Русская литература — куда более сложно организованное явление, нежели PR. В ней тандема так и не сложилось.
Проще говоря — Владимир Путин сделался полноценным персонажем, а подчас и героем отечественной словесности. С Дмитрием Медведевым этого, увы, не произошло.
В произведениях биографического жанра и на сегодняшний день путиниана лидирует с большим перевесом, а потенциал ее, надо полагать, огромен — от будущей ЖЗЛ до отдельных посвященных ВВП томов в серии «Руководители российских спецслужб» или «Авантюристы и самозванцы на русском троне». Забегая вперед, рискну предположить: участь самостоятельного героя мемуаристики г-ну Медведеву также не грозит, он явно обречен на роль персонажа второго плана в грядущей мемуарной литературе, посвященной путинской эпохе. Актуализуется, в который раз уже, анекдот про Брежнева, который в фольклорных википедиях характеризуется как «мелкий правительственный деятель времен Аллы Пугачевой». Тот же анекдот, кстати, пророчит появление и самих википедий, в том числе пародийных.
Собственно, контуры гостьи из будущего — путинской мемуаристики — довольно отчетливо проступают в замечательно креативном проекте журнала «Коммерсантъ-Власть» «Кремлевские стенания», где псевдомемуары от лица знаковых деятелей эпохи (Владислав Сурков, Василий Якеменко, Роман Абрамович etc) сочиняют именитые литераторы страны (Захар Прилепин, Авдотья Смирнова, Станислав Белковский etc). Если не ошибаюсь, Медведев там пока ни разу даже не упомянут.
Забавно, кстати, что с этой, в широком понимании, «Аллой Пугачевой» были связаны либеральные надежды на медведевское правление куда в большей степени, чем с его декларациями «свобода лучше, чем несвобода», «лошади едят овес» и «Ходорковский неопасен для общества».
Дело в том, что начиная с 60-х годов XX века продвинутые россияне идентифицировали «своих» по музыкальным пристрастиям; своеобразной политической программой явление обзавелось в перестройку, когда Андрей Макаревич заявил: в стране хорошо настанет тогда, когда к власти придут люди, слушавшие в юности The Beatles. Поэтому когда Дмитрий Медведев признался в давней и прочной любви к Deep Purple, это было воспринято с нешуточным энтузиазмом еще и потому, что «пёрпл» казались заметным превышением «битловской» нормы.
(Чтобы недалеко уходить от темы, можно вспомнить героя-меломана из «Заводного апельсина». Или абрека Джафара из хорошего советского этнофильма «Не бойся, я с тобой». А в записных книжках Ильфа читаем: вот уже и радио изобрели, а счастья все нет…)
Дальше планка поднималась еще выше — Медведев встречался с Боно. Все помнят о Химкинском лесе, судьба которого зависла после этого рандеву («Они своих не знают, а мы знаем», — гордился В. И. Ленин, только в случае Медведев & Боно все наоборот, это Боно рассказал президенту России о Лесе, и гордиться поэтому нечем).
Но меня тогда освежила другая тема: Боно и Дмитрий Анатольевич сошлись в пристрастии к Led Zeppelin. Тусовка всполошилась — ибо раньше президент выступал исключительно по Deep Purple. А в тех местах, откуда Боно и упомянутые коллективы, любить можно либо одно, либо другое. Ну как нельзя быть одновременно тори и вигом, Шерлоком Холмсом и Ватсоном, не видеть разницы между виски со льдом, как деревенщина-янки, и скотчем всего с парой капель простой холодной воды…
Но вектор у Медведева получился знаковый — я поаплодировал. От смога над водою и Burn! до виселицы и лестницы в небеса…
Всё покатилось к черту кувырком, когда на Ю-тубе всплыл ролик с Дмитрием Анатольевичем, отплясывающим («отжигающим» — по его собственной жаргонной версии) под хит группы «Комбинация» «Америкэн Бой» — на слова саратовского поэта и гомосексуалиста, покойного Юрия Дружкова. Текст песни призван был, казалось, заставить вознегодовать патриотов, но прогневались либералы, сочтя предательством рок-н-ролльных идеалов. Которых, полагаю, в случае Д. А. Медведева, особо никогда и не было.
Любопытно, кстати, что музыкальные пристрастия В. В. Путина — пресловутая любовь к «Любэ» — не вызывают сильных реакций ни у либералов, ни даже у патриотов. Хотя тут всё непросто: «Любэ» предполагает наличие у фаната какого-то второго плана и двойного дна, вот только какого?
Нас, однако, интересует художественная литература, но прежде чем погрузиться в изменчивую стихию литературной политологии — ряд принципиальных предуведомлений.
По понятным причинам, за бортом данного очерка останется помимо биографического и мемуарного нон-фикшна весь огромный массив медийной, сетевой и книжной публицистики и околопублицистики — в диапазоне от «Лимонов против Путина» до тусовочных анекдотов Максима Кононенко цикла «Владимир Владимирович. ру».
Прозаик и журналист Александр Гаррос в интересной публикации «Код обмана» (журнал «Сноб», № 4, 2011) констатирует, что, в отличие от октября 93-го, август 91-го практически никак не осмыслен и, более того, даже не отражен в российской словесности. Гаррос подводит читателя к нехитрой мысли в духе «яка держава — таки и теракты»; августовская революция адекватна практически нулевому художественному выхлопу.
Отмечу, что это не совсем так — августовский путч нашел-таки свое отражение в текстах, которые трудно без оговорок объявить non-fiction. Навскидку назову два нашумевших в свое время произведения, в которых художественное начало преобладает над мемуарным, — «Трепанация черепа» Сергея Гандлевского и «Двойное дно» Виктора Топорова.
Любопытно, что ленинградец и критик Топоров, скептически относящийся к поэту-москвичу Гандлевскому, обнаруживает удивительное, не только фактическое, но интонационное сходство с гандлевскими зарисовками мятежного августа. И дело тут, видимо, в августе, а не в авторах.
Это я к тому, что на полный анализ художественной кремлелогии претендовать не смею и за бортом этих заметок останется не только так называемое «чтиво», но, возможно, и вполне серьезные, мною просто не прочитанные вещи. А в оправдание имею сказать, что интересует меня не статистика, а тенденции.
И второе — чтобы сразу закончить мутные разговоры о прототипах и протагонистах, только осложняющие дело. В этих филологических штудиях условностей всегда больше, чем в детских играх в «войнушку»: давайте сразу договоримся, что люди мы взрослые и просекаем фишку.
А прежде чем выводить правила, обратимся к исключениям. Первое — проект Дмитрия Быкова, Михаила Ефремова и Андрея Васильева «Гражданин Поэт», где Медведев регулярен, жалковат и симпатичен. Сатирическая поэзия, представленная главным образом большой тройкой — Быков, Емелин, Иртеньев, — вообще переживает небывалый с 80-х годов прошлого века ренессанс и потому требует отдельного разговора.
Исключение два — роман Сергея Доренко «2008». Дата на обложке снабдила книжку дополнительным сюжетом — из футурологического памфлета, пережив водораздел-2008, роман превратился в историко-психологический экшн. И там благодаря той же дате на обложке (третий срок или преемник?) Медведев таки наличествует, и зовется он «Димой», однако в куда меньших пропорциях, чем, с одной стороны — Сурков и Сечин, с другой — Лимонов и Ходорковский.
Доренковский Путин, разумеется, намного интересней и по-своему уникален. Образ сработан на жестком контрасте: 1) Путин в казенных домах и хлопотах рубежного года; и 2) Путин — даос среди китайских учителей в длинных медитациях. Доренко соединяет две почти полярные стилистики — кремлевские репортажи Андрея Колесникова («Коммерсантъ») и метафизическую сатиру Виктора Пелевина — и, кстати, именно у Виктора Олеговича в романе «Числа» банкир Степа Михайлов в процессе смены чеченской крыши на чекистскую увлекается Китаем, улуном, садами камней, а доренковский Путин в схожем порядке повторяет его дао. И напротив: пелевинский Степа впервые, пожалуй, в русской литературе медитирует на Путина, который в этом романе 2003 года выступает еще не персонажем, но фотографией на белой стене.
Впрочем, если воспринимать художественную путиниану сквозь призму евангельского сюжета, выяснится: предтеча у нашего героя имелся еще в 90-е и звали его Федор Федорович. Отставной чекист с питерскими корнями и аналитическим складом ума — один из персонажей романа Юлия Дубова «Большая пайка», впервые изданного «Вагриусом» в 2000 году. Сочинитель олигархических саг Юлий Дубов — писательская личность в своем роде эксклюзивная: гендиректор ЛОГОВАЗа и нынешний лондонский эмигрант, любитель поэзии и популяризатор Макиавелли, соратник Бориса Березовского и друг покойного Бадри Патаркацишвили.
Его очень хорошо, местами блестяще написанные книги — особый жанр, вроде прямой трансляции с места событий, сдобренной болтливым резонерством комментатора и слайдами олигархической подсознанки.
Федор Федорович времен «Большой пайки» работает у Платона и Ларри (Бориса и Бадри) в «Инфокаре» советником-аналитиком и уходит в сложные времена, но накануне большого триумфа могучего концерна. Федор Федорович «Большой пайки» явно не ожидает столь головокружительного развития собственной карьеры — но и реальный Владимир Владимирович вряд ли его предполагал на момент написания первого дубовского романа. Любопытно, что в снятом по мотивам «Большой пайки» фильме Павла Лунгина «Олигарх» (2002 г.) линия Федора Федоровича практически исчезает — то ли для проката, то ли от греха, а может, всего вместе. Безымянным выходцем из спецслужб он мелькает в паре эпизодов, в исполнении, впрочем, депутатакоммуниста Семаги.
В романе «Меньшее зло» (написание — 2002–2004 гг.; издание — 2005-й, «Колибри»), являющемся продолжением и книги, и фильма, Федор Федорович — герой уже первого плана, а сходство с путинской биографией заметно усилено, вплоть до бытовых деталей — отметим, например, пристрастие к непрерывному просмотру спортивных каналов — нюанс, подчеркиваемый многими устными биографами Владимира Путина.
В сюжете с президентством Федора Федоровича чрезвычайно выпукло заявлены все конспирологические комплексы и фобии «березовской партии» (которая, разумеется, не исчерпывается лондонским кругом олигарха-изгнанника).
Борис Абрамович, судя по его многочисленным интервью и заявлениям, категорически настаивает на многих вариантах собственного функционала при раннем Путине: хедхантера, политического гувернера, няньки «Семьи» с маленьким воспитанником в подоле и пр. Согласно данной концепции Путин и в послеберезовские годы никак не мог быть самостоятелен, а значит, вела и направляла его некая сила, ловко перехватившая у «Платона и Ларри» и, следовательно, равная им, хотя и не круче.
Имя этой силе — чекизм. Не название спецслужбы, но сложнейшая духовно-политическая практика в многолетнем развитии. А воплощение чекизма — старик, «мощный старик», строитель и разрушитель империй, пронзающий вещим оком судьбы мира и устраивающий их, весь в облаке корпоративной мифологии: союз с воровским миром через борьбу с беспризорщиной 20-х; рейд с грибным лукошком и тремя патронами за линию фронта в 42-м; дружеские консультации конкурирующих разведок в 80-е.
