V. Пророки и пороки

Путин и Пушкин

Пушкин = Путин.

Когда в очередной раз на поверхность всплывает тема «Поэт и царь», имеются в виду затрепанные банальности, вроде пожелания Николая Павловича г-ну Лермонтову счастливого пути или телефонных переговоров генсека с переводчиком Шекспира Пастернаком и драматургом Булгаковым. На большее культурной мысли не хватает. А ведь дилемма таит в себе множество других ситуаций, подчас кардинально повлиявших на судьбу народов и государств. На самом деле противопоставление поэта царю не всегда оправданно. История знает массу примеров, когда поэты уходили в политику, а то и попросту стремились к царскому званию как высшей точке поэтического самовыражения. Например, Данте, которого политические амбиции довели до изгнания и смерти на чужбине. Или Иосиф Джугашвили, одаренный поэт, писавший под псевдонимом Сталин, разразившийся когда-то стихотворением-одностроком «Сталин — это Ленин сегодня». Волей-неволей автору пришлось эти стихи реализовывать на практике, и стремление продолжить дела знаменитого политика (куда интенсивней и зрелищней, творческая все-таки личность) вылились в громадный социально-политический феномен, именуемый СССР. А если дилемму чуть осовременить в демократическом духе, задав вектор «поэт и президент», проследив, как один аукается в другом?

Создавая природу во всем ее многообразии, Творец среди прочего намекнул нам на либеральную, антитоталитарную суть разного рода магизма и ворожбы — всего того, что призвано слабыми человеческими силенками это творение Высшего уровня повторять и имитировать. Разница масштабов, правда, впечатляет. Так, горные хребты на поверхности суши словно предвосхищают россыпь бобов, вулканическая лава — кофейную гущу, а сделав людей неравными, Создатель обозначил бесконечные комбинации колоды Таро.

Пророчества и предсказания будущего, безусловно, также являются видом магии. Представляется странным, почему мы ревностно придерживаемся такого непродуктивного единообразия в определении пророков. Прорицателем номер один в современном мире считается Нострадамус, в своем XVI веке напророчивший судьбу всех тварей земных на ближайшие двадцать веков. Что ж, вполне имажинистская метафорика «Центурий» литератора-монаха позволяет включить в круг его интересов не только Землю, но и пару ближайших галактик, объявить его «вещее око» пронизавшим не только будущее, но и прошлое, «глубь трех тысячелетий», согласно Гете.

Нам представляется куда более плодотворным поиск истинных пророков внутри национальных культур, в привязке к хронологии и политическому устройству конкретной страны. Естественно, мы будем говорить о России. Кажется, никем уже не оспаривается, что величайшим российским пророком был Достоевский, гениально предсказавший социальную революцию и само существование страны при коммунистической диктатуре. Не менее гениальным пророком, весь набор предсказаний которого располагается во временных координатах России постсоветской, был Гоголь.

Пример, лежащий на поверхности, — комедия «Ревизор», в настоящие дни с полным правом способная считаться хрестоматией современной политико-экономически-социальной регионалистики. Однако есть у Гоголя и потрясающие попадания «точечного» свойства, прямо-таки побуквенные. «…Оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует. Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и слышно не было никогда…» Как, очевидно, догадался читатель, Гоголем здесь предсказано вавилонское преображение Москвы на рубеже 80—90-х годов ушедшего века с его смешением языков, где аналогом башни стала знаменитая закусочная «Макдоналдс». Или кусок из «Выбранных мест», где Гоголь советует помещику привлекать ко всем хозяйственным делам священника, обедать с ним, вместе общаться с крестьянами и т. д. Можно разглядеть здесь только пьянки председателя колхоза на пару с парторгом, но история получила продолжение — и мы видим, как РПЦ занимается хозяйством на пару с помещиком (исполнительной властью) да еще и обеспечивает совместный бизнес идеологическим прикрытием.

Примеры можно приводить бесконечно, но нас, собственно, интересует пока лишь одно (но какое!) пророчество Гоголя, скрывавшееся в его знаменитой фразе о Пушкине и русском человеке. По Гоголю, русский человек через двести лет станет полноправным наследником гения Пушкина, повторив его лучшие качества. К фразе этой до самых последних времен никто не относился серьезно, считая ее образцом простительной восторженности (Тимур Кибиров назвал ее попросту глупостью), продиктованной к тому же лучшими побуждениями: а) святой любовью к Пушкину; б) верой в светлое будущее России (впрочем, даже в таком контексте Гоголь предсказал чеховское «небо в алмазах»). Почему-то считалось, что Гоголь говорил о любом русском человеке, тогда как у него сказано «русский человек через двести лет». Т. е. в единственном числе и без всяких намеков на национальную общность.

Мурашки пробегают по телу, когда приходит единственно правильная догадка о том, что Гоголь имел в виду сегодняшнего президента России Владимира Путина. Судите сами. Пушкин родился 6 июня 1799 года, а Владимир Путин де-факто стал президентом 31 декабря 1999 года. Полугодовая разница никакого значения не имеет, это всего лишь поправка Божественной шкалы на волосок, как выражался другой писатель. А если вспомнить назначение Путина премьером в августе 1999 года и тут же — объявление его преемником? Самое интересное, что само слово «преемник» для политической терминологии звучит диковато. В нем явно слышится нечто высшее. Метафизика наследования, мистика духовного родства, воплощенная связь времен. Трудновато представим косноязычный карикатурный Ельцин последних лет президентства, всерьез озабоченный всем этим бытийным скарбом. А вот если предположить, что Ельцину старыми шаманами Кремля была открыта некая идея преемствования не только политической, но и духовной власти (теперь нам понятно — от кого) над Россией… Тогда все встает на положенные места. Долгий выбор, смены фаворитов, появление невесть откуда энергичного главы ФСБ… Кадровая политика Ельцина, в которой недальновидные политологи видели только маразм, капризы, стремление к удержанию власти любой ценой, исполняется высшего смысла.

…Он стар. Он удручен годами,

Войной, заботами, трудами;

Но чувства в нем кипят и вновь

Властитель ведает любовь.

Мгновенно сердце молодое

Горит и гаснет. В нем любовь

Проходит и приходит вновь,

В нем чувство каждый день иное:

Не столь послушно, не слегка,

Не столь мгновенными страстями

Пылает сердце старика,

Окаменелое годами.

Упорно, медленно оно

В огне страстей раскалено;

Но поздний жар уж не остынет

И с жизнью лишь его покинет.

Гораздо больше возражений может вызвать факт, будто речь идет в одном случае о появлении на свет, тогда как в другом — об обретении нового, пусть и высочайшего, статуса вполне зрелым человеком. Прежде всего хочу напомнить: не только история, но и сам Божественный промысел не имеет свойства повторяться с буквальной точностью. Рождение Пушкина не нуждалось в подтверждении карьерой, но когда речь идет о политике, предполагается метафорическое понимание рождения — для широких масс. (Способной поставить толкователя-дилетанта в тупик разницы призваний наших героев мы коснемся ниже.) Пушкин говорил не только и столько о себе: «Старик Державин нас заметил и в гроб сходя благословил». Но при каких обстоятельствах старик Державин (обжора, не дурак выпить, государственный чиновник, входивший в екатерининское политбюро) подарил юному поэту благословение? Цитирую Пушкина: «Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: „Где тут, братец, нужник?“». После заявления премьера Путина о том, что мы такие крутые и будем мочить террористов даже в сортирах, рейтинг преемника стремительно пополз вверх, народ угадал в нем собственный рупор, и сомнения по поводу его и всеобщего будущего окончательно развеялись. Державинский «нужник» и путинский «сортир» потрясающим образом срифмовались через два века, став отправной точкой грандиозных карьер двух великих россиян. Ab obo (от яйца) — говорили древние римляне. От сортира — заявляют в России с куда большим основанием. Много позже Пушкин произнес: «Кавказ подо мною…» Путин произнесет эту фразу со дня на день.

Скептики упрекнут нас, естественно, в натяжках — эдак, заметят они, инкарнацией Александра Сергеевича можно объявить любого россиянина, значимые вехи жизни которого с двухсотлетней разницей совпадут с пушкинскими. Однако Творец именно для того посылает нам вполне зримые символы своего промысла. Что скептики скажут об очевидном созвучии и соприродности фамилий «Пушкин» и «Путин»? Даже различаются они звуками хоть и разными, но принадлежащими к одной фонетической группе — глухих согласных. Это та же самая поправка промысла на волосок, когда в свете новых глобальных задач, стоящих перед Россией, легкомысленное звукосочетание «шк» заменяется уверенно-лаконичным «т». Представьте себе на его месте «д». Президент Пудин. Разные злопыхатели из англоязычных стран, естественно, нарекли бы президента пудингом и вопрос: «Кто вы, мистер Пудинг?» — зазвучал бы риторически. А пожалуй, и издевательски. Это нужно великой стране?

Из биографических совпадений: Пушкина в Царскосельском лицее готовили к военной и государственной карьере! Вообще заведение это по праву можно считать тогдашним аналогом школы КГБ — многие экс-лицеисты пополнили-таки ряды не только декабристов, но и сотрудников III отделения. Кстати, к этому ведомству, оболганному поколениями «революционных демократов», Пушкин никогда не скрывал симпатии. Как не сомневался он и в сходстве собственной судьбы с судьбой того, кто придет за ним: «Там некогда гулял и я, но вреден север для меня». (Известно, как не задалась питерская карьера Путина после падения Собчака.) А разве случаен интерес Алесандра Сергеевича к жизни и деятельности тиранов и самозванцев, дерзнувших на престол, — от Григория Отрепьева до Емельяна Пугачева через Петра Великого. Отношение поэта к этим личностям никак нельзя назвать отрицательным. Пушкин слишком хорошо знал Россию и принимал ее такой, какая она есть, понимая, что без насилия, временного лишения прав и свобод, лжи во имя правды — гармоничного общества на ее территории построить невозможно. Думается, что путь Путина (сочетание-то какое, здесь слышиться двойной ПУТЬ, Дао в квадрате) к верховной власти, не лишенный, будем справедливы, привкуса византийской специфики, не вызвал бы у Александра Сергеевича ничего, кроме одобрения.

Вспоминается любопытный эпизод. Путин — еще премьер, прибывший в какой-то из известных театров на культурное мероприятие. Навстречу — подвыпивший Ширвиндт. «Кого я вижу! — радостно восклицает знаменитый актер. — Может, познакомимся? Шура!» Путин реагирует мгновенно, протягивая руку: «Вова!» Но Ширвиндт не унимается: «Может, выпьем за знакомство?» Путин отвечает:

«А почему бы и нет?» — заворачивая к буфету. Согласитесь, легкость в общении необыкновенная, совершенно пушкинская, несовместимая со званием государственного мужа, да еще такого ранга. С чего бы такое? Наверное, каждому из нас приходилось в каких-то обстоятельствах испытывать что-то вроде дежавю, ощущение того, что все это когда-то уже было, хотя быть с нами никак не могло. Специалисты в области кармических чрезвычайных ситуаций называют такие вещи «памятью прошлой жизни», проявляющимся подчас кодом инкарнации. Похоже, с Путиным в театре произошло нечто подобное.

Когда России нужен был поэт, который бы воплотил в себе европейское Возрождение и Просвещение, а затем привил его на отечественной почве, появился Пушкин. Когда страна нуждалась в сильном правителе, готовом вычистить авгиевы конюшни коммунистического и «демократического» наследия, появляется Путин. Надо сказать, что и Пушкин совершенно не пренебрегал придворной службой, и его знаменитый пассаж о трех царях («упек меня в камерпажи на старости лет») следует рассматривать скорей как кокетство. Кстати, тут же предвосхищены взаимоотношения Путина с Березовским — «велел пожурить за меня мою няньку».

Пушкина всю жизнь преследовали упреки в нечеткости политической ориентации — и либерал, и охранитель, и западник, и патриот. Все это могло бы остаться личным делом поэта, если бы через двести лет не повторилось на столь впечатляющем уровне. Те же либеральные экономические воззрения в соединении с «Клеветникам России».

Оставляя читателю поле для самостоятельного сопоставления и глобальных выводов, напомню лишь об одном любопытном эпизоде из жизни другого духовного лидера державы. А. И. Солженицын, открывая рецензию на «Прогулки с Пушкиным» Абрама Терца, говорит о прогулке угрюмого зэка в бушлате и бороде с кудрявым подвижным весельчаком. Став президентом, Путин едва ли не первым посетил А. И. Солженицына на даче, и они гуляли-таки в подмосковных перелесках. Это дало повод обозревателю «Итогов» разразиться издевательским вопросом: «О чем могли говорить бывший зэк с бывшим опером?..»

Догадываетесь, о чем?

2000

Луна и Крым Визионер Носов и мечтатель Аксенов

В 2008 году, когда в политическую практику страны пришло явление под названием «Тандем» и случилась первая (но не последняя, как сегодня очевидно) в этом Тандеме рокировка, Россия, как водится, не заметила 100-летия со дня рождения писателя Николая Носова.

В этом же году, в самом его начале, другой прославленный писатель, 75-летний Василий Аксенов, получил тяжелейший инсульт, от которого так и не смог оправиться. Около полутора лет пребывания в промежуточном состоянии, которое он не раз пытался описать в своих поздних, если вести отсчет с «Московской саги», романах — и смерть в июле следующего, 2009 года.

Но объединяют знаменитых литераторов не столько даты, сколько жанровая и типологическая близость их главных книг — романов «Незнайка на Луне» (1964–1965 гг.) у Носова и «Остров Крым» (1979, окончательная редакция — 1981 г.) у Аксенова.

