Есть устойчивое ощущение, что лишние люди великой русской литературы вкупе с авторами и ближним кругом жили не в огромной России, а в скромных размеров коммуналке. Или в центровой кофейне.
Александр Сергеевич учил Онегина отличать ямб от хорея и, как известно, ничего не добился, поскольку стиховедению Евгений предпочитал тусовки с пушкинскими приятелями. В тургеневском Рудине современники легко угадывали Михаила Бакунина, в Печорине главный читатель того времени — император Николай Павлович — без труда прозрел самого романиста Михаила Лермонтова.
В очерке, посвященном Владимиру Путину как типу историческому, я намеренно не провел параллелей между николаевской эпохой и путинскими нулевыми. Во-первых, они на поверхности, во-вторых, гораздо интересней здесь сходство чисто литературное.
Так, принципиальна в плане аналогий кавказская тема, получившая в постсоветской России свежие импульсы: «На Кавказе тогда война была», — справедливо сообщает Лев Толстой. А еще невиданная даже по российским меркам коррупция и ползучая исламизация, проявление вождей-харизматиков и растленных западных нравов — словом, экшн, который бери горстями и вставляй в книжку.
Любопытно, что кавказская тема оказалась близка полярным подчас писателям — патриарху мистико-патриотической прозы Александру Проханову и либеральной пассионарии Юлии Латыниной. Особая статья — авторы кавказского происхождения Герман Садулаев и Алиса Ганиева, ныне проживающие, впрочем, в метрополии: первый — в Питере, вторая — в Москве. Различия между условными писательскими тандемами чрезвычайно заметны, но сходства принципиальней: едва ли не основные мотивы кавказской прозы — имперская ностальгия и колониальная эсхатология.
Другое и главное, и, кстати, тоже вовсе не лишенное кавказских аллюзий: в последнее десятилетие в русской словесности вновь мощно зазвучал мотив лишнего человека. Пропущенный, естественно, через достоевский психологизм, мистический эротизм Серебряного века и теперешний профессиональный цинизм. Показательно, что главные герои лучших книг о «новых лишних» («Околоноля» Натана Дубовицкого, «Черная обезьяна» Захара Прилепина, «Информация» Романа Сенчина, «Немцы» Александра Терехова) — журналисты в широком смысле, в том числе из подотрядов издателей, пиарщиков, медиабайеров, руководителей пресс-служб.
Каждому времени — свои печорины.
В классических текстах о «лишних» основным был мотив онтологического диссонанса мелких движений русской жизни с души высокими порывами. В наши общие нулевые принципиально полное соответствие реалий, балансирующих на грани абсурда и распада, с непростой внутренней жизнью героев.
Общеизвестны сложные и подчас двусмысленные отношения Пушкина и Лермонтова с III Отделением, которое — в разговорах о национальных гениях — приобретает черты не столько царской спецслужбы, сколько советского Главлита или аксеновской, из романа «Скажи изюм», ГФИ — Государственной фотоинспекции. Впрочем, на правах меньшого братца-классика в эту, почти родственную коллизию просится и Тургенев — иначе с чего б ему после каждого шухера убегать в Баден-Баден?
Столь же тесным и загадочным образом литературу о «новых лишних» цементирует фигура Владислава Суркова — первого замглавы кремлевской администрации в течение первого и второго путинского президентства и почти полного — медведевского (до января 2012 г.) Ныне — вицепремьера по инновациям.
Авторство романа «Околоноля» продолжают убежденно приписывать Суркову, в «Черной обезьяне» Прилепина Сурков — прототип властного персонажа, экспериментирующего с детской агрессивностью. Герой «Информации» Сенчина в путинской Москве сталкивается то с «Нашими», то с «несогласными» — те и другие были, хоть и по-разному, предметом попечения могущественного идеолога. Наконец, Эбергард — герой тереховских «Немцев» — своеобразный сурковский коллега в Москве лужковской.
Однако в таком формате наш обзор рискует обернуться назойливой каталогизацией. А ведь выдающиеся тексты вкупе с незаурядными авторами заслуживают более подробного и последовательного разбора. Из этой мозаики, надеюсь, возможным будет кое-что понять о времени, его контекстах и обитателях.
Все до единого поколения XX века полагали себя потерянными. Настроения поменялись на рубеже тысячелетий, неизменно лестные идентификации вернулись к старым добрым, точнее, к новым и недобрым лишним.
Роман имеет подзаголовок gangsta fiction, а таких, как я, немногих россиян, прочитавших его в оригинальной полиграфической версии, должно быть десять тысяч. Таков тираж.
На самом деле их, конечно, больше. Проект осуществлен по принципу «прочти и передай товарищу». Ни о допечатках тиража, ни о новых изданиях ничего не слышно. Видимо, так было задумано. Читают и передают.
Мне, например, «отложил» нумер московский продвинутый друг, заявлявший, будто сам читать не будет, но, вручая раритет, признал, что не удержался. За этим моим экземпляром в Саратове была очередь. Небольшая, человека четыре.
Но прочитавших все равно немного. Живьем (если не считать литераторов) я видел двоих и с ними поговорил о романе. Один — авангардный композитор из столицы, второй — высокопоставленный региональный чиновник.
На этом фоне температура общественного (точней, тусовочного) интереса к «Околоноля» спала поразительно быстро. Помню, литературный проект «Малая земля — Возрождение — Целина» обсуждали гораздо дольше, а пиарили гуще, даже в школьных сочинениях. Вот вам иллюстрация не столько смены строя и песен, сколько триумфа информационной диктатуры. Сегодня тема в топе, а завтра в жопе, и это объективно.
Шуму было, конечно, сначала много. Вплоть до обещания Олега Табакова скорой постановки «Околоноля» на сцене МХАТа.
Тема была, конечно, не во внезапном всплеске интереса к отечественной литературе вообще или к gangsta fiction с языковыми и стилистическими прибамбасами в частности. Как все уже знают, фишка заключалась в авторстве.
Роман сразу приписали перу первого замглавы Администрации президента, всемогущего Владислава Ю. Суркова, творца суверенной демократии, человека непростой биографии (по аркадий-гайдаровски «обыкновенной биографии в необыкновенное время»), эссеиста и поэта-песенника («Агата Кристи»), и пр., и пр. Дедукция незатейлива: Дубовицкая — фамилия супруги Владислава Юрьевича, а главред РП Андрей Колесников сказал, что роман написан одним из колумнистов журнала.
Сам Сурков не отказал себе в удовольствии поиграть в «да и нет не говорите», но затем почти сознался в авторстве. Нечистосердечно, с двусмысленностями, поэтому осталось немало оппонентов сурковской версии написания.
И состоялось пополнение отряда литературных ревизионистов. Раньше было две магистральные дороги по царству ВСЁНЕТАК:
а) Есенин не повесился, это его повесили;
б) Шолохов не написал, а украл «Тихий Дон». Теперь есть третья, родственная:
в) «Околоноля» написал не Сурков. И пусть «Тихий Дон» хороший, а Шолохов плохой, а «Околоноля» плохой, да и Сурков, знаете… Тем не менее.
Никто, впрочем, не рисковал настаивать на анализе литературного ДНК. И вообще как-то стихло, и Табаков вроде бы даже перестал мутить постановку на сцене МХАТа.
Богатейший бэкграунд появления сочинения, однако, сохранился до наших дней. Солженицын говорил, что писатели всегда были в России вторым правительством, и ежели не спорить, а чуть развернуть эту богатую идею, можно констатировать, что правительство (в широком смысле) всегда было в России первым писателем.
И уже исходя из этого продвинутую публику в «Околоноля» жгуче занимало: ага, так что ОНИ там думают об ЭТОЙ жизни? Да и о жизни вообще…
Поразительно, насколько тупыми (не подберу другого слова) были первые отзывы-анонсы: роман, дескать, посвящен теме коррупции — тотальной, всеобъемлющей и российской. Более тонкие рецензенты, вроде замечательного читателя Дмитрия Быкова, воспринимающего литературу как родной завод: «Роман о том, до чего все прогнило».
И ведь не поспоришь. Ну да, лошади едят овес, а земля в иллюминаторе видна.
В «Околоноля» пресловутые коррупция и гниль — не слишком заметный, поскольку привычный фон, вроде погоды за окном, но о ней романов не пишут, а пишут стихи. И то если не боятся соперничать с Пушкиным, с его «календарной», по Лимонову, поэзией. Или Маршаком («открываем календарь — начинается январь»).
Кстати, о воровстве. Тот же Быков остроумно рассуждает о «сырьевой природе» романа — а какая еще, дескать, возможна литература от главного идеолога великой энергетической державы? Перечисляет источники вдохновения: естественно, Борхес и Набоков (в алфавитном порядке, ибо до конца не ясно, кто главнее). Саша Соколов. Большая тройка: Сорокин, Пелевин и Быков (собственные корешки в «Околоноля» Дмитрий Львович подробно и убедительно аргументирует). Занятно, что подзабыл рецензент нашего Льва Гурского, у которого взята взаймы вся метафора отечественного издательского и книжного рынка как кроваво-криминального дела со своими мафиями, боевиками и теневиками.
Почему Быков? Вообще-то рецензий было много, а еще больше — кудахтанья, местами восторженного, чаще — нет, но с неизменной опасливой оглядкой на кремлевские башни.
Быков написал хорошо, резко, зло и, похоже, несправедливо. Зато есть от чего оттолкнуться.
Странно видеть эти громы, молнии и Карамзина («воруют!») среди давно ясного, точнее, пустого неба… Для чего тогда, собственно, вообще задуман был постмодернизм, интертекст, полисемантика и прочая смесь французского с единоросским? Автор «Околоноля» вовсе не прячет исходников, насмешливо демонстрируя и травестируя их. Странно видеть пародию на пародию, но, видимо, в свете сегодняшних реалий — самое то. Из суммы постмодернизмов рождается реализм. И даже не мистический.
Другое дело, что роман получился очень старомодный, из тех самых постмодернистских 90-х, которые Кремль первым и предал анафеме, обозвав «лихими». Кстати, в полном согласии с национальной традицией — преданных анафеме Стеньку Разина и Емельку Пугачева называли «лихими людишками». Так сегодня не пишут. В устойчивой литературной моде — улица, война, антиутопия, антибуржуазность, политизированность левого и ностальгического толка. А главное, стиль — скупой и мускулистый, запах мужского пота, а не Диора. Не Набоков — Борхес, а Лимонов с Буковским.
Захар Прилепин, Андрей Рубанов, Михаил Елизаров отчасти, Адольфыч Нестеренко, пишущий как раз про 90-е, но тогдашний словарь братков стал сейчас языком и кабинетов, и спален. Да и монстры давно не те — Сорокин записывает легко исполняющиеся антиутопии, Пелевин всегда был сам себе постмодерн…
В том, что «Околоноля» драматически расходится с булькающим, как кастрюля на огне, литературным сегодня, тоже есть свой смысл. Возможно, и политический. Может, и консерватизм в качестве идеологии правящей партии в русле (пост?)модернизации всплыл не случайно?
А в том, что Натан Дубовицкий за модой не гонится, верен однажды выбранным сталкерам, есть своя логика. Социалка, равно как и мистика, требует сюжета, а в «Околоноля» сюжета мало. Он явно понадобился автору, чтобы было все как у людей, чтобы был роман, чтобы было на что нанизать мастерски сделанные очерки нравов московской бизнес-тусовки, воспоминания детства, вставные новеллы, отвязанные, как похмельные, сны. Чтобы были координаты, в которых не пропасть герою. Он в романе есть, и он главный.
Точнее, главных героев в романе два. Первый, по аналогии с заявлением Гоголя о положительном герое в «Ревизоре» (дескать, смех) — сам язык романа. С этим круто, чего там… Все тургеневские эпитеты будут к месту, особенно «правдивый» и «свободный», опять же в свете основной деятельности предполагаемого автора.
Брат, то есть герой два — издатель и книжный мафиозо Егор Самоходов, возможно, протагонист если не Дубовицкого, то самого предполагаемого автора. Во всяком случае, многие факты сурковской биографии на это указывают. Такой себе сложившийся сверхчеловек, жизнь удалась, ни мальчики, ни старички кровавые в глазах не беспокоят, хотя в прошлом всякое бывало, с достоинством удовлетворяет высокие запросы братьев по классу и по оружию, подкармливает литературных негритят… Но тут — непонятная любовь к нелегкой девушке легкого поведения Плаксе, и в поисках ее Егор отправляется на Кавказ, который, как и в лев-гумилевские времена, контролирует вездесущее хазарское племя, внешнее садо и внутреннее мазо с открытым финалом — именно что «околоноля».
Как-то не замечено, что в романе сама идея сверхчеловека основательно спародирована, а триумф воли, заявленный Егором вначале, со скрежетом ломается о внутреннюю цельность персонажа, столь пронзительно освистанную критиками.
