Макс Вебер был прав. Главная мысль, которую можно вынести из истории экономики, заключается в том, что почти все в ней объясняется культурой. Доказательством тому служат успехи меньшинств в чужих землях: китайцев в Восточной и Юго-Восточной Азии, индийцев в Восточной Африке, ливанцев в Западной Африке, евреев и кальвинистов по всей Европе, и так далее. И все же культура, в смысле глубинных ценностей и установок, вдохновляющих массы, пугает ученых. Ее окружает терпкий аромат расы и почвы, ореол непререкаемости и незыблемости. Правда, в минуты прозрения экономисты, да и прочие специалисты-гуманитарии, понимают, что это еще не вся истина. И тогда они принимаются искать в культурах «хорошее» и «плохое». Но одобрение, как и осуждение, — позиция пассивного наблюдателя, неспособного использовать свои знания для совершенствования людей и вещей. Что же касается специалистов, для которых важна техническая сторона дела, то они предпочитают заниматься изменением залоговых и учетных ставок, внедрением свободы торговли, совершенствованием политических институтов. Их тоже можно понять: ведь критика культуры порой задевает эго и подрывает самооценку. В устах посторонних подобные выпады, какими бы тактичными и завуалированными они ни были, попахивают снисходительностью. Доброжелательные «преобразователи» стараются избегать подобных вещей.
Однако, если культура действительно так значима, то почему она «работает» избирательно? Экономисты, и не только они, без устали вопрошают, отчего некоторые народы — скажем, китайцы — издавна были столь бесталанными у себя дома и столь предприимчивыми за границей. Если все дело в культуре, то почему же ей не удалось преобразовать Китай? (Здесь, впрочем, стоит заметить, что при нынешней политике, которая не подавляет, а поощряет экономическое развитие, дисбаланс между успехами китайцев у себя дома и за границей начинает исчезать; нынешний Китай обеспечивает себе такие же феноменальные темпы роста, которые вывели конфуцианских «драконов» из «третьего мира» в «первый».)
Мой друг-экономист, специалист по экономико-политической терапии, разрешил этот извечный (а сейчас, вероятно, и вовсе немодный) парадокс, решив вообще не обращать внимания на культуру. Культура, по его словам, не позволяет делать точные прогнозы. Но я не согласен с такой точкой зрения. Принимая во внимание культурные факторы, послевоенные экономические успехи Японии и Германии вполне можно было предвидеть. То же самое верно в отношении Южной Кореи (в ее противопоставлении с Турцией) и Индонезии (в противопоставлении с Нигерией).
С другой стороны, культура — отнюдь не изолированное явление. Экономисты лелеют ту иллюзию, что рост можно обеспечить одним-единственным фактором, но во всяком комплексном процессе детерминанты, во-первых, множественны, а, во-вторых, взаимозависимы. Монокаузальные объяснения просто не будут работать. Одни и те же ценности, которые на родной земле (например, в Китае) портятся «бестолковой властью», прекрасно проявляют себя в других местах. Именно отсюда — особая удачливость предпринимателей-эмигрантов. Древние греки даже дали им специальное наименование: метэки, мастера-иностранцы, которые стали своеобразной закваской для обществ, презиравших стремление к наживе и занятия ремеслом. В такой среде изготовление материальных благ и добыча денег становились уделом пришлых.
Так как культура и экономическая деятельность взаимосвязаны, изменения одного отражаются на другом. В старом Таиланде было принято, чтобы добропорядочные молодые люди в течение нескольких лет жили послушниками в буддийских монастырях. Возмужание в подобной обстановке шло на пользу уму и воле; оно также вполне укладывалось в традиционные представления об экономической деятельности и занятости. Так было раньше. Сегодняшний Таиланд развивается совершенно иными темпами: торговля процветает, бизнес зовет. В итоге на духовное совершенствование молодежи теперь отводятся лишь несколько недель — период, достаточный для освоения минимума молитв и ритуалов, с которыми можно вернуться в реальный, материальный мир. Время, которое, как известно, еще и деньги, изменило свою относительную стоимость. И эту новацию никто не навязывал. Тайцы добровольно скорректировали свои приоритеты. (Уместно добавить, что во главе процесса шло китайское меньшинство.)
Тайский пример иллюстрирует способность культуры реагировать на экономический рост. Но возможно и обратное: в недрах культуры со временем может вызревать враждебное отношение к предпринимательству. Здесь показателен опыт России, где семьдесят пять лет антирыночной и антибуржуазной пропаганды насадили крайне враждебное отношение к частной инициативе. Даже сейчас, когда коммунистический режим рухнул, люди опасаются неопределенностей рынка и уповают на скуку государственного попечения. Они предпочитают равенство в бедности, присущее земледельческим культурам по всему миру. В одной русской сказке говорится о том, как мужик Иван завидовал другому мужику, Борису, поскольку у того была коза. Однажды появляется волшебница и предлагает Ивану исполнить любое его желание. И чего же, как вы думаете, он желает? Чтобы у Бориса коза сдохла.
К счастью, не все русские таковы. Упразднение марксистских запретов и ограничений повлекло за собой взрыв деловой активности, в основном со стороны нерусских меньшинств (армян, грузин и т. д.), частично развивавшейся в теневой и даже криминальной сфере. Этой закваски оказалось достаточно: предпринимательство пошло вглубь и вширь. Но в то же самое время сохранились старые привычки, коррупция и преступность цветут пышным цветом, культура пребывает в упадке; данные вопросы поднимаются в ходе каждой предвыборной кампании, и окончательный итог отнюдь не предрешен.
«Теория зависимости» являла собой довольно удобную альтернативу культурным трактовкам отсталости. Латиноамериканские ученые, а также сочувствующие им зарубежные специалисты объясняли недоразвитость своих стран (на фоне процветания Северной Америки просто вопиющую) злыми кознями сильных и богатых соседей. Отметим, что обусловленная такой зависимостью уязвимость влечет за собой комплекс неполноценности: пораженная им нация уверена, что ее судьбой распоряжается кто-то другой. Нет нужды говорить, что этот другой использует якобы свое превосходство только для того, чтобы грабить зависимые государства, как это делали колонизаторы. А теперь на смену имперским разбойникам приходят империалистические хищники.
И все же поддержание существования независимых наций требует внешних заимствований и инвестиций; простое мародерство — не вариант. Аргентина, где уровень сбережений всегда был незначительным, а присутствие иностранного капитала, напротив, весьма высоким, не составляла здесь исключения. (Интересно, что создателем «теории зависимости» стал Рауль Пребиш, аргентинский экономист.) Некоторые ученые говорят о том, что иностранный капитал тормозит экономический рост; другие утверждают, что он способствует росту, но не столь значительно, как внутренние инвестиции. Разумеется, многое зависит от того, как использовать деньги. Между тем, едва ли кто-то готов отказаться от привлечения внешних средств на том основании, что они якобы неэффективны. Политики просто жаждут их, заставляя теоретиков «зависимости» потирать руки.
В Аргентине были богатые люди, однако «по причинам, так до конца и неясным… страна неизменно зависела от иностранного капитала и, следовательно, от государств-заимодавцев, причем таким образом, который серьезно ограничивал ее способность вести собственные дела».1 Англичане построили аргентинские железные дороги — менее 1000 километров к 1871 году и более 12000 километров двадцать лет спустя, — но приспособили их для собственных нужд. Однако можно ли создать подобную транспортную сеть, не стимулируя внутренний рынок? И если да, то чья в том вина? Какие выводы туг напрашиваются о состоянии местной предприимчивости? Большинство аргентинцев не задает подобных вопросов. Обвинять других всегда легче. Результат известен: антиимпериализм на грани ксенофобии и комплекс национальной неполноценности.
Еще в XIX столетии выдающийся аргентинец Хуан Баутиста Альберди тревожился по поводу дефицита деловой активности у своего народа. В 1852 году, предвосхищая Макса Вебера, он писал: «Следует уважать алтари любой веры. Испанская Америка, ограничившая себя католицизмом вплоть до исключения всех прочих религий, напоминает уединенную и тихую обитель… Но изгнание из Южной Америки иных вероисповеданий означает не что иное, как изгнание англичан, немцев, швейцарцев, североамериканцев, то есть тех самых людей, в которых континент более всего нуждается. Удерживать же их, лишив религии, — бесполезно, поскольку, утратив веру, они перестанут быть собой».2
Присущий Аргентине низкий уровень накоплений иногда объясняют быстрым ростом населения и высокими показателями иммиграции. (Я еще добавил бы сюда дурную склонность к необдуманному потреблению.) Как бы то ни было, приток иностранного капитала зависит не только от ситуации внутри страны, но и от состояния мировых рынков. В годы первой мировой войны англичане нуждались в деньгах и были вынуждены ликвидировать свои зарубежные активы. Оставаясь крупнейшим аргентинским кредитором, Великобритания более не играла той знаменательной роли в развитии местной экономики, которая была присуща ей в предшествующие десятилетия. Отчасти создавшийся вакуум заполнили Соединенные Штаты, но и здесь циклы политической и деловой активности складывались неблагоприятно, и поэтому Аргентина начала испытывать немалые затруднения как с объемами, так и со сроками предоставления иностранных кредитов и инвестиций. Все это вылилось в конфликт с кредиторами, который, в свою очередь, обернулся изоляционистской реакцией — ограничительными мерами, лишь усугубившими экономическую зависимость. Аргентинские экономисты и политики, объяснявшие ситуацию интригами, реальными и мнимыми, внешних недоброжелателей, только затушевывали суть проблемы. Безусловно, экономика кокона, будучи вполне логичным предписанием теоретиков «зависимости», помогла Аргентине и прочим латиноамериканским странам уберечься от наиболее тяжелых последствий великой депрессии. Такова природа коконов. Но одновременно она отсекла их от конкуренции, внешнего стимулирования и возможностей роста.
Аргументы сторонников «теории зависимости» воспринимались в Латинской Америке на «ура». После второй мировой войны они распространились и за пределы континента, найдя отклик в обремененных множеством экономических и политических проблем бывших колониях. Циник мог бы сказать, что доктрины «зависимости» стали наиболее процветающей статьей латиноамериканского экспорта. Но в то же время подобные концепции наносили ущерб общественной целеустремленности и морали. С болезненной навязчивостью пропагандируя поиск виновных где угодно, только не в самих аргентинцах, «теория зависимости» поощряла экономическое бессилие. Даже если бы она оказалась верной, от нее следовало бы отказаться.
По всей видимости, Латинская Америка и в самом деле пошла на это. Сегодня все страны западного полушария, включая Кубу, приветствуют иностранные инвестиции. Именно Аргентина встала во главе этого переворота. В неразберихе приватизации рекомендуемое «теорией зависимости» государственное вмешательство было забыто. Мексика, некогда наиболее активно эксплуатировавшая идею внешней «зависимости», сумела обеспечить общенациональный консенсус по вопросу о вступлении в НАФТА, то есть в экономический союз с Соединенными Штатами и Канадой. Ягненок сам прыгнул в львиную пасть и, как выяснилось, только выиграл от этого.
В течение многих лет Фернандо Энрике Кардозо был одним из ведущих бразильских представителей школы «зависимости». В 1960-е и 1970-е годы этот социолог написал или отредактировал не менее двадцати книг, посвященных данной теме. Некоторые из них стали учебниками, на которых выросло целое поколение студентов. По-видимому, самой известной стала работа «Зависимость и развитие в Латинской Америке». Завершается она следующим высокопарным кредо: «Главная битва… происходит сегодня между технократической надменностью элит и таким пониманием процессов становления массового индустриального общества, в котором народное предстает как сугубо национальное. В рамках последнего видения требование более развитой экономики и более демократичного общества успешно преобразуется в программу преисполненных жизни, по-настоящему народных сил, способных в будущем к учреждению социалистических форм общественного бытия».3
А потом, в 1993 году, Кардозо стал министром финансов Бразилии. Ему досталась страна, погрязшая в инфляции, составлявшей 7000 процентов в год. Правительство настолько привыкло к этому монетаристскому наркотику, а бразильцы до такой степени к нему приспособились (в такси, например, использовались специальные счетчики, «привязывающие» тарифы к индексу потребительских цен), что даже серьезные экономисты готовы были смириться с этим злом. Определенность самой инфляции, говорили они, тоже является своеобразной формой стабильности.
Не исключено, что сказанное справедливо в отношении тех граждан, которые умели защищать собственные сбережения. Но инфляция негативно влияла на платежеспособность страны; Бразилия была вынуждена постоянно брать деньги в долг. Ей приходилось также торговать и сотрудничать с теми странами, богатыми и капиталистическими, которые традиционно отождествлялись с врагом. И поэтому Кардозо пришлось взглянуть на вещи в новом свете; дело дошло до того, что его стали превозносить как прагматика. Антиколониалистские чувства отошли в прошлое; исчезла также подозрительность в отношении внешних связей страны, этого очевидного фактора «зависимости». У Бразилии просто нет иного выбора, заявлял теперь Кардозо. Если страна не готова войти в глобальную экономику, то она «станет неконкурентоспособной… Такая постановка вопроса отнюдь не навязана нам извне. Это объективная необходимость».4
У каждой эпохи свои добродетели. Два года спустя Кардозо избрали президентом страны. Своей победой он был обязан тому, что впервые за многие годы Бразилия обзавелась стабильной национальной валютой.
Бернард Льюис заметил однажды: «Когда люди видят, что дела идут из рук вон плохо, они склонны задавать один из двух вопросов. «Что мы сделали не так?» — таков первый путь. «Кто виноват в наших несчастьях?» — таков путь второй. Из второго сценария родятся теории заговора и, в конечном счете, — паранойя. А первый вопрос ведет к совершенно иной модели мышления: “Каким образом мы можем исправить ситуацию?”».5 Латинская Америка во второй половине XX века выбрала доктрину «зависимости» и паранойю. Япония же столетием раньше задалась вопросом: «Каким образом можно исправить ситуацию?»
В 1867–1868 годах в Японии произошла революция. Режим феодального сегуната был упразднен — на деле он просто рухнул — и контроль над страной перешел в руки императора, находившегося в Киото. Так закончилось длившееся почти двести пятьдесят лет правление клана Токугава. Японцы, впрочем, предпочитают называть этот переворот не «революцией», а «реставрацией», поскольку видят в нем восстановление нормального положения дел. Кроме того, революции — это скорее для Китая. У китайцев династии постоянно сменяли друг друга, а в Японии издревле существовала одна императорская семья.
Иными словами, страна уже имела готовый символ национального единства. Были определены и другие идеалы. Это позволило японцам избежать многих неприятностей. Ведь революции, подобно гражданским войнам, вредят благополучию нации. Конечно, в реставрации Мэйдзи тоже были свои расколы и раскольники. Переход от старого режима к новому запятнан кровью политических убийств, крестьянских восстаний, реакционных заговоров. Но, тем не менее, даже в Японии трансформация протекала куда мягче, чем во Франции и России. На то имелись свои причины: во-первых, новый режим пользовался огромным моральным авторитетом; во-вторых, даже разочарованные и обиженные остерегались сыграть на руку внешним недругам. Империалисты были настороже, а внутренний раскол сделал бы внешнее вмешательство неизбежным. Империализм повсюду именно так и действовал: к тому моменту местные распри и интриги уже позволили европейским державам прийти в Индию и вскоре должны были обеспечить порабощение ими Китая.