1

Жанровое родство — на поверхности. Обе книги — романы-путешествия и антиутопии с густым присутствием очерка нравов, социальной сатиры, тоталитарной эстетики, мотивами ностальгии и нерушимости настоящей дружбы. Сюжетный мотор романов — своеобразные географические (и, естественно, в случае Луны, не только «гео»), допущения. Аксеновский Крым — остров в акватории Черного моря. У Носова лунная цивилизация располагается не на поверхности Луны, а внутри. Распространенный в советской фантастике ход; поразительно, однако, другое: лунатики именуют свою ойкумену не Внутренней, скажем, Луной, а Малой Землей. «Незнайка на Луне» создавался аккурат в те годы, когда после антихрущевского переворота, первым секретарем ЦК КПСС становится Леонид Брежнев, для которого операция на Малой Земле в ходе ВОВ (1943 г.) — стержневой элемент собственной военной мифологии. Впрочем, яркая эта деталь имеет отношение скорей не к сатире, а к провидческому дару Николая Носова. Брежнев тех лет скромен, уповает на «коллективное руководство», правда, в юбилейном 65-м делает 9 Мая нерабочим днем. А скончался Николай Николаевич Носов в год 70-летия Брежнева, когда героическому уже Генсеку вручены маршальское звание и орден Победы — за Малую Землю и совокупность военных заслуг.

Вообще книги «незнайкиной» трилогии содержат массу занятных подтекстов относительно советской хронологии. Публикацию «Приключений Незнайки и его друзей» в детском журнале «Барвинок» прервала смерть Иосифа Сталина. Стоить напомнить, что в первой книге цикла коротышки — малыши и малышки — живут однополыми коммунами, между тем раздельное школьное обучение — реальная примета позднего сталинского времени. По меткому замечанию писателя Михаила Елизарова, «Цветочный город — это идеальная модель экокоммунизма (даже автомобили здесь на газированной воде)». Носов и здесь предвосхищает время; мощное экологическое движение в СССР началось чуть позже, один из его знаков и стимулов — роман Леонида Леонова «Русский лес», опубликованный в следующем, 1954 году.

«Незнайка в Солнечном городе» появляется в 1958-м. Повесть чрезвычайно созвучна эпохе наступающих 60-х: возрожденной коммунистической вере на «научной основе» (Елизаров: «Солнечный город — мир технокоммунизма, который обеспечивают высокие технологии»). Интересно, что утопия Солнечного города весьма напоминает советскую Москву, какой ее видит старик Хоттабыч под руководством пионера-сталкера Вольки Костылькова в последней, «послесталинской» редакции повести Лазаря Лагина.

А вот по поводу «Незнайки на Луне» — загадка. Можно говорить о непопадании в идеологический мейнстрим, точнее, неполном попадании. Ну ясно, что космические путешествия — уже реальность, полет на Луну — вопрос ближайшего будущего. Однако основной пафос третьего романа — в разоблачении общества — антипода миру земных коротышек. А ведь времена зубодробительной кукрыниксовской сатиры давно позади, в холодной войне — ощутимое потепление, хрущевское «сосуществование» даже после изгнания Никиты Сергеевича — по-прежнему в повестке дня… Да и анализирует Носов (политолог, социолог, экономист и, главное — футуролог) не конкретную Европу с Америкой (слишком уж далек от известных западных образцов лунный капитализм), а полицейское государство, общество потребления и социальных полярностей, где один из основных инструментов воздействия на массы — телевидение (кстати, в 1965 году это казалось фантастикой не меньшей, чем все остальное). Но о глобальных прозрениях Носова — чуть ниже, а пока отметим забавное пророчество литературного скорее свойства. Незнайка в финале своей лунной эпопеи заболевает странной болезнью — самочувствие его последовательно ухудшается от пребывания на Луне — из-за чего, собственно, коротышки меняют планы и стремительно возвращаются на Землю. При этом выражается Незнайка, будто капризный почвенник:

«— Где же солнышко — хныкал он. — Хочу, чтоб было солнышко! У нас в Цветочном городе всегда было солнышко».

И еще:

«— Земля моя матушка! Никогда не забуду тебя!»

Напомню, что именно в поздние 60-е советское почвенничество — в диапазоне от националистического диссидентства до официоза — становится солидной и влиятельной идеологией. Лыко в ту же строку — обозначение, на уровне имен и названий, двух полюсов лунной жизни — космополитического и патриотического. Имена богачей, полицейских, криминалов звучат как иностранные. Точнее, они похожи на кликухи московских стиляг — привет Аксенову: Спрутс, Фигль, Жулио; лунные братки, кстати, как и отечественные бандиты, культивируют собственный стиль — клетчатые кепки и штаны. В то время как бомжи, работяги и крестьяне — вроде холопов и посадских людей в допетровской Руси: Козлик, Клюква, Мизинчик, Колосок. Города — Давилон, Фантомас, Брехенвиль, Лос-Паганос. Сёла — Нееловка, Голопяткино, Бесхлебово, Голодаево, Непролазное…

Чистый Н. А. Некрасов: Заплатово, Дырявино, Разутово, Знобишино…

Оба романа, «Остров Крым» и «Незнайка на Луне», проходят в разной степени по ведомству фантастики и альтернативной истории. Помню, на момент первой отечественной публикации «Острова Крым» фаны-ботаники из клубов любителей фантастики запальчиво спорили, можно ли считать Аксенова фантастом или торопиться не надо… Равно как фантастичен лишь внешний сюжет «Незнайки на Луне», а внутренний жестко построен на альтернативах (снова Елизаров: «Мир коротышек Земли и Луны — это „русские“ миры, а точнее, русские мир и антимир»). Примерно как в «Острове Крым».

Ну и наконец, еще один забавный поворот: Незнайка всех трех книжек весьма напоминает вечного аксеновского друга-недруга, а также нередкого персонажа (в романе о шестидесятниках «Таинственная страсть» он зовется Ян Тушинский). Очередное странное сближение открыл писатель Сергей Боровиков в своем замечательном цикле «В русском жанре».

«Незнайка из романа Н. Носова — точь-в-точь знаменитейший поэт современности. (…) Сугубый эгоцентризм Незнайки — если уж кто его ударил, так само солнце — вполне сопрягается с панически-общественным темпераментом поэта. (…) Неуемность Незнайки в соединении с дилетантизмом живо напоминают нашего знаменитейшего поэта, побывавшего, как известно, и романистом, и фотографом, и актером, и режиссером, и преподавателем литературы (по ТВ). А если присовокупить добрый, открытый нрав Незнайки, его бесхитростную самовлюбленность и умение попадать в центр любого, прежде всего скандального, события в Цветочном городе — сходство делается поразительным».

2

А ключевая позиция, на мой взгляд, в следующем.

В «Острове Крым» Василий Аксенов конструирует эдакую «идеальную Россию» — экономически развитое, процветающее общество, открытое и свободное (даже с явным переизбытком демократии), одна из первых примет которого — необычайно продвинутые медиа. Многие на полном серьезе полагают, будто, придумав вездесущий канал ТиВи-Миг с его агрессивными технологиями, Аксенов угадал скорое появление монстров BBC и Euronews. Однако за четверть века до Василия Павловича, в «Незнайке на Луне», может, немногим менее вкусно, описан тот же медийный прорыв — с мазохистским рвением репортеров дать «конец света в прямом эфире» (сцена победы земных малышей над лунными полицейскими посредством невесомости, под воздействие которой попадают и журналист с оператором). Плюс — обилие рекламных вставок, с явным преобладанием «джинсы». Правда, лунное ТВ, в отличие от островкрымского, изначально подвержено цензуре — впрочем, не тотальной, а скорее ситуативной.

Модель Аксенова — чисто футурологическая (отчего она гибнет в романе — другая история). И, наверное, ошибаются те авторы, которые полагают ключевым в «ОК» ностальгический мотив. «Осколок старой России» и пр.; модернизированный романс «Поручик Голицын» в прозе. (Как у писателей Александра Кабакова и Евгения Попова в свежей книге «Аксенов», посвященной памяти друга.) Собственно, и сам Василий Павлович с предельной точностью указывает: залог нынешнего процветания Острова в экономическом плане — своевременно проведенные реформы, а в политическом — отстранение от власти Барона (судя по всему, Петра Врангеля) и других «мастодонтов» Белого движения.

Поэтому у русских читателей всегда был велик соблазн спроецировать аксеновский ОК на реалии посткоммунистической России. Что при Ельцине, что при Путине, что при Путине — Медведеве.

Однако, кроме того же «поручика Голицына» (в широком спектре русского шансона, опереточного дворянства с казачеством и геральдического постмодерна) да примет общества потребления (Аксенов своими «Елисеевым и хьюзом», «Ялтой-Хилтоном» и прочим попал в десятку «Калинки-Штокмана» и «Рэдиссон-Славянской» — впрочем, не бином Ньютона), проецировать особо нечего. Более того, миры Острова Крым и России околонулевых даже не параллельны, а вполне альтернативны. Если угодно, к аксеновскому идеалу, хотя труба пониже и дым пожиже, куда ближе сегодняшний Крым с его туристической автономией и пророссийскими настроениями.

Аксеновская фантазия на темы острова-государства (любопытно, что антисоветчик Аксенов выглядит здесь прямым наследником Томаса Мора и компании социальных утопистов, чьи юдоли равенства и братства имели четкую географическую прописку, нередко островную) предвосхищает не новую Россию, а нынешнюю, объединенную Европу. С ее курортным процветанием, апокалипсическим потреблением, смешением языков, идеологическим диктатом леваков-социалистов, беспомощностью перед лицом как мусульманского нашествия, так и своих доморощенных вывихнутых террористов Иванов Помидоровых-Брейвиков. Лучниковская Идея общей судьбы — синоним европейской мазохиствующей политкорректности. (Кстати, в этом ключе характерны антиисламские настроения позднего Аксенова.).

3

А вот в «Незнайке на Луне» дан подробный образ и анализ сегодняшней России — во многих чертах устрашающе прямой и детальный. Мысль не моя — внук писателя Игорь Носов, автор нескольких римейков о Незнайке, в публикации «МК» с характерным названием «Папа Незнайки предсказал лихие 90-е», говорит: «Вообще Носов опередил время. „Незнайка на Луне“ — фактически описание того, что произошло с Россией в 1990-е годы. Он описал дикий капитализм, где никто не соблюдает законов. Помните, у деда было Общество гигантских растений? Оно сильно напоминает МММ. Люди, которые обогатились в 1990- е годы, рассказывали мне, что многому научились у Носова…»

«Многому научились» — тут, возможно, некоторое преувеличение, однако для советских детей Носов действительно стал настоящим Адамом Смитом — учителем основ капиталистической политэкономии. В детских деловых играх с использованием рукотворных валют «фартинги» и «сантики» фигурировали чаще реальных денежных наименований.

Другое дело, что Игорь Носов напрасно, на мой взгляд, ограничивает хронологические рамки. Лунный антимир имеет черты типологического сходства как с «лихими девяностыми», так и со «стабильными нулевыми». Как с «диким капитализмом» Ельцина, так и с «суверенной демократией» Путина. Более того, это единое целое, модель в развитии, социально-экономически, а значит, согласно Носову, исторически цельный период, поскольку на Луне нет политики и истории.

«Незнайка на Луне» вообще избавляет от многих иллюзий, особенно в части сравнительного ельцино- и путиноведения, которому неустанно и пустопорожне предаются сегодня и либералы, и государственники.

4

Авторы статьи о «Незнайке на Луне» в «Википедии» блестяще каталогизировали странные сближения. Поэтому прошу прощения за обширную цитату — лучше все равно не скажешь, да и нарушать своими словами чужие авторские права — не комильфо.

«Ниже перечислены основные характерные черты лунного общества.

Сращивание олигархии и власти. Фактически политическая власть в романе не показана, а полиция непосредственно исполняет приказы монополистов.

Большая роль фиктивного капитала (см. биржевая торговля акциями компаний, включая уже несуществующие).

Практически полная монополизация бизнеса — в основном в форме синдикатов (см. описание работы бредламов).

Борьба с конкурентами как экономическими (демпинг — см. решение соляного бредлама в отношении мелких производителей соли), так и неэкономическими методами, включая криминальные (см. навязанное лжебанкротство Общества гигантских растений; предложение Дубса о найме киллеров против Жулио и Миги; мотивировка иска торговцев бензином к производителю шин Пудлу после инцидента с ограблением банка).

Драконовское законодательство против пауперизма и бродяжничества: каждый, кто ночует на улице или ходит без ботинок или шляпы, становится мишенью для полиции и подлежит отправке на Дурацкий остров.

Большая податливость населения рекламе (см. рекламу коврижек конфетной фабрики „Заря“, плакат которой держал в руках сам космический путешественник Незнайка, после чего на эти коврижки возник ажиотажный спрос и магазинам удалось сбыть даже самый залежалый товар; также желание всех лечиться только у доктора Шприца после того, как он на глазах у телезрителей лично обследовал гостя с другой планеты — Незнайку).

Продакт-плейсмент товаров Спрутса в газетах, принадлежащих Спрутсу (в частности в „Давилонских юморесках“).

Недобросовестная реклама (напр. „скрытые платежи“ в гостинице „Экономическая“).

Манипуляция массовым сознанием посредством СМИ (см. кампанию против факта наличия семян гигантских растений, зависимость цен акций от того, что написано в газетах, реклама или антиреклама).

Откаты — когда Скуперфильд предлагает взять со Спрутса 5 миллионов, а сам Спрутс, собрав с монополистов 3 миллиона, оставляет 1 миллион себе.

Демонстративное потребление, причем как богатых, так и бедных (см. описание образа жизни мыльного фабриканта Грязинга, покупка автомобиля Козликом); богатые люди занимаются не преумножением капитала, а нерационально транжирят деньги, ломая для развлечения мебель или занимаясь другой бессмысленной тратой денег (собачьи рестораны, парикмахерские и т. п.).

Примитивные кинематограф, телевидение и живопись. Цензура в средствах массовой информации. Пренебрежение фундаментальными научными исследованиями, не сулящими непосредственной выгоды.