Показательно: управляемый и манипулируемый («гири на ногах, тяжелые гири… Гири обязательств и обещаний» — самый навязчивый мотив монологов Федора Федоровича) президент остается человеком — живым и слабым, страдающим и совсем неадекватным образу «сильной руки» — в столкновении политического и человеческого звучат у Дубова и в общем ему не свойственные сатирические ноты. А человеческая линия романа «Меньшее зло», при всем ее схематизме, много сильнее линии конспирологической.
К концепции Дубова (чекизм и управляемость первого лица) весьма близок, как ни странно (а может, вовсе не странно), Александр Проханов в своей трилогии «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“», которую, по причине обилия в персонажах сильных мира сего и мистического антуража, сильно напоминающего наркотический трип, наградили эпитетом «босхианская». В трилогии всё так или иначе закручено вокруг президента — того, кто им был на время написания романов. Причем в строгом соответствии с национальным соцлифтом — детство, в людях, кремлевские университеты. У Проханова эта схема выглядит так: Наследник (или Преемник, ведь и Путин когда-то был Преемником) — Зенит славы и власти — В конце второго срока.
Беда, однако, в том, что образа президента как такового у Проханова нет — виртуальная сущность из «Господина Гексогена» так и не обросла мясом в последующих романах. Даже чисто человеческие слабости выглядят аномалиями кислотного херувима. Мясом и реальными политиками там работают любимые и сквозные персонажи Проханова — генералы-конспирологи, ветераны локальных Гондурасов, выходцы из спецслужб. Очевидно, именно так писатель понимает путинское Политбюро и, наверное, не ошибается.
В «президентской серии» саратовца Льва Гурского (президенты меняются, а серия остается; нас интересует роман из путинских времен «Никто, кроме президента») — проблема несамостоятельности решается куда прямолинейней — президента злые спецслужбисты и просто нехорошие люди держат под крепким домашним арестом. Зато когда оковы тяжкие пали, образ является вполне симпатичный — нечто среднее между Сережей из «Судьбы барабанщика» и Лешей Навальным из «Роспила». А взвешенно либеральная лексика и «небольшая, но ухватистая сила» (скорее небольшая¸ чем ухватистая) словно предвосхищают в этой книжке, написанной на рубеже 2004–2005 годов, манеру поведения Дмитрия Медведева в моменты вспышек политической активности.
Это уже мостик к новому путинскому образу, в котором авторский произвол совершает попытки освободить президента от чекистской опеки и — шире — от спецслужбистского сознания.
У Юлии Латыниной в нашумевшей некогда «Промзоне» (2002–2003 гг., если не ошибаюсь), близкий к президенту чекист, развязавший олигархическую бойню, естественно, действует строго в рамках корпоративной морали и в интересах не только своих, но государства и президента, как он их понимает. Однако латынинский Путин, при том что старый товарищ вызывает в нем живейшую симпатию, а мироеды-коммерсы, руки по локоть, — любопытство и отвращение, жертвует интересами Корпорации и оставляет свой спецслужбистский класс ради абстрактной пользы, а также глобальных и невнятных, но устрашающих раскладов. Другое дело, что либеральное настоящее обусловлено чекистским прошлым — президент увидел в действиях полпреда Ревко серьезную опасность для себя и собственной власти. Инструмент всё тот же — конспирология в стиле Ивана Бездомного: «Он, конечно, спрятался в ванной»:
«Вот что мне понравилось в обоих гражданах промышленниках — они как-то не задумались над одним простым вопросом: зачем тебе столько денег? А ответ очень прост. Столько денег нужно только на свержение законной власти. Так что утаить эти деньги можно, не только убив господ промышленников, как это показалось им. А убив и меня».
Впрочем, в этом серпентарии есть место пафосу:
«Я очень часто слышал от тебя эти слова в последнее время, Саша. Я не пересмотрел итоги приватизации — „ты делаешь ошибку“. Я не меняю правительство — „ты делаешь ошибку“. Я не посадил в тюрьму парочку взяточников — „ты делаешь ошибку“. Тебе надоело количество ошибок, которые я, по твоему мнению, делаю?»
Это, конечно, говорит не президент, а сама Латынина, и чрезвычайно любопытно в этом изводе путинианы не так сходство концепций Дубова и Проханова, как противоречия, прежде всего внутренние, Проханова и Латыниной. Фигуры по взглядам очевидно противоположные. Александр Андреевич — государственник, патриот, адепт когда-то Красной, теперь — Пятой империи, ситуативный путинист (хотя и не без либеральных ересей, больше на уровне тусовочных взаимоотношений). Юлия Леонидовна — либеральный публицист, наследующая пассионарность Политковской, в похоти путинизма никак не замеченная (хотя и не без государственнических проговоров, иногда скорее для эпатажа). Оба, переквалифицируясь из публицистов в романисты, начинают декларировать в путинском образе нечто совершенно противоположное собственным взглядам. Проханов — не просто пиаровскую рукотворность бренда «Путин», отсутствие не только «сильной руки», но самих рук и ног, личности и сущности. Всё это распадается на атомы, растворяется в сером пейзаже и метафоре — России, утратившей все крепежные конструкции и потенции, угодившей во власть стариков, даже помимо их воли, поскольку молодых — просто нет. Или есть, но лучше бы их, таких, не было. «Старики управляют миром, а вот сладить со сном — не могут». Латынина прозревает сполохи либеральной эволюции не в самом режиме, а в главном навухудоносоре. И чего тут больше — следования художественной правде у Проханова или заговаривания пустых надежд у Латыниной — я судить не возьмусь.
Еще один общий и знаковый сюжет — президент от романа к роману молодеет. Не в хронологическом порядке их написания, но в процессе освобождения от пут чекизма. Забавно, что Путин фотографий и телевизионных новостей за эти годы и вопреки природе поступал точно так же — эволюционировав визуально из типажа чиновника почти без возраста (но ближе все-таки к поздней зрелости) в гламурные атлеты глянцевой индустрии, которая пенсионных раскладов не признает. Литература и здесь оказалась впереди.
Если у Дубова Федор Федорович почти старик и дряхлеет на глазах под спудом обрушившихся на плечи «маленького человека» обстоятельств, то в романе-памфлете Андрея Мальгина «Советник президента» президент — эдакий юный вождь краснокожих во главе своего силового племени.
Автор взял и затолкал в свою сатиру известных и на момент написания живых людей, поменяв по две-три буквы в фамилиях. Президента, впрочем, называют строго по должности. Он там появляется эпизодически, но убедительно — молодой и сильный, слегка циничный, мыслящий остроумно и государственно.
Вообще-то роман Мальгина о совсем другом персонаже, но приходится отметить, что Путин второго плана подчас бывает сделан с большей исторической и политической достоверностью. Лыко в ту же строку — «Околоноля» Натана Дубовицкого, жанр которого можно интерпретировать как постмодернистский камбэк по мотивам биографии Владислава Суркова, которому упрямо продолжают навязывать авторство романа. Если это действительно так, для нас особенно ценен персонаж с погонялом Чиф, выросший в крестные отцы из скромных издательских работников и подписывающий на убийство некоего «дедушки» главного героя — издателя и мафиози Егора Самоходова. Впрочем, здесь интерпретация текста в интересующем нас ключе не лишена деликатности. Как и вообще обозначившийся в последние годы вектор интереса г-на Суркова к отечественной литературе. Раньше Сурков опекал отечественных же рокеров — видимо, дело не только в самоидентификации «свой среди чужих»; Владислав Юрьевич хорошо помнит, что именно с рокеров все началось в середине 80-х. Литература тогда запаздывала, а магнитофоны были в каждом доме. Это потом, хотя и задолго до Суркова, выяснилось, что никакой особой свободы рокерам не надо, достаточно дать немного денег и пустить в телевизор. Не только пустить, но и опустить мимоходом: заставить петь не свои песни, а перепевать чужие, поставить на коньки и завернуть ласты.
С литературой все гораздо сложнее.
А возвращаясь к романам Мальгина и Дубовицкого, следовало бы отметить тенденцию не только омолаживания, но и «облатнения». Другое дело, что сей процесс обусловлен всей послевоенной историей страны и давно нашел свое подробное отражение в могучем корпусе сочинений главного поэта эпохи закатного совка. Знаменитый монолог Владимира Путина «стуча копытами», равно как и набор стилистически примыкающих к нему заявлений, реплик, афоризмов так и просится в песни другого Владимира — Высоцкого, хоть в «блатные», хоть в «мещанские» альбомы.
Своеобразным хронологическим завершением «путинского цикла» нулевых я полагаю книгу Пелевина «Ананасная вода для прекрасной дамы», ее часть первую — «Боги и механизмы».
Три цитаты, довольно безжалостные, как и весь поздний Пелевин — жестокий аналитик-препаратор отечественной действительности сразу в нескольких ее измерениях и кругах:
«В общем, заглянуть в темную душу генерала Шмыги я даже не пытался — хотя подозреваю, что там меня встретило бы близкое жестяное дно, покрытое военным камуфляжем „под бездну“».
«Мне страшно было глядеть в оловянные глаза Шмыги, потому что его голова казалась мне дымящейся гранатой, из которой кто-то выдернул чеку».
«…Шмыга распорядился принести в тесную комнатку еще два стула.
— Ну что, мужики, — сказал он, когда мы сели. — Споем. И сразу же затянул любимую песню разведчиков:
— С чего-о начинается Ро-оодина…»
Как сказал один мой знакомый политик, 2010 год помимо прочего был интересен тем, что запел Владимир Владимирович Путин. А Дмитрий Быков, эдак походя, предсказал явление нового тенора:
«Представьте, что на одной концертной площадке в России поет чудесно воскресший Карузо, а на другой — Владимир Владимирович Путин, и угадайте, где будет лом».
И еще один важный аспект, проистекающий из древнего правила «Короля играет свита». Тут больше всего повезло бойцам идеологического фронта — полнокровными литературными персонажами сделались Василий Якеменко, Александр Дугин и, естественно, упомянутый Владислав Сурков. Благодаря прежде всего писателям Виктору Пелевину и Захару Прилепину (Юлию Латынину больше интересуют почти не идентифицируемые с прототипами экономические вице-премьеры-коррупционеры, а Проханов конструирует президентское окружение, заглядывая в зеркало и прежние свои романы).
Владислав Сурков («…молодой темноволосый мужчина в сером костюме от Zegna с галстуком неброского, но такого элегантного оттенка, что если у Лены оставались какие-то сомнения в серьезности происходящего, они отпали раз и навсегда») и Вася Якеменко («идеолог в каске и плащпалатке») появляются в книге Пелевина «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана», повесть (?) «Зал поющих кариатид», Александр Дугин («философ-визионер Дупин») — в повести «Некромент». Там же упоминаются «политтехнолог Гетман и многоцелевой мыслитель Гойда Орестович Пушистый».
Книге «П5» вообще не слишком повезло в читательском и критическом восприятии — она и впрямь слабее многих других пелевинских текстов; видимо, кабальное обязательство «Эксмо» «ни года без книжки» далеко не всегда совпадает с пелевинскими свободными импульсами-радикалами.