В обществе, которое всегда отторгало иностранцев, само присутствие людей Запада порождало проблемы. Японские задиры не раз цеплялись к этим дерзким чужеземцам, в лучшем случае для того, чтобы показать, «кто в доме хозяин». Но кто, в действительности, был этим хозяином? Перед лицом предъявляемых западными державами требований возмездия и возмещения ущерба японские власти могли только тянуть время, а подобные колебания лишь дискредитировали их в глазах и иностранцев, и патриотов.
Притязания иностранцев составляли суть проблемы. «Славь императора — изгоняй варваров!», гласил броский лозунг того времени. Возглавившие движение за перемены крупные землевладельцы юга и запада страны, некогда бывшие врагами, теперь объединились против сегуната. Они победили, но одновременно и проиграли. То был еще один парадокс революции-реставрации. Вожди полагали, что им удастся вернуть страну «во время оно». Вместо этого Япония шагнула в день завтрашний, подхваченная волной модернизации, которая предоставляла единственный шанс победить иноземцев. «У вас, людей Запада, есть пушки. Что ж, когда-нибудь они появятся и у нас».
Японцы подошли к модернизации с характерной для них вдумчивостью и системностью. Они были подготовлены к переменам — благодаря сохранившейся традиции эффективного управления, высокому уровню грамотности населения, жесткой семейной структуре, трудовой этике и самодисциплине, чувству национальной идентичности и превосходства.
Вот что было самым важным: японцы знали, что превосходят всех остальных, а поскольку они знали это, им удавалось признавать достоинства других. Опираясь на практику, утвердившуюся еще во времена клана Токугава, они нанимали заграничных специалистов и инженеров, одновременно рассылая по всему миру японских агентов, изучавших жизнь Европы и Америки. Накапливаемая таким образом информация обеспечивала основу для выбора, принятия взвешенных решений, исходя из сопоставления имеющихся вариантов. Так, в военной области образцом поначалу выступала французская армия, однако после поражения французов во франко-прусской войне 1870–1871 годов японцы решили, что немецкий опыт более продуктивен. Аналогичный сдвиг наблюдался в отношении к гражданскому законодательству Франции и Германии.
Японцы не упускали ни малейшего шанса поучиться. В октябре 1871 года высокопоставленная японская делегация, в составе которой был Окубо Тошимичи, отправилась в Соединенные Штаты и Европу, посещая фабрики и кузницы, судоверфи и оружейные мастерские, железные дороги и каналы. Гости вернулись домой в сентябре 1873 года, нагруженные знаниями и «горящие энтузиазмом» начать реформы.6
Это непосредственное приобщение японского руководства к чужому опыту объясняет весьма многое. Путешествуя на английских поездах, Окубо с горечью говорил себе, что до отъезда с родины ему казалось, будто основная работа уже сделана: императорская власть восстановлена, а на смену феодализму пришла централизация. Теперь же он понимал, сколь серьезные задачи лежали впереди. Япония не выдерживала никакого сравнения с «наиболее передовыми державами мира». Особенно любопытный пример саморазвития являла собой Англия. Будучи некогда небольшим островным государством — совсем как Япония — Англия систематически укрепляла собственную мощь. Законодательство о мореплавании сыграло решающую роль в подъеме британского торгового флота и его последующем доминировании. А индустриальное лидерство страны было обеспечено лишь после того, как она отказалась от протекционизма в пользу политики laissez-faire. (Неплохой анализ; Адам Смит, несомненно, согласился бы с ним.)
Разумеется, Япония не могла рассчитывать на такую тарифную и коммерческую автономию, которой пользовалась Англия в XVII столетии. Но здесь полезно было обратиться к опыту Германии. Эта страна, как и Япония, совсем недавно пережила сложный процесс объединения. Германия, подобно Японии, начинала с экономической отсталости, но теперь ушла очень и очень далеко. Немцы, с которыми Окуба встречался, произвели на него весьма сильное впечатление. Они казались бережливыми, усердными в работе, «непретенциозными» — совсем как простые японцы, добавит кто-то. Их лидеры виделись ему реалистами и прагматиками; сосредоточьтесь на строительстве могучей державы — повторяли они снова и снова. Они были меркантилистами XIX века. Вернувшись домой, Окубо ориентировал японскую бюрократию на немецкие образцы.
Сначала следовало решить самые насущные проблемы, стоявшие перед правительством: создать почтовую службу, ввести новый календарь, учредить государственную систему образования (сначала для мальчиков, а потом и для девочек), перейти ко всеобщей воинской повинности. Школы распространяли знания; собственно говоря, для этого они и предназначены. Но одновременно школы воспитывали дисциплину, аккуратность, почтение к старшим и благоговение перед императором. То был ключ к созданию новой национальной идентичности, преодолевавшей местническую феодальную лояльность эпохи сегуната. Армия и флот завершили начатую работу. С помощью мундира и дисциплины всеобщая воинская обязанность упраздняла классовые и региональные различия. Она взращивала национальную гордость и демократизировала жестокие мужские добродетели. То был конец самурайской монополии на оружие.
Тем временем государство и общество вплотную подошли к экономическим проблемам: как внедрить машинное производство; как повысить производительность труда, не имея необходимой техники; как доставлять товары потребителю; как конкурировать с иностранными производителями. Все это было непросто. Европейское промышленное производство развивалось уже сто лет. Японии приходилось спешить.
Прежде всего, страна взялась за те отрасли промышленности, которые уже были освоены — за обработку шелка и хлопка, а также за производство тех продуктов питания, которые не затрагивались зарубежной конкуренцией: сакэ, мисо, соевого соуса. С 1877 по 1900 годы, в ходе первой волны индустриализации, в пищевой промышленности наблюдался 40-процентный рост, а в текстильной — 35-процентный. Иными словами, японцы решили использовать уже имеющиеся у них преимущества, на время отодвинув тяжелую промышленность на второй план. В большинстве своем японские предприятия оставались довольно скромными. На хлопкопрядильных фабриках было не более 2 тысяч станков (по сравнению с 10 тысячами в Западной Европе); использовались деревянные турбины, представляющие позавчерашний день европейских технологий; по сравнению с японскими угольными шахтами с их ручными корзинами британские аналоги времен раннего капитализма выглядели курортом.
Подобные инверсии, присущие «догоняющей» модели развития, экономисты объясняют недостатком капитала: трудовые ресурсы были весьма скудны, а инвестиционные банки вообще отсутствовали. На деле, однако, некоторые японские купцы к тому времени сосредоточили в своих руках огромные состояния, а государство уже было готово строить и субсидировать крупные предприятия. Но в долгосрочной погоне за паритетом люди оказывались важнее денег — люди творческие и инициативные, разбирающиеся в экономике, знающие толк не только в производственном процессе и машинах, но и в управлении, в том, что сейчас называют «software». Если будет все это, то капитал приложится.
Японцы не собирались ограничиваться только потребительским рынком. Если вы хотите иметь современную экономику, без тяжелого производства не обойтись: надо строить машины и двигатели, корабли и локомотивы, железные дороги, порты и судоверфи. Правительство играло здесь ключевую роль, поскольку именно оно финансировало заграничные стажировки и шпионаж, приглашало зарубежных специалистов, строило предприятия и субсидировало коммерческие проекты. Но еще более важными факторами оказывались талант и целеустремленность японских патриотов, ради национальной идеи готовых сменить профессию, а также качество японской рабочей силы, навыки и умения которой оттачивались в коллективном труде в ремесленных мастерских.
Во вторую волну промышленной революции японцы ринулись с готовностью, которая компенсировала их неопытность. Японцев традиционно хвалят за успешно и быстро проведенную индустриализацию; эти похвалы лишь отчасти заглушаются недовольством, высказываемым по отношению к сопровождавшей ее бурной националистической кампании, под давлением которой процесс обретал смысл и целенаправленность. То был первый случай индустриализации в незападной стране, поныне остающийся примером для многих (хотя не у всех получается так, как у японцев). Другие страны тоже отправляли своих студентов за границу; но те нередко оставались там навсегда, в то время как японцы всех возвращали домой. Другие страны приглашали зарубежных инженеров для обучения собственных специалистов; японцы же в основном обучали кадры сами. Другие страны импортировали оборудование, стараясь использовать его наилучшим образом; японцы же модифицировали его, совершенствовали, а потом и вовсе производили самостоятельно. В результате в других странах, по разным историческим причинам, японцев недолюбливают, но при этом им завидуют и ими восхищаются.
Объяснение этих различий, по крайней мере, отчасти, лежит в присущем японцам остром чувстве групповой ответственности: у них считается, что нерадивый работник вредит не только себе лично, но и всей семье. Далее, разумеется, важнейшую роль сыграло национальное чувство японцев. Раньше, во времена клана Токугава, японские крестьяне и ремесленники едва ли знали, что такое нация. Первейшая задача нового императорского государства заключалась именно в том, чтобы воспитать в подданных чувство глубочайшего долга перед императором и страной и связать этот патриотизм с трудом. Значительная часть школьных программ была посвящена изучению этики; в стране, не имеющей устойчивых церковных традиций, школа выступала храмом добродетели и нравственности. Учебник 1930 года излагал это следующим образом: «Самый простой способ стать патриотом заключается в том, чтобы дисциплинировать себя в повседневной жизни, способствовать поддержанию порядка в семье и добросовестно выполнять свои производственные обязанности».7 А также — больше экономить и меньше тратить.
Такой была японская версия веберовской протестантской этики. Именно трудовая этика, наряду с инициативностью властей и получившей широкое распространение преданностью делу модернизации, сделала возможным так называемое «японское экономическое чудо». Любая серьезная трактовка японской истории должна учитывать эту культурную предопределенность человеческого капитала.
Макс Вебер, начинавший как историк античности, но потом сделавшийся специалистом в целом ряде гуманитарных наук, в 1904–1905 годах опубликовал одно из самых известных и провокационных своих сочинений — работу «Протестантская этика и дух капитализма». Главный тезис Вебера сводился к следующему: протестантизм (или, более конкретно, его кальвинистская ветвь) обеспечил подъем современного капитализма, то есть того промышленного капитализма, который был хорошо знаком Веберу по его родной Германии. Протестантизм, говорил этот автор, добился такого результата отнюдь не ослаблением или упразднением аспектов католической веры, ограничивавших экономическую деятельность (хотя он, например, запретил ростовщичество), и не поощрением страсти к богатству, но выработкой и санкционированием такой этики повседневной жизни, которая обусловливала деловой успех.
Кальвинистский протестантизм, по Веберу, сделал это через утверждение доктрины предопределенности, согласно которой спасения невозможно добиться с помощью истовой веры или добрых дел — оно предрешено от начала времен, и никто не в силах изменить здесь что-либо.
Подобное убеждение легко могло породить фаталистический взгляд на мир. Если образ жизни или глубина веры не имеют значения, то зачем вообще стараться? Зачем совершать добрые поступки? Но это нужно потому, возражали кальвинисты, что предрасположенность к добру свидетельствует о богоизбранности. Избранным может оказаться всякий, но вполне разумно предположить, что в большинстве своем таковые обнаружат свое предназначение в особых душевных качествах и добропорядочном поведении. Этот неявный намек выступал мощным стимулом к соответствующему образу мысли и жизни. Твердая вера в предопределение сохранялась на протяжении одного или двух поколений, так и не став вековечной догмой, но со временем она была усвоена светской моралью, а вместе с нею — и все сопутствующие добродетели: трудолюбие, честность, серьезность, бережное отношение к деньгам и времени.
Перечисленные ценности способствовали успеху в бизнесе и накоплению капитала, но Вебер подчеркивал, что истинный кальвинист не задавался целью разбогатеть. (Это, однако, не мешало представителям данной конфессии видеть в праведно нажитом богатстве знак божественной милости.) Европе отнюдь не нужно было дожидаться протестантской Реформации, чтобы познакомиться с людьми, желавшими стать богатыми. Основная идея Вебера заключалась в том, что протестантизм породил новый тип бизнесмена — человека, стремившегося жить и трудиться по-особому. Именно эта специфика имела значение, а нажитые состояния оказывались в лучшем случае ее побочными продуктами. Лишь много позже протестантская этика выродилась в набор максим, направленных на достижение материального достатка и довольства собой, вылилась во вкрадчивые проповеди благости богатства как такового.
На теорию Вебера нападали со всех сторон. Точно такую же сумятицу позже породил развивающий учение Вебера тезис социолога Роберта Мертона о прямой взаимосвязи между протестантизмом и подъемом современной науки. К сказанному можно добавить, что многие современные историки и в самом деле расценивают построения Вебера как не слишком актуальные: считается, что он сделал свое дело и отошел в прошлое.
Лично я с этим не согласен. Ни на эмпирическом уровне, где многочисленные факты свидетельствуют о том, что протестантские торговцы и промышленники сыграли ключевую роль в развитии торговли, банковского дела и промышленности, ни на теоретическом. Суть дела в том, что протестантизм действительно сформировал иного человека — рационального, аккуратного, трудолюбивого. Подобные добродетели, хотя и не были новыми, едва ли встречались на каждом шагу. Протестантизм сосредоточил их в рядах своих приверженцев, которые оценивали друг друга по соответствию этим стандартам.
Две особенности протестантизма отражают и подтверждают эту взаимосвязь. Первой является упор на распространение грамотности, причем не только среди мальчиков, но и девочек. То было следствием изучения Библии. Считалось, что добрые протестанты должны самостоятельно читать Святое писание. (Католиков же, ориентированных на катехизис, не только не заставляли заниматься этим, но косвенно даже отвращали от подобных занятий.) Результат известен: грамотность среди протестантов росла от поколения к поколению. Грамотные матери — это очень важно.
Второй особенностью стало то огромное значение, которое приписывалось времени. Здесь мы опираемся на феномены, которые социологи назвали бы «ненавязчивыми свидетельствами»: на массовое изготовление и приобретение часов. Даже в таких католических странах, как Франция или Бавария, часовщики в большинстве своем были протестантами. По использованию приборов для измерения времени и их распространению в сельской местности Англия и Голландия значительно опережали католические государства. Возрастающий интерес к фиксации времени является наиболее точным индикатором «урбанизации» сельского общества и утверждения в нем «городских» вкусов и обычаев.
Сказанное вовсе не означает, что «идеальный тип» капитализма можно найти только в рядах кальвинистов и более поздних протестантских сектах. Рациональными, прилежными, аккуратными, чистоплотными и серьезными могут быть люди всех вероисповеданий и вообще неверующие. Причем им вовсе не обязательно быть предпринимателями, ибо подобные качества проявляются в самых разных жизненных ситуациях. Главная мысль Вебера, как я ее понимаю, состоит в том, что в Северной Европе XVI–XVIII веков религия способствовала широкому распространению того типа личности, который прежде считался довольно редким, и что именно этот тип создал новую экономику (новый способ производства), известный сегодня под названием «капитализм».
История свидетельствует, что наиболее эффективные лекарства от бедности имеют внутреннее, а не внешнее происхождение. Иностранная помощь может быть полезной, но она же, подобно шальному богатству, способна принести вред. Нередко она подавляет инициативу и сеет бессилие. Как гласит африканская поговорка, рука берущего всегда снизу, тогда как рука дающего — сверху. А вот что по-настоящему благотворно, так это труд, усердие, честность, терпение, упорство. Людям, страдающим от нищеты и голода, подобный набор поможет справиться с безразличием. Ведь, по сути дела, никакое совершенствование не может быть столь же эффективным, как самосовершенствование.