Широкая коррупция как полицейских, так и судебных органов, взяточничество и безнаказанность богатых (см. вымогательство взятки у Незнайки Миглем, признание судьей Вриглем тотального подкупа полиции, Общество взаимной выручки, неразделенность исполнительной и судебной властей).

Заинтересованность полиции только в борьбе с бандитами, но не в искоренении самого бандитизма, так как если не будет бандитов, то полиция станет не нужна и полицейские окажутся без работы. Этим объясняется наличие свободной торговли оружием и почему полиция закрывает на это глаза.

Введение элементов чрезвычайного положения при появлении угрозы системе».

5

Если пойти по пунктам, возникает главный вопрос: отчего Николай Носов не дал хотя бы краткий очерк лунной власти и политики? Думаю, причин несколько. Наверное, не хотел утяжелять и без того непростую для детского восприятия фактуру. Во-вторых, Носов, уважавший деталь и точность, видимо, понимал, что описание красот и гримас буржуазной демократии едва ли пройдет по цензурному маслу — даже к сатирам Марка Твена и Ярослава Гашека на тему выборов писались длинные нудные предисловия. В-третьих, Николай Николаевич, как и все в СССР, знал марксово «бытие определяет сознание» и потому гениально предсказал в «бредламах» многие политические институты — от ТПП и РСПП до «семибанкирщины» и олигархической системы «власти экономической над властью политической» (интересно, читал ли «Незнайку на Луне» идеолог схемы Борис Березовский?) в 1996–2000 годах.

Наконец, Носов понимал, что власть спецслужб не нуждается ни в каких стыдливых институтах-подпорках, а политическая температура общества нередко зависит от соперничества силовиков, хотя суть модели при этом не меняется.

И то верно: Владимир Путин, выходец из КГБ, сделал свою контору первой среди равных, однако в разные годы с ней не без успеха соперничали Генеральная прокуратура, МВД, Следственный комитет. Главы силовых ведомств напоминали жокеев в заезде, то отрывающихся на полкорпуса, то ревниво наблюдающих за тем, кто вырвался. Переменные эти скачки давно надоели публике — даже упертая диссида оставила фразеологизм о «кровавой гебне». «Режим» так и именуется, без обозначения силовых подвидов, хотя само государство через реформу МВД узаконило эпитет «полицейский».

6

Своеобразную инициацию, пропуск в грядущую лунную жизнь Незнайка получает в «каталажке», то есть в тюрьме, а ведь только в России места заключения называют «народными университетами». Незнайка в общей камере узнает о принципах товарно-денежных отношений и системе лунных запретов и репрессий:

«У нас здесь всё можно. Нельзя только не иметь крыши над головой и ходить по улице без рубашки, без шляпы или без башмаков. Каждого, кто нарушит это правило, полицейские ловят и отправляют на Дурацкий остров. Считается, что если ты не в состоянии заработать себе на жилище и на одежду, значит, ты безнадежный дурак и тебе место как раз на Острове дураков. Первое время тебя там будут и кормить, и поить, и угощать чем захочешь, и ничего делать не надо будет. Знай себе ешь да пей, веселись, да спи, да гуляй сколько влезет. От такого дурацкого времяпрепровождения коротышка на острове постепенно глупеет, дичает, потом начинает обрастать шерстью и в конце концов превращается в барана или в овцу».

* * *

Здесь сразу отметим, что манера не только встречать, но и судить по одежке может быть спроецирована не только на ситуацию с бомжами, но и на гламур как идеологию российского потребления. Гламурные персонажи в романе — даже не коротышки, а собачки Роланд и Мимишка, за которыми ухаживает Незнайка — купание, визаж, салон красоты, ресторан, фитнес (с бассейном).

«Мимишка и в особенности Роланд были большими любителями бродить по городу, особенно в центре города, где они могли вдосталь разглядывать попадавшихся навстречу пешеходов. Говор толпы, шум автомобилей, а также разнообразнейшие запахи от прохожих, которые улавливало тонкое обоняние собак, — все это доставляло им неизъяснимое, только одним собакам доступное удовольствие».

Роланд и Мимишка — милейшие существа, охотно посещающие с Незнайкой ночлежку и обожающие там охотиться на крыс. Словом, полный — от парфюмов до поругивания властных грызунов — набор русского гламура, а парность персонажей явно кого-то напоминает… Не Ксению ли Собчак с Ксенией Соколовой, чей проект для журнала GQ «Философия в будуаре» мог бы сойти за творчество незнайкиных подопечных, пожелай они поговорить со встречными мужчинами об автомобилях, крысах и запахах…

* * *

В камере Незнайка, как и любой российский зэк-первоход, сталкивается с иерархией авторитетов, коррупцией скорых на расправу служащих лунного УФСИНа, подвергается разводкам и разборкам, «тискает роман» о семенах гигантских растений…

Диву даешься, насколько пребывание Незнайки в каталажке созвучно современным фильмам, романам и документальным свидетельствам из отечественной пенитенциарной жизни. Навскидку — «Брат-2» Алексея Балабанова, «Сажайте и вырастет» Андрея Рубанова, «Бутырка-блог» Ольги Романовой и Алексея Козлова…

Или фраза: «Измученных коротышек выпустили из сырого, мрачного трюма».

Вот именно:

Я помню тот Ванинский порт

И крик парохода угрюмый.

Как шли мы по трапу на борт,

В холодные, мрачные трюмы.

7

Во всем, что касается бизнеса, весьма показателен лунный путь предприимчивого Пончика, открывшего производство неведомой лунатикам пищевой соли. Здесь — типичная история предпринимателя, «поднявшегося» в 90-е благодаря свободным рыночным нишам, но чьи дела «схлопнулись» в нулевые, когда конкуренты (нередко с помощью государственных структур) взялись «кошмарить лоха». Пончик предстает именно таким лохом и — символом унижения и уничтожения малого бизнеса в современной России. Лучшие времена Пончика, когда он имел завод, недвижимость, прислугу и звался «господин Понч» (ага, пропадает русское окончание имени!), Носов описывает, как ни странно, не без симпатии.

Тут же — одна из ключевых загадок романа. Отчего приспособленец и гедонист Пончик, коротышка эгоистичный и асоциальный, в итоге становится, как любили говорить советские учебники, «на путь борьбы» и вступает в независимый профсоюз с масонским названием «Общество свободных крутильщиков»? Тогда как любимый герой Носова — Незнайка, с его непоседливым и задиристым нравом, — живет на Луне жизнью вполне растительной, в полном подчинении влияниям и обстоятельствам, обожает кино, ТВ и развлечения и даже, в отличие от Пончика, не предпринимает никаких особых усилий для встречи с земными собратьями. Очень странно…

А ведь бэкграунд Незнайки хорошо известен по первым книжкам: художник-авангардист, артист в широком смысле слова, он занимался поэзией, музыкой, живописью, то есть — бунтарь по определению. Кроме того, у Незнайки был опыт практически демиурга — во времена обладания волшебной палочкой в Солнечном городе. Да и сюжет его беззаконного попадания на Луну свидетельствует о нешуточной пассионарности.

Тут имеет смысл пояснить: Незнайка в общем попадает своей социальной пассивностью в общий тренд лунных настроений. Бедняки-лунатики привычно ругают начальство и порядки, робко протестует интеллигенция — ученые и журналисты, но все это даже не на уровне ранних марксистских кружков (профсоюзники из Общества свободных крутильщиков — скорее исключение). Амбивалентность лунатиков не обязательно социальна, она чаще нравственная — аферисты Мига и Жулио, которых один из персонажей уважительно характеризует как «жуликов с мировым именем», поначалу вполне всерьез раскручивают затею с гигантскими растениями, рассчитывая доставить акционерам семена, и только под давлением да в ожидании еще более крупного куша решаются на масштабное кидалово. (Не так ли Сергей Мавроди с МММ?).

Бунтарь (до появления Знайки с компанией) на Луне всего один, и парадоксальный — макаронный король, миллионер Скуперфильд. Противопоставляет он себя олигархическому Большому Бредламу исключительно из шкурных соображений, но дальнейшие его скитания поданы автором на усиливающемся мотиве романа воспитания и преображения (угадывается даже нечто вроде «левого поворота»). В итоге Скуперфильд становится на собственном производстве рабочим, ударником и рационализатором, уважаемым производственником — «все знали, что макаронное дело он любит».

Если Николай Николаевич и здесь оказался провидцем, за послетюремное будущее М. Б. Ходорковского можно не беспокоиться…

8

Вернемся к загадке социальной пассивности Незнайки и лунных коротышек.

Рискну предложить собственную версию. Писатель Носов в «Незнайке на Луне» стал заложником фабулы, которая не позволяла вставать проклятьем заклейменному миру лунных голодных и рабов до тех пор, как на Луну прилетят устанавливать справедливость коротышки с Земли. (Здесь Носов выступает наследником фантастики Алексея Н. Толстого, чьи герои родом из красной России всюду, куда б ни попадали, хоть на Марс, тут же устанавливают Советскую власть). Поэтому, создавая портрет-памфлет лунного капитала, Носов решал задачу, сходную с той, которая в XX веке стояла перед идеологами и практиками западных демократий, напуганных победой большевизма в одной, отдельно взятой. И решили они ее одинаково — через максимальное расширение возможностей потребления и выпуск пара, социальной агрессии посредством спортивных игр, влиятельных медиа, индустрии развлечений и пр. Правда, капиталистам для этого потребовалось ликвидировать имущественные и социальные полярности, а Носову — придумать удивительно яркую и точную метафору Дурацкого острова.

Общеизвестен афоризм «свобода в обмен на колбасу и Турцию». Сам я как-то родил банальную сентенцию о том, что если бы советская власть дала народу колбасу и позволила бразильские сериалы, то простояла бы еще невесть сколько…

На Дурацком острове мы наблюдаем до боли знакомую картину с колбасой, играми, сериалами-стрелялками:

«К тому времени и все остальные коротышки разделились, если можно так выразиться, по интересам. Помимо шарашников здесь были карусельщики, колесисты, чехардисты, киношники, картежники и козлисты. (…) Считалось, между прочим, что смотрение кинофильмов является более интеллектуальным, то есть более полезным для ума занятием, нежели игра в шарашки или в „козла“. Это, однако, ошибка, так как содержание фильмов было слишком бессмысленным, чтобы давать какую-нибудь пищу для ума».

А если припомнить тропически-фруктовое изобилие на Дурацком острове и скорое превращение тамошних робинзонов-пятниц в баранов, то из определений сегодняшнего российского населения как «овощей» и «быдла» исчезает всякая метафорика.

Необходимо сказать, что и на Земле, в Цветочном городе, большинство коротышек ведут вполне растительное существование и даже имена получают по потребительской склонности, самодовлеющей вредной привычке или преобладающей эмоции: Пончик, Сиропчик, Растеряйка, Торопыжка, Ворчун, Авоська, Небоська… Однако законодатели мод — не этот коротышечный планктон, но — ученый (с возрожденческой широтой интересов) Знайка, технократы Винтик и Шпунтик, астроном Стекляшкин, доктор Пилюлькин. А также коротышки искусства (пусть сугубо реалистического, не приемлющего Незнайкиного трюкачества): музыкант Гусля, художник Тюбик, поэт Цветик. Именно союз физиков и лириков, ученых и артистов, согласно Носову, не позволяет справедливому обществу земных коротышек зарасти потребительским жирком, но двигает его к осуществлению масштабных проектов вроде космической экспансии.

На Луну, кстати, отправляется всё та же сборная технической и художественной интеллигенции. Хотя польза от артистов практически нулевая, может, именно поэтому команда усилена технарями из Солнечного города: барышнями-конструкторами Фуксией и Селёдочкой, инженером Клепкой, профессором Звёздочкиным.

Лунную цивилизацию социальной несправедливости разрушает феномен управляемой невесомости, открытый Знайкой. Здесь снова пришло время вспомнить Василия Аксенова через схожую гравитационную метафору — Остров Крым попадает в зону политического притяжения российского материка и растворяется в нем почти без следа. Причем ни островитяне, ни жители империи на уровне формальной логики до конца не понимают, что происходит. И Носов, и Аксенов расправляются со своими альтернативами схожим способом — цивилизацию уничтожает бог из машины. Правда, крымские жители, по причине демократии, долго и звонко звали этого бога в десантном камуфляже на свою голову (или задницу). У Носова сценарий реалистичней: внутренних ресурсов поменять ситуацию у лунатиков нет (ни в умах, ни в фантазиях), и потому остается уповать на пришельцев.

А если мы убедились в точности многих диагнозов Николая Носова относительно путинской России, отчего бы не отнестись серьезно и к его прогнозу? Допустив, что ко времени экспансии пришельцев им и прибор-то невесомости будет уже без надобности.

Правда, Николай Николаевич, отнимая уверенность, дает надежду. Знайка на Луне направо и налево снабжает тамошних социально близких приборами невесомости. Нетрудно догадаться: если бы у режима было желание защищаться, он бы овладел технологией, как в свое время СССР атомной бомбой, — похитив, купив, разработав самостоятельно. Никто на Луне подобных действий не предпринимает, а значит, самоубийственные тенденции в лунном социуме вызревали давно и прочно, а режим подспудно ненавидел сам себя. Не зря ведь большинство олигархов сделались не жертвами, а просто объектами национализации, безболезненно вернули в общак богатства и вслед за Скуперфильдом устроились на собственные мануфактуры, поменяв тамошние «брионии» на спецовки, находя в новом положении свои преимущества и предаваясь мирным хобби…

У части нашей интеллигенции появился даже символ подобных надежд — придуманный поэтом Дмитрием Быковым поросенок Нах-Нах, в котором проглядывает что-то не только от свинки, но и от коротышки. Эдакий Незнайка и Пончик в одном лице.

Так кто придумал «Наших»?