По сути история получается не пелевинская, а печоринская. Печаль не светла, а с горьким привкусом «Думы» того же Лермонтова. Автор «Околоноля» с другого конца подходит к магистральным темам сегодняшней русской литературной моды. К трагической неприкаянности человека поколения сорокалетних и его одиночества среди словесных прибамбасов и гламурных побрякушек. К обреченности интеллигента, уставшего менять себя и не знающего, с какого всеобщего конца приступить к изменению окружающего мира…
Если Натан Дубовицкий — действительно тот, о ком мы подумали, роман «Околоноля» многое объясняет. Не только в авторе.
Когда пошли разговоры о Прилепине, я зачислил его по разряду экологических ниш. Нацбольский писатель, почему нет, прикольно… Как у Аксенова в «Острове Крым»: «Есть уже интересные писатели яки, один из них он сам, писатель Тон Луч»…
А Захар работал и демонстрировал все с точностью до наоборот: не изоляцию, но экспансию. Знание 14 ремесел, как один известный русский царь. Оказалось, что он умеет в литературе почти все. Ну или очень многое.
Помимо литературы он занимается журналистикой, просветительством, активен в ЖЖ-сообществе и вообще Сети, выступает собирателем и каталогизатором стихов Лимонова и собственного литературного поколения: подводит под него идейную базу вкупе с историческим фундаментом.
Аналогия с Максимом Горьким напрашивается сама собой. Не я ее придумал — предложили некоторые критики, правда, в узком случае «Саньки». Подозреваю, кстати, что к литературному наследию Алексея Максимыча Захар скорее равнодушен.
Из современников Прилепину ближе всего Дмитрий Быков (кстати, автор хорошей книги о Горьком) — именно как литератор-многостаночник, единомышленник в плане идей и репутаций, распахнутого восприятия реальности. Но у Захара куда более яростный темперамент, он обладает цельным мировоззрением, в отличие от Быкова, которому хороший, но нетвердый вкус его заменяет. Ни в коей мере не пытаюсь противопоставить друг другу двух отличных авторов, да и вряд ли это у кого-нибудь получилось бы. Дело в другом: именно Быков, высоко оценивший роман «Черная обезьяна», первым заговорил о параллелях не с Горьким, а с Достоевским.
Издатели и критики повысили «Черную обезьяну» до романного статуса, в то время как сам автор называл ее повестью.
Дело, думаю, не столько в скромности, сколько в точности. Наверное, по замыслу писателя, жанровая определенность и подчиненность авторской воле — в русской традиции «повесть» по сравнению с романом имеет более жесткую структуру и, так сказать, сильнее привязана к создателю — обозначают и преемственность, и некое особое, неглавное, но важное место «Черной обезьяны» в общем доме прилепинской литературы.
Разговоры о том, будто «ЧО» — неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара — ерунда. Новая книга — своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.
«Грех» — книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни, при том что рай этот не в космосе, а на земле и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Черная обезьяна», минуя сам момент изгнания из рая, показывает и пытается объяснить мир постфактум. Когда в муках и поте лица — и труды, и хлеба, и дети. «Грех» — распахнутое приятие мира и любовь к сущему; «ЧО» — декларируемая ненависть к «человечине» и болезненный интерес к жизни в пограничных ее проявлениях. Почти незаметный в процессе, но впечатляющий результатом поворот стилистического винта: от живописной легкости в «Грехе» до чеканного мастерства в «Обезьяне» — автор похож на старого рабочего из Гумилева — поэта, активно цитируемого в повести.
Пуля, им отлитая, просвищет…
Пуля, им отлитая, отыщет…
Заметна перекличка и с другими текстами Захара — писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории — рассказ о штурме античного города; в экзотических наркоафриканских трип-декорациях (привет Александру Проханову) — еще одна вставная новелла, и даже в казарменном, с портяночным духом бытописательстве.
Один из основных мотивов романа «Санькя» — вечного возвращения в исчезающую деревню — в финале «Обезьяны» хмуро и по-черному не просто спародирован, но развернут с обратным знаком: герой исчезнет еще раньше, чем русская деревня.
Да и сюжет «ЧО» — стопроцентно прилепинский, пацанский и бойцовский: журналист и писатель, вхожий до поры в высокие кабинеты и секретные лаборатории (описанные без деталей, схематично), занялся проявлениями детской жестокости. В ответ жестокость этого мира деятельно занимается им.
Отечественные критики со своим рудиментарным морализмом (если писатель у нас — второе правительство, то критика — центральный аппарат полиции нравов) поспешили героя «Обезьяны» обмазать в дегте и обвалять в перьях, обречь на распад и товарищеский суд. Пьянствует, дескать, вступает в связи с женщинами (в том числе падшими), разрушает семью и бьет по голове братьев наших меньших. Чисто застойные парторги.
Понятно и возможно, что в силу известной литературной традиции автор, что твой Достоевский, выпускает погулять собственную подсознанку, попастись фобии и почесать комплексы. Однако, воля ваша, ничего запредельно аморального в намеренно безымянном герое «ЧО» я не увидел. Более того, не увидел и того, что, с отвращением листая жизнь свою, нельзя не заметить в себе самом — даже невооруженным глазом.
А разве у вас не было окраинного детства с домашним зверинцем и старшими друзьями-хулиганами? Армии и попыток откосить на дурку? Семейных разборок после прочтения смс-X-файлов с битьем чашек, лиц и мобильных? Изнуренных жен и ветреных любовниц? Разбитых физиономий — своих, чужих и вовсе посторонних? Тупой зубной боли в сердце при воспоминаниях о невесть где обитающих детях?
Было, но не всё? Тогда надо начинать не с Прилепина, а с истории побиваемой камнями блудницы.
С рудиментарным морализаторством у рецензентов причудливо рифмуется тревожное ожидание авторского подвоха. Даже на уровне названия. Каждая вторая из уже появившихся рецензий на «Черную обезьяну» начинается неполиткорректным вздохом облегчения: это не то, что вы подумали, не про хачей и ниггеров… А мы и не думали. Я, например, полагал, что речь просто о неких злобных приматах (человека не исключая). Оказалось — об игрушке. Но можно, конечно, взять и шире.
Любой настоящий русский роман стоит на трех китах — политике, мистике и эротике, можно обойтись двумя элементами, однако никак нельзя — одним.
Мне приходилось говорить Захару Прилепину этот литературный комплимент: он едва ли не первый из русских писателей, умеющий писать эротику. Всё получается точно, дозированно, негрубо и зримо.
С чем с чем, а с обнажёнкой и всем последующим у нашей словесности — вечная напряжёнка. Если не брать даже бульварный сегмент с его «пульсирующими столбиками» и «бутонами сладострастья», обнаруживаешь, что и чрезвычайно почитаемый Прилепиным Лимонов в этом Захару уступает. У секс-сталкера Эдуарда Вениаминовича всё же соответствующие органы живут собственной трудной жизнью, «член» становится элементом «расчлененки»… Впрочем, у Лимонова секс — инструмент познания мира, а у Прилепина — просто часть существования. У Захара нет: а) собственных слюней, пускаемых от вожделения на страницу, когда автор на месте двух, трех и более персонажей представляет одного себя; б) брезгливости, зачастую фальшивой, нарочитой к данным занятиям, чтоб писателя, не дай Боже (как говорили в Советской армии, с ударением на последний слог), не заподозрили, что он тоже любит это дело; в) утомительного перечисления барышень и способов, свидетельствующего о жалком опыте и понтах; г) просто гадкого цинизма, не казарменного даже, а натужно-интеллигентского. Ну не умели у нас до Прилепина писать эротику, «Как будто манды не видали», — говорил Петр Вайль в пересказе Довлатова.
Что-то начиналось у эмигрантов, Газданова, но пришли Савицкие и Вик. Ерофеевы и все испортили.
Прилепин вообще, как любой настоящий писатель, завораживает своей картинкой, «подсаживает» на нее. К его детям относишься с нежностью, его женщин — хочешь. Потому что не только видишь, но и чувствуешь.
Тут я не удержусь от цитирования:
«Половые органы у нее всегда казались удивительно маленькими, твердыми на вид и посторонними на ее гладком теле — словно на ровный лобок пластмассовой куклы положили улитку и та налипла присосками.
Но на этот раз улитка была вся раздавлена и размазана».
Или монолог героини:
«Я так возбудилась тогда… Возбудилась, что ты, может быть, в подъезде уже. И ты позвонил еще раз, а я уже пошла в ванную, из меня текло… я подцепила все, что натекло, запустила руку под кран, одновременно говорила с тобой по телефону, а с пальцев все не смывалось никак, как белые водоросли свисало.
Аля даже показала, как она держала пальцы. Я долго смотрел на пальцы, а она все пошевеливала и потирала ими под невидимой водой».
…Захар в ответ на мой комплимент проанонсировал эротику в «ЧО», отметив, что она там разная: не только точная и зримая, но и «с брезгливостью» из моего пункта «бэ» (см. выше). Да нет, Захар, ничего похожего. Можно как угодно относиться к героям и героиням и настаивать на сугубо служебной роли сцен «про это», но, как говорят опытные дамы, «красоту не замажешь».
В «Обезьяне» автор выступил в новом и удивительном амплуа — рецензента порнофильмов. Точнее, того, что иногда в них мелькает как бы за пределами функционала (чуть не сказал — «замысла»). Запомнившиеся когда-то своей неуместностью кадры отпечатались то ли в голове, то ли ниже, и в нужный момент, флешбэком, пошла вдруг трансляция изнутри уже знакомого человека, и зритель цепенеет перед этим разворотом внутренностей чужой подсознанки.
Прием этот — вообще магистральный для новой прилепинской книжки; прибавив упёртость героя на десятке возвратно-поступательных движений, механистичность страстей, кишечную обнаженность души — можно смело назвать «Черную обезьяну» — порноповестью.
Впрочем, уместно и другое жанровое определение — политический памфлет. Слишком прозрачна метафора о «недоростках», хоббитах наоборот — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Первым делом, конечно, приходят в голову «наши», «мгеровцы» (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер», Селигер то есть) и Владислав Ю. Сурков.
Но здесь — контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина, дорожную карту которого вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И для Прилепина полемика с автором «Будьте как дети» куда важней поиска очередного забористого сравнения для «путинского комсомола».
А город, где происходит массовое немотивированное убийство людей «недоростками», называется Велимир.
(Имя удивительно завораживающее — Хлебников знал, как себя назвать. Узнав имя «Велимир» и должность «Председатель Земного Шара», можно ведь и не читать, что он там написал-нашаманил. Очень многие так и сделали.).
Однако что-то мешает ограничиться памфлетом и обрадоваться очередной фиге в кармане. Слишком уж понятна, до зевотной тоски, история с «нашими», чтобы тянуть на самостоятельный сюжет, это во-первых. А во-вторых, столь же скучно было бы числить Прилепина, пусть в одной этой книжке, эпигоном миров (велимиров) братьев Стругацких плюс Воннегута.
Сюжет о «недоростках» — действительно с двойным дном: кризис идей и людей в стране резонирует с творческим кризисом писателя-героя (а может, и автора). Отсюда — навязчивый и назойливый к финалу поиск «мелодии» на фоне утраты членораздельной речи. Отсюда — тошнота, усталость и отвращение, которые только усиливаются (как и аллюзии — скажем, на «Мультики» Михаила Елизарова). Там же исподволь возникает апокалипсическая леонид-леоновская интонация. Конец цвета. Повествование действительно становится черно-белым, экспрессионистским — от экспрессионизма, кстати, и совсем нерусское восприятие психлечебницы как нормального, тихого места, не дома, так пристанища.
Печорины сталкиваются с достоевскими бесами и терпят предсказуемое поражение. Впрочем, об этом в следующей главе.
Роман Сенчин — 40 лет, Москва, писатель — в последней книге «Информация» в очередной раз, петляя и скрипя тормозами, выходит на основную свою колею — историю провинциала, маленького, лишнего человека, снова потерпевшего поражение.
Природа житейских драм и крахов, по Сенчину, жестока и бесспорна: изменчивый мир никогда не прогнется под нас — это пустая и вредная иллюзия. Но и прогибаться под него — лишено смысла. Гнешься, гнешься, раз — и сломался.
Об этом все книги и персонажи писателя — мелкие коммерсы, ларечные продавщицы, вхолостую лабающие рокеры, их подружки, соседи и собутыльники. Семейство милицейского капитана, съехавшее на погибель в деревню…
Казалось, куда дальше «Елтышевых» — с их надсадной скоростью умерщвления и реальным вкусом земли во рту после прочтения романа. Оказалось, можно и нужно. Не по фактуре и фабуле, но — в инструментах и методах. В «Информации» процесс перехода социального реализма в тотальный абсурд почти не поддается фиксации и пропорциям. Это уже какое-то ровное русское поле экспериментов — не то социальный абсурд, не то абсурдный реализм. Причем вывозит нас Сенчин на эту поляну на щадящей скорости, без помощи сильнодействующих средств.
Он долго и трудолюбиво шел к своему нынешнему негромкому статусу русского писателя вне поколений, литературоведческих кластеров и даже вне географии. Родился в Кызыле (Тыва), живал в деревне, Питере, Абакане и Минусинске — похоже на мистическую контурную карту, при этом ровный интонационно и эмоционально Сенчин воинственно не приемлет любой мистики, иной реальности, кроме как во время делирия. Герой «Информации», умиляющийся наличию идеалов в собственном прошлом и выхолостивший на сей счет настоящее, всерьез готов обсуждать только свой атеизм.