Такие рассуждения могут показаться затертыми клише — что-то вроде уроков, которые приходится осваивать дома и в школе в те моменты, когда родителей и учителей охватывает наставническое рвение. Став взрослыми, мы относимся к подобным истинам довольно снисходительно, отмахиваясь от них как от банальностей. Но может ли мудрость устареть? Безусловно, мы живем в приятное время. Мы хотим, чтобы все вокруг было сплошным удовольствием; многие из нас работают, чтобы жить, а живут для того, чтобы быть счастливыми. В этом нет ничего страшного; просто подобный стиль жизни не повышает производительность труда. Если же вы хотите большей продуктивности, то нужно научиться жить, чтобы работать, а в счастье видеть побочный продукт.
Это нелегко. Люди, которые живут, чтобы работать, составляют незначительное меньшинство. Но это элита, открытая для посторонних, она сама отбирает свои кадры, и ее члены являются созидателями. В этом мире приветствуются оптимисты, причем не потому, что они всегда правы, но потому, что заряжены на созидание. Даже заблуждаясь, они настроены позитивно; именно таков путь достижения, исправления, улучшения и успеха. Образованный и просвещенный оптимизм неизменно окупается, а в утешение пессимистам достается только их правота.
Установки, ценности и убеждения, которые нередко объединяются понятием «культура», играют бесспорную роль в социальном прогрессе. Для меня данный факт стал очевидным благодаря опыту работы в странах, регионах, городах и компаниях, находящихся на разных стадиях развития. Вопрос здесь вовсе не в том, играет ли культура самостоятельную роль, но в том, чтобы вычленить ее влияние в ряду прочих детерминант социального процесса. Исследованию взаимосвязи между культурой и прогрессом посвящена довольно обширная литература, рассматривающая эту проблему под самыми различными углами зрения. В настоящей главе я беру на себя довольно узкую задачу — постижение роли того явления, которое можно назвать «экономической культурой», в экономическом развитии. Упомянутую экономическую культуру можно определить как совокупность убеждений, установок и ценностей, имеющих отношение к экономической деятельности индивидов, организаций, институтов.
Хотя роль культуры в экономическом прогрессе не подвергается сомнению, интерпретация этой роли в контексте прочих влияний и выявление собственно культурного воздействия представляется довольно непростым делом. Как правило, анализ причастности культуры к экономическим достижениям фокусируется на типичных культурных атрибутах, представляющихся желательными в подобном деле: трудолюбии, инициативности, ценностном подходе к образованию, а также на макроэкономических факторах типа склонности к сбережению и инвестированию. Все перечисленные качества, несомненно, имеют отношение к процветанию, но ни одному из этих атрибутов не присуща однозначная корреляция с экономическим прогрессом. Усердный труд, конечно, важен, но столь же важно то, что вдохновляло проделанную работу. Инициатива существенна, но не всегда продуктивна.
Образование принципиально, но не менее принципиален его тип и применимость на практике. Сбережение хорошо, но лишь там, где сэкономленные средства размещаются с прибылью.
Кроме того, в различных обществах (и даже в одном обществе в различные эпохи) одни и те же культурные качества по-разному влияют на экономический прогресс. Например, бережливость неплохо служила японцам до тех пор, пока не начался нынешний спад, а сейчас она препятствует восстановлению. Изучение широкого спектра преуспевающих стран, включая Соединенные Штаты, Японию, Италию, Гонконг, Сингапур, Чили и Коста-Рику, обнаруживает многочисленные и тонкие культурные нюансы, обусловливающие экономический успех и опровергающие упрощенческие представления о взаимосвязи культуры и процветания.
В настоящей главе я намереваюсь рассмотреть комплексную связь между экономической культурой и экономическим прогрессом. Основное внимание будет уделено экономическому процветанию на уровне отдельных государств, хотя во многих случаях рассматриваемые экономические единицы должны быть меньше. Серьезные различия в путях экономического процветания наблюдаются между регионами одного и того же государства, и, по меньшей мере, отчасти данный факт может объясняться различиями в установках, ценностях и убеждениях. В некоторых случаях одни и те же влияния прослеживаются в экономическом процветании целых групп, не вмещающихся в географические границы. В качестве примера здесь могут послужить этнические китайцы.
Я начну с обзора новейших исследований, касающихся источников экономического процветания в глобальной экономике. Затем я попытаюсь связать между собой эти источники и типы убеждений, ценностей и установок, способствующих процветанию. Подобное начинание вплотную подводит к вопросу о том, на чем держатся «непроизводительные» культуры. Данная тема будет исследоваться в контексте экономических учений и обстоятельств, преобладавших на протяжении XX века. Глава завершится некоторыми размышлениями о проявлениях культурного разнообразия в современной экономике и о том, каким образом наметившаяся под влиянием глобализации конвергенция мировых рынков отразится на культурных факторах.
Процветание (или жизненные стандарты) нации определяются отдачей, с которой используются человеческие, финансовые и естественные ресурсы. Производительность труда задает уровень цен и оборота капитала — основные детерминанты среднедушевого распределения национального дохода. Производительность, таким образом, оказывается базой «конкурентоспособности» страны. Она зависит от стоимости товаров и услуг, производимых национальными фирмами, проистекающей из их качества и уникальности, а также из эффективности, с которой они производятся. Центральным вопросом экономического развития, следовательно, становится вопрос о том, как создать условия для быстрого и устойчивого повышения производительности труда.
В глобальной экономике производительность определяется не столько тем, что именно национальные фирмы выставляют на рынок, сколько тем, как они это делают — иными словами, самой природой их операций и стратегий. Сегодня компании, занятые практически в любой отрасли промышленности, могут стать более производительными благодаря усложнению стратегий и инвестированию в современные технологии. Технологические прорывы открывают новые горизонты в столь далеких друг от друга областях, как сельское хозяйство, доставка почтовой корреспонденции или производство полупроводников. Таким же широким применением отличаются и передовые стратегии, в области изучения потребительских рынков, специализации производства и обслуживания, доставки товаров потребителю.
Итак, концепция целевой промышленной поддержки, согласно которой правительства должны покровительствовать наиболее перспективным отраслям, дает трещину. В настоящий момент главный вопрос заключается в том, способна ли фирма, независимо от того, чем она занимается, использовать самые лучшие методы, привлекать самый лучший персонал и применять самые лучшие технологии для повышения производительности труда. При этом неважно, ориентируется ли национальная экономика на сельское хозяйство, сферу услуг или промышленное производство. Что действительно имеет значение, так это твердое осознание страной того, что производительность труда повышает уровень процветания граждан.
Исходя из этой «парадигмы производительности», традиционное разграничение иностранных и местных фирм также теряет смысл. Процветание страны — это отражение того, чем и местные, и зарубежные компании предпочитают в ней заниматься. Местные предприятия, с помощью примитивных технологий производящие низкокачественные товары, препятствуют национальному подъему, в то время как иностранные фирмы, приносящие с собой новейшие технологии и передовые методы, будут наращивать как производительность, так и зарплату. Привычное деление на отрасли, обслуживающие внешний и внутренний рынок, а также тенденция отдавать приоритет первым из них, также становятся проблематичными. Именно состояние тех сфер экономики, которые работают на внутренний рынок, определяет уровень жизни граждан, а также масштабы затрат в отраслях, ориентированных на экспорт. Невнимание к ним, как показывает опыт Японии, создает серьезные трудности.
«Парадигма производительности», рассматриваемая в качестве основы благополучия, представляет собой решительный разрыв с прежними представлениями об источниках богатства. Сто и даже пятьдесят лет назад в процветании нации видели в основном результат обладания естественными или трудовыми ресурсами, предоставляющими стране относительные преимущества по сравнению с менее обеспеченными странами. Но в современной глобальной экономике фирмы способны дешево и эффективно обеспечивать себя ресурсами из любой точки земного шара. Реальная стоимость ресурсов неуклонно падает, о чем свидетельствует непрерывное снижение реальных цен на товары на протяжении столетия. Кроме того, дешевый труд повсюду имеется в изобилии, так что простое обладание трудовыми ресурсами более не приносит преимуществ. На фоне интенсивного снижения транспортных издержек и удешевления коммуникаций даже благоприятное расположение относительно главных торговых путей уже не выглядит таким привлекательным, как это было в прошлом. Компания, находящаяся в Гонконге или Чили, может выступать ключевым торговым партнером США и Европы, несмотря на свою удаленность от рынков.
Иными словами, сравнительные преимущества более не являются основой богатства; они уступили эту роль конкурентным преимуществам, базирующимся на более высокой продуктивности в деле привлечения ресурсов и создании пользующихся спросом товаров и услуг. Повышать жизненные стандарты сегодня могут только те страны, фирмы которых умеют добиваться более высокой производительности труда за счет повышения конкурентоспособности.
Парадокс в том, что в условиях глобальной экономики конкурентоспособность и удачливость фирм все больше зависят от условий и обстоятельств, задаваемых на местном уровне. Ускорение торговых, денежных и информационных потоков сводит к нулю преимущества, получаемые производителем благодаря «привязке» к тому или иному конкретному месту. Так, если фирма одной страны покупает машины в Германии, то и ее конкуренты могут поступать так же. Когда одна фирма пользуется австралийским сырьем, для остальных его приобретение тоже открыто. Сегодня источники рыночной состоятельности фирм или корпораций все плотнее зависят от локальных особенностей, среди которых — специфические формы работы с поставщиками и потребителями, стимулируемое здешними партнерами глубокое понимание потребностей местного рынка, применение производимых местными организациями технологий и знаний.
Поскольку главенствующие прежде внешние источники процветания национальных компаний упразднены глобализацией, странам, желающим осовременить свою экономику и поднять жизненный уровень своих граждан, приходится изыскивать внутренние источники конкурентоспособности. Центральное внимание при этом уделяется созданию благоприятного макроэкономического, политического и правового климата. Однако, несмотря на всю свою необходимость, подходящие макроэкономические условия еще не гарантируют преуспеяния. Кроме того, макроэкономика все менее зависит от воли отдельных государств. Если стране не удается добиться устойчивости, она неминуемо будет наказана международными финансовыми рынками.
В конечном счете процветание зависит от совершенствования микроэкономических основ конкурентоспособности. Указанные основы следует искать в двух взаимосвязанных областях: в изощренности оперативной деятельности компаний и в качественных характеристиках микроэкономической бизнес-среды. Пока компании, работающие в стране, не добьются повышения производительности, экономика не станет более развитой. В то же время конкурентоспособность компаний сильно зависит от качества того делового окружения, в котором они действуют. Типы стратегий, доступные фирмам, а также эффективность, с которой они способны действовать, тесно связаны с бизнес-средой. Например, оперативное совершенство невозможно обеспечить там, где бюрократические препоны слишком обременительны, логистика ненадежна, а фирмы не в состоянии рассчитывать на своевременные поставки комплектующих или качественное обслуживание своих станков.
Постижение природы бизнес-окружения на микроэкономическом уровне выглядит многообещающе, поскольку оно выявляет мириады местных особенностей, влияющих на производительность труда. В своей работе «Конкурентоспособность наций»1 я изучал воздействие, оказываемое на конкуренцию четырьмя взаимозависимыми факторами: материальной базой, особенностями местного спроса, местным контекстом стратегического планирования и соперничества, состоянием поддерживающих отраслей. Именно эта совокупность формирует среду, в которой национальные компании состязаются между собой и из которой черпают преимущества для конкуренции на внешнем рынке. Экономическое развитие — это длительный процесс выстраивания целого спектра взаимозависимых микроэкономических условий и побудительных факторов, взращивающих все более передовые формы конкуренции.
Под материальной базой имеются в виду те составляющие инфраструктуры бизнеса, на которые фирмы могут опираться в производстве товаров и услуг. Среди них — рабочая сила, дороги, аэропорты, прочие коммуникации, естественные ресурсы. Факторы такого рода варьируют от самых элементарных (дешевая рабочая сила, основные шоссейные магистрали и т. п.) до передовых (многоуровневая транспортная система, возможности для скоростной передачи данных, специализированный и подготовленный персонал). Состояние материальной базы определяется не столько количественными, сколько качественными параметрами. Например, если инфраструктура страны приспособлена под ту производственную область, в которой она специализируется, то производительность будет расти. Точно так же неквалифицированная рабочая сила отнюдь не представляет той же ценности, что и подготовленные кадры, способные к изготовлению сложной продукции и управлению технологически сложными процессами. В целом успешное экономическое развитие требует постоянного совершенствования качества материальных факторов, обеспечивающих процесс производства.
Особенности местного спроса — вторая критическая составляющая микроэкономической конкурентоспособности страны. Требовательный потребитель является мощным орудием наращивания производительности. Давление, оказываемое местными потребителями на компанию, отрасль промышленности или сам стиль конкуренции между местными производителями, поощряет повышение качества продукции и, разумеется, ее ценность для внешних рынков. Неравнодушные покупатели учат местные фирмы тому, как совершенствовать свою продукцию и услуги, заставляя уделять усиленное внимание качеству и, следовательно, увеличивать их ценность в глазах потребителя и спрос на мировых рынках. С другой стороны, если запросы местного населения незамысловаты, а компании просто штампуют товары, разработанные где-то еще, эффективность экономики и цена продукции на внешних рынках неминуемо будут снижаться.
Обувная промышленность Италии представляет хорошую иллюстрацию того, насколько важно иметь требовательных клиентов. Прежде чем сделать покупку, итальянка примерит десятки пар туфель. Она тщательно изучит качество кожи и работы, форму и размер каблука, удобство, соответствие моде и прочие качества. Обувщики, способные выживать и даже процветать в подобных условиях, могут быть уверены, что туфли, успешно раскупаемые в Италии, с таким же энтузиазмом будут приобретаться в других странах.
Контекст стратегического планирования и соперничества формируется за счет правил и норм, задающих тип и интенсивность местной конкуренции. В слаборазвитых экономических системах состязательности почти нет. Переход к более высокому уровню экономического развития влечет за собой появление острой конкуренции и смещение акцентов с минимизации затрат и подражательности к инновации и дифференциации. Здоровое соперничество между местными фирмами имеет фундаментальное значение для быстрого роста производительности труда. Если фирма не способна состязаться у себя дома, она не сможет конкурировать за границей.2 Не сталкиваясь с энергичным противодействием на локальных рынках, она никогда не станет достаточно гибкой в мировом масштабе. Инструментами, с помощью которых страна способна стимулировать здоровую конкуренцию среди собственных производителей, являются антимонопольное законодательство и политика по поддержке предпринимательства.
Последним фактором, обусловливающим микроэкономические параметры национальной бизнес-среды, является состояние поддерживающих отраслей. Переход на более высокий уровень развития возможен только при создании так называемых «кластеров» — мест компактной концентрации конкурирующих между собой производителей, а также поддерживающих их производств и организаций. Хорошими примерами кластеров являются Силиконовая долина, Уолл-Стрит и Голливуд. Фактически в каждой развитой стране мира и в любой отрасли промышленности есть свои Голливуды и Силиконовые долины. Кластер — довольно старый феномен, но сегодня он становится все более важным. Агломерация конкурентов, поставщиков и сопутствующих производств, сосредоточенных в одном месте, приобретает популярность потому, что подобная форма организации гораздо продуктивнее попыток собирать сырье и идеи по всему миру. Кроме того, она явно способствует совершенствованию и новациям.
В рамках «парадигмы производительности» правительство играет иную, более косвенную роль, нежели в других концепциях конкуренции. Оно несет ответственность за создание стабильной и предсказуемой макроэкономической, политической и правовой среды, в которой фирмы могут принимать долгосрочные стратегические решения, нацеленные на повышение продуктивности. Помимо этого правительство обязано: а) обеспечить наличие качественных ресурсов, позволяющих компаниям вести производство (квалифицированной рабочей силы, развитой транспортной и коммуникационной инфраструктуры и т. д.); б) выработать такую систему регулирования конкуренции, которая стимулирует рост производительности труда; в) способствовать становлению и развитию кластеров; г) готовить и внедрять в практику позитивную и долгосрочную программу экономического образования нации, мобилизующую власть, бизнес, общественные организации и граждан. Добиваясь того, чтобы состояние бизнес-среды способствовало большей производительности, правительство должно сотрудничать с такими институтами, как университеты, независимые агентства и промышленные группы.
