газетках предлагали меняться супругами или, словоблудствуя, с лихим цинизмом обсуждали разные разности, не снившиеся авторам романов, считавшихся порнографическими еще в пятидесятые годы. Одна молодая женщина застенчиво пожаловалась социологам: «Я так себя глупо чувствую. Мой приятель хотел бы, чтобы мы как-нибудь повеселились втроем или вчетвером, а мне ужасно неудобно. Наверное, в сущности, я не столь либеральна, как хочу казаться». Ну конечно же основная масса людей живет-поживает, как прежде, но то, что можно публично выговаривать себе за нежелание заниматься любовью (назовем это так) втроем или вчетвером, — тоже весьма показательно. Иные семьи существуют фактически, но не спешат с регистрацией брака; возраст людей, узаконивающих брачные отношения, очень повысился, но во многих случаях люди так и не узаконивают ни своих общностей, ни их результатов. В прошлом году в Вашингтоне был впервые установлен весьма странный рекорд. У незамужних женщин родилось за год четыре тысячи девятьсот восемьдесят восемь детей, у замужних же — четыре тысячи семьсот пятьдесят восемь, то есть «незаконных» детей родилось больше. Хотите подробностей? Сорок шесть процентов «безотцовщин» родилось у мам, которым нет девятнадцати лет, двести младенцев — у пятнадцатилетних матерей, сто пятнадцать — у женщин (сложно у меня с терминологией), которым пятнадцати не исполнилось, а четверо — у двенадцатилетних..
Я не хочу вздымать во гневе руки и осуждать нравы — цифры красноречивы без комментариев; мне страшно за детей, которые будут так расти, — или кто-нибудь из вас думает, что пятнадцатилетние мамаши смогут воспитать тайные плоды неосознанной страсти? Что я наверняка знаю — большинство из девчушек, поспешно расставшихся с невинностью и произведших себе собственные куклы, не побежит топиться с горя в реке Потомак. В Вашингтоне у меня несколько лет назад произошла — и запомнилась — встреча, которая с большой долей вероятности позволяет прогнозировать будущее энергичных молодых мам.
Свернул я в проулок, сокращая дорогу к гостинице, и наткнулся на стайку разноцветных (впрочем, преобладали черные) детей; было похоже, что шестиклассники возвращались из школы и остановились посекретничать. Я широко улыбнулся им, еще хотел по затылку какого-нибудь погладить — очень уж симпатичные были детки. Но стайка расступилась и вытолкнула навстречу мне чернокожую девчушку — едва до нагрудного кармана мне ростом, совсем маленькую, в цветастом платье-халатике. Девчушка рывком распахнула халатик — под ним ничего из одежды не было — детское тельце шоколадного цвета. Улыбнулась она вполне профессионально и, протяжно, по-южному выговаривая слова, пообещала мне множество удовольствий. Девочкин эскорт стоял вокруг с очень серьезным видом — правые руки в карманах. Смешнее всего бы я, наверное, выглядел, начни их стыдить; не придумал ничего лучшего, как молча пройти сквозь детишек — словно сквозь тростник: ни один не был выше моих подмышек.
…С тех пор как я узнал приведенную здесь официальную статистику вашингтонских деторождений, нет-нет и подумаю: а чем виноваты дети, что будет с ними? Осколки сексуального взрыва улетели в будущее, дальше что?