Был у меня в пролетарскую мою юность старший товарищ Толян. Я был молодым рабочим, а он старым, золотые руки, со всеми вытекающими последствиями — каждое утро страдал тяжелым похмельем. Однажды, в очередной трудный его час, на промышленном чердаке в вентиляционных нычках и паутине мы с ним нашли «флакон» — невесть кем и, главное, когда забытую полбутылки водки, незакрытую. Напиток был изрядно выдохшимся. «Ну как?» — спросил я Толяна, брезгливо обнюхавшего и отпившего. Ответа пришлось ждать. «Похмелиться этим, ничего, можно», — без энтузиазма признал он.
Книгой «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» пристало похмеляться пелевинским преданным поклонникам (получилось П5 — и я так могу). Во всех пяти вещах беспредельна атмосфера тяжелого уныния — того, которое в православии считается серьезным грехом да и в буддизме не приветствуется. Это вовсе не та пронзительная нота печали — пряной, городской, горькой и светлой, — характерная для раннего Пелевина (об этом хорошо писал Дмитрий Быков) и всего нашего общего детства. Печаль выветрило из нынешней отечественной действительности с ее прикладной метафизикой и двойным дном, в которое периодически бьются снизу. Отсюда — неровность «нулевого» Пелевина: невероятно тонким, как острие нефтяной иглы, оказалось само пространство анализа. Потому именно уныние с его вечными признаками: духотой и теснотой вязкого, неприятного сна. Вот ведь поразительно: сюжеты разворачиваются в широких пространствах, будь то подземный развлекательно-деловой центр, московские улицы, восточный дворец, а ощущение тесноты всё болезненней.
Присутствует фирменный набор афоризмов и приколов, опять на уровне, превышающем камеди-клабовский, но не прежний пелевинский. По аналогичной категории проходят и наши персонажи. Это объекты беглой сатирической зарисовки, которых различаешь благодаря авторской интонации: Пелевин о Суркове — сатирически уважительно, о Якеменко — сатирически-уничижительно, о Дугине-Дупине — сатирически-репортажно, если допустить, будто репортер пишет в стенгазеты иных миров и пространств.
Пелевина, по аналогии с Хлебниковым, уместно назвать Колумбом новых литературных материков — он открывает доселе недоступные словесности явления и героев, а исследование этой феноменологии оставляет другим.
Например, Захару Прилепину, чей последний роман «Черная обезьяна» — сильный, неровный и многоплановый — содержит не слишком топографически конкретизированный кремлевский сюжет и образ идеолога Велимира Шарова, с которым автор-герой впервые пересеклись в школьные годы, а окружающие полагают их родственниками. (Отмечу, что и в тусовке многие болтают о родстве либо свойстве Суркова и Прилепина.).
В основе «ЧО» заложена прозрачная и даже навязчивая метафора о «недоростках» — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Вот эта амбивалентность и двойственность образа Шарова — от создателя новых «югендов» и «эскадронов смерти» до литератора-ботаника — ключевой момент для писателя — со «своим Сурковым» (ху из мистер…) он так и не может разобраться до конца, дать портрет в определенной цветовой гамме, стилистика петляет, взгляд расфокусируется.
Вообще для этого романа характерна то предельно четкая, то размытая оптика дурного сна, отражение происходящего вокруг во внутреннем раздрае героя. Когда феномен «недоростков» приводит автора в Кремль к Шарову, читатель с облегчением угадывает «наших», «мгеровцев» и пр. (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; Селигер то есть). Но и здесь — всё та же двойственность и контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» — заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина; дорожную карту его вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И снова не возьмусь судить — насколько принципиальна для Прилепина в этой амбивалентности идея оправдания Суркова как единственного глубоко литературного человека в верхней российской власти, или мысль о возращении русского литературоцентризма, бессмысленного и беспощадного, на самые высокие этажи…
Возвращаясь к образу президента литературной эпохи околонулевых, констатируем: несмотря на количество громких писательских имен, отметившихся в теме, равно как и высокое качество сочинений — убедительного образа и типажа, на уровне метатекста, создать так и не удалось. Всё как-то сползает к этому самому околонолю, даже математически — когда обличения режима уничтожаются эдакой прикладной теодицеей, а освобождение от чекизма тонет в стихии облатнения. Впрочем, это точный конспект эпохи и состояния умов, а никак не вина писателей.
«То ли техосмотр для педофилов, то ль кастрация за казино».
Дмитрий Быков в свое время определил адекватность Путина широким россиянским массам и, как следствие, его популярность, в том числе электоральную. Пустота Путина, заметил Быков, очень точно резонирует с внутренней пустотой каждого из нас. Образуется пустотный хор, при котором солист не нужен, а то и вовсе противопоказан. Остается свой, особый Путин. Однако фиксируя практически тотальное и в чем-то даже загадочное отсутствие Дмитрия Медведева в современной российской словесности, мы вынуждены признать: путинская пустота имеет свои особые приметы, краски и даже перспективы.
Дмитрий же Анатольевич — явный аутсайдер конкурса пустоты.
Президента (премьера) Владимира Путина и писателей Александра Проханова и Виктора Пелевина связывает не только буква «П», густо представленная в статусах и фамилиях троицы.
Виктору Пелевину в тягостные спутники критика и зрительская (читательская) масса давно сосватала Владимира Сорокина, хотя в интересующем нас аспекте это место по праву должен занимать Александр Проханов.
Мы ведем сейчас речь не об обширном, легко варьирующемся в именах-названиях и местами неряшливом прозаическом корпусе Александра Андреевича, но о трех его околокремлевских романах, посвященных событиям и людям новейшей российской истории, — «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“».
Каждый из перечисленных — роман-трип, и российская политическая реальность более чем адекватна наркотическим видениям в качестве приема. Однако при внимательном чтении мы обнаружим у Проханова явно пелевинское разнообразие расширяющих сознание рецептур. Распространенный вопрос из жаргона сетевых троллей: «Вы что курили, когда такое писали?» — звучал бы тут отнюдь не хохмой.
Симптоматика слишком очевидна.
«Господин Гексоген» можно было написать, покурив «очень хорошей травы» (пелевинское выражение). Тут и периодическое «пробивание на жрачку» с подробным описанием «хавчика», трапез и трапезных — от кремлевских палат до охотничьих домиков, и регулярные мельтешения героя в процессе, который называется «сесть на измену». А сатира в изображении отечественных випов (по сути, сюрреалистский шарж) заставляет вспомнить выражение «поймать хи-хи».
«Политолог» с его скачущим сюжетом и хаотичными передвижениями персонажей, обильными сексуальными сценами (всегда с оттенком насилия), рассыпающимися мотивациями, с трудом удерживаемыми авторской волей (точнее, неволей сугубо конспирологического подхода к отечественным реалиям), явно восходит к кокаиновому приходу. Или экзотическому ныне «винту». Или другим стимуляторам. Проблема в том, что действие кокаина краткосрочно, а «Политолог» весьма объемист и ничуть не потерял бы, уменьшенный, скажем, вдвое. Впрочем, стимуляторы провоцируют на регулярное потребление, которое у наркоманов называется «марафонить».
Наконец, галлюцинаторный насквозь «Теплоход „Иосиф Бродский“» показывает близкое знакомство с ЛСД. Похоже, именно потому «ТИБ» — самый слабый роман трилогии; кислотный трип, как утверждают специалисты, практически невозможно вербализовать.
Также уместно, снова очень по-пелевински, объяснить все три текста разными по воздействию грибами.
Оба писателя деятельно разрабатывают матрицу русского полифонического романа, предоставляя персонажам полную свободу для высказывания идеологий и мировоззрений в допустимой пропорции. Не по-коммерсантовски, а по-достоевски, то есть оставляя за собой если не знание истины в последней инстанции, то право в нужный момент прихлопнуть эту говорильню. Парламент птиц, по Пелевину.
Разница в тактике: Виктор Олегович ближе к концу с вялым эсхатологизмом констатирует «усталость и отвращение», отправляя персонажей в открытый не то космос, не то финал. Симпатии-антипатии Александра Андреевича очевидны на старте, поскольку общеизвестна его собственная имперская идеология с непременным мистическим перебором.
Связывает писателей актуализация русского Серебряного века — с его сплавом политики, мистики и эротики. «Господин Гексоген» начинается с гумилевского центона; Пелевин в романах «Чапаев и Пустота», «Священная книга оборотня» тяготеет к символистскому набору. В книге «Ананасная вода для прекрасной дамы» принципиален, даже на уровне названия, ранний Маяковский. Там же сюжетообразующая роль отводится русскому духовидцу Даниилу Андрееву, чьи визионерские видения травестированы прохановскими трипами в «Теплоходе» и — отчасти — в «Политологе».
Но всё это не столь важно, а принципиально для нашей темы, что оба писателя — ключевые авторы литературной путинианы.
В контексте этого явления забавно перетекание персонажей от одного автора к другому.
Дмитрий Быков в свое время издевательски комментировал послереволюционную романистику — «Хождение по мукам», «Города и годы», «Доктор Живаго»: дескать, в гражданскую войну герои то и дело нос к носу сталкиваются на перекрестках и полустанках России без должных на то, кроме авторского произвола, оснований.
Но здесь-то все куда круче, и не в одном романе, а в нескольких и даже многих сразу, у авторов, кажущихся во многом полярными. Когда от Пелевина к Проханову и обратно деятельно мигрируют протагонисты глянцево известных деятелей.
И — никакого произвола: других медийных фигур, способных быть этапированными в литературу, у писателей для нас просто-напросто нет.
О ком идет речь? Например, кремлевские политологи, готовые в любой момент стать оппозиционными политологами (и никого метаморфоза сия не занимает); Пелевин любит придумывать им квазидостоевские погоняла: Гойда Орестович Пушистый, политтехнолог Гетман, философвизионер Дупин. От превращения «дуги» в «дупу» прототипы угадываются еще легче; собственно, всё та же первая сборная соперничала за право узнать себя в герое «Политолога» Михаиле Львовиче Стрижайло (правда, кое-где у Проханова он назван Яковлевичем, прямо по Довлатову: «отчества моего ты не запомнил, но запомнил, что я — еврей!»). Победил, по общетусовочному мнению, Станислав Белковский.
Еще чекисты, естественно: вроде бы пелевинские джедай Лебёдкин и Влад Шмыга, чья голова напоминает дымящуюся гранату с выдернутой чекой, закольцованы (закрышованы) волком-оборотнем Сашей Серым, и в этом смысле мало напоминают бравых стариков-разведчиков у Проханова. Однако и у него прослеживается некая зооморфность — описывая своих генералов детально и жизненно, Александр Андреевич напоминает слепцов, ощупывающих слона на мелководье Ганга, — вроде бы по-разному, но об одном и том же.
Василий Якеменко, похоже, представлялся нашим авторам фигурой, тщательного камуфляжа не заслужившей; они с ним и поступили одинаково и предсказуемо, подвергнув поверхностной милитаризации. Пелевин — в антураже игры «Зарница» («Зал поющих кариатид»); Проханов — в военно-морском — капитан Яким из «Теплохода».