В «парадигме производительности» огромную роль, причем как для государственного, так и для частного сектора, играет поощрение кластеров. Подобный подход резко контрастирует с историческим подходом индустриальной политики, где отрасли или сектора, «предназначенные» для развития, намечаются правительством. Раньше промышленная политика фокусировалась на местных компаниях и была основана на государственном регулировании конкуренции с помощью протекционистских мер, стимулирования роста и субсидий. Ключевые решения принимались правительством централизованно, что очень напоминало социалистическое планирование.
Концепция кластеров в корне иная. Согласно ее базовым предпосылкам, процветанию нации способствуют все кластеры; производительность страны повышают как местные, так и зарубежные фирмы; межотраслевые связи являются принципиальным источником конкурентных преимуществ, нуждающимся в стимулировании. В то время как индустриальное планирование препятствует конкуренции ради блага нации, политика поощрения кластеров направлена на активное привлечение внешних компаний и устранение препятствий для роста производительности труда. Кроме того, кластерный подход более децентрализован, он поощряет инициативу на региональном и местном уровнях.
Экономический прогресс — это процесс последовательного усовершенствования, в ходе которого сформированная обществом бизнес-среда стимулирует все более сложные и продуктивные способы конкуренции. По мере того, как страна идет от низкого уровня доходов к среднему, а потом и высокому, императивы, задаваемые бизнес-средой, будут меняться. На ранних стадиях компании борются за привлечение дешевой рабочей силы и естественных ресурсов. Преодоление такой ситуации оказывается фундаментальным сдвигом. Чтобы справиться с бедностью, страна должна усовершенствовать все составляющие производственного процесса, что приводит к вызреванию более изощренных форм конкуренции и последующему повышению производительности труда. Здесь потребуются такие меры, как наращивание человеческого капитала, преобразование инфраструктуры, открытие торговли, привлечение внешних инвестиций, защита интеллектуальной собственности, повышение производственных и экологических стандартов, расширение региональной интеграции.
Стране, которая добивается среднего уровня развития, необходимо сконцентрироваться на повышении качества человеческих ресурсов, воспитании более требовательных потребителей, совершенствовании научной базы, поощрении местного соперничества, развитии передовой информационной и коммуникационной инфраструктуры. Правительству нужно работать с частным сектором, университетами и другими институтами над созданием крепких кластеров. Наконец, чтобы выйти на передовые рубежи экономического развития, нация должна вести научные разработки в наиболее передовых отраслях знания, благодаря которым фирмы смогут предоставлять уникальные товары и услуги, а заработная плата граждан будет повышаться. Это потребует крупных инвестиций в исследовательские разработки, наращивания научно- технического персонала, а также расширенного доступа к венчурному капиталу.
Дискуссия о микроэкономических основаниях конкурентоспособности помогает выявить некоторые убеждения, установки и ценности, которые способствуют процветанию. Центральное место занимают представления, касающиеся самих основ процветания. Ориентиры индивидов и организаций, а также их экономическое поведение находятся под сильным влиянием их представлений о том, каков путь к успеху. По-видимому, ключевое убеждение, обеспечивающее позитивное экономическое развитие, заключается в том, что причиной преуспеяния может быть только высокая производительность, а не контроль над ресурсами и не административные рычаги, и что «парадигма производительности» является благом для общества. Если подобная уверенность отсутствует, то стяжание ренты или монополии превратится в доминирующую поведенческую модель. С этой патологией знакомы многие развивающиеся страны.
Другая базовая установка, поддерживающая процветание, предполагает, что потенциал богатства безграничен, поскольку он определяется не столько наличием ресурсов, сколько новыми идеями и творческими прозрениями. Наращивая производительность, можно сделать богатыми очень и очень многих. Такого рода убеждения стимулируют рост производительности труда во всех социальных стратах, и это увеличивает размеры общего пирога. И наоборот, вера в то, что объемы богатства фиксированы и никак не связаны с приложением усилий, вовлекает различные группы в борьбу за перераспределение, неизбежно снижающую производительность. Мировоззрение, в котором экономика представляется «игрой с нулевой суммой», выступает ключевым элементом теории универсальной земледельческой культуры.3
«Парадигма производительности» порождает целый ряд сопутствующих установок и ценностей. В итоге в ряду благ оказываются инновация, конкуренция, финансовая «прозрачность», строгие производственные стандарты. В технологических инвестициях видят необходимость, в принадлежности к кластеру — конкурентное преимущество, во взаимодействии с поставщиками и потребителями — выгоду. Важным считается налаживание «сетей» и установление связей, а также приобретение образования и новых навыков. Кроме того, принято думать, что заработная плата растет только вместе с производительностью труда. Подобным воззрениям можно противопоставить «непроизводительные» установки и ценности. Здесь мы обнаруживаем веру в позитивную ценность монополии и административных ресурсов, здесь считают, что для эффективного управления обществом требуется иерархия, а настоящее партнерство возможно только в рамках семьи.
В любой стране убеждения, присущие тем или иным группам и индивидам, неоднородны. Отчасти, по меньшей мере, в экономическом развитии можно видеть борьбу между «производительными» и «непроизводительными» аспектами культуры. Особое значение принадлежит убеждениям и установкам политической и деловой элиты. Сильное правительство способно навязывать эффективную экономическую культуру, но только при поддержке бизнеса, а иначе экономический прогресс замедлится и станет обратимым. Устойчивое развитие нуждается в том, чтобы «производительные» убеждения, установки и ценности были восприняты рабочими, институтами типа церквей и университетов, а в конце концов — гражданским обществом. В противном случае политика, направленная на повышение эффективности экономики, не получит должной поддержки.
В ходе своих исследований я обнаружил, что одной из серьезнейших проблем в деле повышения конкурентоспособности является преобразование экономической культуры. Трудность в том, что политика и поведение, ориентированные на состязательность, должны быть по-настоящему усвоены обществом. Иными словами, в экономическом развитии исключительно важна образовательная составляющая, поскольку многим гражданам и даже их лидерам зачастую не хватает понимания основ современной экономики, собственной роли в ней, а также рационального осознания своего взаимодействия с другими общественными группами. Такое неведение позволяет эгоистичным интересам блокировать изменения, жизненно важные для процветания страны.
Консенсус по поводу факторов, обусловливающих процветание, а также убеждений, установок и ценностей, ускоряющих общественный прогресс, становится все более прочным. Почему же, в таком случае, существуют «непроизводительные» экономические культуры? Отчего они столь укоренены в некоторых обществах? Что заставляет отдельных людей и целые компании действовать теми способами, которые противоречат их собственным интересам?
Ответы на эти вопросы весьма сложны; это благодатная нива как для теоретических изысканий, так и для практических экспериментов. Разумеется, индивидуальные и групповые устремления могут различаться, а краткосрочные ориентиры способны противоречить долгосрочным выгодам. Вместе с тем хотелось бы сделать несколько общих предположений на этот счет. Во-первых, на экономическую культуру народа заметно влияет преобладающее среди населения представление об экономике. В XX столетии выдвигалось множество альтернативных теорий процветания, начиная от превознесения централизованного планирования и заканчивая тотальным замещением импорта. Все эти идеи укоренялись в социумах с помощью образовательных систем, воздействия интеллектуальных и политических лидеров и так далее. В то же время непросвещенность в вопросах функционирования международной экономики зачастую наблюдается даже среди политических руководителей. А невежество порождает вакуум, заполняемый традиционными воззрениями.
Представления людей об источниках процветания довольно тесно связаны с их поведением. А убеждения отражаются в установках и ценностях. Таким образом, «непроизводительные» экономические культуры произрастают не столько из каких-то «врожденных» особенностей того или иного общества, сколько из неосведомленности или подчинения ложным теориям. Иногда насаждение ложных теорий имеет идеологическое происхождение, но порой их рассматривают в качестве удобного метода политического контроля. Например, военные диктатуры часто предпочитают политику «отказа от импорта» или «опоры на собственные силы», так как она способствует более жесткому контролю над гражданами. Народы, которым в силу различных обстоятельств удается избежать пленения ложными идеями, в плане экономического процветания всегда выигрывают.
Во-вторых, экономическая культура, как представляется, весьма основательно «нагружена» прошлым и нынешним микроэкономическим контекстом. Действительно, люди своими действиями способны наносить ущерб коллективным или национальным интересам. Но опыт подсказывает мне, что индивиды весьма редко вредят себе лично или собственной фирме. Иными словами, роль культурных атрибутов довольно трудно отделить от влияния бизнес-среды и социальной среды в целом. То, каким образом люди ведут себя в общественной жизни, во многом обусловлено сигналами и импульсами, порождаемыми экономической системой, в которой они живут.
Например, нередко приходится слышать сетования на то, что трудовая этика в развивающихся странах оставляет желать лучшего. Но может ли быть иначе, когда усердный труд не вознаграждается? Если, несмотря на все ваши старания, продвинуться по службе невозможно? Трудовую этику нельзя рассматривать в отрыве от системы экономического стимулирования в целом. Точно так же и компании в «третьем мире» порой ведут себя непоследовательно и не заглядывают слишком далеко вперед. Но на деле подобное поведение оказывается весьма рациональным в среде, где политика властей нестабильна и непредсказуема. Стремление сконцентрироваться на извлечении ренты, а не на развитии, тоже обычно ассоциируется с особенностями политической системы.
Таким образом, получается, что приписываемые культуре национальные особенности часто имеют сугубо экономическое происхождение. Хорошими примерами такого рода служат японская система пожизненной занятости и присущая этой стране высокая норма накоплений. До второй мировой войны пожизненная занятость была для Японии не слишком типичной; данный институт внедрили ради контроля над рабочим движением в послевоенный период. Что же касается умения японцев экономить деньги, то оно, как повсеместно теперь считают, обязано своим происхождением воспоминаниям о военных и послевоенных лишениях, подкрепляемых низким пенсионным возрастом, неразвитой системой социального обеспечения и непомерной стоимостью жилья.
Следовательно, культурно мотивированные поступки довольно трудно отделить от поступков, стимулируемых экономической системой. История, толкуемая подобным образом, накладывает сильный отпечаток на экономическую культуру, причем это касается опыта как «добрых», так и «злых» времен. В пользу подмеченной зависимости культуры от обстоятельств говорят достижения представителей бедных стран, перебравшихся в иную экономическую среду. В качестве одного из многочисленных примеров можно сослаться на некоторых выходцев из Сальвадора, добившихся примечательных успехов в Соединенных Штатах.
В-третьих, варианты социальной политики также могут оказывать заметное влияние на экономическую культуру. Происходит это потому, что они формируют экономический контекст. Примером здесь может послужить отношение государства к системе социальной защиты. Оно напрямую влияет на трудовую этику, уровень личных сбережений и желание вкладывать средства в самообразование; все перечисленные факторы, в свою очередь, косвенно воздействуют на различные аспекты экономической политики страны. Несомненно, экономика и социальная политика взаимосвязаны самым тесным образом.
Иными словами, в своей основе экономическая культура, прямо или косвенно, проистекает из экономики. Исключения составляют лишь те убеждения, установки и ценности, которые производны не от экономических интересов, но от сугубо общинных или моральных норм. Отношение социума к престарелым, правилам межличностных отношений, религиозным убеждениям являет примеры коммунально-моральных ценностей, независимо формирующих экономическую культуру. Такие установки и ценности также сказываются в определении социальных приоритетов страны. Вместе с тем даже они могут нести на себе отпечаток предшествующих экономических условий и традиций. Стимулировать «производительную» (или «непроизводительную») экономическую культуру способны также религия и философия.
Совокупность всех вышеприведенных аргументов заставляет нас проявлять величайшую осторожность в оценке экономических перспектив того или иного общества, исходя из его культуры. Едва ли можно выносить суждения такого типа: «Страна X бедна, поскольку рабочие здесь ленивы, а компании коррумпированы». А что будет, если страна освоит иные экономические постулаты и утвердит другую экономическую систему? Столь же опасно в мире глобальной экономики, отличающемся всеобщим доступом к передовым технологиям и знаниям, объяснять процветание наций исключительно географией, климатом или религией.
Все изложенное дает основания предположить, что экономическая культура довольно устойчива и с трудом поддается изменениям, но, скорее всего, она не настолько стабильна, как иногда считают. «Непроизводительные» убеждения, установки и ценности преобразуются в тех случаях, когда господствующие в обществе настроения или контекст, в котором действуют люди и хозяйствующие субъекты, более не поддерживают их. Разумеется, отказу от старых привычек препятствуют невежество, подозрительность и инерция. Вместе с тем опыт последних десятилетий показывает, что при благоприятном стечении обстоятельств страны трансформируют свою экономическую культуру довольно быстро.4 Есть даже повод утверждать, — и речь об этом пойдет ниже, — что темпы ожидаемых перемен могут быть ускорены.
С исторической точки зрения политические и экономические обстоятельства задают довольно широкий спектр вариаций экономической культуры. Как уже отмечалось, непохожие друг на друга модели экономического развития, принятые той или другой страной, реализовывались порой на протяжении десятилетий. Устойчивость этих несопоставимых моделей задавалась сложившимися в обществе условиями. Совсем недавно мировая экономика еще не была затронута глобализацией, поэтому национальные экономические системы почти не ощущали международной конкуренции. Протекционистская политика, проводимая многими странами, усиливала эту самодостаточность. Экономика той или иной страны десятилетиями могла пребывать в стагнации, сохраняя один и тот же уровень производительности труда. Представления об экономическом процветании искажались такими факторами, как военная сила и геополитика. В развивающихся странах протекционизм оборачивался привычкой продавать в Европу и Соединенные Штаты естественные ресурсы и рабочую силу, что не позволяло их экономике совершенствоваться. Международная политика, тон которой задавала «холодная война», еще более отвлекала народы от назревших экономических преобразований. Развивающимся странам предоставлялись значительные объемы внешней помощи, поддерживающей бесталанных властителей и скрывающей последствия разрушительных экономических экспериментов.
Устойчивость «непроизводительных» экономических культур подкреплялась господствовавшим в бедных странах невежеством, ограничивающим их способность к совершенствованию. Зачастую граждане вообще не подозревали о существовании альтернативных моделей поведения. Темпы технологического обновления были крайне низкими, и хотя последствия отставания или позднего заимствования новшеств были не столь драматичными, как сейчас, они способствовали хроническому воспроизведению дурной политики. Мир практически не знал диффузии экономических и управленческих навыков; это касалось и иностранных инвестиций. Распространение информации по вопросам бизнеса по всему миру было гораздо более дорогостоящим и менее эффективным, чем сегодня. Сравнительный анализ состояния экономики различных стран был редкостью. Безнадежно устаревшие представления о процветании и экономической деятельности не только преобладали, но и активно пропагандировались. В условиях множественности экономических моделей культурные факторы играли видную роль в господствовавших в той или иной стране подходах и в ее шансах на успех.
В настоящее время, однако, мы имеем дело с принципиально иным экономическим контекстом. На смену благодушному и терпимому отношению к низким темпам развития пришло осознание того, что надо следовать императивам глобальной экономики. Теории развития, не соответствовавшие «парадигме производительности», дискредитировались, поскольку оказались неприменимыми в мире открытой конкуренции и частых технологических и управленческих революций. Диапазон мнений касательно основ преуспеяния и возможных вариантов экономической политики заметно сузился. Распространение знаний о ключевых элементах «производительной» экономической культуры идет исключительно быстро. По всему миру люди стали более восприимчивыми к экономически эффективному поведению. Иными словами, мир становится единодушнее по поводу того, как создается экономическое благополучие.