Постсоветские идеологи, пустившие в оборот термины вроде «преемник» или «тандем», разбудили зверя в темном лесу аналогий, параллелей, коннотаций. Оказалось, что принцип парности вообще универсален для объяснения многих явлений и событий нашей истории и культуры.

Естественно, ни о чем подобном кремлевские пропагандисты не думали, на авторство национальной матрицы не претендовали, а вот поди ж ты… Как говорит мой добрый старый друг: получилось с испугу.

Эдуард Лимонов, пожалуй, единственный в современной литературной России литератор-преемник. Той самой «великости», символами которой во всем мире считаются Лев Толстой и Федор Достоевский. (В меньшей степени Максим Горький, чью роль сегодня успешно оспаривает у Лимонова его ученик и соратник Захар Прилепин.).

Тут прежде всего объем и качество написанного, международное признание при сложных отношениях с правительством своей страны, общественная активность, толпы последователей-почитателей, авангардизм и консерватизм в одном флаконе. Даже духовный поиск Лимонова (не религиозность!) разворачивается в тех же самых координатах, что анафема Толстому и запутанный роман Достоевского с русским Богом.

Про обоих предшественников Лимонов интересно и пристрастно написал в «Священных монстрах» — замечательной книжке тюремной эссеистики.

Эдуард Вениаминович, осознавая собственные генезис и родство, абсолютно правильно определяет чисто литературное происхождение многих явлений, фигуранты которых ни сном, ни духом… Формула синеблузников и дальнейших эстрадников «утром в газете, вечером в куплете» вообще неверна, как и вариации типа «утром в газете, вечером в клозете». Какой там постмодерн, смерть автора, творчество масс! В русских условиях сначала находят Слово, а потом строят вокруг него: смешались в кучу плиты, люди, кирпич, раствор, майна-вира… Писательское слово — та самая кошка, которую первой запускают в свежеотстроенную деревенскую избу, только вот у нас часто кошка есть, а изба еще предстоит…

Точнее было бы «утром в тексте, вечером в контексте», хотя формула отдает литературоведческой пылью. Но что поделать, если всю текущую реальность нам сочинили творцы и эстеты Виктор Пелевин да Владислав Сурков…

У Лимонова есть статья «Это я придумал „Наших“». (www.grani.ru, 22.05.2005 г.). «Даже название „Наши“ ввел в обиход ненавистный им („Кремлю“ — А. К.) Лимонов. В сентябре 1990 года в газете „Известия“ (тогда она выходила тиражом, если я не ошибаюсь, 13 миллионов экземпляров) была опубликована моя статья „Размышления у пушки“, в которой именно было выстроено гордое патриотическое понимание этого слова. Дело в том, что однажды в музее Великой Армии на двух французских пушках, находившихся в плену в Берлине с 1815 по 1945 год, я нашел надписи на русском языке. Штыком было выбито: „Берлин посетили 7 мая 1945 г. — Туровский, Шония, Кондратенко“. Я развил в статье понятие „наши“, употребил его десяток раз (среди прочего там есть „отворачивающиеся сегодня от наших прибалты“). Когда в феврале 1992 года я встретился в Москве с Виктором Алкснисом, он сообщил мне, что создал вместе с журналистом Александром Невзоровым движение „Наши“, вдохновленный моей статьей. Вдохновленный своим творческим бессилием, Кремль украл движение „Наши“ в январе 2005 года. Не зная, конечно, кто „отец“ названия. Так-то, ребята, ни на что оригинальное вы не способны. И лжете. И идете на Лимонова под придуманным им логотипом».

В отличной статье «Размышления у пушки» пресловутое местоимение-прилагательное действительно присутствует густо. Пафос ее — в критике национальных движений с позиций эдакого рационального интернационализма. Вполне разумный, не без лихости, манифест сохранения Советского Союза на примерах и практике западных сверхдержав (и не только «сверх» — Испания, Бельгия). Забавны фраза Лимонова о «молодой советской демократии» (1989 г.!) и аккуратные упреки в ее адрес.

Эдуард Вениаминович, проживший вне России 15 лет, о том, что «наши» употреблялись здесь повсеместно, мог запамятовать. Хотя вряд ли — русские эмигранты по всему миру говорили о «наших» (применяя эпитет то к покинутой родине, то к сообществу «уехавших»), а нью-йоркский знакомец Лимонова Сергей Довлатов в 1984 году издал в «Ардисе» книжку «Наши» — отчасти пародийную семейную хронику, которую американцы восприняли как нонфикшн.

Другое дело, что на родине в 70—80-х «наши» звучали исключительно патриотически. Феномен массового «боления» за «наших» спортсменов во всех олимпийских видах (профессионалов у нас не было, только любители), главным образом — в хоккее; «нашими», конечно, именовались солдаты-победители; исторические фигуры и даже политическое руководство страны, равно как сочувствующие «политике мира и прогресса» деятели других стран. (У Василия Аксенова в «Острове Крым»: «Наши, что ли? Прогрессивные силы?» — не без иронии интересуется член Политбюро взглядами предполагаемых союзников. А мой втихую диссидентствовавший отец объяснял пытливому подростку, что супруги Розенберги были-таки «нашими»).

В детских играх в «войнушку» за право быть «нашими» зачастую и согласно Высоцкому «толковищу вели до кровянки» независимо от того, против кого надо было воевать — «немцев» или «беляков». Впрочем, тут вектор как раз менялся — где-то по мере нашего взросления и дряхления Совка «беляки» и — реже — «немцы» входили в некоторую моду и обретали престиж.

Однако всё это не отменяет литературного происхождения названия известной организации (поначалу назойливо позиционировавшей себя как «антифашистская», кстати).

«Наши» действительно придуманы, но не Эдуардом Лимоновым, а Федором Достоевским в романе «Бесы» (определения Лимонова: «карикатура на революционеров»; «даже кажется заказом»).

Для Достоевского эпитет чрезвычайно принципиален: «наши» для отрыва из контекста выделяются авторским курсивом или кавычками («Кстати, надо бы к нашим сходить, то есть к ним, а не к нашим»; «Видите, я не сказал: нашему делу, вы словцо наше не любите»); есть в «Бесах» и глава «У наших». «Нашими» Петр Верховенский называет публику, из которой собирается лепить (именно так, демиургически) революционную партию с самым широким политико-криминальным инструментарием, на идейной и психологической базе социализма, сверхчеловечества («Бесы» появились до Ницше), русского сектантства и самозванчества, собственных комплексов и пр.

Вот определения и рекомендации самого Петра Степановича.

«Они так и ждут, разиня рты, как галчаты в гнезде, какого мы им привезли гостинцу? Горячий народ. Книжки вынули, спорить собираются. Виргинский — общечеловек, Липутин — фурьерист, при большой наклонности к полицейским делам (…) и, наконец, тот, с длинными ушами».

«Там и одного кружка еще не состоялось. (…) Там, куда мы идем, членов кружка всего четверо. Остальные, в ожидании, шпионят друг за другом взапуски и мне переносят. Народ благонадежный. Всё это материал, который надо организовывать, да убираться. (…) Я вас посмешу: первое, что ужасно действует, — это мундир. Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи — очень нравится и отлично принялось. (…) Затем следуют чистые мошенники; ну эти, пожалуй, хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется. Ну и, наконец, самая главная сила — цемент, все связующий, — это стыд собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот „миленький“ трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове! За стыд почитают».

«Да, именно с этакими и возможен успех. (…) Дураки попрекают, что я всех здесь надул центральным комитетом и „бесчисленными разветвлениями“. Вы сами раз этим меня корили, а какое тут надувание: центральный комитет — я да вы, а разветвлений будет сколько угодно».

«(…) наше учение есть отрицание чести и что откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно.

— Превосходные слова! Золотые слова! — вскричал Ставрогин; — прямо в точку попал! Право на бесчестье — да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!»

Ну, собственно, дидактически мямлить про аналогии после таких цитат даже и неприлично как-то: тут весь будущий Селигер — за вычетом споров и книжек, но с убедительным присутствием комиссаров и региональных активистов, считаемых, как в сельском хозяйстве, по головам.

Любовь главного кремлевского идеолога Владислава Ю. Суркова к Достоевскому общеизвестна, в книжке журналистки Елены Трегубовой «Байки кремлевского диггера» есть эпизод, когда Владислав Юрьевич признается в горячем поклонении «Бесам» за покупкой микояновских сосисок.

Сегодня можно констатировать, что проект «Наших» у Суркова, как и у Петра Верховенского, состоялся в малой степени задуманного: отяжелев и обюрократившись, они ничем не выделяются в массе прокремлевской молодежи.

Куда более удачным образом реализовался другой рецепт Петра Степановича: «Наши не те только, которые режут и жгут, да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают. Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают!»

«Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается каменьями, вот Шигалевщина!»

Если сбавить обороты (а в превышении русской скорости Достоевского упрекает как раз Эдуард Лимонов), можно заметить, что речь идет о главной беде нынешней российской власти (и проблеме, и ошибке). Она последовательно убрала альтернативу. Не столько политическую (тут скорей заслуга — про коммунно-эсеров стало все пронзительно понятно; жальче внесистемщиков, но там, кроме Лимонова и Навального, тоже глянуть особо не на что). Но — альтернативу общекультурную. Независимого мнения, свободных, недогматических, широких знаний, непрофильных интересов, достоинства, здравого смысла. Индивидуализма и уважительного общения. Трезвости взглядов и оценок.

Здесь опасность и залог несменяемости: не лиц во власти, но самой матрицы власти и властной практики. Попробуйте заменить Путина — Медведева на любой оппозиционный тандем. Получилось? Вот так, честно, экспертно и непредвзято? Ну тогда я рад за вас…

Вернемся к нашим великим. Понятно, что прямое сравнение Владислава Суркова с Петром Верховенским изрядно хромает — масштаб и функционал кремлевского топ-менеджера от идеологии многократно превосходят пусть зловещую, но комическую фигуру нечаевского протагониста.

Очевидней параллели с Николаем Ставрогиным, даже на уровне внешности. Точнее, не столько внешности, сколько производимого впечатления, имиджа:

«Он был не очень разговорчив, изящен без изысканности, удивительно скромен и в то же время смел и самоуверен, как у нас никто… Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску; впрочем, многое говорили, между прочим, и о чрезвычайной телесной его силе».

(Вспомним искушенность Владислава Юрьевича в боевых искусствах, а также до сих пор бытующие в бизнес-кругах байки вполголоса: как во времена «Юкоса» Сурков «ездил и разруливал» туда, где пасовал и Леонид Невзлин, зато фигурировали, как водится, братки, утюги и батареи).

«Как и четыре года назад, когда в первый раз я увидал его, так точно и теперь я был поражен с первого на него взгляда. Я нимало не забыл его; но, кажется, есть такие физиономии, которые всегда, каждый раз, когда появляются, как бы приносят с собой нечто новое, еще не примеченное в них вами, хотя бы вы сто раз прежде встречались. По-видимому, он был все тот же, как и четыре года назад: так же изящен, так же важен, так же важно входил, как и тогда, даже почти так же молод. Легкая улыбка его была так же официально ласкова и так же самодовольна; взгляд так же строг, вдумчив и как бы рассеян. Одним словом, казалось, мы вчера только расстались. Но одно поразило меня; прежде хоть и считали его красавцем, но лицо его действительно „походило на маску“, как выражались некоторые из злоязычных дам нашего общества. Теперь же, — теперь же, не знаю почему, он с первого же взгляда показался мне решительным, неоспоримым красавцем, так что уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску. Не оттого ли, что он стал чуть-чуть бледнее, чем прежде, и, кажется, несколько похудел?»

Разные жанры; оперная красота Ставрогина оппонирует эстрадным ужимкам Верховенского.

Ставрогин и Сурков — люди одной профессии: идеологи. Николай Всеволодович (о чем написано бесконечно много) — идеолог-искуситель. Как хрестоматийной моряк в чужих портах, он во всех занимавших его в разное время концепциях и объяснениях мира оставляет преданного и фанатичного приверженца.

Иван Шатов распропагандирован на предмет почвенничества и народа-богоносца.

Алексея Кириллова подсадили на идею Богочеловека и дерзновенного самоубийства. В том же русле обработан Федька Каторжный, только агрессия его направляется вовне.

Петр Верховенский («не социалист, а мошенник») под влиянием Ставрогина и вовсе готов строить бунтарскую антиутопию с Николай-царевичем на самозваном троне.

Дамы и барышни — Марья Лебядкина, Лиза Тушина, Дарья Шатова — становятся покорны и жертвенны, хотя механизм подчинения здесь не совсем идейный. Хотя и соприродный.

И даже поэт (и поэт незаурядный, предвосхитивший обэриутов, Емелина, Лаэртского) Игнат Лебядкин именно от Ставрогина получает творческий импульс.

Практически все, в разные времена и обстоятельства, Ставрогиным финансируются. Все имеют общий бэкграунд — таинственный, штрихпутктирный и цепкий, как паутина; так зэков связывает общее лагерное прошлое, а пиратов Стивенсона — покойный капитан Флинт.

Собственно, их всех — в современных инкарнациях — можно встретить в сурковской приемной, терпеливо ожидающими аудиенции.

Любопытно, что и конфликтует Ставрогин с богатыми светскими ребятами при понтах (г-н Гаганов — типаж Михаила Прохорова).

Если мы доживем до постпутинской мемуаристики, воспоминания персонажей сурковского круга, уверен, будут чистым постмодерном, Расёмоном, идеологическим делирием: вдруг выяснится — Владислав Юрьевич идейно окормил и воспитал бюрократов и оппозиционеров, неопочвенников и неолибералов, писателей и спасателей, поп-звезд и рокеров (Глеб Самойлов). Причем вроде бы в разных направлениях, но если присмотреться — в единственно верном…

Любопытно взглянуть, каким выглядит сам Федор Михайлович согласно рецептуре Суркова-Верховенского в главной лаборатории нашего демиурга — телевизоре. Я далек от мысли, будто Владислав Юрьевич имел какое-то отношение к сериалу «Достоевский». Но фильм делался для государственного канала «Россия», там и был показан. Сближение не странное, но оправданное.