Еще — один из главных прототипов нашего времени, Владислав Сурков.
К нему Проханов примерился еще в «Политологе» (чиновник кремлевской администрации Чебоксаров), а в «Теплоходе» прото-Сурков выведен под именем Василия Есаула, воина, йога-разведчика-разводчика и спасителя государства.
Относительно Пелевина уже цитировалось о темноволосом серьезном кремлевском мужчине. Интересней, что сегодня и задним числом Суркова можно угадать в Вавилене Татарском, путь которого — от литинститутского поэта до верховного халдея и короля нанопиарщиков — легко проецируется на карьеру Владислава Юрьевича.
Еще забавней, что фильм по главному роману Пелевина, вышедший в прокат весной 2010 года, по стилистике и набору физиономий оказался куда ближе другому роману — «Околоноля» Натана Дубовицкого, который приписывали перу Владислава Суркова и где некий «Виктор Олегович» даже не окарикатурен, а злобно третирован.
Кстати, раз уж зашел разговор, несколько слов о фильме.
Очень трогательная, домашняя такая история.
Режиссер Виктор Гинзбург, который ранее в полном формате отметился единожды — фильмом «Нескучный сад» (1994 г., помните? вот и я не очень), а вообще живет и работает в Штатах, где снимает рекламу и клипы, и на этом основании полагает себя готовым пелевинским персонажем, — выпустил наконец кино по самому знаменитому роману писателя — Generation «П».
Предсказуемо получилось home-видео для друзей и тусовки, где не то играют, не то просто живут в формате ролевой вечеринки люди, также полагающие себя пелевинскими персонажами.
Это справедливо, ибо главный герой Виктора Олеговича — он сам, разделившийся на две ипостаси: сварливого гуру и трогательного в своих заблуждениях и прозрениях ученика. Оба выясняют свои отношения с Богом, эпохой и ландшафтом. Второй, но важный ряд героев — как правило, тоже не совсем люди: волки и лисы-оборотни, богомолы, чекисты и пр.
Вся прочая тусовка — суть персонажи. При желании можно угадывать реальных прототипов, а можно и не угадывать, настолько они суетны, карнавальны и взаимозаменяемы.
Гинзбург совершил внутри пелевинского мира своеобразную революцию — персонажи захватили власть и сделались героями, а прежние герои исчезли вовсе.
По-своему выдающееся достижение, именно оно мешает признать кино плохим и успокоиться. Фильм Гинзбурга не холоден, не горяч, он тёпл — и это главная претензия. Такие вещи, как роман Generation «П», назвавший своими именами российские 90-е и определивший пути русского миллениума, следует делать либо заведомо отринув пятибалльную систему, целясь в невидимую глазу десятку, либо и вовсе с установкой на скандал и минус, где тем не менее было бы за что зацепиться.
Золотой середины тут не бывает, да и быть не может. В итоге вышло не слабо, а слабо.
Создатели кино-«Поколения» мыслили скромнее — похоже, установка была на радиопостановку. Где слушатели реагируют не на текст, а на знакомые голоса и приколы, популярные в определенных кругах.
Другая и близкая аналогия — дачно-тусовочный театр. Хорош, как, впрочем, и везде Михаил Ефремов (Азадовский), радует любым своим появлением Иван Охлобыстин (Малюта), замечателен Шнур с безумными и почему-то еврейскими глазами (Гиреев), удачен Александр Гордон (Ханин) и Леонид Парфенов в роли самого себя — ход не оригинален, но, как любая парфеновская история, симпатичен.
Актер Владимир Епифанцев, кстати, не сильно выпадает из образа Вавилена Татарского, разве что какой-то избыточной накачанностью, чистый Сталлоне в лучшие годы, и торс его куда выразительней физиономии.
Появляются, чтобы просто появиться, Рената Литвинова и Роман Трахтенберг. Только вот ругаются матом ребята как-то стеснительно, звонко и нарочито — как школьники на первых самостоятельных шашлыках, что добавляет коекакое дополнительное знание о наших селебритиз.
Лыко в ту же строку радиопостановочной одномерности — мистические сцены (сеанс с Че Геварой, видение карфагенской шахты и явление сируффа, внутренние диалоги с богиней Иштар). Может, и хватило бы денег, да не хватило фантазии. А может, как всегда всё вместе. Между тем в адекватном сведении мистического и бытового слоя воедино, точнее, мистической и бытовой жизни человеческого ума (Пелевин, естественно, никакой не бытописатель), видимо, и есть ключ киношного прочтения Виктора Олеговича.
Роман написан в конце 1998 года (хорошо помню, как Голицын подарил мне на 29-летие первое «вагриусовское» издание). Двенадцать лет — это много; сценарист-режиссер Гинзбург перед гримасой современности явно испугался и растерялся. Отчетный период, который Пелевин не просто угадал, но просчитал и смоделировал, надо ведь как-то показывать. И вне авторского текста новый контекст смотрится необыкновенно убого, в нос шибает одновременно «Бригадой» и «Околонолем» — артист Панин, помнится, уже изображал пиар-продукты, а Виктора Олеговича уже как-то пародировали…
Тем не менее фильм «Поколение» стоит посмотреть — может, не торжественным походом в кино всем офисом с последующим отмечанием, но дома на DVD — как средство от бессонницы и любопытства, с надеждой на новые пелевинские экранизации.
Не судя слишком строго, первый блин комом. Или come on, как скаламбурил бы, возможно, сам уважаемый автор.
Обратимся к третьему «П». В трилогии Проханова Путин, в виде даже не прообразов, а эманаций, представлен широко, но однообразно. «Господин Гексоген» — хроника приведения к власти, путем заговоров и провокаций, некоего «Избранника», наследующего «Истукану» (кстати, самый убедительный портрет Бориса Ельцина в новейшей русской прозе). Продукт чужих воль, по сценарию всего единожды открывший рот для «кушать подано» в закрытом бассейне, почти бестелесный и очаровательный, Избранник ближе к финалу удостаивается такой характеристики от своих политических крестников — адептов чекизма:
«Он так и останется в колбе, в которой мы его синтезировали. Он беспомощный, вялый, лишен политической воли. Он половинчатый, дробный, выложен из кусочков мозаики».
В последних строчках романа Избранник превращается в угасающую радугу, и вот этот пучок разноцветных лучей, еще светящихся в полную силу, — отличная метафора ожиданий, объединивших тогда, без дураков, изрядную часть российского общества — от левых до либералов. Здравые люди, и прежде никем не очарованные, качают головами относительно градусов нынешнего протеста. Их удручает не «насмешка горькая обманутого сына», но сам генезис этой насмешки.
В «Политологе» президент Ва-Ва (Владимир Владимирович; едва заговорившие дети называют «вавой» болячки; был знаменитый нападающий бразильской чемпионской сборной 1958–1962 гг., тоже Вава — так вот, у Проханова где-то на стыке), ведомый чекистом Потрошковым, директором ФСБ и продвинутым биотехнологом, собственно — в ту же масть. Изящный и андрогинный, что, впрочем, не мешает сражаться за его благосклонность приме-балерине и светской львице, а ему самому — участвовать в восточном единоборстве, напоминающем компьютерную игру, с протагонистом Березовского.
Та же линия в «Теплоходе» — президент с вычурным именем Парфирий Антонович, утомленное солнце, отказывается от третьего срока в пользу бывшего премьера-либерала и стоящих за ним западных американцев.
Любопытен здесь не столько антагонизм Проханова-прозаика Проханову-публицисту, для которого Путин кумир, пусть дискретный, но многолетний. Важнее, что на протяжении трех долгих романов сначала потенциальный, а потом реальный носитель высшей в стране власти — фигура абсолютно не самостоятельная (в финале «ТИБ» Есаул легко заменяет его на двойника — как это водится в литературе, бандита и убийцу).
Виктора Олеговича как писателя одновременно социального и религиозного явление «владимирпутин» интересует больше, чем реальный Владимир Путин. Впрочем, рассыпанные по его романам краткие характеристики властных и силовых типов имеют черты вполне узнаваемые.
В первой биографии писателя «Пелевин и поколение пустоты» (вынужденно литературной, ибо авторы — Сергей Полотовский и Роман Казак — так и не удостоились личного контакта со своим героем) есть любопытный фрагмент:
«Моя встреча с Пелевиным состоялась в 2000-м, у него были чтения, а потом он спрашивал, что немцы думают про Путина, — вспоминает Александр Камионский. — Тогда как раз в журнале „Шпигель“ вышел про него крупный материал, где он, только что ставший президентом, характеризовался как „господин с обаянием сушеной рыбы“. (…) Пелевину этот образ страшно понравился».
Биографы цитируют далее «Священную книгу оборотня», и поклонники Пелевина, разумеется, помнят эту метафору:
«Каждый раз реформы начинаются с заявления, что рыба гниет с головы, затем реформаторы съедают здоровое тело, а гнилая голова плывет дальше. Поэтому все, что было гнилого при Иване Грозном, до сих пор живо, а все, что было здорового пять лет назад, уже сожрано. Здешний upper rat мог бы рисовать на своих знаменах не медведя, а эту рыбью голову».
И дальше: из диалога либералки лисы А Хули с чекистом и государственником волком Сашей Серым: «Ты действительно думаешь, что Хаврошечке не хватило яблока из-за кукиса-пукиса, а не из-за этой гнилой рыбьей головы, которая выдает себя то за быка, то за медведя?»
Кстати, способ нефтедобычи через камлания в тундре, как и юкисы-кукисы, есть в прохановском «Политологе». Там же всепроникающ рыбный запах — в описаниях экспериментов чекиста-генетика Потрошкова.
Виктор Пелевин — матрица современной русской литературы, вровень гоголевской «Шинели». Из нее вышли такие разные и замечательные писатели, как Дмитрий Быков (см. мое эссе «Чародеи и ученики», «Волга», 2011, № 1–2) и Андрей Рубанов (раздел «Неизвестный Эрнст»).
У Сергея Доренко в романе «2008» — альтернативной истории путинского президентства — важное место занимают китайские истории с медитациями и чаепитиями. Пелевин в «Числах» безапелляционно атрибутирует весь этот чайнатаун по ведомству ФСБ.
Впрочем, матрица-матрицей, а и Пелевин подключен всё к той же российской реальности с ее нефтяной иглой, таблицами «Форбса», гоголевско-чекистской шинелью.
Штрихи к литературному портрету Путина — исчерпаемы, как и он сам. Поэтому настало время поговорить о главном: не сходстве, а принципиальном различии писательских стратегий двух «П».
Александр Проханов — убежденный конспиролог. Заговор — по сути главный его персонаж, он любовно описывает его «анфилады» и технологии (всегда весьма прямолинейные и примитивные, читателю ничего не остается, как поверить на слово — и дело тут, конечно, не в литературном мастерстве, а в темпераменте автора).
Почва для возникновения заговора — всегда и неизменно плачевное состояние дел в отечестве.