Конвергенция на основе «парадигмы производительности» оказывает мощное давление на страны, которые не торопятся ее принять. Экономическая политика и экономическое поведение все чаще становятся предметами межнациональных сопоставлений. Финансовые рынки наказывают страны, отличающиеся политической непоследовательностью; нации, не способные обеспечить благоприятную среду для ведения бизнеса, не получают иностранных инвестиций; рабочие, которым не хватает трудовой этики, лишаются работы. Политические лидеры вынуждены считаться с диктатом рыночных сил, причем даже в тех случаях, когда мнение своего населения для них мало что значит. Бурный технологический прогресс также повышает издержки отстранения от общемировой практики, усугубляя тем самым все перечисленные проблемы.
В результате многие страны сегодня более или менее успешно пытаются освоить «производительную» культуру. Возьмем, например, Центральную Америку. На смену целым векам националистической, изоляционистской политики идут самораскрытие и экономическая интеграция через координацию транспортной инфраструктуры, согласование таможенных правил, другие подобные шаги. В настоящее время все страны региона ориентируются на конкуренцию и повышение производительности. Напор глобализации заставил эти маленькие государства отказаться от сугубо национальных интересов и предпринять серьезные усилия по пересмотру традиционных привычек и обычаев.
В целом глобализация дисциплинирует тех, кто ведет себя «непроизводительно». В то же время позитивные аспекты экономической культуры поощряются широким притоком капиталов, инвестиций, технологий, экономических возможностей. Глобальная экономика поднимает экономические рейтинги тех стран, которые чутко прислушиваются к ее веяниям. Знания и технологии открыты и досягаемы как никогда ранее. Современная техника без малейших проблем позволяет транспортировать товары на значительные расстояния, и торговля в равной степени процветает во всех климатических зонах. Страны, постоянно вынужденные сравнивать себя с соседями, ограничены в своих действиях. В мире, где производительность, инициатива и обучение превратились в главные составляющие процветания, перед развивающимися государствами открываются беспрецедентные возможности приобщиться к богатству.
Больше того, могущество новой экономики столь осязаемо, что не будет сильным преувеличением сказать, что в наши дни экономическая культура вообще перестала быть предметом выбора. Вопрос теперь ставится так: готова ли страна добровольно освоить «производительную» культуру, оставив старые убеждения, установки и ценности, препятствующие процветанию, или же эти изменения ей придется навязывать? Обсуждаться могут только время и темпы преобразования экономической культуры. Хотя старшее поколение, выросшее при старых экономических порядках, зачастую сопротивляется переменам, молодые поколения менеджеров готовятся в новом духе, нередко в международных школах бизнеса. Именно так внутри деловой элиты многих развивающихся стран вызревают внутренние стимулы к обновлению.
Можно ли говорить о том, что в условиях современной экономики, которая оказывает на социумы огромное давление, трансформирующее их убеждения, установки и ценности в духе «парадигмы производительности», культура влияет на экономику, как и прежде? В исторических исследованиях часто излагаются жаркие дискуссии о воздействии культурных факторов на общественное развитие, поскольку исторически эти факторы были весьма устойчивыми и накладывали заметный отпечаток на экономическую конфигурацию социальных систем. И все же конвергенция экономических идей и давление глобального рынка заметно сократили масштабы влияния культурных переменных на выбор тем или иным обществом экономического пути.
Сегодня мы являемся свидетелями вызревания основ подлинно интернациональной экономической культуры, которая преодолевает традиционные культурные границы и все глубже усваивается различными странами. Комплекс убеждений, установок и ценностей, касающихся экономики, должен стать единым для всех, а явно «непродуктивные» аспекты культуры падут под натиском глобализма и тех возможностей, которые он открывает. Ключевая роль культуры в экономическом процветании по-прежнему сохранится, но станет более позитивной. Те уникальные аспекты общественной жизни, которые порождают необычные потребности, навыки, ценности и способы труда, станут отличительными особенностями национальной экономической культуры. «Продуктивные» аспекты культуры, такие, как экологическая озабоченность Коста-Рики, страсть Америки к комфорту, одержимость Японии играми и мультфильмами, сделаются важнейшими источниками конкурентных преимуществ, которые невозможно будет имитировать. Это, в свою очередь, углубит международную специализацию, поскольку народы станут заниматься прежде всего теми сферами, где их культура предоставляет им уникальные преимущества.
Иными словами, хотя глобальный консенсус по поводу «парадигмы производительности» будет укрепляться и впредь, культурные различия, несомненно, сохранятся. Глобализация, вопреки опасениям многих, не истребит национальные культуры. Однако вместо того, чтобы замыкать тот или иной народ в его экономических слабостях, упомянутые культурные особенности будут создавать уникальные конкурентные преимущества, столь важные для процветания наций в условиях глобальной экономики. В глобальном мире, где без труда можно разыскать все что угодно, культурные различия, порождающие особые, не похожие на другие, продукты и услуги, будут только приветствоваться.
Одна из самых больших загадок экономического развития заключается в необычайной сложности вопроса о том, почему столь трудно добиться устойчивого экономического роста. До 1820 года такой вещи, как устойчивый экономический рост, вообще не было. Согласно подсчетам Ангуса Мэддисона (Maddison, 1995), в период с 1500 по 1820 годы среднедушевой рост ВВП в мире составлял около 0,04 процента в год. Несмотря на то что к 1820 году Западная Европа и ее колонии в Северной Америке и Океании значительно опережали другие регионы, разрыв между Европой и беднейшей частью земного шара (тропической Африкой) был всего лишь трехкратным.
После 1820 года рост затронул все регионы мира и в период между 1820 и 1992 годами составлял 1,21 процента ежегодно, хотя это развитие было очень неравномерным. Две группы наций, которые обеспечили себе лидерство уже к 1820 году, Западная Европа и те, кого Мэдцисон именует «отпрысками Запада» (Соединенные Штаты, Канада, Австралия и Новая Зеландия), ушли далеко вперед, став наиболее передовыми странами мира. В 1990 году из тридцати богатейших государств двадцать одно относилось к упомянутым группам. Еще пять стран находились в Азии — это Гонконг, Япония, Корея, Сингапур и Тайвань. В последнюю «четверку» вошли два маленьких нефтедобывающих государства (Кувейт и Объединенные Арабские Государства), а также Израиль и Чили. На долю этих тридцати приходится около 16 процентов населения планеты. К 1990-м годам пропасть между богатейшими и беднейшими регионами выражалась соотношением 20:1.
Три типа гипотез могут способствовать разрешению «загадки роста».
• Во-первых, география. Некоторые районы мира находятся в более выгодном географическом положении. Географические преимущества могут включать в себя доступ к основным естественным ресурсам, а также выход к морю и наличие удобной береговой линии, соседство с процветающими экономическими системами, благоприятные условия для ведения сельского хозяйства и воспроизводства людских ресурсов.
• Во-вторых, общественная система. Одни социальные системы поддерживают экономический рост, в то время как другие не делают этого. Как правило, докапиталистическое общественное устройство, основанное на рабстве, крепостном праве, неотчуждаемом характере земельных владений и так далее, подавляет экономическое развитие. В нынешнем столетии социализм неизменно оказывался катастрофой для благосостояния и роста, где бы его ни внедряли. Подобным же образом колониальное правление в XIX и XX веках в основном препятствовало успешному экономическому развитию.
• В-третьих, «позитивная обратная связь». Она многократно усиливает преимущества ранней индустриализации, расширяя пропасть между мировым богатством и мировой бедностью. Так, творцы европейской промышленной революции эксплуатировали отсталые регионы, используя военные захваты и колониальное правление. Столкнувшись с вызовом более передовых в военном или экономическом отношении обществ, многие социально отсталые системы рухнули. Причем с течением времени технологическая пропасть между преуспевающими и отстающими странами не сокращается, но, напротив, становится все шире. Технологическая инновация напоминает цепную реакцию, в которой нынешние достижения предоставляют «топливо» для дальнейших прорывов.
Неоклассическая экономическая теория не способна разрешить «загадку роста», поскольку не принимает во внимание роль географии, социальных институтов и «позитивной обратной связи». Даже механизм инноваций до недавнего времени ею практически не исследовался. Для неоклассической экономики развитие вообще не представляет проблемы, ибо рыночные институты воспринимаются в ней как данность. Считается, что страны накапливают капитал, в то время как технологии и деньги свободно циркулируют через государственные границы.
Поскольку в странах, испытывающих дефицит капитала, деньги делаются быстрее, нежели там, где наблюдается его избыток, и поскольку технологически отсталые страны могут импортировать передовые технологии из-за рубежа, бедные государства, как ожидается, должны развиваться быстрее богатых.
Таким образом, неоклассическая экономика весьма радужно оценивает перспективы экономической конвергенции, то есть тенденции к ускоренному развитию бедных стран и сокращению нынешних перепадов в уровне доходов. Разумеется, и «классики», и «неоклассики» со времен Адама Смита знают, что ущербные экономические установления могут тормозить рост. Вместе с тем оптимизм неоклассической экономики поддерживается убеждением, что устаревшие институты будут отмирать в ходе институциональной конкуренции или общественного выбора.
Неоклассическая экономика, бесспорно, помогает понять выдающиеся примеры экономических прорывов, наблюдаемые в наше время. В частности, подъем Восточной Азии во многом был обусловлен ускоренным накоплением капиталов и технологий в рыночно ориентированном и испытывающем недостаток денежных средств регионе. Точно так же сокращение разрыва между Северной и Южной Европой в послевоенный период явно имеет отношение к описываемым неоклассической экономикой механизмам конвергенции, тем более что основные пункты неоклассической схемы вполне применимы в западноевропейском контексте. Но проблема здесь в том, что подобные механизмы не могут использоваться повсеместно, так как требуют для себя особых условий.
В данной главе предлагается более широкая социологическая основа для постижения неравномерного характера развития мировой экономики. Следует подчеркнуть, что адекватная экономическая теория обязательно должна учитывать физическую географию и эволюцию социальных институтов, причем как на уровне отдельных государств, так и в международном взаимодействии.
Если бы специалисты в области гуманитарных наук чаще заглядывали в географические атласы, они более внимательно относились бы к географическим составляющим экономического развития. Интересны два аспекта данной проблемы. Во- первых, страны умеренного климата более развиты, нежели тропические страны. (В списке тридцати богатейших стран мира только две, Гонконг и Сингапур, население которых составляет менее одного процента населения «тридцатки», расположены в тропиках.) Во-вторых, географически отдаленные регионы, — лежащие вдали от побережья или от судоходных рек и несущие в связи с этим высокие транспортные издержки, — развиты значительно хуже, чем равнинные или прибрежные общества. С самыми неприятными проблемами сталкиваются государства, не имеющие доступа к морю. Для ведения международной торговли их товарам приходится пересекать по меньшей мере одну государственную границу. И хотя Европа демонстрирует случаи процветающих, но при этом абсолютно «сухопутных» экономических систем (Австрия, Люксембург и Швейцария), все они пользуются преимуществами своего приморского окружения. В других частях света страны, не имеющие морских границ, в основном остаются нищими.
Причины тропической бедности разнообразны, но при этом данный феномен имеет всеобщее распространение и наблюдается во всех районах мира. На самом деле никакого размежевания по линии «Север — Юг» вообще нет; подлинный разлом проходит по линии «умеренный климат — тропический климат».
Хроническая неразвитость тропиков объясняется, как минимум, тремя основными факторами. Это обстоятельства, связанные с особенностями сельского хозяйства, здравоохранения и мобилизации научных ресурсов. Тропическое сельское хозяйство сталкивается с трудностями, которые ведут к снижению урожайности зерновых культур в целом и пищевого зерна в особенности. Перечень затруднений довольно обширен. Здесь и скудная почва с ее прогрессирующей эрозией, которая вызывается тропическими ливнями, и сложности с регулированием орошения, которые влекут постоянную опасность засухи, и высокая заболеваемость растений и скота, и невозможность длительного хранения пищевых запасов, и недостаточно интенсивный характер фотосинтеза из-за высоких ночных температур. Совокупным итогом всего этого оказывается низкая продуктивность сельскохозяйственного производства в большинстве тропических регионов. Исключения составляют аллювиальные и вулканические почвы (например, дельта Нила или остров Ява), а также горные долины, где по ночам довольно прохладно. Среди наиболее населенных тропических районов именно те, которые соседствуют с горами: Центральная Америка, Анды, область Великих озер в Восточной Африке, предгорья Гималаев.
Инфекционные заболевания более известны в тропических, а не в умеренных широтах. В умеренной зоне самые заразные недуги напрямую передаются от человека человеку (например, туберкулез, грипп, болезни, распространяющиеся половым путем). В тропиках же есть инфекции (среди них — малярия, желтая лихорадка и другие), в передаче которых ключевую роль играют живущие в теплом климате живые организмы, такие как мухи, москиты или моллюски.
Сочетание низкой производительности труда в сельском хозяйстве и высокой вероятности инфекций имеет множество негативных последствий: из-за недостатка продуктов питания значительная часть населения вынуждена трудиться в сельском хозяйстве; уровень урбанизации крайне низок; население, спасающееся от жары тропических равнин, сосредоточено на отдаленных высокогорьях и возвышенностях (таковы, в частности, Андское нагорье и область Великих озер в Африке); продолжительность жизни невелика; концентрация человеческого капитала незначительна.
Наконец, с жизнью в тропиках связано еще одно неудобство. Вот уже две тысячи лет зона умеренного климата заселена более плотно, чем тропические регионы. Согласно самым грубым подсчетам, опирающимся на данные МакЭведи и Джонса (McEvedy and Jones, 1978), в тропиках за последние тысячелетия проживала треть населения планеты. Если рост производительности труда действительно связан с численностью населения и если производительность, обеспечиваемая в одной температурной зоне, недостижима в другой, то тогда область умеренного климата должна привлекать большую часть жителей Земли. Обе эти предпосылки кажутся вполне реалистичными. Наращивание производительности подстегивается растущим спросом и стимулируется большим числом потенциальных новаторов. Столь же верно и обратное: успехи, которых удается добиться в сельском хозяйстве, здравоохранении и строительстве в умеренном климате, не воспроизводятся в совершенно иных экологических условиях. Другими словами, более высокие производственные показатели умеренной зоны не способны к диффузии в тропических широтах.
С этой точки зрения полезно еще раз вернуться к опыту Гонконга и Сингапура, двух небольших экономических систем, расположенных в географических тропиках (хотя при этом в экологических тропиках находится только Сингапур). Эти случаи оказываются исключениями, доказывающими общее правило. Оба островных города-государства специализируются в легкой промышленности и сфере услуг. Им не приходится бороться с низкой продуктивностью сельского хозяйства и инфекционными болезнями.
Еще одной важной гранью географического положения является обеспеченность минеральными запасами, в особенности энергоресурсами и драгоценными камнями и металлами (золотом, алмазами и т. д.). В XIX столетии, когда транспортные расходы в сопоставлении с нынешним их уровнем были весьма высоки, уголь выступал в качестве обязательного условия становления тяжелой промышленности. Скандинавские страны, Южная Европа, Северная Африка и Ближний Восток отставали в индустриальном развитии по сравнению со странами «угольного пояса», простирающегося от Британии через Северное море, Бельгию, Францию, Германию и Польшу до самой России. Разумеется, прочие регионы могли развивать сельское хозяйство и легкую промышленность, но подъем металлургии, транспорта и химического производства им был не по силам. Правда, в XX веке падение транспортных издержек, переход на нефть и газ, а также внедрение гидроэлектростанций сгладили это противоречие.