Снимал сериал (то есть телевизионный фильм, конечно, «мылом» не пахнет) Владимир Хотиненко, режиссер сильно православный и партийный — в том смысле, что «симпатизирует центральным убеждениям» (Зощенко), в том числе на уровне кинокорпорации. Крупный художник, высот своих достигавший на бытовом и социальном материале — «Макаров», «Мусульманин» — и опускавшийся в полупровалы при покушении на эпос и масштаб — «1612».

В «Достоевском» сошлись обе истории, глобалка с бытовухой, ибо классик — он, конечно, классик, никто не отнимает, но все мы люди — и личная жизнь Федора Михайловича занимает в киноповествовании главное время и место.

Сценаристы разрисовывали цветными фломастерами контурные карты — в нынешней России даже для образованной публики жизнь национального гения укладывается в скорбную триаду Каторга — Рулетка — Падучая…

«Достоевский» — кино актерское, даже моноактерское — это фильм одного Евгения Миронова, который не только выдерживает темп на протяжении восьми серий и тридцати с лишним лет ФМ-жизни, но и поразительно передает ее ритм — рваный и опережающий. Тут вообще представлен некий архетип русского литератора — не случайно мироновский Федор Михайлович местами смахивает на Александра Исаевича. (Евгений Миронов, кстати, играл и Солженицына, точней, его протагониста Глеба Нержина «В круге первом».).

Достоевский — каторжник, солдат, игрок, любовник, семьянин, ревнивец, а писатель Достоевский — задним фоном, вяловатым бэкграундом. Ну вроде нам предлагается понять, что великие тексты рождались из зубчатого колеса каторжной машины и колеса рулетки — при воспоминании о первом и при виде второго. Из вечного безденежья. Из такого сора…

Тут — экзальтированным голосом училки литературы (ее любят, посмеиваясь над нею, старшеклассники) — хочется спросить: позвольте, а откуда взялись Свидригайлов, Смердяков, Видоплясов? Верховенские? Ставрогин и Кириллов? Рогожин и Мышкин (нет, прообраз Мышкина в какой-то из серий появляется)?

Или как Иван Бунин спрашивал молодого Валентина Катаева (мэтру читался новый рассказ, где герою была придумана творческая профессия): «Позвольте, а когда он у вас будет писать декорации?!» Получается, бытовые мухи — отдельно, котлеты литературы — отдельно, и Аполлинария Суслова — сама по себе, и Настасья Филипповна — тоже ни при чем.

Самое интересное, что и знаменитый сценарист Эдуард Володарский, и Хотиненко (не говоря о Миронове) тему потянули бы. Однако предпочли формат «Достоевский-light» — не батальное полотно, а портрет в движении.

Видимо, дело не столько в социальном заказе, сколько в запросах, по Булгакову, «зрительской массы». Тех самых наших — в кавычках и без.

Самое интересное, что и про Лимонова уже сейчас можно делать сериал — без литературы, однако с войной, тюрьмой и даже политикой, с Бродским и красавицами, и — отчего нет? — с эпизодами «придумывания» «Наших».

Но при таком раскладе Эдуард Вениаминович точно откажется от авторства. В пользу даже не Достоевского, но Суркова.

Два Владимира: Путин из страны Высоцкого

Диалектика: в зиму русских выборов 2012 года важнейшим из искусств «для них», властей, снова явилось кино.

Владимир Ильич говорил «кино и цирк», извиняя безграмотность масс — но цирк теперешние власти обеспечили себе сами, в собственном лице. А для масс оставили телевизор, который вдруг стал давать сбои в принципиальнейшем деле промывания мозгов. Конкурентом ТВ (по массам, а не по промыванию) сделался монстр и вовсе Ильичу неведомый — Интернет. Но ни то ни другое по ведомству искусств не проходят. Даже в сознании властей. Они-то знают, что из министерства культуры прачечную сделать можно, а вот наоборот…

Прочие же художества, и прежде всего литература, важнейшими так и не признаны, оставшись для государства разновидностью домашнего музицирования. Если громко — раздражает, конечно, но права на частную жизнь у нас никто не отменял. Точнее, отменял, и известно кто… Ладно.

По фильмам отчетного периода про Россию и власть можно было понять практически всё.

Летом в прокат вышел Generation «П» — малобюджетный не по факту, но по исполнению апофеоз тусовочного кино. Как принято в таких случаях говорить — по мотивам. Притча Пелевина о диктатуре PR и виртуальности власти на экране предстала застольной байкой, сто раз повторенной в надоевшей самой себе компании. Выдохшейся, как незакрытая и позабытая полбутылки водки, которою в трудный час пришла нужда опохмелиться.

Дальше случился второй том «Мертвых душ», в смысле «УС-2. Цитадель» Никиты Михалкова, и стало понятно, что вместо истории, даже недавней, у нас теперь мифология и ролевая игра.

«Елена» Андрея Звягинцева — перестроечное кино, пересказанное по новой фене для того, чтобы понять, куда и как сливается русский мир в последние четверть века. Столичная тусовочная публика была в восторге и страхе, и полюбила бояться «Елены», и зауважала в себе эту боязнь.

Владимир Мирзоев в «Борисе Годунове» поступил с новой феней изящней — не изменив в пушкинском тексте ни строчки, ни запятой (за исключением возраста Отрепьева), перенес действие в наши если не дни, то интерьеры. Разложил нам, что Смута в России перманентна, а самозванчество — актуальный тренд. Мы, положим, и без того знали, но получилось — красиво, пугающе, тонко.

Про «Жила-была одна баба» — выдающийся, без дураков, жестокий, как последний приговор, фильм Андрея Смирнова — известно, что с матчастью крепко помог замглавы президентской администрации Владислав Ю. Сурков. Сплетничали, будто антикоммунистический пафос этой неизбывной тамбовщины (которого у Смирнова особо и нету) — аккурат к выборам.

А начался киногод с «Кочегара» Алексея Балабанова и закончился «премьерой года» — фильмом «Высоцкий: спасибо, что живой» Петра Буслова.

В этих двух случаях — особый разговор.

1. Гражданка Война

Весь солидный на сегодня корпус балабановского кино — это роман с продолжением, даже, наверное, газетный роман-фельетон. Сад расходящихся персонажей одной географии с повторяющимся сюжетом.

Балабанов — никакой не хронист империи (даже разрушающейся), не певец патологий и насилия в разнообразных его видах, никакой не отмороженный патриот и не фестивальный художник-мизантроп.

Это — отечественный аналог Данте, не по масштабу, естественно, а по функционалу: Балабанов последовательно демонстрирует круги русского ада. В моменты, когда ад максимально распахнут и представлен объемной картинкой, смердит продуктами разложения и благоухает болотной растительностью.

Адовых кругов, как известно, девять, «Кочегар» — 13-й фильм Балабанова, но если не считать работ 80-х и коммерческого, хотя и отнюдь не попсового «Брата-2», циферки аккуратно бьются.

Адские дни открытых зверей, натурально, приходятся на распад не столько страны, сколько привычных смыслов — будь то декадентский Петербург («Про уродов и людей»), кафкианский реализм в «Замке», мутный закат Совка («Груз 200», естественно), наркотическая музыка революции («Морфий») ну и, конечно, гражданская война в столь притягательные для Алексея 90-е. «Брат», «Жмурки», «Война», теперь вот «Кочегар».

Тут, кстати, следовало бы еще раз отметить анахроничность саундтреков, которыми Балабанов зачарован со времен «Брата», а в «Грузе 200» центровой фишкой сделался «Маленький плот» Юрия Лозы, написанный позже киношного хронотопа.

В «Кочегаре» главная музыкальная тема — прицыганенное латино гитариста Дидюли, первый альбом которого вышел в 2000 году; более того, знаменитый гитарист как-то участвует в сюжете — все эти постмодернистские штучки забавны на фоне призывов режиссера не умничать, ища в «Кочегаре» скрытых подтекстов. Гибкие отношения со временем — это ведь одно из основных свойств потусторонней реальности.

«Истерика» «Агаты Кристи» и «Смешное сердце» моего старинного знакомца Черного Лукича (кстати, не упомянутое почти никем из рецензентов, а под него меж тем совершается сильнейшая сцена фильма) — тоже песенки, плавающие по времени, безоговорочно к 90-м отнести их нельзя.

Как и самого «Кочегара» — Балабанов лукавит, играет со смыслами, в последнюю очередь, может, учитывая то обстоятельство, что беспредел лихих 90-х якобы невозможен в стабильные нулевые.

Забавно, что герой-кочегар, якут, бывший майор СА, ветеран Афгана, Герой страны, сыгран якутским актером Михаилом Скрябиным, а до этого он побывал вьетнамцем в «Грузе-200».

Кстати, жил в русском мире еще один художник, на полном серьезе и пафосе претендовавший на лавры национального Данте. Звали его Николай Гоголь, а его римейк «Божественной комедии» — «Мертвыми душами». Все строго по канону: первый том — «Ад», второй — «Чистилище» и т. д. Причем «Аду» в глобальном своем замысле Николай Васильевич отводил скорее служебную роль, главными должны были стать следующие части поэмы.

Все знают, что получилось у Гоголя то, что получилось. Словом, интересно, куда после девяти фильмов-кругов устремится Алексей Балабанов…

Другое дело, что, подбирая «Кочегару» русский литературный аналог, споткнешься скорее о Чехова. Та же внешняя простота и безыскусственность, бархатная диктатура подтекста, умиротворяющая ровность интонации как объективный фон для зверств, крови (ее, впрочем, разумно немного) и дикости.

Этот же фон укрупняет подлинно прекрасные вещи и явления — огонь (главный герой «Кочегара» — огонь; второй «по главности» — окраинный, мрачный, зимний Питер), детей (великолепны), прекрасность и бессмысленность любого писательства-творчества…

Забавно, что у Балабанова, которого многие до сих пор полагают чуть ли не националистом, в «Кочегаре» явно прослеживается симпатия к малым народам империи даже на уровне глянцевых стандартов. Якуты худощавы и симпатичны. Русские же (ну или шире — славяне) — неприятны, поскольку обильны в разных проявлениях. Один словоохотлив (Снайпер), другая сисяста (дочь Снайпера), третий жопаст и животаст (Бизон), он же не произносит ни единого слова, что также воспринимается как излишество. «Здоровый такой, только молчит все время», — говорит о нем героиня.

Лежащая на поверхности метафора одичания «коренного населения» на фоне чистоты и ценностной простоты «меньших братьев» — многослойна. Тут не столько утрата человеческого, сколько обретение адского — технология, конвейер, «умри ты сегодня, а я завтра».

Я не первый раз говорю: наиболее чуткие отечественные художники (Прилепин, Владимир «Адольфыч» Нестеренко, Балабанов) давно обозначили параллели между Гражданской войной, искусством 20-х и современностью начиная с 90-х.

В этом смысле фраза майора-кочегара о врагах и своих воспринимается чуть ли не прямой цитатой из «Конармии». Или «Тихого Дона».

В аду воюют всегда, и все — свои.

2. Жестокий бартер

Когда пошли разговоры о художественном кино про Высоцкого, я подумал, как Аксаков про второй том «Мертвых душ»: его или вовсе не выйдет, или выйдет дрянь.

Люди моего поколения и старше, ожидавшие премьеры, проявляли аналогичный скепсис.

Не худший маркетинговый ход — заманить публику перспективой массового освистывания.

Впрочем, у создателей фильма «Высоцкий: спасибо, что живой» имелись фишки забористей. Прежде всего интрига, да что там — тайна с исполнителем главной роли. Она до сих пор не раскрыта (уже раскрыта — Безруков, хотя в некоторых эпизодах грешат на Вдовченкова. — А. К, 4.02.2012) — более того, в титрах значится «Владимир Высоцкий». Это, на мой взгляд, уже перебор; согласен с Дмитрием Быковым: пластика, особенно поначалу, стопроцентно безруковская — как будто Саша Белый контрабандой проник на экран показать нам, как еще круче поднялся по жизни… К середине фильма узнавание пропадает — возможно, роль была коллективной и Высоцкого составляли, как фоторобот. Однако в любом случае необходимо отметить удивительное для актерской профессии самоотречение. Железная маска совершила практически подвиг, хотя Высоцкий в картине, среди персонажей первого плана, наименее убедителен.

Нет главного — потрясающе мощной органики Высоцкого, его ураганной силы, позволявшей сметать барьеры и объединять миллионы. Но гений — неповторим, да и сценарий прописан тонко — не столько под Высоцкого больного, сколько под Высоцкого — знак и символ, присутствие которого в общем уже и не обязательно. Он всё совершил до этого.

Впрочем, в сцене клинической смерти есть символический флеш-бэк с Люсей Абрамовой, детьми и выталкиванием машины из снежной грязи. Эпизод сильный, для актера — Железной маски — ключевой и чрезвычайно удачный. А вот сама сцена возвращения с того света — вторична по отношению к Тарантино и Уме Турман; даже укол адреналина в сердце фигурирует. На самом деле врач Федотов сделал не адреналин, а кофеин.

С первых кадров кажется, будто оправдываются худшие прогнозы — насекомое мельтешенье, назойливое цитирование советского кино 70-х с заходом в перестроечность, неверно выбранные ноты, зависание жанра между мелодрамой и социальной комедией, Шакуров в роли отца с брежневскими не бровями, но брылами.

Однако фильм очень быстро втягивает в себя, как воронка.