Армия, разнообразные работы, Литинститут, Москва; печатается с 1997-го, кажется, года, книжные публикации — с начала нулевых, и как теперь выяснилось, пишет всю жизнь одну книгу — сагу о трудных отношениях своих героев с миром, сагу семейную, потому что связь героев со средой — всегда интимная и подчас кровосмесительная. БДСМ, само собой.
Сенчин подчеркнуто, в насмешку устаревшим классификациям, не интеллигентен, но и совершенно не народен. Провинциал, но отнюдь не маргинал. Этот, когда-то модный ярлык у него вручается персонажам, вызывающим живую неприязнь. «Никита, — окликнула Ангелина прилизанного почти мальчика с перепуганным лицом. — Никит, подходите к нам! Что вы там, как маргинал?»
Сенчин всегда писал многословно, с избыточными, казалось, подробностями, пробуксовыванием довольно примитивного сюжета (шаг вперед — два шага назад). Он, однако, как никто умеет находить занимательность в обыденности, и занимательность эта довольно странного свойства.
Сенчин не навязывает читателю сопереживания, делать жизнь с его героев, которых жизнь «сделала» — извращение сродни мазохизму. Даже краткие и временные победы и удовольствия персонажей напрочь исключают элемент «подсаживания». Читатель не хочет его женщин (описание секса у Романа — стиль даже не медицинского справочника, но энтомологического словаря; Сенчину вообще очень близок шукшинский мотив женщины-врага. А с женскими людьми, которые могут показаться симпатичными, — всерьез не получается).
Работать его работы скушно и тошно. Пьянки заурядны и как-то совсем буднично мотивированы, запои выжигают, но не обновляют, никакого волшебства даже в белой горячке, сплошной ужас и черный гроб, как говорил Булгаков по другому поводу. Друзья примитивны и опасны, провинция и Москва с Питером — один хрен, и проблемы аналогичны, только масштаб разный. Странствия утомляют, не обогащая и ничего не меняя — в той же «Информации» между Иркутском и Дагестаном практически нет отличий: и там, и там пустые улицы, кафе и вечера, люди пугливы и себе на уме. Разве что в кавказской республике нет стриптиз-бара, зато телевизор в номере — везде.
Словарь заурядный, стертый даже в ругательствах. Чаще прочего употребляемы «тварь» и «гнида» (по адресу женщин и даже жен, как вы сами догадались). Еще «геморрои» — во множественном числе, и довольно точно — ибо жизненные переплеты героя напоминают историю именно этой болезни — шишковатые сюжетцы в общем не смертельны, но мучительны и противны. Нередко попадается «быдло» и его производные.
Тем не менее этот поток читателя уносит, и если не складывать лапок, в какой-то момент понимаешь, что у тебя есть товарищ по энергии преодоления — сам автор. Который из всего этого литературу делает, и неряшливая словесная масса с проблемными, как один, персонажами — его метод, способ заговаривания жизни, поиски лучшего и настоящего. Мелькают в мутно-дневниковом повествовании куски подлинной боли, холодный блеск дефиниций, гранулы фирменной сенчинской иронии, возрождая старый спор литературных мерчендайзеров о том, где лучше сверкать бриллианту — на ювелирном прилавке или в куче навоза.
Тут любопытно замечание Дмитрия Быкова, который выводит Сенчина из Гашека-Швейка: «В России сейчас нечто подобное делает Роман Сенчин, чья проза о быте мелких „новых русских“ или средних провинциалов сначала заставляет скучать, а потом хохотать (и, думаю, автор рассчитывает именно на такой эффект)».
Тем не менее к скуке и смеховому катарсису Сенчина не сведешь — основное у него, на мой взгляд, претензия на эпос девяностых-нулевых, всё трудней маскирующийся под бытописательство и всё больше тяготеющий к обобщению. И описание адекватного времени героя, чье главное занятие — бегство, уход, прятки. Героев Сенчина можно назвать, как приверженцев русской мистической секты, — бегунами. Или, по законам военного времени — дезертирами. При этом рефлексирующие «сенчинцы» (ну как Лимонов придумал особый народ — «достоевцы») заявляют о своем поражении не без гордости и оглядки на вечность. В «Информации» — лучшей пока, на мой взгляд, книге Романа — это особенно заметно.
Итак, «Информация», для героя которой автор пожалел имени (а догадка о протагонисте пропадает, как только в окружении повествователя обнаруживается журналист и писатель Олег Свечин, родом из Абакана, издавший три книги). Герой предупреждает, что описывает обстоятельства последних лет собственной жизни. Сделав схрон из собственной квартиры, закупив еды и водки, передвигаясь по дому на цыпочках, отключив мобильник и городской, он прячется сразу от всех и мира в целом.
А обстоятельства таковы (Сенчина легко пересказывать). Провинциал, родом из поволжских столиц (Самара, очевидно), перебирается в Москву, земляк и товарищ юности пристраивает в информагентство, герой неплохо зарабатывает на ниве полупиара, полужурналистики, а точнее, торгует ресурсом доступа к полосам, лентам и эфирам, и в общем успешно обживается в столице. Перевозит подругу, женится. «Вообще последние годы казались мне неким сном, в котором что-то делаешь, даже размышляешь и соображаешь, отыскивая выходы из сложных ситуаций; бывает, расстраиваешься, бесишься, но все же остаешься в этом сне, уютном, удобном. И просыпаться не испытываешь потребности».
Сон обрывается изменой жены — о которой герой узнает, прочитав, как водится, смс в ее мобильнике. Пьянка, ограбление, едва не потеря обмороженной ноги, пересмотр всех прежних взглядов и установок, жажда новой жизни, покупка квартиры и машины. Развод, изнурительные дружбы, любови и суды, поиск смыслов и девушек. Пьянки, утомительные даже в перечислении водок и закусок, запои с парой делириев и — финал с обещанием повествователя быстрей до него добраться и погружением читателя в новые многостраничные «геморрои».
Психика героя, конечно, разорвана и пошла вразнос, впрочем, предупреждая читательское хихиканье, он аккуратно перечисляет реальные и мнимые угрозы — интернеттролль с аватаром в кавказской папахе обещал подъехать в Москву и наказать за статью о дагестанских делах. По пьяни сболтнул, что бывшую жену легче заказать, чем заплатить, и теперь боится мести нынешнего мужа-банкира. Обещали разобраться родственники девушки, которой делал предложение, а потом спрыгнул… После случайного пересыпа с подругой юности объявился, в свою очередь, муж и требует встречи «если ты мужик, а не пидор…» С работы уволился, права отобрали…
Конечно, смешно, глупо, безымянный герой никакой не потаскун и бабник, для этого он слишком вял и пьющ, и все мы знаем, с какой легкостью сейчас бросаются угрозами, разучившись отвечать за базар… Он просто тихий, но прогрессирующий сумасшедший, и путаная исповедь его вроде истории болезни, «написанной им самим», вот только несмотря на все подробности и монотонности совершенно не фиксируется, когда у нашего парня поехала крыша.
Зато вся история происходит на фоне, дотошно и с удовольствием прописанном, поздних нулевых с их потребительски-кредитным бумом, ресторанно-клубной Москвой, победами сборной на «Евро-2008», Цхинвалом, кризисом, «несогласными» и «нашими», смертью Егора Летова, нашествием мигрантов, литературными тусовками «нового поколения» (легко помимо самого Сенчина угадываются Сергей Шаргунов, Сева Емелин и др.). В отличие от сдвигов крыши, легко фиксируются развилки судьбы, мимо которых проскочил герой и где, быть может, могло бы что-нибудь получиться…
Тут легче всего отыскать авторский замысел — дескать, не захотел примкнуть к молодым поэтам-писателям-философам, не прозрел жизнь настоящую, вот и оказался, не включая света, с помутненным рассудком наедине с ноутбуком и бутылкой. А ведь увлекался радикализмом, контркультурой, 68-м годом, Селином-Сартром, да и сейчас торчит от Паланика с Уэльбеком, и старые эссе можно подправить и напечатать. Но. Герой, любя свое юное продвинутое, посмеивается над нынешними неформалами, это не снобизм и чужеродность, но нормальный обывательский скепсис. Ирония, не разящая, а здоровая, весомую часть которой, это заметно, разделяет и Сенчин.
Еще проще угадать в тихом пьянице-безумце метафору модного ныне несогласного — который прятался от режима и с его гопотой, а потом достало, заштормило, он и дунул, уже после книги, на Болотную, а там и на проспект Сахарова. Ну как Чацкий, а за ним Онегин должны были оказаться в декабристах.
И уж совсем на поверхности (благо, рассуждений о религии и атеизме, по-своему искренних и глубоких, в книге полно) — отказался от Бога, ну и оказался в жопе.
Всё это, конечно, ерунда. Шняга, как выразились бы «сенчинцы». Дезертирует герой и трещит его судьба не потому, что просмотрел, проспал, пропил какие-то варианты. А потому, что был адекватен своему гнилому времени — околонулевым. Не мужчина — а штаны в облаке обывательского цинизма. Как говорила в «Информации» девушка Алла — «планктоша» — вкладывая в словцо не офисную, а мировоззренческую принадлежность. Афористичней всего об этом сказано в «Бумере» Петра Буслова — «не мы такие, жизнь такая». Сохранили личность (если было что сохранять) люди, предпочитавшие маргинальные стратегии, как та же Алла с ее кокаином и бильярдом или Олег Свечин с его литературой, халтурой и откровенно вторичным рок-н-роллом, а вот жестоко тратились те, кто, подобно герою «Информации», считали, что подобные правила одни и навсегда. Впрочем, далеко не все решались дезертировать, и тихий подвиг героя — не в слив, но в плюс ему. История обыкновенного безумия в необыкновенное время. Или наоборот?
Похоже, «Информация» задумывалась как ответ «Черной обезьяне» Захара Прилепина. А получился не ответ, но дуэт. Романы в основных линиях поразительно схожи — их герои, разные люди нулевых, завершают десятилетие с одинаково разгромным результатом, диагнозом и местопребыванием. Так же блуждают в доставшемся времени, как в лесу, помня, что когда-то были компас и тропинка. Обстоятельно и вдумчиво анализируют порнографию. Одинаково взаимодействуют с женщинами: мечутся между неверными женами и веерными подругами (и наоборот), пытаясь открыть в проститутках нечто, скрытое под функционалом… Достоевский, словом, на новой фене.
Сенчин, кстати, этот мячик нам подбрасывает, напрямую, в тексте, указывая на роман «Подросток». И дабы не показать нам, будто впал в амбицию, ругает «Подростка» худшим романом ФМ, ворчит о неряшливости слога и неоправданности дневникового приема.
Заказывали в XX веке Льва Толстого? С Толстыми и в XXI по-прежнему глухо, но Достоевские, один за другим, уже трезвонят в парадное.
В последнее время мне попалось на глаза сразу несколько материалов о Фридрихе Горенштейне, с общим и весьма предсказуемым пафосом, подкрепленным не столько аргументами, сколько эмоциями — о крупнейшем, но, увы, почти незамеченном русском писателе, классике XX века, который до сих пор в святцах не значится.
В те же дни я читал объемную нацбестовскую рукопись — роман Александра Терехова «Немцы». Терехова с Горенштейном роднит многое, и прежде всего — тотально насмешливый взгляд на человеческую природу во всех ее подробностях, деталях и нюансах. При глубоком уважении, почти ветхозаветном поклонении движению жизни вообще.
Еще подумалось: Терехов — дай Бог ему здоровья, всяческого благополучия и настоящей писательской славы — при всех своих больших и «Больших» книгах, верных и влиятельных поклонниках — рискует повторить Гореншейтенову судьбу — литературного слона, которого по близорукости и якобы наивности взяли да и не приметили.
Будет неправильно и несправедливо, если именно так произойдет.
Итак, «Немцы». На первый и даже не сильно поверхностный читательский взгляд, это социально-психологический, вполне традиционный роман о быте и нравах московского чиновничества лужковского призыва. С густыми вкраплениями семейной драмы. Вполне адекватными будут и поэтические определения, траченные восторгом, вроде: притча о власти. Или — сага о коррупции.
В таком случае на поверхности и расшифровка названия — автор, предвкушая убойность фактуры, неоригинально хеджируется — вроде как не здесь и не сейчас, не наши, а немцы.
Прием хоть и впрямь не уникален, но причудлив — и герой романа Эбергард, и его бывшая жена Сигилд с дочкой Эрной, и нынешняя супруга Улрике, и партнеры по трудному бизнесу выживания во власти — Фриц, Хассо, Хериберт — существуют в исторически и географически (разве что минимальный произвол в топонимике) достоверной Москве 2007–2008 годов (выборы Медведева, смерть Ельцина) и образуют диаспору лишь по принципу взаимодействия, более-менее тесного, с главным героем. Ничем не отличаясь от туземного населения во главе с мэром Григорием Захаровичем и его супругой Лидой, за которой маячит могучий и всепожирающий семейный бизнес-спрут — ООО «Добротолюбие».