Конечно, география — не единственная часть загадки. В умеренном поясе есть регионы, которые не слишком преуспели — по меньшей мере, не так, как это удалось Западной Европе, Восточной Азии (имеются в виду Япония, Южная Корея и Тайвань), а также бывшим британским колониям в Северной Америке и Океании. Среди таких регионов Северная Африка и Ближний Восток, некоторые территории Южного полушария (Аргентина, Чили, Уругвай и Южно-Африканская Республика) и значительная часть Центральной и Восточной Европы (включая бывший Советский Союз), до недавних пор находившаяся под коммунистическим господством. Для того, чтобы разобраться в этих случаях, нам необходимо обратиться к социальной теории.
Экономический рост, понимаемый в эмпирическом смысле, всегда был обусловлен политическими, культурными и экономическими факторами. Он теснейшим образом связан с капиталистическими общественными институтами, среди которых — правовое государство, способствующая высокой мобильности населения культура, основанные на рыночных принципах и поддерживающие комплексное разделение труда экономические установления. Лишь немногие общества смогли добиться подобной комбинации политических, культурных и экономических условий. Более того, исторический опыт свидетельствует, что общественные системы не тяготеют к формированию упомянутых условий путем внутренней эволюции.
Действительно, барьеры на пути эволюционных общественных перемен столь серьезны, что фундаментальное переустройство институтов обычно происходит не в процессе внутреннего развития, но в результате внешних потрясений. С этой точки зрения наиболее интересными в течение двух последних столетий были интенсивные взаимодействия между экономически передовыми и экономически отсталыми обществами. В результате таких контактов в отсталых социумах зарождалось общественное брожение, нарушавшее сложившийся эквилибриум. Иногда в ходе потрясений происходила переориентация социальных институтов, способствовавшая экономическому росту. Зачастую, однако, итогом оказывался экономический коллапс и даже утрата суверенитета.
Монументальная социология Макса Вебера первой предложила адекватное описание социальных институтов современного капитализма. Используя понятие «идеальный тип», Вебер разграничил докапиталистическое и капиталистическое общества. В обществах первого типа политическая власть традиционна и не лимитирована правовыми нормами. Социальные установления поддерживают иерархическую структуру. Большие рынки отсутствуют, а наличествующие малые рынки скованы общественными или правовыми барьерами. В обществах второго типа — капиталистических — государству присущ правовой характер, социальная мобильность высока, а экономический обмен осуществляется при посредничестве рыночных институтов.
Система Вебера создавалась в начале XX века. Основной темой его исследований были причины возникновения капитализма в Западной Европе и его отсутствия в иных частях Старого света. Ныне было бы уместно осовременить веберовскую социологию, сформулировав вопрос несколько иначе: почему и в других регионах мира капитализм развивается столь неравномерно?
Предпринятый Вебером сравнительный институциональный анализ предоставляет нам базу для подобных изысканий. Немецкий социолог, однако, не уделил внимания по меньшей мере трем принципиальным вопросам. Во-первых, он дал довольно статичные портреты капиталистического и некапиталистического обществ, не затронув принципов, которые управляют их эволюцией. Во-вторых, он недостаточно занимался взаимодействием социумов друг с другом, включая случаи институциональной имитации или отрицания, колониального правления, вооруженного конфликта. В-третьих, он сосредоточился только на докапиталистических и капиталистических общественных системах. Между тем, в его социологический обзор можно было бы включить как минимум еще три довольно распространенных типа социальной организации: колониальное правление, социалистический режим и общества, пережившие коллапс.
В колониальных обществах все политические рычаги принадлежат государственному аппарату, полностью подконтрольному колониальной державе, основной целью которой является поддержание порядка на управляемой территории. Институты традиционных культур систематически вытесняются в интересах экономической эксплуатации. Экономические учреждения конструируются таким образом, чтобы удовлетворять запросы колонизаторов. В целом колониальное правление было не слишком хорошей «школой» современного капитализма.
В социалистических обществах в политике доминирует репрессивный партийный аппарат. Традиционная культура, в первую очередь в религиозных ее проявлениях, подавляется. Рыночная деятельность и накопление частной собственности не допускаются. Сегодня, задним числом, мы ясно видим, что социализм оказался экономически разрушительным практически везде, где бы его ни внедряли. Вероятно, немногочисленными исключениями могут служить обильно субсидируемые окраины бывшей советской империи.
Есть еще одно довольно распространенное состояние общества; его можно назвать «социальным коллапсом». В подобных ситуациях социальные институты прекращают выполнять свои функции, а общество погружается в описанную Гоббсом войну всех против всех. После таких катастроф восстановление каких бы то ни было форм социального порядка дается с большим трудом. Поскольку состояние социального коллапса пережили многие развивающиеся страны, есть смысл остановиться на его основных характеристиках.
Что касается политики, то государственная власть здесь либо вообще не существует, либо ее возможности предельно сокращаются. Культурные механизмы общественного доверия, как и рыночные механизмы экономики, перестают работать. Появляется «черный рынок», а все денежные расчеты вытесняются бартером.
Одна из задач обновленной социологии могла бы заключаться в разъяснении закономерностей, управляющих перемещением обществ по упомянутым стадиям (докапиталистическое, капиталистическое, колониальное, социалистическое и пережившее коллапс общество). Почему одни районы мира совершили относительно гладкий переход к капитализму, в то время как другие подверглись колонизации, а то и вовсе пережили крах? В какой мере колониальный опыт готовит социумы к капитализму и может ли он тормозить такой переход даже после предоставления независимости? Пока мы не в состоянии ответить на эти вопросы. В следующем разделе предлагаются лишь наброски нескольких гипотез, касающихся данных тем.
Постигая динамику новой капиталистической системы, складывающейся в Западной Европе, Маркс и Энгельс оказались весьма проницательными. Они вполне верно предположили, что капитализм, основываясь на более высокой производительности труда, вскоре покорит весь мир.
Опираясь на быстрое усовершенствование технологии и небывалый прогресс коммуникаций и связи, буржуазия приобщает к цивилизации все страны и народы. Низкие цены на товары поточного производства выступают в роли «тяжелой артиллерии», с помощью которой капитализм сокрушает твердыни «варварства». Под угрозой вымирания он принуждает нации принять буржуазный способ производства. Уступая этому давлению, они впускают «цивилизацию» в свои пределы, и таким образом сами делаются буржуазными. Капиталисты создают мир по своему образу и подобию.
И все же описанный процесс шел довольно медленно и весьма не гладко. Для того, чтобы лучше понять этот длительный, иногда горький и зачастую насильственный переход, нам нужна усовершенствованная теория институциональных изменений. А поскольку общей концепции социальной эволюции или хотя бы карты «расползания» капитализма из Западной Европы по всему миру у нас по- прежнему нет, было бы полезно, как мне представляется, предложить ряд гипотез или, по меньшей мере, экспертных суждений, касающихся данного вопроса.
• Элиты некапиталистических обществ в основном противятся внедрению капиталистических институтов, поскольку последние стимулируют социальную, политическую и экономическую конкуренцию. Иными словами, буквально в каждом типе общества (докапиталистическом, социалистическом, колониальном) представители элит пытаются подавить или ограничить утверждение правового государства, норм социальной мобильности и введение рыночных институтов.
• Реформы капиталистического типа наиболее затруднены в жестко структурированных обществах (наподобие России или Османской империи XIX века), так как элиты здесь имеют больше возможностей сопротивляться переменам.
• Наиболее решительно капиталистическим реформам противодействуют те элиты, чья политическая легитимность недостаточно прочна. Например, тот факт, что в XIX столетии Китаем правила чужеземная (маньчжурская) династия, обладавшая сомнительной легитимностью, несомненно, препятствовал внутренним институциональным преобразованиям.
• Во многих регионах реформам мешало колониальное правление. В целом колониальные державы не проводили в колонизируемых обществах рыночные реформы, поскольку это могло усилить местное население и подорвать иностранное владычество. Таким образом, европейские капиталистические державы сами, иногда на целое столетие или даже более, ограничивали зону распространения капитализма.
• Общества, находящиеся в состоянии кризиса, часто заканчивали коллапсом, а не реформой. Происходило это в основном потому, что внешняя угроза либо влекла за собой финансовые потрясения и последующее крушение политического режима, либо лишала местных правителей легитимности, либо делала и то, и другое одновременно.
• Внутренний коллапс может повлечь за собой множество сценариев, среди которых есть и хронический хаос (по типу Гаити). Социальный крах часто провоцирует революцию. Так, в 1917 году в разгар финансового и политического кризиса царского режима Ленин сумел захватить власть, не имея практически никакой политической поддержки. Позже советская система вооруженным путем насаждалась в странах Восточной и Центральной Европы.
• Принятию капиталистических институтов заметно благоприятствует целый ряд географических условий. К капиталистической системе более расположены: прибрежные государства; государства, имеющие капиталистических соседей; государства, лежащие на путях международной торговли; регионы с эффективным сельским хозяйством, которое, в свою очередь, способствует высокой степени урбанизации.
• Капиталистические институты успешнее развиваются в обществах, связанных с мировыми рынками культурными узами. К таким факторам относится наличие господствующей религии или религиозного меньшинства, имеющих прочные контакты в других странах.
Современный капитализм зародился в Северной Атлантике (в первую очередь в Англии и Голландии) после многих веков динамичного развития средиземноморской зоны. Его естественным образом завезли в места нового расселения европейцев — в Северную Америку, Австралию и Новую Зеландию. Эти регионы были особенными в нескольких отношениях, но главное заключалось в том, что, во-первых, все они располагались в тех же экологических условиях, в каких находилась Британия, и, во-вторых, местное население здесь было редким даже до разгула болезней, привезенных европейцами. В самой Западной Европе капиталистические институты распространялись с запада на восток — сначала с наполеоновскими армиями и революцией 1848 года, а затем благодаря успехам английской индустриализации. К 1850 году современный капитализм утвердился в Западной Европе и на землях ее заморских «отпрысков».
Остальная часть Америки заслуживает особого внимания. На островах Карибского моря существовали рабовладельческие системы, в основном производившие сахарный тростник. За исключением острова Эспаньола (на котором находились Гаити и Доминиканская Республика), они оставались в колониальном владении или до конца XIX века, как Куба, или до середины XX — как Малые Антильские острова и Ямайка. Для региона долгое время были характерны господство белых над нищими потомками бывших рабов и экологическая деградация, вызванная истощением тропических почв.
Испанские колонии заметно отличались друг от друга. Аргентина, Чили и Уругвай, лежащие в умеренной зоне Южного полушария, наиболее похожи на места расселения европейцев в Северной Америке и Океании. Местное население здесь было незначительным. Климат очень походил на испанский. Хотя в первые десятилетия независимости эти государства не отличались политической стабильностью, к 1870 году они более и менее превратились в капиталистические общества с формально демократическими структурами. Правда, для них было характерно крайне неравномерное распределение земельной собственности. В тропической Центральной Америке и в регионе Анд ситуация складывалась по-иному. В этих обществах значительную долю населения составляли коренные жители — индейцы. В созданных здесь странах социальная стратификация разделила потомков белых поселенцев, с одной стороны, и индейцев, а также африканских рабов — с другой. Данные общества сопротивлялись внедрению капиталистических институтов гораздо дольше. Главной причиной, несомненно, стало присущее им крайнее неравенство.
В XIX веке острейшие битвы вокруг экономических реформ разыгрывались в Старом свете, в великих империях китайцев, японцев, русских и турок. Анализируя эти примеры, полезно иметь в виду обозначенные выше принципы. В трех случаях из четырех (единственное исключение — Япония) общественные системы решительно сопротивлялись капиталистическим преобразованиям, причем это происходило даже там, где имелась реальная угроза иностранного вмешательства. Одна только Япония после переворота 1868 года пережила быструю «капиталистическую революцию». Трансформации способствовали такие факторы, как торговый профиль японского общества, его культурная однородность, предоставляющий широкие экспортные возможности доступ к морю, обеспечившие раннюю индустриализацию запасы угля. В прочих социумах неудачные комбинации политических и культурных факторов пресекли попытки реформирования. Причем политика и культура работали в одном направлении: элиты сопротивлялись преобразованиям, покушавшимся на их освященные традицией привилегии.
Почти весь остальной мир — и в особенности тропики Старого света — оказался под колониальным управлением. Именно так обстояло дело в Африке, где появление хинина открыло европейцам дорогу в недоступные ранее из-за малярии глубинные районы. Северная Африка, Индийский полуостров и Юго-Восточная Азия также попали под европейское господство. Япония колонизировала Корею и Тайвань, а Центральная Азия вошла в состав Российской империи.
К 1900 году сложилась довольно контрастная картина. Капитализм утвердился в Западной Европе и ее колониях в Северной Америке и Океании, а также — с некоторыми оговорками — в Аргентине, Чили, Уругвае и Японии. В этих странах проживала примерно пятая часть мирового населения. Тропики Нового света (острова Карибского бассейна, Центральная и Южная Америка) состояли из глубоко стратифицированных и управляемых белыми социумов; их населению явно не хватало свободы, образования и социальной мобильности. Тропики Старого света и Индийский субконтинент подверглись колонизации со стороны европейских держав. Три великих империи (Османская, Российская и Цинская) — рушились, испытывая дефицит легитимности дома и трудности с выплатой внешних обязательств за границей.
А теперь давайте перепрыгнем на шестьдесят пять лет вперед, оставив позади большевистскую революцию, обе мировые войны и великую депрессию. На значительной части земного шара утвердился социализм. В Африке полным ходом шла деколонизация, уже завершившаяся на Индийском субконтиненте и в Юго-Восточной Азии. Я хочу подчеркнуть, что в мире образца 1965 года лишь немногие ориентировались на капитализм. Статистическая картина выглядела следующим образом:
• капиталистический мир: Западная Европа, ее заморские «отпрыски», Япония, Южная Корея, Тайвань, Гонконг, Сингапур (в общей сложности 21 процент населения Земли);
• социалистический мир: Советский Союз, Центральная и Восточная Европа, Северная Корея, Китай, Куба (32 процента населения);
• националистические и социалистические однопартийные режимы: Аргентина, Чили, Египет, Индия, Индонезия, Иран, Мексика, Турция (23 процента населения);
• смешанные капиталистические/некапиталистические системы, отличающиеся крайним внутренним неравенством: государства тропической Америки, Южная Африка, Родезия (6 процентов населения);
• прочие: колониальные и зависимые территории, традиционные общества и т.д. (18 процентов населения).
Общий вывод из сказанного заключается в том, что большая часть мира в новейшей истории управлялась некапиталистическими институтами. Процесс общественного реформирования сдерживался четырьмя факторами: сопротивлением традиционных обществ Старого света (в основном в трех империях — Османской, Российской и Цинской), колониальной зависимостью, принятием социалистической модели и социальным коллапсом. К 1965 году лишь пятая часть населения нашей планеты жила в условиях капитализма.
Еще одной причиной углубляющейся пропасти между богатыми и бедными является то, что технологическая инновация, лежащая в основе экономического развития, невозможна без обращения к прежнему технологическому наследию. Согласно концепциям эндогенного роста, инновации проистекают из запасов накопленных обществом технологических наработок. Идеи порождают идеи. Динамика инновации напоминает цепную реакцию, начало которой дает первоначальный резервуар идей. Общественные системы, располагающие критической массой технологических разработок, способны к устойчивому экономическому росту, в то время как социумы, подобной массой не располагающие, пребывают в постоянной стагнации. Богатые становятся еще богаче, поскольку имеющиеся у них идеи выступают источником новых идей.