Петр Буслов («Бумеры») — выдающийся художник, сумевший из довольно гнилого материала сделать большое кино с замахом на притчу. Сценарист Никита Высоцкий сделал то, что так и не удалось в кино отцу: не только написал сильный сценарий, но и явно был главным мотором постановки…

С «гнилым материалом» я, пожалуй, переборщил. Узбекистанский чёс июля 1979 года (слово «чёс» — не очень применимо к Высоцкому, который выкладывался до конца всегда и везде, но для его окружения гастроли никогда не являлись просто романтической прогулкой) с клинической смертью в Бухаре действительно запрограммировал трагический последний год Высоцкого, стал толчком к созданию последних мощных стихов (песенный корпус был практически завершен), примирил поэта с неизбежностью скорого ухода. Там же окончательно сложился круг людей, которые были с Высоцким до последнего смертного часа. Оксана Афанасьева (в фильме — Таня Иевлева, превосходное исполнение Оксаны Акиньшиной), реаниматолог Анатолий Федотов (Толя Нефёдов — Андрей Панин), ближайший друг Всеволод Абдулов (в фильме — Сева Кулигин, играет Иван Ургант), администратор и душеприказчик Валерий Янклович (Паша Леонидов — Максим Леонидов).

Тут, кстати, еще одна загадка от создателей — почему кого-то надо было прятать под псевдонимами, а кому-то оставлять собственное имя? Ну ясно, что кино не документальное, но сам принцип?.. Допустим, здравствуют Оксана и Янклович, по отношению к ним игра в репортажность была бы и впрямь некорректной. Но почему тогда покойный Федотов назван по имени, а покойному Абдулову приклеен вместе с усами псевдоним? И отчего надо было называть кино-Янкловича именем давнего знакомца и дальнего родственника Высоцкого — актера Павла Леонидова? Только потому, что актер — тоже Леонидов?

Всё это, конечно, мелочные придирки на фоне одной из главных удач фильма — Никита Высоцкий и Петр Буслов показывают обыкновенное чудо. Про то, как в общем милые и преданные, но слабые, в чем-то алчные, где-то трусливые, временами пьяные, нелепые, не особо крупные, совершенно земные личности (Оксана-Таня — исключение) по клочкам собирают могучую волю Высоцкого, а потом, объединенные его энергией преодоления, оставляют грешные тела и помыслы и несутся вслед по волне духа…

Опять же, кагэбэшная история, на мой взгляд, не шибко исторична — и в помощь моей версии чрезвычайно обширный уже сегодня корпус документов и мемуаристики. Высоцкий как один из самых главных (не по должности, естественно, а в силу общественной роли) и — что важнее — один из самых свободных персонажей страны, конечно, был в зоне внимания Конторы. Но стратегические разработки, длинные цепочки, спецоперации, тотальная прослушка, генеральский уровень — всё это, на мой взгляд, конспирологические фантазии.

Высоцкий, особенно в последние годы, не был лояльным гражданином. Однако в диссиденты никоим образом не рвался. Взглядов своих особо не скрывал, но и по поводу западной жизни категорически не обольщался. И продвинутые чекисты (тогда они еще попадались), наверное, догадывались, что борьба Высоцкого — не с властью, а с самим собой, протест вызывает не советское, а земное устройство, реформирует он не систему, а стих… И уже готов к допросу не на Лубянке, а в куда более высокой инстанции…

Кстати, о том, что Высоцкий употребляет наркотики, было известно и до 79-го года не только в Комитете, но и участковому милиционеру — об этом есть свидетельства в подробной и документированной «Правде смертного часа» Валерия Перевозчикова.

Но кагэбэшные страсти — в фильме сюжетообразующие. Да и нет лучшей метафоры позднего, разлагающегося, хотя и жалко-трогательного в своей старческой немощи Совка, чем чекист, честно делающий свое дело, но регулярно испытывающий рвотные позывы.

Актер Андрей Смоляков — несомненно, лучший в фильме, хотя проходных ролей в нем нет, а разговор певца с чекистом в аэропорту — вершина сценарной драматургии. Полковник срывает спецоперацию не по причине клоунады сексота Фридмана (речь идет, похоже, об импресарио Владимире Гольдмане), спалившего вещдоки, а потому, что разглядел за фразой Высоцкого «мне жить осталось на две затяжки» не столько правду, сколько последнюю истину. Где Высоцкий не автор, а лишь почтальон. Смерть не завербуешь и не склонишь к сотрудничеству — скорее наоборот. У нее свой набор досье, разработок и процессуальных норм.

Кстати, друзья Высоцкого страшились прогрессирующей болезни по причинам не только медицинским. По свидетельству В. Янкловича: «Володя еще боялся, что попадется… Я ему говорил:

— Володя, ты все время на грани. Вот попадешься, и они скажут: „Напиши это!“ И ты за ампулу это сделаешь. А они тогда скажут: „Вот смотрите, какой он — ваш кумир…“.

Володя никого не предал и не продал, но я скажу одну, может быть, кощунственную вещь: по-моему, он ушел вовремя».

Авторы фильма закрутили сюжет вокруг этой гипотетической и постыдной — для обеих сторон — ситуации — и выиграли, извлекли высокое искусство из «такого сора…»

Кстати, многие врачи, знавшие поэта в качестве пациента (Леонид Сульповар, Станислав Щербаков), не считали Высоцкого наркоманом — для них очевидно, что это была химия в обмен на жизнь и творчество.

Высоцкий доставал вместе с лекарством дни, часы, минуты работы, занимая время в своем не случившемся будущем. Жестокий бартер; и замечательно, что в подтексте фильма убедительно заявлена именно эта линия и версия.

Здорово, что в кино звучат замечательные малоизвестные вещи — «Баллада об уходе в рай», написанная для фильма «Бегство мистера Мак-Кинли» и стихотворение «Мой черный человек в костюме сером» — по замыслу Н. Высоцкого и П. Буслова — поэтическое эхо азиатских гастролей. Может, авторы посчитали стихи слишком известными, а потому дали не полностью, а может, не решились дразнить инфантильного зрителя театральной декламацией. Жаль.

Возьму на себя наглость и приведу текст полностью:

Мой черный человек в костюме сером!..

Он был министром, домуправом, офицером,

Как злобный клоун, он менял личины

И бил под дых, внезапно, без причины.

И, улыбаясь, мне ломали крылья,

Мой хрип порой похожим был на вой,

И я немел от боли и бессилья

И лишь шептал: «Спасибо, что живой».

Я суеверен был, искал приметы,

Что, мол, пройдет, терпи, все ерунда…

Я даже прорывался в кабинеты

И зарекался: «Больше — никогда!»

Вокруг меня кликуши голосили:

«В Париж мотает, словно мы в Тюмень,

Пора такого выгнать из России!

Давно пора, — видать, начальству лень».

Судачили про дачу и зарплату:

Мол, денег прорва, по ночам кую.

Я все отдам — берите без доплаты

Трехкомнатную камеру мою.

И мне давали добрые советы,

Чуть свысока похлопав по плечу,

Мои друзья — известные поэты:

Не стоит рифмовать «кричу — торчу».

И лопнула во мне терпенья жила —

И я со смертью перешел на ты,

Она давно возле меня кружила,

Побаивалась только хрипоты.

Я от суда скрываться не намерен:

Коль призовут — отвечу на вопрос.

Я до секунд всю жизнь свою измерил

И худо-бедно, но тащил свой воз.

Но знаю я, что лживо, а что свято, —

Я это понял все-таки давно.

Мой путь один, всего один, ребята, —

Мне выбора, по счастью, не дано.

3. Родом из девства

Интересно, что всероссийская премьера стартовала 1 декабря 2011 года, а 4 декабря случились парламентские выборы, которые сдетонировали всероссийское же недовольство властью.

Для нашей темы чрезвычайно принципиально, что одним из первых зрителей фильма «Высоцкий: спасибо, что живой» был Владимир Путин. Можно, как от печки, плясать от истории «поэт и царь»: «Я буду вашим первым читателем» (главным цензором). Но тут важней не ситуация предпросмотра, возвращающая к сталинской практике киношных презентаций для узкого круга, а эмоциональная реакция: Путину фильм понравился.

Может быть, чисто по-зрительски: картинкой и актерами. Возможно, исторически и эстетически: что-то похожее на эту рецензию, особенно в чекистском ее изводе, мог написать и Владимир Владимирович. С куда большим знанием дела.

Но главным критерием, похоже, стал феномен своеобразного родства первого зрителя с персонажем и его временем. Осознание общих корней и поэтических (в случае Путина — политических) установок и принципов. Проще говоря, Владимир Путин — человек из страны Владимира Высоцкого и разделяет подобное происхождение с миллионами соотечественников.

«Страна Высоцкого» требует пояснений: поэт во многом создал, назвав по именам, Россию конца XX и начала XXI века. Он придумал для нее язык. Как Маяковский для революции. Как Пушкин сотворил из слов Россию XIX.

«Евгений Онегин» стал не столько энциклопедией, сколько матрицей русской жизни, так же как «Борис Годунов» — не так историческим, как онтологическим сочинением, универсальным сценарием русской истории.

Сегодняшняя востребованность Высоцкого гражданами страны, но в куда большей степени — ее властями помимо прочего объясняется по-советски: дефицитом.

Не мною отмечено (впервые среди известных мне авторов эту мысль высказал саратовский писатель Сергей Боровиков): нынешним правителям России трудно (точнее, невозможно) предъявить народу выдающиеся, не подлежащие ревизии прорывы и заслуги. В ход идут достижения другого режима, социального строя и государства: победа в Великой Отечественной и полет Гагарина. Однако чем дальше, тем шире очевиден властный произвол в приватизации былых триумфов; власть на этом фоне всё больше пережимает с пиар-оформлением Победы и Полета, засахаривая их и обессмысливая в телевизионной фабрике-кухне… А концептуальный антагонизм нынешних демиургов строителям Красной империи (за наследников которой тщатся выдать себя официозные коммунисты) превращает юбилейные камлания в комедию абсурда.

В этом смысле Высоцкий фигура чрезвычайно принципиальная и безальтернативная — с его всенародной популярностью и неофициальностью (отделением себя от того государства), харизмой и уходом (как физическим, так и поэтическим — от окончательной определенности), постулированной греховностью и ментальной близостью современному соотечественнику, связью — хронологической и творческой с Победой и Полетом…

Он претендует, успешней многих других, на статус Национального героя. Есть что показать.

Назову, весьма условно и приблизительно, три стихии, имеющие непосредственное отношение к Высоцкому и на которых, как на трех китах, стоит современная жизнь в Отечестве, куда там Конституциям, законам и подзаконным актам.

1. «Облатнение».

2. Традиционализм и двоемыслие.

3. «Рейтинг», PR, или, по Пушкину, «мнение народное».

Двинемся по порядку.

4. Уголовный ботокс

У Высоцкого есть две песни о книгах.

Занятно — в масскультуре самой читающей в мире о книгах говорить было почти не принято. А ведь они в том или ином виде эту жизнь не столько формулировали, сколько формировали. СССР был во многом литературным проектом. Это сейчас — или читать, или жить. А тогда совмещать вполне получалось.

Обе песни — настоящие шедевры, притом не слишком широко известны. С какой начнем? А хронологически.

Уголовный кодекс

Нам ни к чему сюжеты и интриги:

Про всё мы знаем, про всё, чего ни дашь.

Я, например, на свете лучшей книгой

Считаю Кодекс уголовный наш.

И если мне неймется и не спится

Или с похмелья нет на мне лица —

Открою Кодекс на любой странице

И — не могу — читаю до конца.

Я не давал товарищам советы,

Но знаю я — разбой у них в чести.

Вот, только что я прочитал про это:

Не ниже трех, не свыше десяти.

Вы вдумайтесь в простые эти строки —

Что нам романы всех времен и стран! —

В них всё: бараки,

длинные, как сроки,

Скандалы, драки,

карты и обман…

Сто лет бы мне не видеть этих строчек!

За каждой вижу чью-нибудь судьбу.

И радуюсь, когда статья — не очень:

Ведь все же повезет кому-нибудь!

И сердце рвется раненною птицей,

Когда начну свою статью читать,

И кровь в висках так ломится-стучится,

Как «мусора», когда приходят брать.

1964

Сейчас о самом феномене ранних, «блатных» (хотя здесь следовало бы поменять местами кавычки) песен Высоцкого написано немало. Хотя на общем фоне — капля в море. Километры литературы о нем по внешним параметрам догнали написанное о Пушкине и Есенине. Пушкиниана берет масштабами национального гения и еще своим возрастом — отсчет с пушкинской речи Достоевского в 1880 году.

Есенинские дела — бессмысленной и беспощадной возней вокруг самоубийства, из которого слишком многим почему-то до сих пор хочется сделать убийство.

В этом смысле напластования о Высоцком загадочны. Что можно столь скрупулезно каталогизировать? Жизнь, многие свидетели которой живы? Запои, а потом полинаркоманию? Так ведь почти у всех это происходит одинаково. Другое дело: водка и морфий были для Высоцкого не целью (получение кайфа), а инструментами самоубийственной жизненной, да и поэтической стратегии, в рамках которой странно уживались с поразительным жизнелюбием и рационализмом.

Роли? Но от них мало чего осталось — даже в кино, не говоря о театральных.

Песни говорят сами за себя, хотя, конечно, новым поколениям уже необходимы комментарии к их реалиям. Однако и девственность новых поколений не стоит преувеличивать — реалии изменились мало. Особенно в применении к блатному миру — институции (подобно Православной церкви, сугубо на внешнем, ритуальном уровне) чрезвычайно консервативной. И невероятно жизнеспособной, без всякого ущерба шагающей в грядущее сквозь все земные катаклизмы — об этом впечатляюще рассказал Виктор Пелевин в последнем романе Snuff.

Так вот, блатных песен у Высоцкого много — современно выражаясь, на три, а то и четыре альбома. Песню про УК и сам Владимир Семенович, похоже, полагал вершиной этого цикла, если перепевал, среди очень немногих, в поздние годы, для вполне профессиональной записи у Михаила Шемякина.