Осуществляется он ветеранами разведки или через конфликт конкурирующих спецслужб, то бишь заговор — дитя чекизма. Потом, правда, выясняется, что текущий локальный заговор — лишь кирпичик в вавилонской азбуке Мировой движухи от сотворения мира. На этом фоне даже непринципиально, что делать на следующем этапе очередного суахили — менять президента, выращивать гомункулюса или вступать в спиритический контакт с Иосифом Бродским.
Таким образом, в конспирологический экшн легко вписать все выпуски новостей за отчетный период вместе с подшивкой газеты «Завтра». Ибо кривая логика заговора — на самом деле страшно прямолинейна, как сама стилистика власти и ее действий.
Главная проблема Александра Проханова как политического писателя — он регулярно ошибается. Не в прогнозах даже, хотя и в них; гипертонические ритмы его кремлевской прозы драматически не совпадают с общим движением жизни, которая всегда, в отличие от тайного сценария, имеет простор и градусы для коррекции. (Исключение, пожалуй, «Господин Гексоген», так он и стал национальным бестселлером, в кавычках и без, да и вышел на пике конспирологических настроений: общество тогда было вроде ребенка, влюбившегося в свои страхи.).
Задним числом вписать то или иное событие — приход чекизма (Путина) к власти, разгром гусинского НТВ, изгнание Березовского, упадок КПРФ, арест Ходорковского — в сценарий заговора получается вполне успешно.
Но когда речь заходит о смехотворно коротком, как говорил Воланд, сроке на будущее, программа дает сбои. И Потрошков-Патрушев уже не могучий демиург, а генерал на почетной пенсии, и Ходорковский менее всего похож на «опущенного», и большинство круизно-гламурных персонажей так и не удалось сбросить с теплохода современности «Иосиф Бродский»…
Почитающий Путина именно в качестве авторитарного правителя Проханов, как уже отмечалось, отнимает у его протагонистов не только самостоятельность, но и личность, поскольку эстетика заговора насквозь тоталитарна и все, кто до нее не дотягивают, безжалостно третируются.
Александр Андреевич — конспиролог не от хорошей жизни, ибо любой конспиролог — это романтик на полпути к цинику. Основателем школы «киников» был Диоген Синопский, искавший человека днем с огнем. Проханов с тем же осветительным прибором ищет разведчика, чекиста, способного возглавить и осуществить заговор во имя возрождения империи, а упирается в мягкого авторитаристапрагматика. А то и вовсе в нечто внеличностное: крышу, Рублёвку, распилочную…
У Виктора Пелевина литературная стратегия принципиально иная и даже обратная. Заговор в координатах его прозы давно осуществился, а если не успел, он просто теряет смысл, поскольку участвует в заговоре «всё взрослое население России». Пелевин идет не к идеалу, а пляшет от печки идеала разрушенного, хотя и не всегда воспринимавшегося в подобном качестве (советский проект, а точнее — советское детство у Омона Ра и многих его сверстников; Серебряный век у Петра Пустоты, стихи у Татарского, родное, свое, число «34» у банкира Степы, даосский Китай у лисы А Хули). Проханов, не умеющий победить в себе романтика и достичь спасительного цинизма, пережимает, похабничает и скандалит, даже не как «Есенин в участке», но как школьник, первая сигарета в углу рта, среди гогочущих старшеклассников в спортивной раздевалке.
У Пелевина давно получилось цинизм одомашнить и обжиться в нем. Осмелюсь предположить, цинизм его — вовсе не мировоззрение, а литературный прием, культурный код. Пелевинская интонация моментально узнаваема еще и потому, что это старая недобрая экклезиастова мантра, сдобренная лошадиной дозой иронии. Он еще в начале пути осознал, как на такую интонацию легко подсаживаются, как она завораживает утомленным всезнанием и глубиной — не самой мысли, а заключенной в ней нравственной инверсии.
Потому так неубедительны финалы его последних романов (а вот малая проза неизменно хороша, ей не нужно движения, достаточно констатации), «из ниоткуда в никуда» — потому что плодотворный на старте прием регулярно заводит в тупик. Виктор Олегович, безусловно, это понимает и предпринимает попытки избавиться от инерции. В последнем романе S.N.U.F.F. он начинает движение в сторону весны, то бишь романтики, явно устав писать книжки про поколение «П» и высказываться от имени этого поколения, а соблазна кукарекать во имя поколения никогда не испытывал — хватало вкуса, таланта, мудрости и трезвости.
S.N.U.F.F. — книга для юношества, с тремя основными признаками — вторичность, дидактичность плюс история большой и светлой любви. Занимательность, жюль-верновская точность и въедливость в деталях. Мотивы Аркадия Гайдара, «Кортика» и дембельских аккордов «много пареньков здесь полегло». Прямое эхо Толкиена.
Но вообще-то с этой вторичностью пальцев рук может и не хватить. Ибо при всей изощренности и проработанности новых «миров Виктора Пелевина» от первоисточников реально режет и не самый опытный глаз… Ну ясно, что Виктор Олегович насквозь не только пародиен, но и самопародиен и травестирует сам себя в аллюзиях не столько голливудских, сколько балабановских… Однако основные скелеты в Snuff'у не переработаны и даже как следует не упрятаны. «Машина времени» Уэллса. Две знаменитые трилогии — братьев Стругацких «Улитка на склоне», «Пикник на обочине», да и «Трудно быть богом» отчасти. И — цикл антиутопий вечного пелевинского «тягостного спутника» Владимира Сорокина: «День опричника», «Сахарный Кремль» и «Метель» с их однообразным деградантством, пошедшим по особому сибирско-китайскому пути… У Пелевина это называется «инь-гегельянь».
Кстати, Сорокина — во всяком случае, до «Сердец четырех» (а то и включительно) — тоже можно числить по ведомству юношеского романтического чтения.
Но вернемся к пелевинскому приему. Есть известный анекдот о еврее, который всегда предсказывает самое плохое (тоже экклезиастова школа) и никогда не ошибается. Пелевин, самый чуткий из современных художников (много цинизма, даже не черного, а серого юмора, чуть визионерства), ловит слабые поначалу исходящие от власти и в меньшей степени общества, импульсы. Дальше — прикладная демиургия: он приделывает им ноги, крылья, наращивает мясо и превращает в тренды. Реальности ничего не остается, как подражать. Тут бы у автора поучиться его персонажам — аналитикам и политологам.
И без подробного разбора ясно, что Generation «П» — энциклопедия русской виртуальной жизни, предвосхитившая диктатуру виртуала в российской политике и крепко потеснившая жизнь реальную.
В романах нулевых он всегда шел на шаг впереди реальности, потом Пелевина размашисто пародировавшей: замена чеченской крыши на чекистскую, портрет Путина как средство от компромата — предавайся под ним хоть финансовым, хоть половым извращениям («Числа»), занудные споры либералов и государственников на фоне нефтяных камланий, оборотничество и тех и других («Священная книга оборотня»).
«Некромент» и «Пространство Фридмана» были перепечатаны (в разных вариациях) на первых полосах федеральной прессы гораздо позже.
Всеобщий вампиризм, досасывание последних соков из себя и земли в Empire V.
Кстати, есть в этом романе один персонаж, о котором стоило бы немного поподробнее. Тоже ведь на букву «П»…
Весной 2009 года телевидение пару недель неистовствовало, треща собственного производства штампами о «пугачевском бунте», «пугачевщине» и пр.
Поскольку моя телезрительская активность измеряется в отрицательных величинах, сюжет о вручении президентом Медведевым ордена певице Пугачевой мне сначала пересказали, а потом уж я всё нашел в Интернете.
Пересказавшие поделились тонким впечатлением, что при вручении в кремлевском кабинете президентов было двое — Алла Борисовна и Дмитрий Анатольевич, если перечислять в алфавитном порядке. А может, не только в алфавитном.
На мой взгляд, все тут серьезнее и глубже; в силу давней привычки я взялся подыскивать ассоциации, или, как их там, культурные коды. И обнаружил — конечно же! Иштар Борисовна — королева вампиров в романе Пелевина Empire V.
Роман не самый лучший у Виктора Олеговича, вампиры — эдакие сверхчеловеки, даже сверхсущества, реальная элита, главными жизненными дисциплинами у которой являются гламур и дискурс. Нехитрая метафора эта непозволительно растянута, слабую фабулу спасает жесткая аналитика в привычном пелевинском ключе «О времена, о нравы!» — опять же традиционно отсылающая к стилистике платоновских диалогов, вложенных в уста циничных гуру и простодушных учеников.
Иштар Борисовна, если абстрагироваться от ее вампирской сущности и королевского статуса, — хорошая пожилая тетка: по-бабски мудрая, добрая, пьющая.
Теперь, собственно, пугачевские чтения. Алла Борисовна в России больше, чем кто бы то ни было, поскольку Алла Борисовна — сама Россия. Точнее, путь, пройденный Россией с 70—80-х годов по наши дни.
Я никогда особо не следил за творчеством АБП, но жить в России и быть свободным от этого творчества никак нельзя. Удручает разница, дистанция огромного размера между хитами позднего застоя, хоть бы даже «Старинными часами», «Миллионом алых роз» и «Мадам Брошкиной», «Полковником настоящим», «Таблеточкой-малолеточкой-клеточкой»…
Эстеты считают, что Пугачева кончилась в перестройку. Это не так, хотя своя логика здесь есть. Помимо вполне мейнстримных часов и роз были тогда у Пугачевой целые циклы на шекспировские сонеты, на стихи полузапрещенного Мандельштама (правда, с Петербургом, переделанным в «Ленинград», — не за ради лояльности, а для песенной рифмы к «умирать») и Цветаевой (саундтрек к «Иронии судьбы»), поп-роковый период с Владимиром Кузьминым. А скелет любой музыкальной темы — аранжировки хитов тех лет — и сегодня остаются непревзойденными на эстраде. Боюсь, так и останутся.
Конъюнктура, естественно, и стопроцентное попадание. Не только легкий привкус фронды, но и упование на вкусы и запросы многомиллионной аудитории. Средний советский человек был хоть и однобоко, но неплохо образован: почитывал «Иностранку», выбирался в столицы на концерты и премьеры, откуда-то знал гениев, не поощрявшихся режимом, и мог толково рассуждать о хороших стихах. Примерно на уровне нынешних кандидатов филологии.
Вообще культуртрегерская активность советской власти достойна отдельного большого исследования. Перекармливание обывателя классическими образцами было не от хорошей жизни задуманной и реализованной стратегией. Советская власть откуда-то знала (хотя, понятно, не бином Ньютона): разреши нашему человеку попсу, он немедленно сделает ее моделью поведения и затем неизбежно — образом жизни. То есть оскотинится и нашу рашу перевезет в дом-2, не изъясняясь даже, а мысля на уровне богатых плачущих латиносов и отечественного мыла.
Собственно, Алла Борисовна и прошла этот путь. Тоже, натурально, не от хорошей жизни, были причины и объективные: тот же голос. Ибо «Полковник» и «Мадам Брошкина» — даже не песни-рассказики, а сценки-байки, которые нужно не петь, а травить. Но главным образом это был процесс объективный, путь артистки, которая боялась потерять аудиторию, как страна и власть — адекватных ей подданных.