В такой трактовке, безусловно, есть определенная логика. Мировая наука распределяется еще более неравномерно, чем мировые доходы. Богатые регионы (Западная Европа, Северная Америка, Япония и Океания) охватывают около 16 процентов населения планеты и производят 58 процентов мирового ВВП, но при этом на их долю приходится около 87 процентов всех научных публикаций и 99 процентов всех регистрируемых в Европе и США патентов.
В мире насчитывается шестьдесят одна страна, где большая часть населения проживает в умеренной и арктической зонах. Из них двадцать четыре страны после второй мировой войны считались социалистическими. Таким образом, в интересующей нас группе остаются еще тридцать семь государств, шесть из которых, находясь за пределами Западной Европы, не имеют выхода к морю (Замбия, Зимбабве, Лесото, Малави, Непал, Парагвай). В конечном итоге в умеренном поясе, как выясняется, расположена тридцать одна страна, имеющая морскую границу и не знавшая социализма.
Из этих трех десятков стран все, за исключением семи, относятся к числу высокоразвитых. (Это означает, что в 1995 году покупательная способность населения в них превышала 10 тысяч долларов на человека.) В ряду упомянутых исключений — четыре государства Северной Африки и Ближнего Востока (Ливан, Марокко, Тунис и Турция), а также три государства Южного полушария (Аргентина, Уругвай и Южно- Африканская Республика). С географической точки зрения положение данной подгруппы аномально. Почему экономический рост оказался для нее недостижимым? Какие культурные, политические, экономические институты несут за это ответственность?
Можно предположить, что в случае Северной Африки и Ближнего Востока отставание обусловлено культурными факторами. Имеются ли у нас доказательства того, что при равных климатических и географических условиях эти исламские государства менее расположены к экономическому росту? Следует заметить, что культурные преграды могут быть как внутреннего, так и внешнего свойства (например, общественное неприятие рыночных институтов или проводимая Европой по отношению к этим странам дискриминационная торговая политика). На макроэкономическом уровне не считаться с подобными интерпретациями просто невозможно.
В отношении трех других стран культурные трактовки менее убедительны. Аргентина и Уругвай по большей части являются иммигрантскими странами, усвоившими культурные нормы Южной Европы. Вместе с тем, поскольку эти государства значительно отстают от южноевропейских, нам остается предположить, что причины их неудач кроются не столько в культуре, сколько в географии и политике. В качестве подтверждения этой гипотезы можно сослаться на тот факт, что в 1929 году Аргентина заметно опережала Италию по уровню благосостояния (согласно данным Мэддисона, в долларах 1990 года соотношение покупательной способности населения в этих государствах составляло бы 4367:3026). Отставание Аргентины наметилось в последние полвека и обусловливалось колебаниями экономического курса в период правления генерала Перона и последующие годы. Уругвай же в своем экономическом развитии подражал более крупному соседу. Наконец, ситуацию в ЮАР необходимо оценивать сквозь призму колониальной и расовой политики, а не культуры.
А имеются ли свои истории успеха в тропических странах? К сожалению, они немногочисленны, хотя и блистательны. В «тридцатку» самых передовых стран мира попали только две тропические страны — Сингапур и Гонконг, бывшая колония, перешедшая под юрисдикцию Китая. Если понизить критерии отбора и сосредоточиться на тех тропических странах, среднедушевой доход в которых в 1995 году составлял более 6 тысяч долларов, то наш список пополнится еще на восемь стран (из сорока шести). Перечислим их в порядке убывания среднедушевого дохода: Малайзия, Маврикий, Габон, Панама, Колумбия, Коста-Рика, Таиланд, Тринидад и Тобаго. Две из них попали в данный перечень благодаря своим нефтяным запасам: это Габон и Тринидад и Тобаго. Панама, несомненно, процветает благодаря своему уникальному географическому положению, а не за счет мудрой политики или культурных преимуществ. Следовательно, наиболее любопытные аномалии включают Малайзию, Маврикий, Колумбию, Коста-Рику и Таиланд. Здесь вновь целесообразно задаться вопросом, культурные или политические факторы обусловили их успех.
Таиланд и Малайзия в последние тридцать лет серьезно преуспели за счет развития экспортных отраслей, монопольным образом контролируемых местными китайскими общинами, а также за счет связей, которые здешние китайцы установили с инвесторами из Соединенных Штатов, Японии и Европы. Переходя к более широкому обобщению, можно утверждать, что налаженные в Азии связи между китайскими общинами (особенно в Индонезии, Малайзии, Сингапуре и Таиланде) и «большим Китаем» (в лице Гонконга, Тайваня и КНР) являются примером позитивного влияния культуры на экономическое развитие. (Здесь отчетливо проявляет себя двойственность той роли, которую культура способна играть в подобных ситуациях: с одной стороны, она может обеспечивать систему убеждений и взглядов, вдохновляющих общину, а с другой — формировать сеть доверительных экономических взаимодействий.) Парадокс заключается в том, что, согласно веберовской социологии, сложившиеся в Китае культурные нормы тормозили экономический рост, а не поощряли его, как в протестантских странах. Свидетельства, в изобилии появившиеся у нас во второй половине XX века и, в особенности, после состоявшегося в 1978 году рыночного «открытия» Китая, позволяют предположить, что за многовековой отсталостью этой страны стояла не столько культура как таковая, сколько политические факторы и ущербность экономических институтов.
Обобщая все вышесказанное, следует отметить, что наиболее серьезные перепады между богатыми и бедными странами обусловлены географией и политикой. (В отношении последнего фактора особенно важно, было ли рассматриваемое государство социалистическим в послевоенный период.) Если даже культура действительно задает межгосударственные отличия, то она, как представляется, играет второстепенную роль в сравнении с более широкими измерениями — географическим и политико-экономическим. Вместе с тем влияние культуры довольно многопланово и разнообразно. К наиболее ярким иллюстрациям можно отнести отсталость исламских обществ Северной Африки и Ближнего Востока и блестящие показатели тех тропических государств Восточной Азии, где имеются сильные китайские общины. Но интерпретации каждого из этих случаев неоднозначны. Пока до конца неясно, где, все-таки, импульсы культуры проявляют себя в большей степени — в моральном климате, складывающемся внутри общины, или в международных связях (и, следовательно, торговых перспективах) интересующих нас стран?
К сожалению, объемы данной статьи не позволяют детально рассмотреть итоги регрессивного анализа, предпринятого в 1999 году для проверки этих гипотез. Отметим, однако, что они подтверждают наши предварительные догадки. Во-первых, экономическая политика отражается на темпах роста. Во-вторых, экономические системы умеренной зоны развиваются быстрее, чем экономика тропиков. В-третьих, регионы, пораженные малярией, экономически отстают от регионов, в которых этой болезни нет. В-четвертых, страны, не имеющие выхода к морю, отстают от прибрежных стран. Поправки на индуистскую или мусульманскую основу тропических обществ непринципиальны и статистически ничтожны. Иными словами, при осуществлении сходной экономической политики и при равных географических условиях нет оснований для утверждений о том, что индуизм или ислам тормозят экономическое развитие.
С помощью той же методологии можно доказать, что колониальное прошлое не оказывает заметного влияния на нынешнюю экономическую ситуацию некогда зависимых стран. Иначе говоря, колониальный статус той или иной страны до 1965 года не слишком отражается на темпах ее экономического роста с 1965 по 1990. Хотя само пребывание под колониальным управлением не способствует экономическому прогрессу, нет никаких доказательств того, что негативные последствия колониализма сказываются долго. Ясно, однако, что данное направление научных исследований требует более пристального внимания.
В настоящей главе рассматривался подход к социологии экономического развития, учитывающий роль культурных факторов в экономической деятельности. При этом отмечалось, что сегодняшний экономический рост самым тесным образом связан с капиталистическими институтами и благоприятной географией. Подтверждения того, что обращение к религиозной специфике способно значительно обогатить трактовки экономического роста, опирающиеся на два упомянутых фактора, весьма незначительны. Действительно, для своего благоприятного географического положения (умеренная зона, средиземноморский климат, беспрепятственный выход к морю) мусульманские страны Северной Африки и Ближнего Востока довольно долго оставались неразвитыми. Вместе с тем нет никаких доказательств того, что те же тенденции продолжают действовать и после 1965 года: по крайней мере, в последние десять лет некоторые исламские государства достигли экономических показателей, заметно превышающих общемировые.
В ряде случаев культурные трактовки экономической деятельности могут быть чрезвычайно полезны; сказанное особенно верно, когда мы рассматриваем сопротивление капиталистическим реформам в XIX веке. В то же время подобные гипотезы необходимо подвергать проверке, сопоставляя факторы культуры с другими измерениями общественной жизни — с географией, политикой, экономикой. При фиксированном состоянии данных переменных диапазон влияния, которое способна оказывать культура, заметно сокращается. Рассуждая более широко, можно отметить, что еще предстоит предпринять масштабные исследования, нацеленные на изучение эволюции социальных институтов, а также взаимодействия политики, культуры и экономики в ходе общественных преобразований. Столь же важно и более глубокое понимание роли трансграничных факторов в социальной эволюции. В последние два столетия значение международных аспектов социального развития заметно возросло, а под давлением глобализационных процессов, охватывающих общество, политику и экономику, оно будет возрастать и в будущем.
Komai, Janos. 1992. The Socialist System. Princeton: Princeton University Press.
David Landes. 1998. The Wealth and Poverty of Nations. New York: Norton.
Maddison, Angus. 1995. Monitoring the World Economy, 1820–1992. Paris: Organization for Economic Cooperation and Development.
McEvedy, Richard Jones. 1978. Atlas of World Population History. New York: Penguin.
Weber, Max. 1979. Economy and Society. Berkeley: University of California Press.
Young, Crawford. 1995. The African Colonial State in Comparative Perspective. New Haven: Yale University Press.
Политическая самооценка латиноамериканцев уже давно характеризуется своеобразными маниакально-депрессивными циклами. Иногда, впадая в эйфорию, пресса торжественно объявляет, что континент наконец-то изжил политическое детство. В такие моменты мы слышим, что Колумбия становится чем-то вроде нового «азиатского тигра», Коста-Рика превращается в Силиконовую долину в самом сердце Латинской Америки, а Бразилия вот-вот бросит вызов гегемонии США в Западном полушарии. А потом наступает полоса институциональных потрясений, в ряду которых — мятежи, гиперинфляция, провал стабилизационных программ, бегство капитала. И мы впадаем в состояние черной депрессии, в то время как капитал утекает все более широким потоком. Вслед за депрессией приходит отчаяние, а мы сдаемся, восклицая: «Выхода нет!» Вероятно, нам пора ввести в оборот понятие «циклотимичной культуры».*
В настоящее время мы переживаем депрессивную фазу цикла. Бесспорно, к концу XX столетия, впервые в истории, все правительства континента (за исключением Кубы) избираются путем свободных выборов. Но при этом вполне оправданы опасения по поводу того, что наша демократия оказалась более хрупкой, нежели поначалу представлялось. Например, Венесуэлой сегодня руководит, пользуясь широкой народной поддержкой, все тот же авторитарный лидер Уго Чавес, на совести которого жизни четырехсот человек, погибших в ходе учиненной им в 1992 году попытки государственного переворота. Эквадор, парламент которого вынужден был избавиться от прослывшего слабоумным президента Абдалы Букарама, ввергнут в глубочайший экономический кризис. Бразильская национальная валюта за три недели потеряла половину своей потребительской стоимости, а вместе с ее девальвацией рухнула и репутация президента страны Фернандо Энрике Кардозо. Мексика временами движется к демократии. а временами — прочь от нее. Колумбия превратилась в скопление урбанизированных островков, связанных друг с другом только авиасообщением. По меньшей мере три армии утверждают здесь свои порядки: вооруженные силы правительства, коммунистические повстанцы и частные полувоенные группировки. При этом все они, хотя и в различной степени, сотрудничают с четвертой армией — наркодельцами, которые покупают людей и оружие и управляют сотнями наемных убийц. В Парагвае от рук сторонников президента Рауля Кубаса погиб вице-президент Луис Мария Аргана, после чего президент был смещен с должности и бежал вместе с предводителем путчистов генералом Овьедо. Но стоит ли продолжать? Мы — в полосе депрессивного цикла.
Латиноамериканские интеллектуалы постоянно возвращаются к выяснению причин, обусловивших отсталость Латинской Америки на фоне благополучия Канады и США. В ходе дебатов предлагаются версии на любой вкус. В начале XIX века было принято обличать иберийское наследие с его католической нетерпимостью. В середине того же столетия провалы объясняли демографическим давлением крайне ленивого коренного населения, сопротивляющегося прогрессу. На заре XX века и в особенности после начала в 1910 году мексиканской революции получили распространение разговоры о том, что бедность и недоразвитость являются следствием несправедливого распределения богатств, и, прежде всего, земельной собственности. С 1920-х годов и далее источник зла видели в «эксплуататорском империализме янки». В 1930-е — 1940-е годы утвердилось убеждение, согласно которому нищета континента была следствием хронической слабости латиноамериканских правительств. Единственным лекарством тогда считалось превращение бюрократической машины в «мотор экономики», а государственных чиновников — в бизнесменов.
Выработка диагнозов и рецептов достигла кульминации в 1980-е годы — в «потерянное десятилетие», продемонстрировавшее, что прежние аргументы фальшивы, хотя и содержат в себе зерно истины. Небывалые темпы роста тех стран, которые в 1950-е годы были гораздо беднее латиноамериканских, — среди них Южная Корея, Тайвань, Сингапур, — показали, что континент ищет ключи к процветанию совершенно не там, где нужно. А это неизбежно возвращало нас к вечной проблеме: кто виноват?
Один из возможных (хотя и не полных) ответов возлагает ответственность на «элиты», то есть те группы, которые руководят и управляют ключевыми секторами общественной жизни. При этом предполагается, что в Латинской Америке элиты вдохновляются такими ценностями, установками и идеологиями, которые не способствуют социальному прогрессу. Иными словами, конкретных виновных нет; основная ответственность за распространение бедности лежит на тех, кто возглавляет общественные и частные организации, действующие на континенте.
Идея о том, что традиционные ценности и установки являются главным препятствием на пути прогресса, постепенно завоевала всеобщее признание. Но каким образом эти ценности и установки проявляют себя в поведении людей? В настоящей главе я попытаюсь описать их реализацию в поведении шести элитных групп: политиков, военных, бизнесменов, духовенства, интеллектуалов и последователей левых. Предваряя исследование, необходимо подчеркнуть, что было бы не совсем справедливо обвинять в наших бедах только элиты, которые, в конечном счете, лишь отражают состояние социума. Если их поведение радикально расходится с нормами общества в целом, их могут просто отвергнуть. Более того, внутренне элиты тоже неоднородны: в них есть люди, которые стремятся к преобразованию традиционных поведенческих стереотипов, обусловивших нынешнее тупиковое положение.
Начнем с политиков, которые всегда на виду и в силу этого наиболее удобны для исследования. В нынешней Латинской Америке политики настолько дискредитировали себя, что дня того, чтобы быть избранными, им приходится доказывать, что они — вовсе не политики, а профессиональные военные, королевы красоты, технократы и так далее. Почему так получилось? В основном из-за того, что в общественном секторе нашего континента безнаказанная коррупция давно стала нормой. Это социальное зло проявляет себя в трех формах.