Ну, что касается слова «дальше», то оно не всегда было популярным в Америке. За последние десятилетия авторитет и значение размышлений о будущем возросли, но американцы традиционно с трудом привыкают к понятиям и вещам, которые невозможно взвесить, измерить или потрогать. Я уже писал, что Америка в последние годы постарела, у нее убавилось уверенности в себе и подчас прибавилось суетливости. Но в то же время ведь именно сейчас, как никогда прежде, можно почувствовать, что жители Соединенных Штатов уже не ощущают себя, как правило, беглыми европейцами, африканцами, азиатами, — заработаю, мол, денег и уеду домой… Теперь Америка все больше обрастает собственными детьми, американцами насовсем, болеющими за свою родину, мучительно размышляющими о ней. О морали говорят много, но честные люди ищут мораль, соизмеримую с главной мировой болью. В Медисоне возле мотеля «Парк Мотор Инн», я видел демонстрацию против приезда в город сотрудника ЦРУ, желавшего прочесть лекцию о своем участии в пиночетовском путче. Этот самый сотрудник, некий Дэйвид Эттли Филлипс, кричал о морали; о морали скандировали демонстранты; о морали бурчал дежурный полисмен в вестибюле; о морали попискивали старушки, которые не могли про толпиться на лекцию к цээрушнику сквозь ряды протестующих. Америка очень сложно переживает свои моральные кризисы, страдая от собственной душевной боли, от муки прикосновений к пустоте. Путь этот очень сложен и видим со стороны; вчера еще заваливавшая мир портретами белозубых, мускулистых парней, легендами о следопытах, пересекающих континент, славными продуктами своих неутомимых ума и рук, Америка вдруг принялась рушить легенды о себе самой. Порой даже переписывались образы героинь, навсегда вросших в увлекательность рассказа о покорении новых земель; унижение женщины — это всегда страшно, и ни одна нация не может себе позволить такой роскоши без угрозы потерять собственное лицо. Это ведь патология, злая выдумка, мазохизм, когда какая-нибудь сучка заявляет с глянцевых страниц прекрасно сверстанного ежемесячника, что нормальную женщину могут интересовать в джинсах только два места — спереди, где замок-«молния», и сзади, где накладной карман с кредитными карточками. А ведь американские женщины, кроме всего прочего, придумали джинсы и научили мир носить их — как они терпят эти пощечины? Ну ладно, все это, конечно, не стало — не могло стать — главнейшим из лиц Америки, но оголенность внезапно состарившейся страны хлынула на ее витрины и глянцевые обложки. Все взаимосвязано; порнография духа — по терминологии Андрея Вознесенского — болезненная для каждого, кто желает добра великому народу Америки, прежде всего для самих американцев. Ну конечно же можно пойти по той логике, что люди хотят платить, и они получают то, за что платят, — словно суп из хвостов кенгуру или сладких муравьев по-кантонски. Но Кеннет Тайнен, англичанин, ставший одним из организаторов постановки на Бродвее порнопредставления «О! Калькутта!», говорит очень точно: «Это подарок для усталого путешественника — в чужой стране, где он не знает языка и ни с кем не знаком. Я считаю, что это абсолютная социальная необходимость для людей, которые некрасивы, одиноки и стары…» Но «О! Калькутта!» идет вовсе не для уродливых стариков; просто путешественники, больше трех с половиной веков назад сошедшие на берег Америки с легендарного парусника «Мейфлауэр», очень устали за минувшие с тех пор годы — в нескольких поколениях. Корабли приставали к незнакомому берегу один за другим, но люди, сходившие на берег, зачастую узнавали такие одиночество и отчуждение, каких не встречали в оставленных своих бедных заокеанских домах. Как-то я разговорился об этом с довольно известным в Штатах поэтом Виктором Контаски. Из переводимых мной в течение многих лет американских стихов я почерпнул очень точное впечатление о том, насколько человек здесь бывает отчужден от земли, на которой строит свой дом, от птиц и зверей, населяющих эту землю. От других людей тоже. Земля Америки бережет свою непокорность — ее деревья посажены кем-то незнакомым тебе, в ее земле не похоронены твои прадеды, хозяева этой земли уничтожены тобой, европеец, и, умирая, они не рассказали ни о чем. Америка переполнена своей непокорностью, своим неподчинением пришельцам — земля ее покоряется, лишь будучи изрезанной, вздыбленной, разверзнутой; ее бизоны покорились лишь после гибели, ее индейцы вовсе не покорились. Виктор Контаски показывал мне пейзажные стихи, где деревья вцеплялись в одежду, стремясь ее разорвать, а ручей уходил сквозь ладони жаждущего. Дело в расстоянии между человеком и окружающим миром. Я знаю стихи о расстояниях между человеком и миром очень почитаемых мною современников — Теодора Ретке, Кеннета Петчена, Сильвии Плат, Роберта Лоуэлла, — пострадавших от одиночества на отчужденной земле (Сильвия Плат кончила самоубийством). Роберт Лоуэлл пишет о самом населенном городе западного полушария так (когда-то я делал свободные переводы этих стихов, и здесь — отрывок):
Одинокий человечек стоит, заглядевшись вверх, словно
орнитолог,
а затем опускает взгляд на снег цвета перца и снег цвета соли
и сметает снег с барабана, на который в лучшие времена
наматывали, бывало, знаменитые электрокабели Вестингауза,
покуда тот барабан не оказался на свалке.
Человечек вряд ли откроет Америку,
беспрерывно считая цепи проклятых грузовых поездов
из тридцати штатов.
Они трясутся и позвякивают, как старый металлолом.