Символом этих процессов стал Филипп Киркоров: рост, зад, полуцыганский стиль южноевропейских задворок, весь чернокудрый, источающий липкую слащавость. Дело, впрочем, не в имени — не будь Филиппа, с А. Б. нарисовался бы кто-то другой из персонажей Кустурицы.
Тем паче что и Филипп со временем почувствовал свой стук снизу: в чудовищном фильме «Любовь в большом городе» он, пожалуй, единственно симпатичен не как герой (об этом просто не идет речи), но как актер и даже человек. Даром, что играет не то ангела, не то беса. Словом, зайка моя.
Вот, собственно, и все, а эпилог — пресловутое вручение ордена Медведевым. Дело не в двух президентах в одном кремлевском кабинете — сюжет обнажил в Пугачевой сущность не президентскую, конечно, но — подымай выше — имперскую и вневременную.
Все в ней сейчас Россия, и все в ней сейчас — соответствующая метафора.
Кризис, как у всех, возраст очень типичной для тетки-России как образа и символа (Родина-мать зовет), не больше и не меньше. С эстрадой завязала, но оставила возможность прощального турне и выступлений, «когда захочется». Бизнес-проекты в более-менее проблемном состоянии, личная экономика сугубо сырьевая. Не нефть с газом, но имя, репутация, величие… Спутники жизни разошлись кто куда, живет с Максимом Галкиным, и здесь он, может, тоже не сам себя играет, но представителя загадочного поколения, которое не так давно называли Next.
Есть, впрочем, главное отличие: огромное, монументальное, непрошибаемое чувство собственного достоинства. Не истерика с риторикой, порождение комплексов, не заклинания о поднятии с колен и возвращенном величии. А спокойное, имперское достоинство победителя, который ощутил себя таковым тридцать лет назад и ни разу не изменил самоощущению.
Вот это имперское достоинство и есть главный урок от Иштар Борисовны, королевство которой слишком от мира сего.
Звание пророка на короткие дистанции для Пелевина явно мелковато, однако он сам запрограммировал Вселенную, в которой пространство пророчества «короче воробьиного носа» (Горький). Точнее, отдал полномочия с инструментом одному такому программисту-сценаристу.
«…Что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком.
— Вот как?
— Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином.
— Это все, что вы можете про него сказать?
— Пожалуй, еще я могу сказать, что голова у него сейчас залеплена пластырем».
«Чапаев и Пустота» написан в 1996 году, когда Владимир Путин работал чиновником в свежепереименованном Санкт-Петербурге и как председатель регионального отделения партии «Наш дом — Россия» подписывал письма против травли Анатолия Собчака следователями Генпрокуратуры. А потом помог Собчаку контрабандно перебраться в Париж.
Не раз отмечалось: «Чапаев и Пустота» — роман, в котором преобладает не буддистское, а гностическое видение мира, и роль Демиурга отведена Григорию Котовскому (см., свежий пример, отличную статью Екатерины Дайс «Глиняные пулеметы и внутренняя Монголия», «Русский журнал», 2.04.12).
Магистральная ныне точка зрения: именно президентские выборы 1996 года с тотальным «голосуй сердцем» по ТВ, впервые запущенной практикой массовых фальсификаций, поддержкой Ельцина олигархами и соглашательством и отказом от уличной борьбы коммунистического кандидата Зюганова запрограммировали приход Владимира Путина к власти. С последующим вручением ему инструментария для обустройства русской вселенной по собственному усмотрению.
Согласно гностическому учению, Высший Бог обитает в занебесной области, однако из сострадания к человечеству он направляет к людям своего посланца (или посланцев), чтобы научить их, как освободиться из-под власти Демиурга.
Российская реальность шаржирует гностический миф и, как любая карикатура, может быть развернута в анимацию, где мы неизбежно возьмемся искать альтернативу Демиургу — Котовскому-Путину.
Тут в пару Виктору Пелевину просится олигарх, узник и литератор Михаил Ходорковский, безупречно усвоивший — в своей тюремной публицистике — пелевинский прием эсхатологической констатации и обозначения трендов.
Позволю себе пространную цитату из статьи политолога («Политолога») Станислава Белковского «Стоп! А где Ходорковский?» (МК, 03.02.2012).
«Именно Ходорковский еще в 2004 году в „Кризисе либерализма в России“ первым поставил вопрос об ответственности наших статусных либералов за возникновение и становление режима, который нынче принято называть „путинским“. Тогда эта статья вызвала натуральную ярость у столпов РФ-либерализма — от неизменного Анатолия Чубайса до собственного же Ходорковского партнера Леонида Невзлина. Как же так?! — раздался оглушительный крик. — Ведь все мы знаем и обязаны понимать, что в бедах России виноват Владимир Путин с его „кровавой гэбней“, из сумрачных рядов которой выделяется фигура Игоря Сечина, топ-дизайнера и архитектора „дела ЮКОСа“. И если убрать Сечина плюс еще несколько самых одиозных фигур, а на их место поставить нас, свободную совесть нации, то с тем же Путиным еще очень и очень можно поработать.
Поползли ядовитые слухи, что Ходорковскому в тюрьме вводят какую-то специальную сыворотку, заставляющую его открывать огонь по собственным штабам.
Сейчас основные идеи „Кризиса либерализма“ стали общим местом. Только самые отчаянные маргиналы примутся отрицать, что путинизм есть логичное следствие и продолжение ельцинизма-чубайсизма, а покаяние элит — непременное условие каких бы то ни было решительных перемен в России. Если мы, конечно, говорим о переменах типа к лучшему, в направлении Европы.
Дальше.
В 2005–2008 гг. Ходорковский написал трехчастный цикл „Левый поворот“, в котором поставил уже вопрос об ответственности (или, если угодно, системной, местами патологической безответственности) глобальных элит и сформулировал предчувствие кризиса 2008 года. Он, пожалуй, сделал это первым, во всяком случае, в России и порусски.
В те же примерно времена заключенный предложил концепцию легитимации приватизации: как сделать так, чтобы народ наш поверил в справедливость самого понятия „частная собственность“ и принял результаты разгосударствления главных активов, созданных советской властью (или Господом Богом, если речь идет о всяких там землях и сокровищах подземных царств). Идеи МБХ по этой части нельзя было назвать сильно новыми по мировым меркам, но в нашей стране, да еще из уст одного из героев „большой“ приватизации 1990-х гг. это громко прозвучало опять же в первый раз. Ходорковский предложил собственникам крупнейших предприятий, получившим их некогда практически за бесценок, заплатить единовременный налог — так называемый windfall tax. Этот налог стал бы своего рода извинением правящего экономического класса за былую алчность и помог бы объяснить нашим согражданам, что злобный лозунг „Отнять и поделить!“ уже можно бесповоротно снять с повестки дня.
Тогда, полдесятилетия тому, политико-экономическая элита РФ идею windfall tax не без негодования отвергла. Действительно: зачем платить какой-то налог, пусть даже единовременный, если денег очень жалко, а народ наш — все равно быдло бессловесное? Сейчас, после Болотной площади и проспекта Сахарова, мне немало приходится встречаться с олигархами и вообще влиятельными людьми, которые все-таки задумались: а что же завтра? Словосочетание windfall tax в этих наших разговорах звучит все чаще и чаще. А тезис о „бессловесном быдле“ — реже и реже.
Не далее как в прошлом, 2011 году МБХ сформулировал программу конституционной реформы и описал модель президентско-парламентской республики. Вокруг этой модели нынче пляшет решающее большинство наличных политических сил России — как правило, не упоминая Ходорковского, но это уже неважно».
Между тем анимационный ролик-snuff, оставаясь в рамках гностического мифа, приобретает черты сериала, а для наших героев — сада расходящихся тропок. Владимир Путин снова стал президентом России, предварительно наводнив Россию концептуальной публицистикой. Иштар Борисовна Пугачева собирается забеременеть. Александр Проханов был одним из организаторов путингов, но ныне опять погружается в полуоппозиционный скепсис (цинизм-light). Михаил Ходорковский отказался подавать прошение о помиловании уходящему президенту Дмитрию Медведеву.
Виктор Пелевин снялся для своей биографии на фоне зарослей плюща. В неизменных темных очках. А еще рубашке в синюю клетку и джинсах мягко-бордового оттенка.
Больше подошла бы шинель, но некое ее крылатое подобие уже надел на первомайскую демонстрацию Путин. За неделю до инаугурации. Так и в пивную пошел, похожий на несколько обвисшего не то Бэтмена, не то демона.
Я его увидел вблизи раньше многих. Соединила нас наркомания — с ударением на «и» в предпоследнем слоге.
Темы наркомании и литературы я застолбил за собой в областной газете. Вообще-то через запятую, но иногда вместе, хотя литература, конечно, с боку припека, ибо наркомания точнее всего рифмуется с музыкой. Я предупреждал молодежь о проклятой зависимости и восторженно живописал ранние гибели рок-легенд от овердоз. Восторг вызывало их рок-н-ролльное творчество, но и героические кончины тоже. Я клеймил порок и не мог устоять перед его жестким обаянием.
Страна тогда заторчала серьезно и, казалось, бесповоротно — молодые вымирали целыми микрорайонами, дурь прямо на границе России и нашего региона грузили из караванов в поезда, и было не разобрать, где кончаются басмачи караванного сопровождения и начинается транспортная милиция. Самопальные «винт» и «мулька» оставались забавой продвинутых, повсеместно заменяясь «черным», который через десяток лет так же безоговорочно уступил «крокодилу».
Торговали в школах, и далеко не травой, а тем же герычем или ханкой — вовсе не для того, чтобы подсадить малолеток. Просто так было безопасней. Да и удобней — на индустриальных окраинах именно школы заполняют клубный формат, даже вполне зрелые дяди, поддав или отсидев свое, сходились, окрестные зомби, на школьно-дискотечные огни. Школы, однако, были чем-то вроде наркобирж, точки же располагались чуть ли не в каждой второй квартире пролетарских жилмассивов.
Я, не рыбой в воде, но пообвыкся. Увлекся темой. Ездил на «спидовую» зону, где содержались осужденные (ударение на «у», второй слог) ВИЧ-инфицированные и туберкулезники. Строго раздельно, общими у них были только камеры ШИЗО и церковка, пристроенная к столовой и расписанная — с избыточной католической щедростью — выпускниками нашего художественного училища имени Врубеля, многие из которых, познакомившись с массовой 228-й статьей, выпускные творческие работы выполняли уже в качестве кольщиков или лагерных иконописцев. Художник — быстроглазый парень с пластикой пуганой кошки — бодро сообщил, что здесь перекумарился навсегда и теперь имеет время дождаться «арменикума». «Арменикумом» — якобы изобретенным в Армении средством от СПИДа — они там все бредили, и ждали его больше, чем амнистии. Кстати, с тех пор я о чудесном армянском снадобье ничего больше не слышал.
Еще я интервьюировал первого в городе больного СПИДом (именно больного, а не инфицированного, то есть смертника не потенциального, а реального) у него в хрущевке без входной двери, среди спящих тел и непроходящих уксусных запахов почти непрерывной варки. Через полгода он умер.