Сам Владимир Семенович в полуофициальные годы, не отказываясь ни от единой своей строчки, был иногда не прочь назвать эти песни стилизациями. Звучало и тогда неубедительно; Высоцкий, случалось, перепевал блатной фольклор («Течет речечка» и пр.), не особо разбирая, где оригинал, а где стилизация, и дистанция огромного размера между авторством и просто исполнением становилась литературным фактом. Разрыв, пропасть — куда более очевидные сегодня, когда Высоцкого изредка вставляют в ротации радио «Шансон» даже в самых идиотских обработках, между Кучиным и Наговицыным.

Дмитрий Быков в замечательной работе «Опыт о сдвиге» подчеркивает: в блатном цикле Высоцкий сразу обозначил свою творческую стратегию, обеспечившую ему оглушительный успех при жизни и поэтическую жизнь после смерти. Это — а) ролевая поэтическая игра; б) зазор, сдвиг между бытом — опытом персонажа и авторской позицией.

Еще Быков говорит о несомненном качестве ранних вещей. Безусловно; уже там полнокровно наличествуют составная рифма, и вовсе не вымученная («не дай Бог — Бодайбо»); поразительное новаторство (песня «Красное, зеленое, желтое, лиловое» — первый, без дураков, рэп на русском языке), исчерпывающая речевая характеристика персонажа в одной полустрочке («На суде судья сказал: „Двадцать пять — до встречи“»).

Да, но откуда они к нему пришли? Центровой москвич, из хорошей семьи — по тогдашним меркам: верхний слой советского среднего класса, интеллигентная мама-переводчица, отец — офицер. Правда, родители в разводе, ну и что? Даже до Гражданского кодекса далеко… Ну ясно — дворы, малокозырки, голубятники, свист во все заусеницы, Первая Мещанская, Большой Каретный… И в пьющих компаниях блатнячок хорошо идет. Впрочем, с избытком хватает фольклора, на крайняк — стилизаций.

А тут — целый роман в новеллах; масти, страсти, характеры, все — настоящие. Реалити-шоу. Когда это создается на глазах, онлайн, далеко не всякое веселое застолье выдержит. Творчество противопоказано тусовке.

А Высоцкий, как всегда у него бывало, просто пропускал через себя, оформляя, называя своими именами, страну и эпоху… Дал язык и мировоззрение не отдельным криминалам, а целой стихии, которая свое несомненное бытие всё уверенней прописывала в коллективном сознании.

Россия в массовом порядке стала облатняться после великой войны, когда советская власть решила разом покончить с уголовным миром. Чужими руками — самих профессиональных преступников, стравив кланы, по-разному трактовавшие воровской закон.

Но закон сохранения энергии у нас работает, как нигде. В фольклоре и у Высоцкого сказано: «Гонишь в дверь, они в окно».

«Сучья война» поздних 40-х — начала 50-х была своеобразным эхом и аналогом церковного раскола, с новыми старообрядцами и никонианами. (Кстати, крестный путь протопопа Аввакума легко изобразить как сплошную череду тюрем, камер, судов, ходок, режимов, сроков, карцеров, вечного давления «кумовьев» и т. д.).

Да, лагерная резня, но ведь и реабилитация, массовый исход из мест заключения. Сейчас кажется странным, но тогда возвращающихся из лагерей не делили особо на уголовных и политических. Субкультура у них была общей. Характерно, что в куда более позднем цикле из двух песен на лагерную тему («Побег на рывок» и «В младенчестве нас матери пугали»), посвященном Вадиму Туманову, Высоцкий, явно намеренно, не делает принципиального разделения персонажей на уголовных и политических. «Где-то виделись будто,/ Чуть очухался я./ Прохрипел: как зовут-то/ И какая статья?» Если бы универсальная 58-я, часть любая, вопрос не требовался бы.

Думаю, что пролетариат облатнился тогда же, в 50- е. Я, естественно, наблюдал работяг по бендежкам много позже, имея дело уже с традицией, темной и давней, как никотиновые легкие старого курильщика. А вот облатнение армии видел непосредственно. Татуировки и доморощенные аналоги мастей — это само собой, но вот подпольные мастерские по вживлению «шаров», с отработанными технологиями, мастерами этого дела, грезами о том, сколько радости будет доставлено подругам на гражданке, — голым охренением от казарменной жизни не объяснить. Служили в городе, ходили в увольнения и самоходы; да и не стройбат какой-нибудь — ПВО.

Тут следовало бы сделать небольшое отступление. Точнее, два. Позволю себе процитировать фрагмент замечательного рассказа Эдуарда Лимонова Working Class Hero из харьковской юности автора: подросток Эдуард с другом Костей ужинают в семье боевого офицера, бывшего ординарца маршала Жукова, отца знаменитого бандита Юрки Бембеля:

«Удивила меня тематика разговоров за столом. Они все: подполковник в отставке, мать, даже грустная Людка — беседовали, как бывалые воры, поминающие, сидя на малине, за бутылкой водки, большие дела и тюремные отсидки. Стол перелетали фразы вроде „Колюн выходит в следующем году“, „Бориске был пересуд Всесоюзным, в Москве, и добавили пятерку. Говорили же ему, не подавай на обжалование, рискуешь получить на всю железку“, „Лешке Жакову — Юрка ему вчера свитер отправил — еще три года осталось оттянуть“. Я было попытался расспросить бывшего адъютанта о Жукове, однако отделавшись парой общих фраз, пробормотав, что „необыкновенный человек, большого таланта полководец“, подполковник тотчас же радостно погрузился опять в преступления и наказания. Когда они начали со знанием дела обсуждать какую-то статью уголовного кодекса, я встал, чтобы уйти. (…)

— Слушай, Кот, — сказал я, — я и не подозревал, что Юркины родители такие блатные. Закрыть глаза — так вроде среди урок сидишь, а не в офицерской семье. Ты представляешь своих родителей, говорящих на фене и обсуждающих статьи, как адвокаты?

— А хули ты хочешь? — сказал Кот. — За восемь лет они на свиданки к нему на Колыму и позже в Кривой Рог много раз ездили, и с защитниками якшались и с другими родственниками других ребят-зэков перезнакомились. И ребята освободившиеся к ним с письмами от Юрки приезжали… Хочешь не хочешь — облатнишься».

И второе. Высоцкий всю жизнь страдал от отсутствия официального признания, предавался по этому поводу самым горьким эмоциям — что сегодня кажется вполне простительной, но явно нелепой блажью. Как будто членский билет Союза писателей и пара публикаций в «Юности» способны были нечто важное прибавить к общему рисунку жизни, славы и судьбы. Говна-пирога… Сейчас, задним числом, официальное замалчивание по-прежнему кажется странным — самого, пожалуй, искреннего и большого своего патриота страна в упор не замечала, а, вспоминая о нем, мелко третировала.

Между тем объяснение есть, и на поверхности. Причина неприятия Высоцкого тогдашней системой — его первый блатной цикл. Не заявленным способом самовыражения и подбором персонажей, но в качестве образа мышления, не зависимого от образа жизни. Фронда ведь не в понтовой строчке «Мою фамилью, имя, отчество, прекрасно знали в КГБ».

Гораздо страшней для позднесоветсткого общества (симпатия к «социально близким» к тому времени выдохлась, да и не была ли сильно мифологизированной?):

«Я, например, на свете лучшей книгой считаю Кодекс уголовный наш». Такой сплав книжности и криминала пугает и коробит. Герою нельзя доверять, у него явно имеется что-то помимо ножа за голенищем и крестика за пазухой. Скажем, претензия продвинуть свои «понятия» как можно выше и дальше при молчаливом одобрении широких масс. Да что там! Ему невозможно внимать изначально — вроде свой, а мысли — совсем чужие и притом не заемные. Собственно, в статьях вроде «О чем поет Высоцкий» Владимиру Семеновичу всё это дали понять еще в 60-х и не забывали напоминать до гроба.

Советская партийная верхушка, безусловно, деградировала стремительно, но носители блатного сознания в ней проявиться не успели. Они возникли уже при другой власти, при этом я вовсе не имею в виду профессиональных преступников. Просто наверх пришли люди, в чей образ мышления органично вписывалась строчка «Счетчик, щелкай! Все равно в конце пути придется рассчитаться».

Действительно, продолжающееся облатнение людей власти — могучий тренд современности. По причинам профессионально-журналистского свойства (плюс любопытство) я довольно много в последние годы общаюсь с подобной публикой. Когда говорят о застрявшем на нижних этажах социальном лифте, цитируют Ленина, уже не про декабристов, а про начальство: «Страшно далеки от народа» — все это, разумеется, так. Но правда и то, что властный слой в современной России небывало размылся. Люди власти — не только чиновники и депутаты, но и ребята из бизнеса, не всегда крупного, а то и просто ловкие и мобильные граждане с богатым портфолио связей, своеобразные посредники в человеческих отношениях.

Степень облатнения у них, конечно, разная. Но иной раз, до смешного по Лимонову, испытываешь поразительные дежавю: закрой глаза — и не в хорошем кабинете сидишь, не с человеками, чьи должности, звания и заслуги в предвыборную листовку едва помещаются, а в гаражах, где седые, строгие мужчины ведут свой неторопливый разговор о статьях и сроках, выпивая и поплевывая.

Уровень, понятно, выше — толкования статей воспаряют до высот (или опускаются до глубин), не всякому старому еврейскому адвокату посильных. Подсудность и подследственность… Кто и когда выходит, и как греют родственники, и насколько «ободрали» и «раскулачили» разнообразные силовички да их посредники, хватит ли бедолаге на остаток «нормальной» жизни…

Я, собственно, никого не осуждаю, я рассуждаю и делюсь наблюдениями. Прошлое? Но у большинства моих героев оно вполне цивильно. От сумы да от тюрьмы? Думаю, не только.

Прежде всего пресловутая коррупция, остающаяся вне закона, но являющаяся непременным правилом игры и условием пребывания во власти. Принять этот парадокс как должное, то есть вовсе не замечая, но при иных обстоятельствах сделать безошибочный выбор в пользу закона или правил игры — это и есть главное качество не идеального, а просто профессионального человека власти. Отсюда лексика: «жить» (то есть умело, не зарываясь, пожинать плоды пребывания во власти); «зарабатывать» — (то есть иметь доходы вне зависимости от получек, премий и авансов); даже и «воровать» (употребляется по отношению к другим, коллегам и начальству, но, как правило, не с осуждением, а в качестве обозначения опасной, радикальной формы «зарабатывания»).

А кроме пресловутой коррупции дело, пожалуй, в тотальном упрощении нравов: сегодня простота не хуже и не лучше воровства, они равнозначны друг другу во внешних формах. Как универсальный язык коммуникации. Простота и пустота, которая резонирует с вакуумом, в идеологии и миропонимании.

Да зачем далеко ходить, возьмем нашего главного героя и тоже Владимира. Скажем, «Я не давал товарищам советы, но знаю я — разбой у них в чести» вполне может сделаться позднейшим путинским признанием — при Владимире Владимировиче известная история превращения ближнего круга в отдельный класс, из баронов-разбойников в богатейших собственников тянет на стопроцентную чистоту эксперимента.

Или нашумевшее в свое время интервью премьера «Коммерсанту».

«Еще пару-тройку камер, западных, восточных, российских, всех собрали, достали, значит, знамя, с костями и черепом там, не знаю, сказали, что мы всех вас, власть, видели вон там, и назвали место, и пока мы не получим то, что хотим, будем вас критиковать. И вот чем хорош современный мир? Можно сказать за углом общественного туалета, а услышит весь мир, потому что там будут камеры все! Сказали и чинно, стуча копытами, удалились в сторону моря!»

Было там еще «отоварить дубиной по башке», если помните.

Но вот что здесь самое любопытное? Лексика и особенно интонация — готовый поэтический продукт, чуть ритмизировать — и получите на выходе песню Высоцкого от лица одной из его бесчисленных масок. Не совсем то, о чем мы говорим, наверное, ближе к таким вещам, как: «Есть телевизор, подайте трибуну,/ так проору, разнесется на мили./ Он не окно — я в окно и не плюну./ Мне будто дверь в целый мир прорубили».

Или: «У них денег куры не клюют, / А у нас на водку не хватает…»

Вот только я не совсем уверен, что у Путина хоть в каком-то виде возможен важный мотив из «Уголовного кодекса» Высоцкого. Милосердия. Милости к падшим. «И радуюсь, когда статья не очень, ведь все же повезет кому-нибудь…» Того, что делает Высоцкого наследником Пушкина и Есенина, всей великой книжной культуры огромной страны. Надо сказать, и «Уголовный кодекс», и УК РФ — тоже ее продукты, пусть и побочные.

5. Жеглов жжет

Кроме того, чрезвычайно принципиальной, судьбообразующей была роль капитана МУРа Глеба Жеглова, через которую многие — а особенно люди правящего класса — выстроили для себя образ Владимира Высоцкого.

И ведь нельзя сказать, что ошиблись, хотя, здесь, конечно, не тот случай, когда актер, как говорят, «сам себя сыграл». Режиссеры, приглашавшие Высоцкого «играть», почти всегда проигрывали. Станислав Говорухин (а до этого Юрий Любимов), предложивший Высоцкому жить в роли (а Жеглова Владимир Семенович выбрал себе сам, да и Говорухин много раз говорил, что сценарный Жеглов — делался для и под Высоцкого, иных вариантов и близко не предполагалось), — нащупал в нем главное и обрел оглушительный успех. Действительно, Высоцкий проступает сквозь Жеглова, как мускулы сквозь кожу идеального торса, да после изнурительной тренировки. Со всей его энергетикой и неопределенностью социального и творческого статуса.

Своеобразным лейтмотивом книжного сериала Альфреда Коха — Игоря Свинаренко «Ящик водки» работает такой афоризм: наступает момент, когда каждый должен определиться, с кем он: с ментами или с братвой.