Человечку очень непросто сохранять равновесие,
и поэтому он глядит вниз,
посылая взгляд свой дрейфовать с битым льдом,
плывущим по реке Гудзон к океану,
словно разрушенная складушка-мозаика…
Человечек, о котором написано многими писателями и так много, очень одинок, ему скучно, и он страдает от этого. Америка полна секретов, ему недоступных; и вдруг окно в один из интимнейших уголков бытия распахнулось настежь. Общество лишалось одного из последних оплотов своей интимности, выставив напоказ зрелища и толстые книги, за которыми дедушка человечка тайком от бабушки и пуританской таможни когда-то ездил в Париж. Новая порнография стала возможной в среде очень разъединенных людей: старые книжицы из Парижа о разных полупридуманных Мими и Коко — это одно, а безразличное обнажение перед людьми, с которыми ты встречаешься ежедневно, — совсем другое. Здесь — другая, символика, и внезапно ощущаешь, что — символика боли. Ну не может же вправду фотография голого зада считаться признаком великой интимности. Голый человек беззащитен; голая земля беззащитна; голое дерево беззащитно; мне всегда кажется, что чужая обнаженность требует помощи. Когда нагота становится демонстративной и вызывающей, она тоже нуждается в помощи; у библейских страдалиц отрастали косы, скрывавшие их наготу, дарившие в беде хоть этакую защиту. Пленных раздевали догола — победители всегда оставались одетыми; на обнаженном теле видны все шрамы и все тайные знаки — всем ли надо их видеть? «Студенты-проказники» бегали голышом по территории университетов — мода на такие пробежки вспыхнула и тут же погасла в начале семидесятых годов. Человеческая нагота многообразна — разница между обнаженными Ренуара и голыми девками из порнографического журнала такова же, как между созвездием Рыб и маринованной селедкой из банки, — это ясно. Когда-то французские короли удостаивали приближенных высшей чести — присутствовать при своем одевании. Нынче приглашают на раздевание — и это тоже тоскливо.
Между тем и здесь все идет к ясности; американский голяковый бум, которому еще в конце шестидесятых годов пророчили неудержимое развитие, понемногу пошел на спад. Даже не то чтобы на спад — попросту люди очень быстро поняли, что-их желание обновления одним оголением не будет удовлетворено. И вот вместо сверхциничных появляются романы сентиментальные, вроде «Истории любви» Эрика Сегала, — пышным цветом распускается старозаветная пошлятина с целующимися голубками. Мода определила круг своих потребителей и вширь уже не идет: настало время задуматься.
Американская нагота многолика — кто расскажет мне все о ней? Издеваться или — слюноточиво и сально — любоваться обнаженными вряд ли честно; нагота навсегда ранима и полагается на чужую порядочность даже подсознательно, в любом случае. Это беда, а не забава, — даже хихикать надоедает. Древние по необразованности считали, что, протыкая булавкой чье-то карикатурное изображение, можно угробить оригинал; сегодня карикатуры с булавками никого не убивают и не в состоянии никого убедить. Человечек, о котором писал Лоуэлл, стоит на мосту через Гудзон, ему тоскливо, он готов прыгнуть в грязную воду; коснется он воды сразу же или вначале ударится о порнографический плакат, плывущий поверху, — все равно утонет.
Мы сидели с добрым моим американским приятелем и пили кофе. «Ты вправду против сексуальной революции?» — спросил он. «Знаешь, — ответил я, — мне не нравятся некоторые термины. Не люблю определения „сексуальная“ революция, потому что в моей истории и, кстати, в американской слово „революция“ воспринимается совсем по-другому. Я не люблю даже модного термина „тотальный футбол“, потому что слово „тотальный“ навсегда связано для меня не с игрой, а с ужасом минувшей войны. Но это детали. Одиночество голого человека не имеет никакого отношения к счастью…» — «Так-то оно так, — ответил мне американский приятель, — да неохота иногда размышлять о высоких материях. Надо упрощать мир». — «Надо, — согласился я. — Но так ли уж прост мир, обращающийся к тебе голой спиной? Быть может, ему просто нет до тебя дела?» — «А я его похлопаю по спине и спрошу, — улыбнулся мой собеседник. — Одно из двух — или он ответит, или пошлет подальше». — «Одно из двух, — согласился я. — Но ведь и раньше он повел бы себя точно так. Мир остался, как был, — просто одежд на нем поубавилось». — «Мир остался, как был. Вот кофе подорожал…»
В ресторанчике было не много посетителей: день только начинался. В зилу стояли столы со снятыми скатертями, словно мебель здесь тоже совершила стриптиз и не одевалась со вчерашнего вечера; лицо у официантки с утра было усталым и голым — без капельки грима, — оно отдыхало до полудня по крайней мере; нагой контрабас зябко стоял в углу на эстраде, неуклюже запахиваясь в расстегнутый зеленый чехол.