Даже если Терехов кого-то и скрывал под «немцами», для романа это уже непринципиально, ибо здешняя реальность обустроилась по собственным законам. Может быть, из Гоголя. «Немцем у нас называют всякого, кто из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед — всё немец». Писательская оптика Терехова — для которой своих вообще не существует, чужие все — подобную версию усиливает, но, думается, проблема еще глубже. Терехов — антрополог, то и дело переквалифицирующийся в энтомолога, который по-своему влюблен в предмет исследования, но ничуть не готов при этом поступаться академической бесстрастностью и жестоким лабораторным юмором (прошу прощения за длинную цитату, но Терехова вообще трудно цитировать, а коротко — так и невозможно):
«Новые люди — они смеялись вместе с прежними в буфетных очередях, поздравляли равных по должности с днями рождения, показывали фотографии детей и собак и выглядели обычными, единокровными, теплокровными млекопитающими, потомством живородящих матерей — как все, но никого это не обманывало: упаковывались они отдельно, между собой говорили иначе (или казалось испуганным глазам?), улыбались друг другу особо, уединялись, припоминая общее прошлое (где это прошлое происходило? когда?), отстраненно замолкали, как только речь заходила про монстра; владели будущим, жили уверенно, они — „на этом“ свете, а префектурные старожилы оставались „на том“; новые знали „как“: не поднимали на префекта глаз, вступали в его кабинет на цыпочках (Марианна показывала желающим — как), крались до ближайшего стула, неслышно присаживались и глядели в стол, помалкивали (и все теперь старались так же), когда префект спрашивал, быстро переходя на мат и бросание подручных предметов. Новых объединяло происхождение, не дающее себя для определения уловить, не сводимое к буквам ФСБ, к слову „органы“, что-то более глубокое, близкое к человеческой сути, наличие каких-то избранных, меченых клеток в многоклеточном организме, позволивших оказаться в восходящем потоке».
Естественная среда обитания персонажей-подопечных Терехова — коррупция. Здесь своя система отношений, собственный язык (помимо хрестоматийного уже «откатить», есть еще «занести», «порешать вопросы», «работать через такого-то»). Писатель сей феномен не живописует, он дает привычный фон, подмалевок, двигает читателя к пониманию метафизической природы российской коррупции.
По Терехову (ну и согласно национальной традиции) коррупция сродни искусству или духовной практике, поскольку требует от своих адептов служения полного, без остатка. Это явление, пребывающее как бы вне закона, но являющееся непременным правилом игры. И условием существования (да и развития) государства в его нынешнем виде.
Своеобразная начальственная йога, идеальный последователь которой должен даже не практиковаться по часам, согласно графику, но существовать внутри нее, не замечая посторонних людей, идей, предметов и явлений.
Эбергард отвлекается на постороннее — семейные дела, необязательный романчик, разборки с бывшей — и закономерно выпадает из своей небольшой, но единственной власти. Религиозная практика эта еще и языческая — возмездие нагоняет отступника без промедления. Впрочем, открытый финал романа превращает житейскую катастрофу в призрак свободы, который догоняет Эбергарда алкогольным весенним ветром и несильно толкает в грудь. Оптимизма, впрочем, ноль — просто именно так бывает, когда выходишь на улицу после долгих часов в лаборатории, переполненной многая химией и печалью.
Терехов — редкий у нас случай синтетического, или, если угодно полифонического автора (в смысле не достоевском, а скорее музыкальном). Мастерство его таково, что все слои, пласты, линии, узлы и персонажи гармонично существуют в едином пространстве, не испорченном кривизной фабулы, сюжетными разрывами, (пост) модернистским скрежетом и словесным недержанием (Терехов многословен, но не избыточен).
Взять семейную бытовуху. Собственно, общеизвестная голубая чашка — отец и дочь, невозможность счастья втроем, всегда кто-то отваливается; по традиции мир — окружающий, дружественный или враждебный — допускается в эту литературную ячейку на птичьих правах социальной рекламы. У Терехова математически точно выдержаны все пропорции, и к финалу почти мистическим образом враждебность исчезает с обеих сторон… Это я не про свет в конце романа, а про писательское мастерство.
«Немцы» — роман десятилетия, и я говорю не только о литературной эпохе. Путин и Медведев — под собственными именами (сами не участвуют, просто их часто упоминают), Лужков с Батуриной, как уже говорилось, обзавелись псевдонимами. Читатель пусть не ближайшего, но обозримого будущего вряд ли воспримет «Немцев» как исторический документ или литературный памятник. Скорее, как учебник нравов. Поскольку ничего здесь, конечно, не изменится.
Вот что еще роднит Терехова с Горенштейном — это практический, деятельный эсхатологизм пророков, которые четко отслеживают текущую ситуацию, но отвлекаются и на другие, глубоко не здешние дела. А потом, обернувшись и вспомнив, такой пророк еще и удивляется: как? вы еще живы? и продолжаете? круто! уважаю!
Как будто не сам придумал в свое время, насколько неизменно вещество всей этой жизни.
Мы уже предположили, что либеральные вожди сегодняшней оппозиции (в изводе, например, Бориса Ефимовича Немцова) генеалогически восходят к историческому типу Самозванца. В то время как общая протестная масса, митинговавшая зимой 2011/2012 на Болотных/Сахарова, принадлежит типу литературному. К тем самым, констатированным выше «новым лишним».
Самообольстительные характеристики вроде «креативного класса» или «рассерженных образованных горожан» легко могут быть применены и к гламурным неопечориным Н. Дубовицкого, персонажам «Информации» и «Черной обезъяны», равно как и к тереховским «немцам»; однако нагромождение эпитетов, безусловно, только затемняет суть явления.
Вначале я сказал о принципиальном отличии современных «новых лишних» от «лишних» русской классики. Классические герои страдали от несоответствия окружающих ландшафтов внутреннему состоянию — что и составляло основную коллизию и определяло суть исторического движения России. Полтора века русской истории привели эти непримиримые сущности к единому знаменателю. Протестный мидл может не выглядывать в окно и не спешить на площадь. Достаточно заглянуть в себя — в ключевых позициях и за малосущественными отклонениями от нормы всё будет одинаково и по-своему гармонично.
Главная эмоция, объединившая протестную массу, — отвращение и стыд. По отношению к тому, что происходит в стране, разумеется, но разве, разбирая тексты лучших наших прозаиков, мы не определили: те же самые эмоции — ключ к подробному, но довольно бесплодному самопознанию.
Как говорил т. Сталин, маленький пример. Все главные герои романной четверки испытывают семейные проблемы и кризисы, при этом много, разнообразно и довольно успешно занимаясь сексом. Преуспевают в нем и недосверхчеловек Егор Самоходов, и заурядные вяловатые «сенчинцы»… Или коррупция. Когда пошли разговоры про «Околоноля», журналисты взялись шумно пиарить «роман о коррупции», оценка казалась не просто поверхностной, но заурядной глупостью, не ярлыком, а первым попавшим на язык словом, сродни междометию «бля». Хотелось говорить и спорить: дескать, всё не так, ребята, роман о любви… Но ведь это там тоже было, проступавшее фоном, общей физиологией русской жизни. А о физиологических процессах говорить не принято. Стыдно.
Аналогично с «Немцами». Там коррупция — главная героиня, как Смех в «Ревизоре» Гоголя, как русский язык у Натана Дубовицкого. Ни разу не названная по имени, скрытая под отвлекающими, одомашненными псевдонимами… Но попробуй напиши в рецензии — «Немцы» о коррупции, роман-разоблачение, бич свистящий, меч разящий… И смешно, и стыдно.
Каждого из героев Болотной можно приписать, как к военкомату, к роману из жизни «новых лишних». Кудрин, Касьянов, да тот же Немцов — чем не тереховские немцы? Люди власти самого высокого уровня, вовсе не порвавшие со своим классом (кстати, вот эти льстивые эпитеты в адрес протестной массы родились во многом из стремления самопровозглашенных вождей не рвать со своим классом, но расширить клиентскую базу), знающие все механизмы власти и подробную ее физиологию, они ведь, собственно, и пытаются продать тающий капитал былого статуса. Именно то, что их сделало «лишними». Показательно, что, подобно тереховскому герою, и удалены они (Кудрин, Касьянов, Немцов) были от власти не по идейным, а именно и в широком смысле — семейным соображениям.
Надо сказать, на фоне происходящего в стране, медиа и умах стремительно теряет актуальность финал известного анекдота, когда-то казавшийся снайперским, в сверхдесятку.
«Иван Абрамыч, ты или крест сними, или трусы надень».
Сейчас афоризм выглядит слабеньким — эдакий портвешок. Слишком много подпадающих под него без всякого ущерба для имиджа.
Сам я не так давно говорил про иных протестантов, что они хотят воровать и че-геварить одновременно.
Но и такое наблюдение быстро устаревает, вернее, всем становится ясно, что объединять оба процесса — в порядке вещей, по-другому и быть не может, да уже и не будет.
Чрезвычайно характерен, в несколько ином роде, пример Ксении Собчак. Она, пожалуй, самый заметный персонаж протестной тусовки, но эмоционально принадлежит не к трибунным лидерам, а к общей массе «новых лишних». Есть у нее и собственная фишка во всей этой истории. На мой взгляд, Ксению Анатольевну в диссиденты от глянца направила глубокая психологическая драма: взрослея, она встала перед необходимостью преодоления своего происхождения, окружения, да и карьерных достижений отчасти. (Заметим: весьма принципиальный в «Околоноле» мотив отцеубийства, пусть и чужими руками, тяжкий грех пополам с мафиозной инициацией, принимают на себя и заказчик (Чиф), и исполнитель (Самоходов). Некоторые наблюдатели усмотрели здесь аллюзию на отношения в разных тандемах. Не только «Путин — Ельцин», но и «Путин — Собчак». С вкраплениями Суркова, естественно.).
Трудно говорить о влиянии личной драмы г-жи Собчак на общественную сферу, но на профессиональных достижениях и медийном образе Ксении Анатольевны она отражается вполне позитивно. Золотая молодежь и анфан террибль одновременно, блондинка Ксюша вступает на тернистый путь Анны Ахматовой, а ее «Дом-2» имеет возможность переехать в Фонтанный дом или на легендарную Ордынку.
Как раньше Анна Ахматова
Страдала неудержимо,
Так сегодня Чулпан Хаматова
Стала жертвой режима.
Тут надо рассказать: как-то в мой эфир на саратовском «Эхе» дозвонилась тётька, возмущенная тем, что я сравнил Ксению Анатольевну с Анной Андреевной. Тётька в эфире принялась живописать приключения Ксении в ванной (источник — ТВ-передача «Блондинка в шоколаде»), причем интонация из возмущенной постепенно превращалась в игривую.
Продолжу тем не менее настаивать на аналогии. Вот поэт, сказал я на «Эхе», начинавший в Серебряном веке, Жоржик Иванов, из светского зайчика и гламурного бисексуала в эмиграции вырос в мощного трагического русского поэта Георгия Иванова.
Представьте, говорю, что из Ксюши Собчак получится что-то вроде А. А. Ахматовой. Личность она сложная, с некоторым душевным надломом, рефлексиями и т. д. А нынешняя ситуация делает ее всё масштабнее.
Я, грешник, сказал еще тётьке, что и Ахматова в молодости не была праведницей — брак втроем (Артур Лурье и Олечка Глебова-Судейкина; любопытен, кстати, новый тройственный союз, чисто виртуальный, не подумайте дурного, возникший стараниями его фигурантов, Собчак особенно, в массовом сознании: Владимир Путин — Чулпан Хаматова — Ксения Собчак). Да и вообще товарищ Жданов в своей дефиниции «смесь монахини и блудницы» был кое в чем прав.
Имеет смысл обратить внимание и на обостренную реакцию протестной тусовки в отношении к людям, определившимся — волей судьбы, случая, собственных принципов, по причине отсутствия иных вариантов — с местом в этой жизни. Ведь «нового лишнего» определяет не идейная, а географическая — в широком значении («беспокойство, охота к перемене мест») — неустойчивость, вечные метания. И ревность не столько к людям, сколько к освоенным нишам. Потому — прежде всего стилистическое единство обструкции по адресу противоположностей: Путина (третий президентский срок и далее везде), Хаматовой (благотворительность, ложь во имя спасения), Лимонова (пл. Революции).
Я отмечал эту важную и точную деталь: «новые лишние» новой литературы принадлежат медийному цеху. (Ну как старые лишние были сплошь дворянами.) Возможность сговора между писателями полностью исключаю, следовательно, мы имеем дело не только с талантливыми авторами, угадавшими тренд «креативного класса», не только с литературным типом, но и с медицинским фактом. Отмечу вдогонку, что и здесь нет окончательной определенности. Герой «Черной обезьяны» полагает себя прежде всего писателем, а журналистом — уже после, Егор из «Околоноля» запутался в трех соснах бандитизма, пиара и издательской деятельности, персонажи Сенчина и Терехова — коммерсанты и чиновники от журналистики.