Но мне что, я не мажор, не эстет и даже не интеллигент, а если журналист, так ведь после родного городка, армии, Карабаха, северо-восточного Казахстана и пролетарских работ. О чем и сказал толстой, передник в горошек, пушерше, к которой заглянул без предварительного звонка, по наколке обычных ребят с улицы. Беседы, впрочем, не получилось, и не то чтобы она опасалась за конфиденциальность, а просто не понимала абстрактного к себе интереса. Даже при согласии с братками и участковым он представлялся излишним.
Впрочем, коммерции она меня учить пыталась. Но даже в лекции о героиновом сетевом маркетинге слова из нее выходили тяжело, мешаясь со слюной, обильно омывавшей нечистые зубы.
— Берешь у меня два чека. Отдам по оптовой. Один себе, другой можешь тоже проколоть, а лучше — отдай торчкам по своей цене. Хочешь — своим, хочешь — прямо здесь найди, куча бродяг шатается. Дальше уже четыре дам… Ты где живешь? В центре? Вот там и прикармливай. Только сам с варкой не завязывайся, там быстро пропалить могут. Половина нариков стучит. Два, четыре — это я так говорю, для схемы. Партия-то с двадцатки начинается…
Видимо, в журналистскую легенду она так и не поверила, но на пополнение дилерской сети внешность моя тянула.
Но мне-то ее доверие было никак не вставить в заметку, хорошо задуманную, для лапидарной рубрики «Репортер получил задание»… Тогда я призвал на помощь свою кузину Галку, которая оказалась в том же бизнесе в нашем родном городке. Умер мой дядька-криминал (ее отец, общесемейное прозвище — Дед), встал текстильный комбинат. Дед в могиле, муж в тюрьме… Я без труда вспомнил Галкину разговорную манеру, густо сдобренную иронией, слезой и матерком, ее кухню, бывшую коммунальную, туалет с вечным запахом цементной затхлости и книгой «Чапаев» без передней и задней обложек — и двести строк отлично легли в полосу. Вернее, сначала было больше — я снабдил текст художественной деталью. Якобы к Галке в гости, в перерыве между продажами, приходит Ирка Феофанова — самая гламурная дама Второго участка родного городка и, как водится у них в гламуре, не первой свежести.
Рассказывает светские новости, куря Camel:
— Вот Оксанка Плеханова молодец баба. Познакомилась тут с одним — ну ничего так парень, родители как-то крутятся, сам упакованный. Она говорит: погуляю немножко, может, и дам, а потом брошу. Какой-то квелый он. Но как узнала фамилию — нет, говорит, надо выходить за него, такое из рук не выпускают…
— А как фамилия? — спросила Галка.
— В том-то и дело. Рикерт. Правда, красивая же? Тем более если Оксанка — Плеханова.
Ответственный секретарь газеты, Вера Брониславовна, интересная и по-кээспэшному интеллигентная, занесла авторучку над моими листками:
— А это зачем? Болтовню глупых баб в репортаж тащить? Строку гоним?
— Ну красиво же, Вер. Она — Плеханова, он — Рикерт. По-немецки это то ли мукомол, то ли сборщик соломы…
— У меня английский. И что?
— А тут Плеханова… Георгий Валентинович — аристократ, русский марксист, кадетский корпус закончил. «Искра», ораторское искусство. И вообще, наверное, родовитый дворянский род.
— Вычеркиваю абзац.
Газета вышла, и пришли менты. Они стояли на этаже, а дальше боялись — тогда правоохранительные органы журналистов еще, по старой памяти, опасливо чтили, да и менты те были молодыми операми — неопытными и уважительными.
Боялись мы вместе. Я — не столько ментов (опыт Второго участка на редакционных корпоративах не пропьешь), сколько оказаться в постыдной ситуации. Возьмут и разоблачат при коллегах как литератора, прикинувшегося репортером. Или наоборот.
Прецедент случился полгода назад. Не в нашей, а в соседней областной газете. Прожженный один журналюга накатал бомбу — о том, что по душу нашего губернатора прибыл заказной киллер. Отыскал в незнакомом городе старого товарища по службе в спецназе, этого самого журналиста (который, как уверяли собутыльники, никогда и нигде не служил государству — максимум пару раз пол помыл в вытрезвителе). И — скупо, по-мужски сообщил: так и так, вот заказ, но делать его он не желает, поскольку крепко уважает губернатора, этого прославившегося на всю Россию человека из простого народа. Подскажи, мол… Одному тебе доверяю. Под одной шинелью, из общего котелка.
Журналюга, ясно, метил в больное место нашего губернатора — в несусветное его пиаролюбие. И собирался построить на нем свое дальнейшее благополучие. Но чекистам, вставшим на уши, было не до авторских резонов, и они стремительно выколотили из лже-экс-спецназовца признание о том, что бомба — чистый вымысел, придуманный для читательского интереса к изданию и роста тиража.
Кипеж был большой. «Над вымыслом слезами обольюсь»: журналюгу уволили, что, впрочем, почти не сказалось на его алкогольном графике.
Я еще испугался за Галку, хотя ей-то в этой ситуации ничего не грозило. Менты наконец зашли в кабинет, и тот, что покрепче телосложением, прокашлялся:
— Генерал. Сегодня на совещании. Значит, журналисты знают, мля, все точки, где наркоту продают, а вы тогда зачем?
— Ну не все…
— Вот и дали бы адресок. На Пролетарках ведь? Мы бы к этой бабе подъехали…
Но тут уж я, по-прежнему боясь разоблачения, выдал из Закона о СМИ про нераскрываемость источников. Подумал: вот сейчас будут разводить на слюнявку — сколько она еще ребят сведет в тюрьму и могилу…
— Вы журналист. Эта у вас, гражданская позиция, должна быть? Не думал, сколько молодых парней эта тварь потащит на кичу и на кладбище? А? Хоть приблизительно — какие дома, пробьем через участкового…
Но страх литературного разоблачения, как оказалось, серьезная вещь. Я бубнил партизаном тот же Закон о СМИ. Плюс, для вящего их понимания, — у нас своя работа, у вас своя.
Ну, они и ушли. Расстроенные и ничем не пригрозив. Времена были…
В редакции меня одобрили. Журналисты, ни по старой, ни по новой памяти ментов опасливо не чтят и вообще не любят. Они вообще мало кого любят.
Так я и стал главным в редакции по наркомании. Поэтому, когда он приехал к нам в регион на всероссийскую совещаловку по проблемам и перспективам, редактор областной газеты Борис Кириллыч, громко дыша (время стояло летнее и докондиционерное) и тревожа галстук, солидно шевелил передо мной бумажками.
Исходник был прост и ясен: пиаролюбивый наш губернатор, пользуясь приграничностью и крупными цифрами наркозависимых, ВИЧ-инфицированных, осужденных по 228-й и просто вовлеченных (кошмарности цифрам явно добавили кабинетным способом — поди проверь), снова тряхнул портфолио связей и пробил приезд столичных силовых шишек на свое мероприятие. Взыскуя федерального пиара и столь же федерального финансирования. Пиар он любил крепко, но и финансирование уважал тоже.
А идею с наркоконференцией скорее всего ему подбросил шеф местного Совбеза — бизнесмен неуловимо-братковского происхождения. По мнению федералов, само наличие местного Совбеза было делом незаконным, они глухо ворчали, но, уважая нашего губернатора, не препятствовали деятельности, которая сводилась к совмещению функций пиари охранного агентства — охраняли окологубернаторские бизнесы и на силовую поляну не лезли. Еще — парни в Совбезе собрались молодые — боролись с уличной проституцией, которую губернатор собирался легализовать. Мечта такая была.
— Вот пресс-релиз, — шевелил бумагами Борис Кириллыч, — аккредитации не требуют, побольше народу хотят в Большой зал загнать. Жара такая! Там, значит, «круглый стол», свободный обмен мнениями. Только они будут обмениваться, вас не спросят… Список участников. Мероприятие губернаторское, наш звездить будет — двести пятьдесят строк тебе даю.
— Борис Кириллыч, губернатор что? Мы его и так каждый день видим, когда не запивает. И слышим, к сожалению. Там директор ФСБ будет, вот нам тема…
— Да. Как его? Пугин? У нас контролер был Пугин, выгнали за предательство, зэкам спирту литр загнал. Никто не верил, он сроду б литруху не донес, сам по дороге вылакал. Алкаш… Пудин? Любаша Пудина из отдела информации не родня ему? Фамилия не очень распространенная. А, вот — Путин он. Еще и секретарь Совбеза федерального. Это сейчас даже важнее, чем ФСБ.
Борис Кириллыч до областной газеты служил в ГУИНе, редактировал многотиражку «За чистую совесть!» (в народе — «Сучья правда») и в иерархиях ведомств разбирался.
— Да, давай строк триста.
— Куда, Борис Кириллыч! Скулы сведет… Обсудили, постановили, освоили. Или обещаем освоить. Они хоть одного конченого торчка в жизни видели?
— Там одних генералов штук десять в списке участников. Эти точно видели. Да и потом, дети у них всех есть… Хотя на таком уровне, конечно, детишки не ханкой мажутся… Может, кокаин? Ты вот разбираешься, скажи, что он вообще такое?
— Стимулятор. Для особо крутых…
— Это я знаю, — снова тяжело задышал Борис Кириллыч, — у нас он встречается?
— Пока нет. Но кто знает, те ждут. Это как секс в пионерлагере для детского контингента. Он где-то совсем рядом и скоро непременно будет, но пока нет.
— Ладно, иди в правительство. В два часа у них начало, открытая часть. Потом закрытая, вас выгонят в номер отписывать…
Большой зал действительно был полон генералов. А еще — прохладного воздуха (там-то кондиционировали) и живописи (не сугубо реалистической). Однако провинциальный зной ломился через огромные окна, и в этом климатическом празднике бюрократической жизни генералы казались продолжением вернисажа — творениями скульптора-примитивиста. У одного — тщательно вылепленная фуражка с высоченной тульей, но все остальное — от лица до лампас — тонуло в складках. Другой напоминал параллелепипед пластилинового бруска, за который было взялся юный художник, слегка порушил и бросил, занявшись более интересным делом. Третий встал и тонким, сиплым, радостным голосом, выходившим, казалось, из самых глубин генерал-лейтенантского дородства, закричал:
— Дорогие друзья и коллеги! Предлагаю сначала поздравить гостеприимного губернатора имярек с тем, что он вчера блестяще защитил в столице докторскую диссертацию по истории Государства Российского!
Генерал еще раз повторил «блестяще» и заблестел сам. Проступившими сквозь малиновое лицо каплями. Зашелестел аплодисмент.
Он, главный гость, нашедший место чуть сбоку, не в эпицентре круглого стола, сдвинул ладони ровно один раз. Губернатор поклонился и на правах хозяина ослабил галстук. Тот, прежде уверенно, как компас, показывавший на трибунку с докладчиком (губернатор наш был по-дороднее иных генералов) съехал вниз и повис, неприкаянный.