• Классическая форма, при которой правительственные чиновники получают «комиссионные» и взятки за каждый проект, который выигрывает конкурс, или за каждое нарушение нормативного акта, приносящее кому-нибудь прибыль.
• Косвенная форма, при которой коррупция работает на благо близких вам людей, хотя вы лично можете оставаться незапятнанным. Хорошими примерами являются Хоакин Балагер в Доминиканской Республике и Хосе Мария Веласко Ибарра в Эквадоре.
• Клиентелистская форма (наиболее дорогостоящая), при которой общественные фонды используются для подкупа больших групп избирателей.
Дело выглядит так, будто бы политики — это не слуги общества, избранные для того, чтобы обеспечивать подчинение законам, но самые настоящие автократы, оценивающие собственный престиж в зависимости от того, какой закон они в состоянии нарушить. Именно в способности действовать, не оглядываясь на законы, следует искать основу латиноамериканского понимания власти.
Печальная истина состоит в том, что значительная доля латиноамериканцев поощряет или же просто терпит взаимоотношения, в которых личная лояльность неизменно вознаграждается, а деловые качества в основном игнорируются. В культуре Латинской Америки лояльность редко простирается за пределы узкого круга друзей и родственников. Именно поэтому общественному сектору мало кто доверяет, а понятие общего блага практически отсутствует. Неизбежным следствием такой ситуации является то, что самые преуспевающие политики — люди, оплачивающие своих союзников и сторонников.
Разумеется, такого рода пагубная практика распространена и в других районах мира. Но нас особенно тревожит то, насколько часто и интенсивно эти тенденции проявляются в Латинской Америке, насколько равнодушны наши граждане к подобным проявлениям, насколько безнаказанны те, кто допускает такие вещи. По-видимому, латиноамериканцы просто не понимают, что, в конечном счете, они сами поощряют коррупцию и неэффективность, усугубляющие отсталость континента.
Столь же глубоко причастны к проблемам Латинской Америки и военные. В передовых демократиях роль военных состоит в том, чтобы защищать страну от внешней угрозы. А на нашем континенте военные часто принимают на себя роль спасителей нации от провалов политиков, ради этого либо навязывая собственное понимание справедливости силой, либо напрямую принимая на себя управление государством и поддержание общественного порядка. В обоих случаях они действуют в своей стране как оккупанты.
Иногда говорят, что привычки латиноамериканских военных сложились под влиянием la madre patria, Испании. Истина, однако, состоит в том, что между 1810 и 1821 годами, когда у нас образовывались независимые республики, путчи в Испании были редкостью. По времени возникновения гражданских неурядиц и потрясений Иберийский полуостров зачастую шел в ногу с Латинской Америкой, но никогда не опережал ее. Скорее, напротив, южноамериканские caudillos, в XIX веке затевавшие бесчисленные гражданские войны, а в XX — утверждавшие диктатуры, представляются исконно местным историческим феноменом, связанным с авторитарной ментальностью, которая не уважала ни законность, ни демократические ценности.
Латинская Америка познакомилась с диктаторскими режимами еще в первые дни независимости. Но в 1930-е и 1940-е годы военные под предводительством Жетулиу Варгаса в Бразилии и Хуана Доминго Перона в Аргентине решили, что Провидение возложило на них новую миссию: содействовать осуществляемому государством экономическому развитию, в процессе которого военные сами должны руководить государственными предприятиями. Их центральная идея, которую так и не удалось до конца воплотить в жизнь, заключалась в том, что в странах со слабыми и хаотично работающими институтами только вооруженные силы обладают мощью, традициями и дисциплиной, позволяющими создать крупную и конкурентоспособную промышленность.
Военное управление экономикой обошлось Латинской Америке довольно дорого. Подобно политикам, офицеры также были коррумпированы. Находившиеся под их покровительством предприятия нарушали рыночный баланс, были огромны и перегружены трудовыми ресурсами. Результатом стали неэффективность и старомодность.
Хотя в ряду caudillo есть и гражданские лица — в частности, Иполито Иригойен в Аргентине и Арнульфо Ариас в Панаме, — традиции вождизма в Латинской Америке поддерживались в основном военными. Яркими примерами здесь служат Рафаэль Леонидас Трухильо, Хуан Перон, Анастасио Сомоса, Альфредо Стресснер, Мануэль Антонио Норьега и Фидель Кастро. Caudillo — не просто диктатор, узурпирующий власть силой. Это вождь, которому многие граждане делегируют право принятия важнейших решений и контроль над аппаратом подавления. Итогом правления такого лидера оказывается система, не только противостоящая демократии, но крайне дорогостоящая в экономическом смысле и не проводящая различия между общественной и частной собственностью.
Одно из величайших политических заблуждений Латинской Америки состоит в том, что в отчаянной бедности половины населения континента зачастую обвиняют так называемый «дикий капитализм». Однако ее настоящая трагедия заключается в нехватке капитала, а большая часть денег, которые имеются в наличии, принадлежит не подлинным предпринимателям, стремящимся рисковать и внедрять новое, но осторожным спекулянтам, предпочитающим вкладывать средства в недвижимость и ожидающим, что «растительное» развитие нации будет увеличивать их достояние. Это не современные капиталисты, а, скорее, помещики в феодальном смысле слова.
Еще хуже бизнесмены, добивающиеся успеха не в рыночной конкуренции, но в политическом влиянии. Такие меркантилисты1 делятся прибылями с коррумпированными политиками, тем самым замыкая порочный круг стяжательства и коррупции. Предприниматели подобного типа покупают для себя налоговые льготы, что ведет к повышению цен и понижению качества товаров и услуг. Они могут приобретать монопольные позиции, ссыпаясь при этом на национальные интересы. За деньги они получают также привилегии, субсидии, специальные кредитные ставки, безвозвратные займы, права на покупку иностранной валюты по особому курсу.
«Удобные» отношения между бизнесменами-меркантилистами и коррумпированными политиками особенно шокируют, когда приходится наблюдать, как валюту, которая идет на импорт комплектующих для местной промышленности, предварительно продают по сильно завышенному курсу. В странах, где параллельно существуют три обменных курса доллара, «доверенные люди» имеют возможность сначала приобрести доллары по льготному курсу, потом тайно продать часть купленной валюты с выгодой для себя, а затем, руководствуясь третьим курсом, оплатить импортируемые товары. Разумеется, в ходе подобных операций их прибыли удваиваются словно по волшебству. И чем богаче они становятся, тем более коррумпированными делаются.
И хотя столь пагубная практика не является сугубо латиноамериканским достоянием, масштабы распространения этого зла, а также сопутствующие ему равнодушие и безнаказанность не могут не настораживать. Иногда кажется, что люди просто не осознают, что деньги, получаемые меркантилистами от купли-продажи влияния, прямо или косвенно черпаются из кармана налогоплательщиков. Не понимают они и того, что такая незаконная деятельность увеличивает общую стоимость издержек, существенно повышая стоимость товаров и услуг и, тем самым, делая бедных еще беднее.
Фактически, за очень редкими исключениями, Латинская Америка никогда не знала сочетания современного капитализма с политической демократией, того капитализма, который обеспечил благосостояние процветающих наций Запада, а теперь — и Юго-Восточной Азии.
Мне неприятно включать духовенство в число тех элитарных групп, которые ответственны за нищету народа. Прежде всего потому, что вина лежит не на всех священнослужителях, но лишь на тех из них, кто осуждает рыночную экономику и оправдывает попрание демократических норм. К несчастью, поступающие подобным образом духовные лица делают это из чистого человеколюбия. Но именно такие искания социального рая обрекают бедных на вечную бедность — хороший пример того, как дорога в ад мостится добрыми намерениями.
Начиная со второй половины XIX столетия, католическая церковь растеряла почти всю свою собственность за исключением школ, больниц и средств массовой информации. Некогда являясь одним из крупнейших землевладельцев западного мира, церковь давно утратила былые экономические позиции. Эти процессы, однако, не означали падения ее морального авторитета. Церковь по-прежнему способна освящать или дискредитировать ценности, оказывая в силу этого глубочайшее влияние на будущее народов.
Но когда конференция латиноамериканских епископов, иезуиты или «теологи освобождения» осуждают «дикий капитализм», они проповедуют абсурд. Ведь «неолиберализм»2 представляет собой не что иное, как комплекс оздоровительных мер, направленных на преодоление экономического кризиса в регионе. Среди них — минимизация государственных расходов, сокращение общественного сектора, приватизация государственных предприятий, сбалансированный бюджет и тщательный контроль над денежной эмиссией. Все перечисленное выглядит более чем здраво на фоне «интервенционистской модели», за пятьдесят лет так и не сумевшей обеспечить прогресс Латинской Америки. Данные меры, столь решительно критикуемые духовенством, ничем не отличаются от тех ограничений, которым подвергли себя европейские страны накануне введения евро. Все дело в разумности экономической политики.
Епископы и, в особенности, последователи «теологии освобождения», приносят еще больший вред, нападая на стремление к прибыли, конкуренцию и потребительство. Они оплакивают удел бедняков, но в то же время говорят о том, что обладание собственностью — это грех. Таким же неподобающим они объявляют поведение людей, добившихся экономического процветания с помощью усердной работы, бережливости и творчества. Фактически, они проповедуют установки, не вписывающиеся в психологию успеха.
В глазах некоторых «теологов освобождения» бедность неизбежна, и виноват в этом исключительно империализм, богатые страны во главе с США. Единственным способом преодолеть бедность они считают вооруженное насилие, которое всегда превозносилось — и никогда не осуждалось — ведущим представителем «теологии освобождения» Густаво Гутьерресом.3
В мире не слишком много культур, в которых интеллектуалам принадлежит столь же заметная роль, как в культуре Латинской Америки. Возможно, причина кроется в сильном французском влиянии; во Франции наблюдается то же самое. Как только писатель или художник добивается широкой известности, он (или она) делается специалистом по всем вопросам, включая войну на Балканах, искусственное оплодотворение и негативные аспекты приватизации государственных предприятий.
Этой особенности нашей культуры не стоило бы придавать большого значения, если бы не ее деструктивные последствия. Подобная «тодология»*, то есть способность рассуждать на любую тему, не имея о ней ни малейшего представления, с безудержным энтузиазмом практикуемая нашими интеллектуалами, обходится недешево. Все произнесенное и повторяемое ими немедленно становится элементом латиноамериканского мировидения. Последствия данной характеристики нашей культуры весьма серьезны, поскольку по своим взглядам интеллигенция Латинской Америки остается антизападной, антиамериканской, антирыночной. Более того, убеждения такого типа популярны на континенте даже несмотря на то, что противоречат историческому опыту двадцати самых развитых и процветающих стран мира. Из-за интеллигентских проповедей демократия становится все слабее, а вера в светлое будущее тает. В ситуации, когда интеллектуалы пропагандируют пугающие видения «революционного завтра», утечка капиталов или хроническая нестабильность наших политических и экономических институтов отнюдь не кажется удивительной.
Скажу больше. Речи интеллектуалов, появляющиеся в газетах, книгах, журналах, на радио и телевидении, воспроизводятся в большинстве латиноамериканских университетов. Многие государственные и частные университеты континента по-прежнему остаются прибежищем архаичных марксистских представлений об экономике и обществе. В них говорят о нежелательности внешних инвестиций, опасностях глобализации, внутренней ущербности той модели, которая предоставляет распределение ресурсов силам рынка. Такая направленность мысли объясняет теснейшую взаимосвязь между «науками», осваиваемыми молодыми людьми на университетской скамье, и многочисленными подрывными группами — «Sendero Luminoso» в Перу, «Tupamaros» в Уругвае, «Movimiento de Izquierda Revolucionaria» в Венесуэле, М-19 в Колумбии или сапатистами в Мексике. Оружие, которое молодежь берет с собой в сельву, горы или на городские улицы, заряжают в лекционных аудиториях наших университетов.
Латиноамериканский университет так и не смог — за немногочисленными исключениями — стать независимым творческим центром, превратившись вместо этого в источник бесчисленных повторений набивших оскомину и безнадежно устаревших идей. Но что еще более поразительно, так это отсутствие какой бы то ни было связи между тем, чему обучают студентов, и реальными потребностями общества. Дело выглядит так, будто университеты гневно отвергают утвердившуюся модель общественного устройства и при этом нисколько не озабочены подготовкой квалифицированных профессионалов, способных работать на благо подлинного прогресса. Провалы нашей университетской системы делаются еще непростительнее, если принять во внимание тот факт, что большинство университетов в Латинской Америке финансируются из государственного бюджета, то есть за счет всех налогоплательщиков, но при этом 80 или 90 процентов студенчества составляют представители среднего и высшего класса. Сказанное означает, что в системе образования происходит перераспределение ресурсов от малоимущих слоев населения к обеспеченным слоям. И с помощью подобных жертв поддерживаются те самые идеи, из-за которых бедные становятся еще беднее.
Наконец, последнюю элитную группу составляют профсоюзы, выступающие против рыночной экономики и частной собственности, а также латиноамериканские революционеры.
В Латинской Америке, несомненно, есть ответственное рабочее движение, посвящающее себя борьбе за легитимные интересы и права рабочих. К несчастью, эта ветвь отнюдь не преобладает. Главную роль в профсоюзах континента играют люди, которые выступают против приватизации государственных предприятий, десятилетиями транжирящих деньги на некачественные товары или услуги; которые встречают забастовками попытки администрации ввести тестирование на проверку профессиональной пригодности (именно так поступают профсоюзы учителей); которые, подобно профсоюзной аристократии, расхищают пенсионные средства и используют программы социального страхования дня собственных нужд.
В рядах некоторых объединений не понимают, что современное, конкурентоспособное предприятие должно быть гибким, готовым приспосабливаться к меняющимся обстоятельствам. В тех ситуациях, когда профсоюзы затрудняют или делают слишком дорогостоящими увольнения сотрудников или когда они настаивают на «жестких» контрактах, производственные показатели падают, а безработица возрастает, поскольку нанимать людей на таких условиях бизнесу не слишком выгодно.
Революционеры — это радикалы, которые считают себя обладателями «индульгенций», позволяющих попирать закон во имя социальной справедливости. Некоторые ограничиваются лишь проповедью революции, избегая насилия. Другие, боготворящие Че Гевару, считают политическое насилие вполне допустимым и не задумываются о его последствиях. В их глазах само государство нелегитимно и должно быть ниспровергнуто любыми средствами. Их оружие — студенческие стачки, уличные беспорядки, саботаж, похищения людей, бомбы и партизанские вылазки.
Во что обходятся акции «несгибаемого» племени революционеров народам Латинской Америки? Подсчитать наносимый ими ущерб невозможно, но вполне очевидно, что воинствующие левые являются одной из главных причин отсталости нашего континента. Происходит это не просто из-за того, что они уничтожают уже созданное богатство; революционеры разрушают сложную и крайне хрупкую цепочку «сбережение — инвестирование — прибыль — реинвестирование», на которой и держится благосостояние наций.
В заключение отмечу, что список тех, кто несет ответственность за бедность и угнетение в Латинской Америке, не исчерпывается перечисленными элитными группами. Но они играют в данном деле главенствующую роль. Надеюсь, что описав исповедуемые ими традиционные культурные ценности, рассмотрев особенности их поведения и подвергнув критике их аргументацию, я смогу внести вклад в преобразование континента. В этом процессе элиты должны стать силой, содействующей социальному прогрессу, работающей на благо всех нуждающихся. В такой Латинской Америке обездоленные с полным основанием смогут надеяться на обретение свободы, достоинства, справедливости и процветания.