Данная тенденция добавила к пушкинским определениям русского бунта эпитет «виртуальный», и он стал определяющим. Все движухи, кроме митингов, происходили в Сети, так бы шло и дальше, если бы, взыскуя «картинки», не подключился телевизор.
Характерная для интернет-войнушек история, связанная как раз и с всеобщей межеумочностью, и с профессиональной неопределенностью. Проблема многих критиков режима в том, что у них не было школы журналистики — «не навреди» и «семь раз отмерь». Сколь угодно агрессивного отношения к объекту, не позволяющего, однако, передергивать и игнорировать фактуру, уважительного отношения к общему движению жизни… Извиняет «нового лишнего» публициста одно: он пишет не для нас, а для себя. Самоутверждается в свой малоплодоносный полтинник…
Сетевые перебранки — вообще энциклопедия либерального подсознания. Охранители (у которых интеллектуальный уровень нередко ниже, чем у либеральных оппонентов, да и с аргументами объективно туго) всё же производят впечатление людей взрослых, отстаивающих если не принципы (с этим тоже плохо), но хотя бы собственные, сколь угодно ложные представления о мире и здравом смысле.
Либеральные же витии играют в ту же войнушку по-детски, но в зависимости от обстоятельств могут быть и за наших, и за немцев («Немцев» и Немцова с его прослушками), и границы там всегда неуловимо меняются, сдвигаются, плывут…
Почти всегда тусклая перебранка, если следить за либеральной стороной, напоминает дворовый футбол, в который вдруг влились взрослые дяди. И, бывает, вусмерть увлекаются детскими догонялками. Он-то, может, и нашел дело всей жизни, но для других зрелище малоэстетичное. Задыхается, голосит, очки вот-вот упадут с кляплого носа, рубаха вылезла, штанина задралась, обнажив кальсонные тесемки, растрепались седые патлы…
Парадоксально, но либеральные сетевые писатели все страшные догматики, хуже старообрядцев, при этом если не полностью лишенные принципов, то охотно ими поступающиеся, что тоже удивительно при такой ортодоксии…
Очерки протестной ментальности можно было бы продолжать и дальше, но моя задача в другом — снова, на свежем материале, зафиксировать, каким образом хорошая литература предвосхищает и программирует жизнь. Я отнюдь не собирался критиковать («мочить» — говорят журналисты) «новых лишних», или, если угодно, «креативно-классных»: во-первых, это уже сделали литераторы не мне чета, а во-вторых, к данному типу принадлежу сам — как минимум в силу профессии.
Обнадежим: реплику Михаила Зощенко «литература продолжается» можно смело применять к эволюции «новых лишних».
Рекомендуя кому-то популярную британскую соул-певицу Amy Jade Winehouse, я перевел ее имя для себя, собеседника и удобства. Получилось родное: Аня из гастронома.
На протяжении большей части прошлого века вывеска «Гастроном» менее всего означала гастрономию. У Лимонова в «Подростке Савенко» есть универсальная характеристика мужского населения Салтовского поселка: играет за сборную гастронома. Фраза эта — явный предшественник позднейших «игр в литрбол на спиртплощадках».
Любопытно, однако, что спортивная составляющая вовсе не была радикально чужда «сборной гастронома». Помню, полуавторитет по кличке Мыня, дважды отсидевший за хулиганку, смотрел-смотрел, покачиваясь, за нашим дворовым футболом, да и вошел в игру. Не интересуясь, кого и за кого ему играть.
А когда его кореш Штанина окрикнул Мыню: дескать, хули это он, тот, остановив мяч армянской туфлею, ответил серьезно, хоть и нетвердо:
— А чего… Форму-то надо, бля, поддерживать…
О Втором участке в городе Камышине я рассказывал неоднократно, а вот о тамошнем гастрономе, за сборную которого играл и Мыня, и многие другие, и даже сам я начинал пробоваться в юниоры, пишу впервые. Между тем он был центром Второго чисто географически, храмом своеобразной тамошней цивилизации, а сейчас является старым кораблем, летучим голландцем моих воспоминаний.
Площадку, образованную пересечением улиц Молодежной и Кирова, ласково называли Пятачком. В центре Пятачка высилось не слишком внятное сооружение — как будто на остриях нескольких врытых в землю копий растянули хоругвь с хитро улыбающимся Ильичом. Не в кепке, как обычно, а в фуражке. По окружности — скамейки и густые заросли смородинового кустарника, которые потом, в 1985–1986 годах, безжалостно вырубили, подобно крымским виноградникам. Связь прямая — сборная гастронома слишком буквально, в смородине, воплощала право на культуру и отдых. Бабушка моя Елена Антоновна, жившая рядом с Пятачком, меры властей очень одобряла. «А то ходют и ссат кругом».
Очень меня завораживало тогда это «ссат».
А если встать под хоругвь с Лениным в центр Пятачка и по очереди устремить взор в стороны света, будут магазины. Как они назывались в реальности, никто не знал, но все знали: а) «Бакалею»; б) «Армянский» (одежда и обувь); в) «Игрушечный»; г) гастроном, разумеется, вот видите, даже буквы совпадают.
Потребительский набор — немудрящ и неполон, но ведь хватало…
Строго говоря, у гастронома были две сборные, и никаких тебе юниоров, а одна так вполне возрастная, команда ветеранов. Пенсионерки, старушки, сколько помню, всегда стояли за колбасой, которая была двух видов: самая популярная «по два восемьдесят» и «копченая».
На сборы они сходились засветло и начинали пересчитываться, нося в течение дня свои номера, как медали. Мы, дети, делали при сборной свой небольшой, но стабильный бизнес: так как давали по сколько-то в одни руки, мы работали дополнительными руками напрокат, 20 копеек подход, «на мороженое».
Бессменная, как сам советски-средневековый Второй, продавщица колбасного отдела, Матильда Гершевна (тёть Миля, как ее, подлизываясь, звали и те, кто сам ей годился в тётки), кстати, соплеменница чудесной Amy Winehouse, знала нас, естественно, как облупленных, но годами играла в жмурки, а с моей пройдошистой кузиной Галкой даже дружила.
Во всяком случае, в основной колбасной очереди Галка была неизменно первой, бабки с этим даже и не спорили.
Прежде чем тётя Миля умерла от рака в городе Шахты Ростовской области, она сделала неплохую карьеру в свои «гастрономные» годы — ушли под суд и в тюрьму два или три директора. А она распространила влияние на отдел «Сыры — Жиры» и соседний магазин, в народе — «Бакалея».
Когда я рассказывал друзьям о тёте Миле и сборной гастронома, многие интересовались:
— А откуда в Камышине взялись евреи?
Может, с подтекстом (Камышин всё же не старообрядческая сибириада), а может, и впрямь недоумевая. Репутация у моего родного городка сложилась не самая толерантная.
Ответ на этот вопрос отчего-то не прост: конечно, революции, репрессии, индустриализации и войны, но голой историей, без некоторой метафизики, тут не обойтись.
И ответ будет в духе очередных приключений славянской души. С ее фальшивой лихостью, периодической сменой внешности и внутренности, умением, оставаясь как бы вне времени, густо похабить доставшееся время, с ее жестокостью и сентиментальностью.
Мой старший и уважаемый товарищ любит повторять:
— О чем бы ни выпивали приличные, интеллигентные люди, на третьей бутылке все равно заговорят о двух вещах: евреях и КГБ…
Разумеется, он ведет речь о тех случаях, когда «приличные-интеллигентные» сидят по двое-трое, как им положено, а не шумным застольем, где если и считают бутылки, то по утрам, готовя мусор к утилизации.
Моему гуру вообще принадлежит масса остроумных алкогольных наблюдений. Например, о том, что только пьяницы вдруг понимают бутылку на уровень глаз, чтобы посмотреть, сколько еще осталось…
У меня таких наблюдений меньше; однажды я постеснялся дополнить его коллекцию. Он много писал о незабвенном спирте Royal, не отметив одного его побочного свойства. В те же «рояльные» годы (1992–1993) наркоманы из отряда «винтовых» очень ценили «сварщиков», умевших приготовить раствор под названьем «сексовуха», после которого возникало резкое и стойкое половое возбуждение — и у мужских людей, и у женских.
На самом деле, если ставить вопрос утилитарно, можно было легко обойтись без наркотических стимуляторов. Многие виды «Рояля» отличались аналогичным свойством — помню, как с девушкой, знакомство с которой до того момента было легким и галантным, мы внезапно уединились в туалете чьей-то съемной однушки и с диким энтузиазмом принялись хватать и тискать друга. При нашей тогдашней худобе это странным образом получалось даже лучше, чем синхронное стаскивание трусов крест-накрест. Когда всё громко и быстро завершилось и мы вывалились из «дабла», то обнаружили: в ванной происходит аналогичное, а у обеих дверей клубится толпа не страждущих одиночек, но сплетающихся парочек.
Другая моя мимолетная экс еще старшеклассницей и после того же «Рояля» попробовала себя сразу с двумя студентами, причем второго, который был вовсе не «парнем», но «другом парня», в момент его вынужденного вуайерства, сама в себя и пригласила. Видимо, эта история во многом определила ее дальнейшую раскованность.
Но — к теме.
Наблюдение моего старшего товарища о третьей бутылке в отличие от прочих сегодня несколько устарело. Про КГБ не говорят вовсе, если и вспоминают «фейсов», то по трезвой, но и тогда не говорят — какой смысл обсуждать чужой и закрытый бизнес?
Да и неприлично.
Евреев, может, и обсуждают, но не в качестве евреев. Такой вот заурядный, бытовой парадокс — важнейшая черта славянской души. С ее созвучием одновременно ангельским сферам и рок-н-ролльным адовым глубинам. С широтой, которую так и хочется сузить — и не скальпелем даже, а секирой. Вопреки Мите Карамазову и его автору вышло по-иному: зачем рубить и резать душу, безуспешно сокращая в размерах, когда можно ею поделиться? И в первую очередь с евреями. Которые по своей талантливости давно превзошли поделившихся.
Скажем, долгие годы столичная пресса полагала, будто всю политику нашего губернского города С. составляет конфликт (последовательно: газетная, уголовная, судебная, и, наконец, мифологическая стадии) депутата Соломона Николаевича Кванто и депутата же, только рангом чуть пониже, Натана Львовича Фламингуэйера. Прекрасно, что во всей их истории не было никакого бизнеса, только личное.
Рассказывали, будто читатели столичной прессы, вдохновившись корреспонденциями из губернского С., начинали искать его по глобусу на Ближнем, а потом и Дальнем Востоке. И не находили. А находили в центре Поволжья и России… Поскольку наши евреи отменили для себя географию и, глядишь, вслед за коренным населением отменят историю.
Да, надо объяснить, что Соломон Николаевич — юрист и артист-любитель, всегда при власти и, значит, при деле. А Натан Львович — бизнесмен, тоже в каком-то смысле артист — седовласый и харизматичный, местного значения диссидент, издатель недоброй газеты «Моя версия».
Энергия виртуальных сражений была такова, что душой, закаленной в междоусобицах, тоже пришла очередь делиться. И Соломону Николаевичу, и особенно Натану Львовичу. Маленькие сектанты из «Моей версии» чуть что начинают неумело гвоздить друг друга за предательство идеалов. Это понятно: предательство всегда обнаружить легче, чем идеалы.
Курды — великий народ, о чем свидетельствует хотя бы их кинематограф. (Мне недавно объяснили, что такой есть, равно как индийский арт-хаус.) Великий, но гонимый. В частности, и у нас их недавно гоняли: что-то там было по бизнесу о незаконных ларьках. Главным гонителем выступил Лев Захарович Висной, знаменитый строитель и депутат, сказавший о «некоренных нациях», начав с «бля» и закончив «бля», а первым защитником стал Семен Аркадьевич Шинкарь, председатель Общественной палаты губернии.
Но до столичной прессы у них пока не дошло.
Или вот. Прошли у нас выборы. То есть для всех нормальных людей как было, так и осталось, а для участников — повод целый месяц собираться и рассказывать, пиарясь, как их снова наебали — уже в геометрической, относительно прошлых выборов, прогрессии. Легитимно ругать власть и ее партию. Даже журналисты между выборами от такого отвыкают и поначалу интересуются. Оно занятно: как спор чернокожих рэперов на хрущевской кухне. Но потом, конечно, стоны обиженных приедаются, особенно про желание свободных, демократичных выборов. Потому что все, кроме самих желающих, понимают: при свободных и демократических их сметет, как выпитые пластиковые стаканы порывом ветра в уличном пивняке. И даже не власть, а те, кого сегодня на выборы не пускают. Они-то им припомнят весь этот рэп…
Мой политкорректный редактор сайта, обрабатывая фотографии с очередного брифинга протеста, негромко подозвал меня к экрану и показал. Как школьник школьнику порнографическую карту в физкультурной раздевалке. На экране был мужик, и шел он кандидатом от «Яблока» по одному из округов, и звали его Зоря Залкинд. «З, О, Р, Я» было последовательно вытатуировано на фалангах пальцев и хорошо видно на фото, как и другой рисунок, типа «Север» или нечто североподобное с конфетной обертки, а сам партайгеноссе, с его волосатыми запястьями, надбровными дугами и лысиной в шрамах, легко мог возглавить фалангу всё той же сборной гастронома моего детства. Может, и возглавляет.