С диссертацией этой, посвященной федерализму, своя история. Сочинялась она — диссертация — в университете социальной экономики авральным порядком, моя жена Наташа входила в бригаду редакторов. И рассказывала, что среди кип бумаг, отпечатанных на принтере, нередко попадались листочки, исписанные авторучкой, некрепким, рвущимся почерком. Что-то там про Александра Исаича Солженицына и его земскую науку. «Явно сам писал! — восхищалась Наташа. — Представляешь?» Я представлял, хотя с трудом. Тогда нет, а сейчас уважаю — находил, выходит, время и мысли. Еще раз повторю — были времена… А между тем губернатор, отбивая такт кулаком и галстуком, бодро докладывал кошмарные цифры, вопрошал «Кто виноват?» и «Что делать?». А я разглядывал его, главного гостя. Даже в этом пестром Белом зале, разбавленный с двух сторон генералами, с живописью на заднем плане, он умел виртуозно сливаться с пространством. Полностью лысым он тогда еще не был, и видно было, что лысеет неравномерно, но никаких хохолков, завитков, жидко-кудреватого затылка… Остроугольность всего облика, да, присутствовала, ощущалось в нем канцелярское изящество дефицитного карандаша «Кохинор». Насекомые метафоры прилипли к нему позже, посредством либеральных энтомологов — земляной червяк, бледная моль и пр., и действительно что-то не человеческое (но и не насекомое) ощущалось не в пластике, не в лице, не в одежде… Впрочем, если на то пошло, серый хугобосс казался коконом, покинув который, он собирается не улететь, а просто раствориться.
Он вроде внимательно слушал и даже пометки в блокноте делал, но было ясно, что, во-первых, персонаж не отсюда, а во-вторых, не здесь. И когда ему предоставили слово и все притихли, впечатление только усилилось. После двух начальных фраз вникать в смысл становилось невозможно: небольшой этот человек, казалось, протянул под потолком струну и заиграл на ней известный ему одному тягучий набор звуков и ничуть не заботился обо всех остальных. В дальнейшем, еще несколько лет подряд, он говорил именно так, однообразной струной под потолком, и лишь годы спустя в его речи прорезалась черной хрипотцой рэп-скороговорка с близким эхом непроизнесенного матерка, все эти по башке отоваренные и отбуцканные брательники, поносом поливаемые. В монологах его зазвучали тёрки персонажей Высоцкого, у которых мент давно неотличим от блатного, да и надо ли уже отличать?
…Ну, как обычно: слушали, постановили, обещали много финансирования. Я споро и даже не жмурясь от отвращения настучал (ага: компьютеры у журналистов областной газеты появились одновременно с кондиционерами, то есть еще не скоро, я уже не застал) свои триста строк. Приписал, кто был из фотографов, дабы наши не метались пустопорожне перед сдачей номера. И уселся ждать вычитки, подсказывая Лёне Шугому западных актеров и оскаров. Он сочинял телегид — врезки в программу передач. Как все поздние шестидесятники, немного заблудившиеся во времени, Лёнька и с перманентного похмелья назубок знал всех наших звезд, вплоть до количества браков и ранних смертей, но в импортных путался — Голливуд уверенно шагал по миру мимо него. А вдвоем мы удачно заменяли грянувший через пару лет Интернет.
Вера Брониславовна, выдернув меня в замредакторскую, потребовала текст сократить.
— Много. А тут два ЧП на первую полосу — ДТП в ущелье и газ где-то из трубы своровали… А газификация всей губернии, сам знаешь, задача приоритетная. У тебя там губернатора надо оставить целиком (ну не мне тебе объяснять), а этого шефа КГБ можно и сократить. Всё равно говорит то же самое, только размазывает слишком… Да и вообще жирно им столько давать, чекистам.
— Он финансирование обещает…
— Вот когда дадут, тогда и напишешь. Не беспокойся, оно мимо нашего никак не пройдет. Вторыми узнаем.
Резать собственные тексты — противнейшая каторга на свете. Не то чтобы именно эта грязноватая машинопись, три жалких листка, тебе особенно дорога или тема вдруг взяла за душу — да загребись они со своей наркоманией и пустыми, как генеральская башка, совещаловами. Тут другое — моментально и жирно прорастает внутри рецидивное ощущение полной бессмыслицы жизни и нелепых ее занятий. Этот профессиональный экзистенциализм неудержимо тянет в шалманы, подвальчиками окружившие областной Дом печати и жадно раскрывавшие в любую погоду, день и ночь кривые рты открытых дверей.
Я мстительно удалил малинового генерала-поздравителя. Потом, в нарушение рекомендаций Брониславовны, прошелся по губернатору. Добрался до главного ньюсмейкера и покромсал его потолочную струну на мелкие пластмассовые кусочки, не пожалев финансирования. Отнес абортированную заметку. И стал смотреть в большое окно с восьмого этажа.
За окном происходил 99-й год. Его экватор, июль. Моему сыну — три года, а дочке — три до рождения. Я уже совершил первый свой развод и снял убитую однушку около Городского парка с каштаном под окнами и пыльной полкой ЖЗЛ в книжном шкафу. Полюбил темные аллеи парка (это сейчас там скрипучий каруселями малый диснейленд со сладкой ватой и платными туалетами на каждом углу, категорически несовместимый с моим внутренним декадансом), искупался уже, пьяный, на пару с пьяным Голицыным в затхлом парковом пруду, по краям его бдят и дремлют безумные рыбари; предварительно Наташа и Леша негритянски отплясывали на берегу. Белый день был, не вечер.
Борис Кириллыч дальновидно и всё больше поручает мне писать о политике, отправляет на партийные тусовки, отяготившие меня первыми серьезными разочарованиями в человечестве. Для себя я пишу прозу (чаще плохую) об эпических фигурах камышинских пролетариев, уходящих из своих гаражей в никуда вместе с отечественным производством… Я уже дождался первой рецензии на свою повесть в «Независимой газете», пера Марии Ремизовой — обзорная, но обо мне больше всех и почти хвалебно. Напечатался в «Новом мире» и журнале Ирины Прохоровой «НЛО». Мне еще не предложили возглавить наивный журнальчик провинциального глянца, с которого начнется длинная и, кажется, бессмысленная история собирания по кускам нашего медиахолдинга, но скоро предложат. Я заработаю свои первые (и, строго говоря, последние) небольшие деньги на грязных выборах.
Первый мобильник — громоздкая, как противотанковая РПГ-40, «нокия». Меня — пока десяток страниц в Яндексе. Я узнаю политиков, они и сейчас в большинстве забиты в «контактах». Я знакомлюсь — профессионально, а дальше лично — с ведущими городскими бандитами и теперь имею право, когда заходит разговор, прибавить к имени-кликухе «покойный»…
Я дружу с актерами, поэтами, музыкантами и блатными, которых объединяют общая неприкаянность и пьянство. Пьем мы всё больше и всё меньше празднично, под Аркадия Северного и Тома Уэйтса, напрягая семьи уже по-взрослому. Жива и молода моя мама, там, в родном городке, где еще жарче и тише в этот 99-й июль…
Знал ли первый ньюсмейкер «круглого стола» о своей дальнейшей судьбе, которая грянет совсем скоро? Наверное, был в курсе — об этом сегодня многочисленные свидетельства, факты, документы, ящики водки, березовские… Но едва ли, растягивая потолочную струну в сером коконе хугобосса, он чувствовал огненное и удушливое дыхание той приближавшейся осени — рейд Басаева в Дагестан, взрывы домов в Москве, телевизор, заблаживший жарким баритоном расстриги Доренко…
Господин гексоген той осени, разбудившей генетическую память если не 41-го, то 53-го, заставлял пугливое население собирать дружины и нести дежурство. Меня пару раз останавливали — усатые сутулые дядьки, почему-то с желтыми черенками лопат в несильных руках, но сталкерши-старухи объясняли им про мою жилищную съемность и семейность. Главными жертвами возрожденной бдительности становились, впрочем, озабоченные мужики за сорок, останавливавшиеся у дверей подъездов изучать проституточные объявления. Эти розовенькие и оранжевые квадратики с телефонами — феи, ночные звезды, дневные сказки и прочие соблазны мечт — появились тогда и наклеивались повсеместно — даже отцы семейств косили лиловым глазом и глотали непрошеную слюну. Сам видел, как мужчинки определенного типа квадратики либо срывали и совали в карман, либо переписывали в книжечку. Скорее из спортивного интереса — на вызывальщиков блядей, готовых платить за продажную любовь, они походили мало. Выглядели, согласен, подозрительно.
…Вера Брониславовна смущенной не казалась:
— Тут Изосимова на ДТП послали, а он пропал. По газу темная история, менты перекрылись, в пресс-службе трубку кладут на короткий гудок. В общем, с тебя еще строк семьдесят на первую полосу.
— Откуда? Дай из моей заметки вынос на первую…
— Даю. Только этого мало. На площади они сейчас какое-то действо затеяли — губернатор будет и кагэбэшник твой. Сбегай. На всё про всё — сорок минут, номер уже готов. Выручай.
Действо было самое июльское — зной, несмотря на семь вечера, почти не спал, а они придумали жечь чучело наркомании. Может, перепутали ее с Масленицей. Губернатор и шеф местного Совбеза, хитрый на выдумки, не изменили ни себе, ни пиаролюбию. Чучело символизировало фольклорную смерть — нарисованной редкозубой улыбкой и настоящей косой. Актуальность подчеркивалась картонным шприцем в другой руке — достоверным до делений с циферками. Туловище набили какой-то горючей дрянью и обернули серой тюремной простыней. От него воняло.
Массовку составляли в основном коллеги, ряды генералов поредели, а нечастые зеваки трепались о чем-то глубоко своем. На трибунку поднялся лучший диджей нашего «Джин-тоник-радио», известный голосом, в котором сахарная проникновенность незаметно переходила в развязную просоленность.
Он, пользуясь бумажкой, коротко рассказал, какое невъебенное мероприятие прошло сегодня у нас в городе и области. Прочитал, больше запинаясь, резолюцию открытой и закрытой части мероприятия. За спиной диджея пружинисто возник шеф местного Совбеза — злой зрачок, недовольное лицо. Казалось, диктор сейчас будет больно ударен в почку. Удара не последовало, но сахарно-соленый голос победно возвысился и завибрировал:
— Право сжечь дотла чучело, символизирующее наркоманию, предоставляется губернатору Саратовской области Дмитрию Федоровичу Аяцкову!
Победность подпортил микрофон, противно вдруг зафонивший. Краткой паузой воспользовался шеф местного Совбеза, что-то внушивший ведущему.
— Также право сжечь чучело проклятой наркомании предоставляется председателю Комитета… секретарю… директору Федерального… ой, Саш, ну тут так написано… директору службы… директору Федеральной службы безопасности Владимиру… Владимиру Путину!.. Он еще секретарь Совета безопасности Российской… России! Сгинь, подлая! Горит-горит!
Владимир Путин ровно через месяц стал премьер-министром, через полгода — фактически президентом страны. Наташа, крошившая свой тазик оливье, крикнула: Алеша, Ельцин говорит!
Тот распадающимся богдыханом заполнял экран и слезно отдавал самое дорогое. Мы встречали новый нулевой (трехнулевой!) вдвоем, и на одном из каналов, где раньше шли мелодии и ритмы зарубежной эстрады, нашли «Калигулу». Порнокино о природе власти официальное ТВ показывало впервые.