В следующей и, пожалуй, центральной моей истории суровой ниткой сплелись выборы, нравы, пьянство и еврейство — хотя последнее, как мы и договорились, совершенно ни при чем.
Григорий Семенович Зеерсон был строительным магнатом, что у нас чрезвычайно распространено; из местных стройкланов когда-то вышел и Роман Абрамович, хотя упорно и не желает знать нас и полагать С. родным городом. Впрочем, таковыми он не полагает ни Анадырь, ни Москву, а полагает Лондон. И не потому, что не патриот. А потому, что начнут просить и доставать собой, воруя время в особо крупных, а жизнь олигархическая коротка. То есть коротка всякая жизнь, но жизнь олигарха — особенно, потому что хозяину ее жальче. Григорий Семенович мыслил сходным образом про краткость жизни, например как закрепить свою близость к бюджетным средствам, принципиальную в регионе, экономика которого напоминает цыганский табор, где торгуют, воруют, гадают и крышуют, но никто ничего не производит.
И Григорий Семенович вслед за многими коллегами из других кланов решил сделать новый бизнес — пойти в депутаты. Зеерсон, при своих делах с бюджетом, неофитом не был и политикой интересовался, дабы она не занялась когда-нибудь им — даже в щадящей миссионерской позе. Знал: группировок, облизывающихся на мандаты, в С. много, поскольку бюджета мало, но имеет смысл предварительно говорить о своих планах только с теми, кто реально рулит процессом. Вернее, реально рулил процессом один человек в Москве, но к нему можно было попасть, пребывая уже в депутатском звании, по рекомендации, на пару минут и только через год. Правда, у этого одного человека имелись в С. комиссары, которые, изматывая всех колхозным византийством, вели меж собой борьбу не на живот, а на всё тело, вернее, за близость к нему. Воевали они по-взрослому, но загадочным образом война была им мать родна: ибо «заносить» приходилось всем комиссарам сразу, а не в единое окошко.
Был еще губернатор, но Григорию Семеновичу заранее сообщили: главе региона кинут, как кость, два-три депутатских места, из которых он уже продал все пять, а за поддержку на выборах дерет он круто, при этом в контрах с комиссарами одного человека да лютый имеет антирейтинг… Был также мэр, но его Зеерсон оставил на потом. А к влиятельным людям, имевшим, как писали газетчики, тревожное прошлое, из которого в настоящее перенеслись кликухи, повадки и прочные связи с силовыми органами, он ходить поостерегся.
Впрочем, один влиятельный, про которого говорили, будто на киллера ему собирал весь город, но всегда не хватало какой-то мелочи, проявился сам.
Он позвонил плюс-минус полночь, явно зная, что делает. На экране мобильного высветились сплошные семерки, как отряд с томагавками:
— Гриш, мне тут электронят, ты в депутаты собрался? А чего, дело нужное. Я вот тоже иду. По списку партийному — что я, живность какая-то, в округе топтаться? Так есть тема? Зайди — обсудим…
И отключился, не дав произнести вспотевшему во лбу и под мышками Зеерсону ничего.
Уловив смысл слова «электронят», Григорий Семенович припомнил, что грядущее депутатство не обсуждал покуда даже с семьей.
Практически следом позвонил Натан Фламингуэйер. Также одобрил парламентские планы Зеерсона и пообещал «дать людей» — пиарщиков, политтехнологов и каких-то медийщиков. Григорий Семенович знал его манеру говорить — медленно, оставляя между фразами и отдельными словами долгие, беспокойные паузы. Куда странным образом нельзя было вставить ни согласия, ни возражений. Даже когда он спрашивал о впечатлениях, производимых его газетой. Впрочем, о своем недруге Кванто Натан заговорил быстрее и злее. А закончил так:
— В общем, я тебе пришлю людей, а ты, как отберешь штаб и пехоту, мне пришлешь за услугу десяточку. Грина.
Здесь Зеерсон сумел-таки вставить:
— А если не отберу из твоих, Натанчик?
— Отберешь, — пообещал Фламингуэйер и отключился. Всё это было зловеще и головокружительно перспективно.
Двум самым важным комиссарам одного человека Зеерсон утром позвонил сам. Первый возглавлял в области партию, второй — фракцию, первый был чисто, с галстуком, одет и лысоват, второй под серым пиджачком с депутатским знаком имел фланелевую рубашку в бордовую клетку и был хронически несвеж и нестрижен, демонстрируя, как горит на работе. Первый происходил из раскольничьих деревень севера С-кой губернии, второй — из нечерноземных колхозов соседней области. Оба полагали себя земляками шефа, первыми соратниками и правыми руками.
Оба тоже оказались в курсе, говорили с Зеерсоном с какой-то деловитой лаской, быстро назначили встречи и напомнили о «партийных проектах». Сам знаешь — благоустройство районов, помощь нашим ветеранам и молодым специалистам, обучение сельских ребят языкам по Интернету.
Григорий Семенович не знал и обратился к опытным людям. Те объяснили: партийные проекты — это деньги, которых Зеерсону не должно быть жаль на хорошие дела. Но самому никаких ветеранов и врачей с воспитателями искать не надо, тем более ехать в деревню за Интернетом. Достаточно «занести» комиссарам, а там определят, где нужнее.
Первый комиссар принимал в своем кабинете среди оргтехники и под портретами президента, премьера и одного человека. Предложил кофе и отвечал на звонки по мобильному. Второй — на диванах в переговорной (попросил не соединять), с зеленым чаем и конфетными вазочками. Портрет там был единственный — один человек, широко улыбающийся, на просторах областного ландшафта.
Разговор между тем получился совершенно одинаковым.
— В депутаты собрался? А чего, дело нужное. Давно к тебе присматриваемся (в этом месте оба комиссара покосились на портрет одного человека, чтобы стало понятно — с кем вместе присматривались). Сами предложить хотели, ждали, пока созреешь… Лучше с муниципальных, конечно, начинать, но и тебе три года тоже терять неправильно, раз загорелся. Обстановка сложная. Мне вон аналитику принесли, оппозиция аж выпрыгивает со своими криминальными спонсорами. Никаких денег не жалеют, чтоб пилить потом бюджет дефицитный… У тебя как с ними, Семеныч?
— Никак… Так, здоров-привет.
— Что-то неделю назад аж два часа и семнадцать минут здоровался с… (прозвучала кликуха одного из влиятельных). В ресторане «Старый Баку», в летнике.
— Да по бизнесу, — повинился Зеерсон. — Они Савватеевский песчаный карьер взяли за долги, зовут в долю…
— Не надо тебе этого. Ни карьера, ни доли… Ты человек наш, местный, всю жизнь, еще с СССР, на стройке. Свой бизнес имеешь, с бюджетными деньгами работаешь. Тут аккуратнее… Кстати, по последнему году и прибыль, Семеныч, неплохая у тебя. А у нас партийные проекты — сам знаешь — благоустройство районов, помощь ветеранам и т. д.
— Знаю, знаю, — понял намек Зеерсон и засуетился рукой в портфеле.
— Это да. Это конечно. Для первого раза, чтобы было понятно — наш человек. А вот выборы пойдут — опять без тебя никак. Агитаторы от двери к двери, медийка, билборды, комиссии, наблюдатели. Мероприятия, концерты ко Дню губернии. Юбилей ветеринарной академии. Николай Баксов приедет и Жасминова-Семендуева. Сатирики, юмористы…
А расклад, Семеныч, такой. В партийный список ты не успеваешь. Там уже шесть человек на место, несут и несут. К тому же, извини, список еще заслужить надо. К бабке не ходи… И к губернатору не ходи — кинет всенепременно. С такими, как он, друзьями и оппозиции не надо. Сельский округ тоже не советую. Там кой-где избраться, конечно, полегче, вон судьи областного племяш в Малининском районе на прошлых выборах всего за лимон взял восемьдесят процентов. Но ты же сам себя уважать перестанешь, да и разошлись уже сельские по старым партийцам. А вот в городе есть еще места, есть… Где тут бумага у нас? Без очков не вижу… Ага, вот — Пролетарский район, N-ский округ. Там тебе и борьба, и опыт, и, как его, адреналин. Там победа трех сельских дороже. Соглашайся и начинай работать. Поддержим.
— А с мэром согласовано? — спросил Зеерсон, знавший, что мэр города, спортсмен, автогонщик и стремительно растущий политик, полагает Пролетарский, откуда вышел и состоялся в самые трудные годы, прочно своим.
При упоминании о мэре оба комиссара чуть перекосились, первый на правую сторону, второй на левую.
— А что мэр? Все в единой команде (быстрый взгляд на портрет одного человека). Мэр парень, конечно, амбициозный, да и накручивают его разные там версиями своими… Но куда денется с подводной лодки. А захочет поиграть — остановим. Не остановится — у нас всегда есть красная федеральная кнопка.
Тут оба комиссара снова бросили взгляды, первый — под стол, второй — под столик, видимо, проверяя, на месте ли кнопка.
Красная федеральная кнопка Зеерсона укрепила окончательно. Он решился. Он устроил корпоратив в «Старом Баку», заставив коллектив выпивать за победу. Он взялся рисовать выборную смету. Он захотел видеть обещанных Натаном политтехнологов с пиарщиками, и тот прислал их во множестве.
Смотрины заняли несколько дней, обогатив Зеерсона явно излишней, совершенно Экклезиастовой премудростью. Новый мир раскрылся перед ним неожиданным и не лучшим своим космосом — как будто на одной из версий канала «Дискавери» собрали все самое отвратительное из жизни беспозвоночных и позвоночных, включая приматов. А бедный Григорий Семенович вынужден всё это не только, не отрываясь, смотреть, но и осмысливать.
Электоральных дел мастера напоминали сразу многих домашних животных в момент одичания. Спаниелей в охотничьем азарте. Мартовских и валериановых котов. Голубей на размоченном хлебном крошеве. Бассетхаундов, таскающих по асфальту вислые муды былых триумфов. Дворняг, ищущих и обретающих вожака. Колхозников, наизусть знающих все дома с самогоном — где поставили, а где уже сварили…
Но это полбеды.
Зеерсон неплохо знал две людские породы — человека на стройке, от разнорабочего (цемент-раствор, майна-вира) до прораба, и, конечно, серьезных мужиков из конкурирующих кланов — даже такой оригинал, как Лева Висной, был от начала до конца предсказуем, как и его «бля».
Понятны были карьерные чиновники — в диапазоне от явных алкоголиков до скрытых извращенцев с общим коррупционным знаменателем. И прозрачной системой сигналов, от всех этих белковых тел исходивших.
Но тут каждый явившийся на встречу специалист фонил неожиданно и страшновато. Пороки, жившие в этих людях, тихо шелестели и заплетались, как клубок совокупляющихся змей. Привычный набор — алчность, пьянство, жадность и необязательность — в этом научно-популярном порно воспринимался как возможность отдохнуть глазу и успокоить душу.
Именно поэтому Зеерсон, переев лишних знаний и ощутив приближение тошноты, определил в руководители своей кампании политтехнолога Сергея Насекомых с его прочной славой человека прямого и запойного. Впрочем, Зеерсону объяснили, что на время кампаний у Сереги ни-ни, мораторий, а вот как выиграет, тогда да… На стакан присаживается не по-детски. Неделя, две… Иногда до откачки. Зато, как многие алкоголики, между циклами Сергей Насекомых суров, рационален и пунктуален. Даже по-своему порядочен. К тому же непревзойденный во всем федеральном полпредстве мастер чернухи и свинцовых предвыборных мерзостей. Покруче Геббельса и Доренко.
Уровень способности Сергея к мерзостям Зеерсон оценил сразу, при первой же их, определявшей стратегию, беседе.
Насекомых развалился в кресле напротив, неумело раскуривая сигару. Сигары стали модными с легкой руки одного из влиятельных в узком их кругу; Зеерсону при последней встрече законодатель сигарной моды тоже предлагал, и воспоминание это было Григорию Семеновичу неприятно.
— Григорь Семеныч, — начал Насекомых. — Вел я тут одного в Подмосковье. При бабках больших, народный такой типаж, и вдруг — голубой. Мне-то что за проблема, я не гомофоб. Но в нечерноземной России избрать гея — абсолютно нереально. Он, хоть и не открытый голубец, но слухи клубились, да и присмотреться к кандидату — точно всё не так, мутно у дядьки с сексом. А конкурент уже листовки заготовил — коллажик такой, стоит наш мальчик, голый, в чем мать в детдом отдала, а рядом — два негра вооот с такими инструментами… Типографию-то мы закрыли, но мозги людям не арестуешь. Что я делаю? Записываем передачу «Когда все дома», с обаятельным ведущим, за пятнадцать штук всего договорились, и показываем по первому каналу в кругу семьи — у нашего жена была, позабыта, заброшена, в доме за городом, с дочкой… Но жена — женой, у Бори Моисеева, может, тоже жена, да и у Армани подруги. Дальше, конечно, подороже. Привожу во Дворец спорта, семь тыщ мест, «Виагру», со всеми ее жопами и сиськами, подарок городу. «Виагра» эта ночует в люксах, типа не успели уехать из-за ажиотажа. А на следующий день во всей желтухе — заголовочки вроде «Леонид — Брежневу» (кандидата Леонид звали). Или «Брежневский застой эрекции». Снимки папарацци. Дескать, у молодого олигарха роман с солисткой «Виагры». Когда без всякой виагры наш Ромео ночью лезет на балкон отеля, в зубах — тысяча евро и одна роза, дело к свадьбе, бракосочетание после успешных выборов… Итог — наши пятьдесят шесть процентов, конкурент-натурал нервно пиздит своих штабных… Или вот был у меня случай в нефтяном регионе…
— Ты к чему это, Сергей? — перебил Зеерсон.
— К тому, Григорь Семеныч, что есть у меня к вам маленький, но на самом-то деле очень большой вопрос. На лице у вас ничего не написано, даже татарских скул там нет, одни усы, но в паспорте, я догадываюсь, написано слово «еврей».
— Ну? И что?
Зеерсон действительно, со среднего школьного возраста, когда начал заниматься боксом и академической греблей, на эту тему не задумывался. В Политехе еще меньше — на строительных факультетах были все вокруг советские, все вокруг свои. В бизнесе и того гуще…
— А то, Григорь Семеныч, что округ наш расположен на Пролетарках. И какой там пролетарский интернационализм, вы либо знаете, либо догадываетесь. Шли бы вы в центре города, где и мед, и пед, и цирк, — никаких проблем. Там даже старый хулиган Слуцкер на прошлых муниципальных взял второе место — без единой встречи, без медийки, с одной фамилией. А чтобы пролетарцы в едином порыве проголосовали за кандидата по фамилии Зеерсон, надо восемь тыщ мужиков округа напоить, а двенадцать тыщ баб — удовлетворить каким-то иным способом. Но и это без гарантий, поскольку варианты взаимоисключающие. Можно взять на время выборов псевдоним, законодательством разрешается. Ясно, что не подходит. Вы человек известный, уважаемый. Значит, надо менять не оболочку, а суть. Сделать вас — а) русским; б) своим. Первое — концепт кампании, второе — ее тренд.
— Сергей, я, как ты, возможно, знаешь, благотворитель. И в своей жизни больше помогал храмам, чем синагоге, в которой, кстати, и не был ни разу. Но это я к тому, что не ты меня сделал евреем, не тебе меня переделывать.
— А не надо переделывать, Григорь Семеныч. Так и будете Зеерсоном, только с русскою душой, как писал классик, тоже, кстати, шотландец по паспорту. Вы поймите, Григорь Семеныч, это евреем трудно быть, а русским — одно удовольствие. Если, конечно, возможности есть. Официальную часть кампании мы не трогаем — агитосы ходят, листовки клеим, подъезды ремонтируем, комиссиям башляем. Русским поработаете в неофициальной. Делать ничего особо и не надо — мотаться по кабакам, с девками иногда палиться… Можно разок в ментовку попасть. А лучше дадим инфу, что на вас прокуратура наезжала. Не сейчас, год назад. Все это сливаем в прессу и даже на ТВ. Народ думает — ага, какой он на хер еврей, он мал, как мы, мерзок, как мы, и даже хуже, чем мы… Потом свечки, попы, грешитькаяться. Привезем в поддержку какого-нибудь самого русского певца. О! Кобзона!..
При словах политтехнолога о законном предвыборном праве на девок у прекрасного семьянина Зеерсона мягко ёкнуло в груди. Григорий Семенович узнал это ёканье, оно случалось всегда, если проезжать в темное время суток вдоль одного местного бульвара, где паслись уличные барышни. Вернее, отдыхающая смена перекуривала на бульваре, а основная перекуривала у трассы «Проспект 50 лет одиночества Октября».
Уже года два, как они оттуда исчезли — говорят, новый начальник областной милиции, принимая дела, ехал мимо и скривился: убрать. И они перешли с улиц под крыши, оставаясь, впрочем, под всё той же и одной крышей — ментовской.
Само по себе зрелище девчонок определенного назначения, в шахматном порядке, стайками, занимавших рабочие места, Зеерсона волновало и обещало много жизни в самое ближайшее время. Девки синели губами и белели ногами, даже те, кто был в штанах. Но Григорий Семенович так ни разу и не решился.
— И где же это я буду м-м… становиться своим и русским? В казино? — Зеерсон попытался изобразить легкий сарказм и знание нелегкой жизни богатых.
— Нет, казино не пойдет, — энергично взмахнул сигарой Насекомых. — В казино, если оно не закрытое, давно тусят одни лохи и лузеры, играют на воздух. И пролетарцы не поймут, у них с игорным бизнесом свои счеты. Тут у половины электората детишки просадили в игровых автоматах всё на много пенсий вперед. До самой смерти… Как хоронить — непонятно. Если уж так, Григорь Семеныч, повело на прожигание жизни, не отклоняйтесь от нашего национального курса. То есть лучший тут вариант — баня. Или стрип-клубы. Еще и сэкономим, там свои видеокамеры стоят, не надо будет телевизионщиков гонять. Приобрели нужный слив — и вперед, в массмедиа.
…Между тем разведка Сергея Насекомых доложила: мэр, игнорируя заверения комиссаров одного человека «о единой команде», наложил накачанную лапу на весь Пролетарский район. В №-ском округе, где Зеерсон, мэр выставил кандидатом своего личного охранника — согласно известным традициям отечественной и древнеримской политики. Вслед за слухами охранник — парень с широким добрым лицом и небольшими злыми глазками — сам появился в округе. И не просто появился, но, как выразился Насекомых, «нарисовался, хер сотрешь».
Работяги из многочисленных предприятий Григория Семеновича, сорванные с основных заказов, роились весенними пчелами среди хрущевок округа, как вокруг брошенных ульев. Конопатили подъезды, прикапывали бурые скамейки дизайном под бревна-завалинки (часть замысла Насекомых по русификации Зеерсона), слепили сваркой, склеивая детям из железа турники и брусья.
А охранник въезжал во дворы, не стесняясь джипа, и позировал для фото и видео на фоне чужих трудов. Смеялся в лицо электорату, влюбляя в себя старух и тинейджеров. На ходу, без всяких пиарщиков, рождал корявые и энергичные слоганы: «Пацан сказал — пацан отвёртку», «Турники и брусья — нынче правят Русью. А не водка…», «Вместе с мэром стану первым».
Возмущенный и даже чуть восхищенный Григорий Семенович принялся звонить комиссарам одного человека. Первый вежливо откликнулся, обещал перезвонить, потом был на совещании, потом у губернатора, потом на фракции, потом в Москве у одного человека, потом пропал из зоны действия сети.
Второй звучал немного раздраженно:
— Я тебе говорил, без паники. Взялся за гуж… Про красную федеральную кнопку помнишь? А мы никогда не забываем… С мэром у нас — консультации. Тоже дело непростое, затратное. А ты как хотел? На проекты подбросил с барского плеча и думаешь — народ тебя в жопу целовать будет? Все вы так… А мы-то Семеныча поддерживаем, лоббируем… Ты там у себя один, а у меня еще сорок кандидатов. И все — кто с претензиями, кто с амбициями. Нет чтоб заехать в переговорной чайку попить и так, за консультациями…
Григорий Семенович в дальнейшей своей поддержке заверил, но попросил как-нибудь консультации ускорить. Комиссар смягчился, однако дал понять, что продолжительность консультаций — не Зеерсонова ума дела, и вообще говорил о консультациях строго и длинно, пока Зеерсон не догадался, что таинственные консультации — как и партийные проекты, один из псевдонимов денег.
Охранника мэра звали Дима Кисилев, что вдохновило Сергея Насекомых.
— Мы ему найдем двойника.
— Как это? — удивился Зеерсон.
Насекомых объяснил, что это одна из самых древних и эффективных политических технологий. Чтобы растащить голоса, нанимают и регистрируют подставного кандидата — однофамильца главному конкуренту. Чем проще фамилия — тем легче найти подставу (вам-то, Григорь Семеныч, тут бояться нечего). Если подойти творчески, можно отыскать волонтера не только однофамильца, но и тезку. А если совсем покреативить, можно протащить двойника в избирательном бюллетене на графу выше, чем конкурента, используя алфавитное преимущество. Допустим, конкурента зовут Иванов Владимир Николаевич, а подстава — Иванов Владимир Михайлович. И идет он тогда не лесом, а выше номером.
— А избиратели — что, не видят, за кого птичку ставить? Оказалось, видят, но не все и не всегда. Вон, в соседнем районе, где каждый раз идет во власть известный политик Помещенко, подставным Помещенко давно работает местный один мужичок, и это его основной доход по жизни. И народ не устает голосовать за обоих. Иногда побеждает настоящий Помещенко, иногда Помещенко подставной. В смысле, конкуренты основного Помещенко. Был у Сергея и другой случай: когда знаменитому гангстеру Мальцову обмиравшие со страху конкуренты нашли двойника Мальцова, Насекомых разыскал и зарегистрировал еще двух Мальцовых — за одним даже отправился вплавь на турбазу. Список кандидатов забеременел близнецами Мальцовыми и абсурдом, затея потеряла всякий смысл, и двойники, один за другим, с выборов снялись.
Кампания продолжалась своим чередом, консультации затягивались, Дима Кисилев ставил округ на уши, точнее — раком, Зеерсон же продолжал обогащаться явно излишними и подчас вредными познаниями человеческой природы.
Теперь к нему косяком пошли медийщики, чьи пороки, относительно политтехнологов, казались заметнее и проще, а внешности — симпатичнее. Запомнилась местная теледива Ангелина, блондинка с хитрым детским личиком и тяжеловатой фигурой, когда-то она вела эротик-ток-шоу «Три шляпки», а сейчас затевала кулинарную хронику «Семь круп». Сергею Насекомых, который был перед ее мужемчиновником в давнем неоплаченном долгу, а потому привлек Ангелину на кампанию Зеерсона, очень понравилась ее идея агитационных телероликов.
Зеерсон гуляет по району, заходит, по наитию, в дома, а там — ветераны, гоняет чаи и решает вопросы одним нажатием кнопок мобильного. Вариант: в выходные помогает ветеранам копать огороды. Еще вариант: дает самому заслуженному ветерану квартиру в строящемся доме, не дожидаясь государства. Оно понятно, что квартир не напасешься, но стройка — дело небыстрое, а ветеранский век короток.
Выяснилось, однако, что ветеранов в округе практически не осталось — кто выехал к детям, в центр, кто к отцам, на кладбище. Тогда Ангелина переиграла и, заявив, что кладбищенская картинка — лучше всех живых, придумала, как Зеерсон ухаживает за ветеранскими могилами. То есть ухаживают его люди, и только за одной могилой, а Зеерсон позирует.
Вышло нехорошо.
Агитгазетка Димы Кисилева «Охранная грамота» под рубрикой «Еврей с лопатой» дала снимки и статью «Так, жид, нельзя!»: «ОНИ свели их в могилу, а теперь ОНИ надругаются над их прахом»…
В компенсацию Ангелина придумала стишок для детского электората. Он заканчивался так:
Спи, малыш. Хранит твой сон
Дядя Гриша Зеерсон.
Но медийщики были хотя бы веселыми. Остальная публика, осаждавшая Зеерсона, полагала, будто выборы — самая унылая пора, хотя, конечно, и очей очарованье, поскольку Зеерсон поначалу сильно проникался и почти не отказывал. Грузили его проблемами чрезвычайно квалифицированно.
Насекомых, спасибо, неплохо фильтровал ходоков, но многие и прорывались.
Содержатели притонов бездомных животных, члены обществ абсолютной трезвости, все бесчисленные подвиды экологов, борцы с наркоманией, напоминавшие сектантов, и сектанты, похожие на наркоманов, лидеры национальных диаспор с однообразным акцентом и фамилиями, в которых повторялось «оглы», рыцари ролевых игр и выпускникидетдомовцы, председатели ТСЖ (на один и тот же дом случалось по нескольку ТСЖ), но особенно много было спецназовцев малых войн и локальных конфликтов. У Зеерсона сложилось впечатление, будто после войны Россия беспрерывно воевала, а всю Советскую, а потом Российскую армию составлял исключительно спецназ.
Особо доставал один подполковник в штатском, представлявший фронтовое братство ветеранов миротворчества в Нагорном Карабахе. Он, как все, не исключая приютских экологов, обещал тысячи голосов в загашнике и чуть ли не жизнь вечную.
Но Зеерсон на третий месяц кампании был более-менее опытен и притворялся глухим.
— А вы сами-то служили? — грохотал ходок, как минометный обстрел в горах Карабаха.
— Ну?
— Что ну?
— Ну не служил… — признавался Зеерсон.
Ветеран заметно радовался, врал и грохотал дальше, изредка прерываемый зеерсоновскими «а?», «что?», «не слышу». Григорий Семенович даже изображал манипуляции с отсутствующим слуховым аппаратом.
«Карабах» уставал, потел, садился, вскакивал, наконец приближал непозволительно близко свою багряную, в асимметричных морщинах рожу к уху Зеерсона и орал, собрав уходящие силы:
— Что «что»?! Деньги давай!
Но самым противным в народоведении оказалось другое. Не замечая никакого Насекомых, мимо него, аки сквозь стену, уверенно шли настоятели строящихся храмов, председатели участковых комиссий, директора школ, где эти комиссии располагались, и главврачи клиник, где комиссий не предполагалось. И получали свое, не торгуясь.
Программа Сергея Насекомых по русификации зеерсоновской души тоже принесла Григорию Семеновичу мало радостей. До выборов он был убежденным трехдневником — выпивал вечером в пятницу, похмелялся в субботу, стараясь не раньше двенадцати дня и хорошими напитками, к вечеру тяжелел, а в воскресенье обходился либо дневным пивом, либо вечерней маленькой коньячку, для сна.
Теперь будничное и почти ежедневное пьянство утомляло и раздражало, как любая смена вех в зрелом возрасте. Их подобралась компания: глава Пролетарского района — бывший комсомолец, начитанный и порочный, плюс кто-то из его бесчисленных друзей — зять-дорожник, татарин-энергетик, толстый и кудрявый вакхического темперамента банкир, иногда журналист-нигилист.
Долгожданное прикосновение к пороку случилось, многократно повторилось и уже не вызывало ёканья, которое, как оказалось, и было в сетях порока самым ценным. Да и вообще ничего не вызывало, кроме слабой эрекции. Эффект новизны пропал быстро, поскольку регулярный разврат обернулся привычными занятиями — ночным питьем коньяка стаканами (от водки девки всегда преувеличенно громко отказывались) и кухонными разговорами. Впрочем, девчонки из райцентров и сел, редко старше двадцати (может, врали), в жизни почему-то понимали не меньше, а то и больше тэсэжэшников, комсомольцев и политтехнологов. Это успокаивало.
В стрип-клубах Зеерсон менял при входе деньги мелкими купюрами для вознаграждения и возбуждения танцовщиц, заказывал водку, томатный сок и кофе для бодрости. А дальше огромный комсомолец-глава уже никому не давал вставить купюру, загораживая собою артисток и лапая их. Букетики денег переходили к нему, от него к девушкам, и когда в штабе отсматривали стрипклубные пленки, получался пиар главы, а никак не Зеерсона, который на втором танце мирно засыпал щекой в пепельнице. В конце концов Сергей Насекомых все же отобрал для телевизора пару кадров, где Григорий Семенович исхитрился сунуть зеленую денежку в чьи-то красные стринги. После семейного просмотра Зеерсон почувствовал себя как Никулин в «Бриллиантовой руке» — жена еще верила, что ночные похождения — часть предвыборного техзадания, но в том, что выборы и придуманы ради подобных заданий, сомневаться перестала.
Глава пострадал больше — его по телевизору узнал мэр, вызвал и, без всяких оргвыводов, больно ударил по голове. Причем бил среднего роста мэр высоченного главу почему-то сверху вниз.
Но самое поганое случилось не в стриптизе или в кабинете у мэра, а в бюллетенях. Пока Насекомых искал охраннику Диме Кисилеву двойника, в округе был зарегистрирован в качестве кандидата в областные депутаты некто Григорий Зеерсон, русский, безработный, образование незаконченное среднее, плюс-минус схожий с нашим Зеерсоном год и месяц рождения.
Штабисты охранника не искали никакого Зеерсона, а просто сделали его. Лабораторно: через смену псевдонима — законодательством разрешается.
Нет смысла рассказывать, как свежеиспеченный Зеерсон, местный, с Пролетарок, синяк — плюгавый и агрессивный — мотался по встречам с избирателями и что он там нес от имени Зеерсона и своего собственного. Публика была бы в восторге, если бы публике не была так фиолетова вся эта дурная и теперь уже дрянная история.
Отчество подставному Зеерсону дима-кисилевские, вернее, конечно, мэрские политтехнологи выбрали на ту же букву, что у настоящего Зеерсона — Саулович, вроде тоже библейское — но выше в алфавитной иерархии, как бы подписываясь в своей пиарщицкой виртуозности.
Выборы Григорий Семенович проиграл не только Диме Кисилеву, но и чуть ли не Зеерсону-2, в бюллетенях — Зеерсону-1. Который, впрочем, объявив, что снимает грех с собственной души, после выборов каялся в пивных и Интернете, мусолил, выкрикивая, старую свою фамилию, которую никто не мог запомнить, так она стерлась в предвыборных технологиях, и рассуждал, будто неизвестно — кто еще больше наказан, Зеерсон или он, тоже по гроб жизни Зеерсон, ибо теперь никто не даст денег на возращение доброго имени и исторической справедливости. А хотя пусть дает сам этот еврей, я к нему еще зайду, в контору-то…
После наполненной коньяком и валокордином ночи подсчета голосов мобильник Григория Семеновича вымер, как жизнь на Марсе. Причем в обе стороны — когда он пытался набирать комиссаров одного человека, ему уже не говорили ни про фракции, ни про губернатора, ни про консультации. Просто не отвечали. Исчез из зоны действия сети даже голос женского робота, советовавший перезвонить позднее.
Между тем комиссары явно не вымерли, поскольку вместе и поочередно мелькали по телевизору в новостях и передаче блондинки Ангелины, явно ревниво и скрупулезно подсчитывая, кому досталось больше эфирных минут.
Зеерсон взял сам у себя отпуск за свой счет и запил.
К концу первой запойной недели телефон ожил. Звонил мэр:
— Григорий, я не поздравлять, ни сочувствовать не стану. Мы сделали бы в округе любого. Пролетарский район наш. Это и московские знают, и блатные, и конторские. А ты работал достойно, мужчина, боец. Говорят, лямов двадцать в округ вбухал? Прилично… Ну не в моих правилах отбивать чужие бабки, а вот тема пообщаться есть. Мы там большое строительство в районе открываем, жилое, офисное, спортсооружения. Дашь нормальную цену за квадрат — твои заказы будут. Патриотам города вместе работать надо, а не рвать друг друга… А выборов на нашу жизнь хватит. Опыту было маловато — партийцы наши тебя кинули, знали, что я там своих людей веду, давно в Москве перетёрто было. Да и команду ты себе подобрал… Этот твой, подонок, Насекомый вроде фамилия, изначально на нас работал, он тебе и алкана этого в подставу сообразил. Комиссии и бюджетники тоже были заряжены, не за бабки, за страх — всех заявления заставили сдать, с открытой датой. Ладно…
У Зеерсона в унисон запою развилась индивидуальная болезнь — он вдруг открыл, что окружающий мир, как общий сортир стыдными тайнами, битком набит однофамильцами, болезненно переполнен ими; они находятся друг с другом в странных и душных отношениях, таких, что не разобрать, кто настоящий, а где подстава. Видимо, поэтому в политическую и всенародную практику вошел забористый термин «тандем».
Если один из однофамильцев участвовал в сюжете на первом канале телевизора, то другой вещал по «Эху Москвы», а были еще радио типа «Шансона», где их привечали скопом и заставляли петь всех сразу. Однофамильцы туго взаимодействовали в списках новоизбранных парламентов и, как припоминалось Зеерсону, в составах учредителей множества фирм, с которыми ему за долгую жизнь в строительном бизнесе приходилось иметь дело.
Как-то в ожившем телефоне завозился лапками, возник однофамилец насекомого политтехнолога, из тех его коллег, что работают наводчиками в мелких электоральных делах. Зеерсон, пьяный настолько, что почти трезвый, замычал в трубку.
— Григорь Семеныч, — эротично шелестел голос. — Муниципальный округ освободился, после того как ваш Кисилев в область зашел. Там собирается другой Кисилев, Максимка, юридическая контора у него, но надоело ему там партийные проекты отмазывать… Тем более Максимке пообещал один человек, что, если он в город не пройдет, ему всю канализацию отдадут. Так что чуваку прямая выгода слить кампанию, канализация по любому круче, там такой бабос… Соглашайтесь, Григорь Семеныч, пока округ чистый, стопроцентно возьмем…
У Зеерсона что-то кипело внутри, рвалось пузырями и не находило выхода, кроме крика:
— Кисилев! — орал он сипло и страшно. — Кисилев! Зеерсон!
Стакан водки, призванный пригасить пожар, пролетел незаметно и даже не зашипел внутри, огонь между тем разрастался, захватывая ребра и приближаясь к горлу, в комнатах и во всем мире закончился воздух, и тут настоящий Григорий Семенович Зеерсон умер от внезапного и обширного инфаркта. Успев увидеть себя со стороны и чуть сверху всей своей жестокой, нежной, выпирающей парадоксами душою.
Господни ангелы подхватили душу дяди Гриши Зеерсона, похожую в верхней части на бюст дважды героя на родине, а снизу — на развевающиеся полы зимнего масхалата. Ангелы понесли душу из С-кой губернии в область войска Донского, где над городом Шахты другая ангельская сборная сопровождала душу скончавшейся тёти Мили в еще более южном направлении.
О конце тёти-Милиной жизни мне на одном из камышинских юбилеев — знаменитой на Втором участке многолетней директрисы ДК «Строитель», а ныне персональной, ордена Знак Почета, пенсионерки Светланы Петровны, исполнялся 75-й год со дня рождения, — рассказала тётя Рая Фуцинша. Странное прозвище когда-то возникло из-за того, что тётя Рая краткое время сожительствовала с неким Фуцаном, которого прозвал так мой дядька, наверное, имея для этого какие-то корпоративные основания. Говорили, будто дядька с Фуцаном пребывают в принципиальном соперничестве длиною в жизнь — дядька выигрывает количеством ходок, Фуцан — их протяженностью. Или наоборот.
Во времена сборной гастронома мы все были уверены, что Фуцан — это фамилия и звучит как Фуцин. Когда случались такие счастливые моменты, что дядька и Фуцан одновременно были дома и Фуцан заходил к дядьке в гости, кузина моя Галка открывала дверь и громко, сразу всем, включая Фуцана, объявляла:
— Па-ап! Тут к тебе дядь Саша Фуцин…
И дядька, и Фуцан давно умерли, а прозвище у тети Раи осталось.
Светлане Петровне в подарок Фуцинша принесла четыре блюдца с золотистой каймой и три чайные ложечки.
— Светик! — объяснила она. — Блюдца — это в наборе, а ложечки — от меня. Стоят они все 270 рублей. Знай, Светик, что на твоем юбилее я не съем и, само собой, не выпью больше чем на триста. Не переживай.
Когда застольцы — банкет происходил в полуподвальной кулинарии по улице Войны и Мира — заспорили, сколько прекрасных индийских кино они посмотрели в бытность юбилярши директором «Строителя», я подсел к Фуцинше и спросил, как тётя Миля вообще оказалась в Шахтах Ростовской области (они множество лет слыли подругами).
Тетя Рая оказалась доброй, милой и мудрой женщиной.
— Так они оттуда родом, Алеша, — сказала она. — Не из Шахт, а из Енакиево, городок такой тоже есть. А в Шахтах она коттеджик купила с огородом десять соток. Помнишь, когда с дефицитом совсем плохо стало и всё появилось, она из гастронома и ушла. Мужик умер совсем, спился, Вовка, сын, тут у нас, на Втором участке, занаркоманил, к тому же доктора прописали степной юг. Была я там. Мама ее, баб Люба, помнишь, наверное, уже восемьдесят старухе было, а она всё губы красила, собралась к Миле, и Миля попросила меня проводить — как бы в дороге чего со старухой не случилось. Но что с баб Любой могло случиться… Приехали. Миля нам, ни здрасти, ни насрать, сразу с порога: «Мама! Тут казаки очень не любят евреев, так что будешь ты никакая не Шлимовна по отчеству, а просто Любовь, например, Яковлевна. На Ивановну и Николаевну не тянешь. А ты, Рая, следи за ней, чтобы не забывала». А я смотрю и думаю — ну цирк! Тут эта Любовь Яковлевна как рот откроет, казакам и про Шлимовну знать не надо…
А вот Милю они любили за что-то. Только и слышно: «Миль Хрихорьевна, Миль Хрихорьевна», да и сама она «хэкать» научилась получше местных, у меня к концу от этого «хэ» уши чесаться стали. На огороде работали. Мама, лифчик на восьми пуговичках, юбку подоткнет — и такая вся из себя Любовь Яковлевна с мотыгой. А жила там Миля не так чтобы богато, не то что у нас на Втором. Ну, стенка в доме, хрусталь, ковры, телевизор, музыка. И всё (привычкито у нее с гастронома остались) — будто бы по блату. Вечером ложимся, она ночник зажжет, достанет кубик-рубик и покрутит минут семь — на сон грядущий. Всё у нее по блату, а кубик, говорит, по «большому блату».
Моя собеседница побывала и на похоронах тёти Мили. Когда раздавали вещи покойницы на память близким, Фуцинша попросила кубик Рубика. Я представил, как он застыл маленьким авангардным памятником на стареньком ее телевизоре, поверх кружевной салфетки, и солнечные лучи в жаркий камышинский полдень золотят мохнатую пыль на красном боку.