Суровая правда жизни, заключенная в афоризме, подкупает лишь поначалу, а коллизия кажется трудноразрешимой только на первый взгляд.

На самом деле Высоцкий в образе Жеглова снял проблему вовсе, показав, что вполне можно и нужно соединять в себе самые яркие и жесткие черты мента и блатного. Более того, такая жизненная стратегия обречена на успех и пример для подражания. Далеко не у всякого выходит, но если получилось — обо всем остальном можно особо и не париться.

Похоже, Владимир Путин был очарован именно этой жеглово-высоцкой историей еще до того, как сам обзавелся миллионами адептов в среде силовиков, и не только. Заклинание «Вор должен сидеть в тюрьме» он не только адресовал Ходорковскому, но сделал его элементом собственного политического бренда; сегодняшняя правоохранительная стратегия — от громких процессов с политическим подтекстом до заурядных бытовух — строится на подбрасывании кошельков, а крал ли Кирпич бумажник до того и сбросил ли вещдок — уже непринципиально.

Собственно, вся властная практика (и отчасти идеология) нулевых стоит на таких вот кентаврах, микшированных ворах-полицейских, мешанины из закона и понятий. Не только романтично, но и полезно. Броня жегловского камуфляжа никогда не даст полной ясности, кого в этих людях больше. И куда они эволюционируют. Слова — от капитана угрозыска, дела — от блатных из «Черной кошки»? Или наоборот?

На уровнях пониже запрограммирован фарс: Станислав Говорухин, снявший «Место встречи изменить нельзя», в 2012 году стал зиц-председателем предвыборного штаба Владимира Путина, как бы символически замещая в этом качестве мертвого Высоцкого.

6. От Робин Гуда до Аркадия Гайдара

Высоцкому нередко отказывают в интеллектуализме — и самые преданные поклонники, и оппоненты всех видов.

«Простой, простой!» — как с восхищением отзывался герой Фазиля Искандера о бывшем начальнике, между прочим, князе.

Лишь Давид Карапетян описывает Высоцкого литературным гурманом с привязанностями в Серебрянном веке. Еще — биограф и исследователь поэта Владимир Новиков говорит не о начетнической, но интуитивной, «актерской» эрудиции Высоцкого.

В богатейшей его фотоистории (Высоцкого снимали словно для будущих клипов, да он и сам бывал не прочь попозировать) он, естественно, с гитарой, конечно, с сигаретой, с мужиками и бабами, бородой и в гриме, в кепарике, за рулем и полуголый (телосложение астенически-атлетическое). Даже в Склифе. Но нигде не найти Высоцкого с книжкой, да и пишущего — рукописи сфотокопированы задним числом.

При этом Высоцкий — человек и поэт традиции, которая многим сегодня может показаться консервативной и даже архаической. Это особенно бросается в глаза при очевидной революционности формы, которой он добивался без всяких деклараций и манифестов.

Вы можете представить себе, чтобы Высоцкий спел от имени, скажем, гомосексуалиста? Лично у меня не хватает воображения. Патриций из песни «Семейные дела в Древнем Риме» — домостроевец и лютый враг эмансипации, даже культурной (о жене — «Она спуталась с поэтами,/ помешалась на театрах,/ так и шастает с билетами/ на заезжих гладиаторов»). При том, что древний Рим вообще и патриции в частности чуть ли не во все времена и у всех народов ассоциировались со свободными нравами на грани девиантности… Традиционный секс — всегда священная корова; астронавт-землянин («В далеком созвездии Тау-Кита») больше всех земных катаклизмов боится грядущего размножения почкованием. Русская нечисть устраивает настоящую войнушку не на живот, когда заморские гости и коллеги требуют всего-навсего стриптиза: «Выводи, Разбойник, девок, пусть покажут кой-чего». По сегодняшним меркам — так почти обязательная программа официальных приемов…

Да что там — он и диссидентского сознания не увековечил: самая, так сказать, антисоветская его вещь — «Случай в шахте» — сделана от лица пролетария, пусть и с «прошлым»… Наркотики, о которых он знал почти все, удостоены самых банальных дефиниций — никаких тебе туманных метафор, волшебных кристаллов, дверей подсознания и травы. Это либо «добровольная мука» («В палате наркоманов»), либо, в поздних стихах, «яд» и вовсе «смерть» («Я в глотку, вены яд себе вгоняю»; «Как хороши, как свежи были маки, из коих смерть схимичили врачи»).

Между тем с архаикой — фольклором и классикой — Высоцкий совершенно не церемонится. «От скучных шабашей» и прочие куплеты про нечисть помещают ведьм, леших, соловьев-разбойников и прочих в современный (а по сути — вневременной, задолго до Саши Соколова) контекст, для обозначения всеобщей карнавализации русской жизни. Сказки («Про джинна», «Про несчастных лестных жителей») добавляют в этот коктейль социальности и абсурда, делириозный черт — метафора не алкогольного, а простого человеческого одиночества. Сложнее случаи обращения к Пушкину — («Песнь о вещем Олеге», «Лукоморья больше нет»), здесь в карнавале явно зазвучали апокалипсические мотивы, впрочем, характерные для постхрущевского шестидесятничества — Высоцкий одним из первых понял, что все развилки позади и советский проект схлопывается.

* * *

Что до консервативной традиции — с ней в России вообще полная непонятка. Скажем, ревнители благочестия (кружок о. Стефана Вонифатьева и о. Ивана Неронова), а затем преследуемые старообрядцы (протопоп Аввакум) возводили свои убеждения к решениям Стоглавого собора (1551 г.), и столетний срок позволял, пусть и с натяжкой, говорить о «старине». Однако уже участники стрелецких движений («Хованщина» и бунт 1698 г.) понимали «старину» скорее как абстракцию — «за все хорошее» как синоним «старинного». Видимо, стрельцы видели идеал в первых Романовых, но вот в ком именно? Практика Михаила Федоровича и Филарета Романовых была вынужденно, после Смуты, реанимационной. Алексей Михайлович задумал и начал осуществлять «византийский» проект (отсюда безудержная грекофилия и реформы Никона). При Федоре Алексеевиче и Софье возникла ориентация на западное славянство…

Назвать эпоху Петра «стариной» никто не рискнет и сегодня — парадокс, а? Между тем чуть ли не единственная глубоко традиционалистская вещь Высоцкого — «Купола» — имеет отношение как раз к петровскому времени, написана для фильма Митты «Как царь Петр арапа женил». Из того же цикла другой шедевр — «Разбойничья». В ней Высоцкий наследует любопытнейшей литературной традиции — кто бы ни брался писать о Петре, с любыми знаками, и с самых противоположных позиций — непременно главным символом эпохи, вперед всякого реформаторства и окна в Европу, выставит страшный Преображенский приказ (затем — Тайная канцелярия; монструозная тучная фигура князя-кесаря Ромодановского и парик палача-дипломата Петра Андреевича Толстого в пыточной избе с закисшими от крови стенами). Началось у Пушкина, обрело полнокровие у Мережковского в «Петре и Алексее», налилось изобразительной мощью у Алексея Н. Толстого, который Мережковского, конечно, поюзал изрядно — граф был писателем без комплексов. И стало литературным клише у Анатолия Брусникина (он же Борис Акунин, он же Григорий Чхартишвили, «этнический грузин», по слову Путина) в отличном историческом экшне «Девятный Спас».

Но продолжим. К какой правильной старине взывает фонвизинский Стародум из «Недоросля», из екатерининской эпохи? К старине Елизаветы Петровны? Или, может, Анны Иоанновны? Кстати, пугачевский бунт по своим идеологическим установкам тянул-таки на консервативную революцию, так, наверное, Стародум — «бунтовщик хуже Пугачева»?

Забавно, что для тогдашнего образованного класса «старина» вообще обрела какие-то штрихпунктирные контуры только после «Истории» Карамзина — есть масса свидетельств…

О славянофилах, принимаемых в русском платье за персиян, слишком известно. Традиционалисты позднесоветской эпохи — от Солженицына и «деревенщиков» с «почвенниками» до радикальных диссидентов-националистов — были слишком разнородны и едва ли не полярны друг другу в определении исторического идеала и отношении к советскому проекту. Нынешние политические консерваторы? Это КПРФ, естественно, а не «Единая Россия», на первый взгляд, они тяготеют к позднему Сталину, но на самом деле видели его, конечно, в гробу и в Мавзолее и, не имея духу найти идеал, копируют стиль брежневского застоя. Практика же — из области эстрады и цирка, любой митинг КПРФ напоминает одновременно фрик-шоу и римейк картины Сурикова «Боярыня Морозова», с толикой постмодерна — так, кандидат в президенты (в очередной раз) Геннадий Андреич готов немедля выпустить Ходорковского, но о заключенном Удальцове — не олигархе, не полуеврее и почти единомышленнике — вспоминает только по выходе Сергея из узилища…

Вот такая у нас консервативная традиция.

* * *

Между тем корни свои Высоцкий обозначил сам, прямым текстом, без всяких масок, даром что песня писалась для фильма из чужой истории. Точнее — чужой национальной мифологии.

Называется она «Баллада о борьбе». Или, в другом варианте, «Баллада о книжных детях»:

Средь оплывших свечей и вечерних молитв,

Средь военных трофеев и мирных костров

Жили книжные дети, не знавшие битв,

Изнывая от мелких своих катастроф.

Детям вечно досаден

Их возраст и быт, —

И дрались мы до ссадин,

До смертных обид.

Но одежды латали

Нам матери в срок,

Мы же книги глотали,

Пьянея от строк.

Липли волосы нам на вспотевшие лбы,

И сосало под ложечкой сладко от фраз,

И кружил наши головы запах борьбы,

Со страниц пожелтевших слетая на нас.

И пытались постичь

Мы, не знавшие войн,

За воинственный клич

Принимавшие вой,

Тайну слова «приказ»,

Назначенье границ,

Смысл атаки и лязг

Боевых колесниц.

А в кипящих котлах прежних боен и смут

Столько пищи для маленьких наших мозгов!

Мы на роли предателей, трусов, иуд

В детских играх своих назначали врагов.

И злодея следам

Не давали остыть,

И прекраснейших дам

Обещали любить,

И, друзей успокоив

И ближних любя,

Мы на роли героев

Вводили себя.

Только в грезы нельзя насовсем убежать:

Краткий век у забав — столько боли вокруг!

Постарайся ладони у мертвых разжать

И оружье принять из натруженных рук.

Испытай, завладев

Еще теплым мечом

И доспехи надев,

Что почем, что почем!

Разберись, кто ты — трус

Иль избранник судьбы,

И попробуй на вкус

Настоящей борьбы.

И когда рядом рухнет израненный друг,

И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,

И когда ты без кожи останешься вдруг

Оттого, что убили его — не тебя, —

Ты поймешь, что узнал,

Отличил, отыскал

По оскалу забрал:

Это — смерти оскал!

Ложь и зло — погляди,

Как их лица грубы!

И всегда позади —

Воронье и гробы.

Если, путь прорубая отцовским мечом,

Ты соленые слезы на ус намотал,

Если в жарком бою испытал, что почем, —

Значит, нужные книги ты в детстве читал!

Если мяса с ножа

Ты не ел ни куска,

Если руки сложа

Наблюдал свысока

И в борьбу не вступил

С подлецом, с палачом, —

Значит, в жизни ты был

Ни при чем, ни при чем!

1975 г.

Баллада сделана для фильма «Стрелы Робин Гуда» Рижской киностудии, а прозвучала, уже после смерти Высоцкого, в фильме «Баллада о доблестном рыцаре Айвенго». От людей моего поколения приходилось много слышать о том, что по десятку и более раз, перебегая с сеанса на сеанс, они смотрели среднюю, в общем, картину, исключительно из-за песен Владимира Семеновича. При этом в «Книжных детях» всякий вальтер-скотт условен, исчезающ, как слабый дезодорант. Баллада скорей примыкает к объемному военному циклу Высоцкого — общие корни и мотивы слишком очевидны.

* * *

Здесь я позволю себе небольшое отступление о феномене русской военной песни — как я его понимаю.

В последние годы чем ближе к годовщинам Великой Победы, тем больше в эфирах военных песен. Отмечаются все — традиционная эстрада всеми своими нетрадиционалами, рокеры, прошедшие кремлевский отбор по принципу «кому можно», равно как и звезды шансона, даже те, кого не во всякой лагерной КВЧ отрядили бы выступать.

Интересно, что традиция военной песни в России никогда не прерывалась (можно взять за точку отсчета знаменитый «Варяг», можно Гражданскую, но удобней все-таки Великую Отечественную) — в послевоенные годы авторская песня, песни из кинофильмов о войне, так называемые «песни советских композиторов» образовывали единый мощный поток, дальше подоспел афганский цикл, затем — чеченский, все это одновременно уходило на эстраду и в дворовое творчество, а прервался поток только, пожалуй, в нулевые, но продолжает перепеваться; дальше — больше… Творческие возможности народа скудеют, остается память.

Давайте говорить честно — подлинной объективной, подробной истории великой войны у нас нет и не будет в ближайшие десятилетия. Уходят живые свидетели, мало востребована военная художественная и мемуарная проза, медленно, но верно мертвеет советский кинематограф о войне…

А вот песни живы и пребудут с нами навсегда. По ним сложно изучать историю войны, но чрезвычайно много можно понять о народе-победителе. В наших военных песнях нет мелочности и подлости, предательство отсутствует как явление (можно ли назвать хоть одну песню, прославляющую власовцев и власовщину? — привет Солженицыну). Даже в детских дворовых куплетах «санитарка — звать Тамарка» больше здорового юмора, чем смертного воя…

А вы знаете, что знаменитая ныне, перепетая всеми кому не лень «На поле танки грохотали» впервые была полностью опубликована в повести «На войне как на войне» (причем с указанием, на какой мотив петь — «Молодого коногона») замечательного ленинградского прозаика Виктора Курочкина, а прозвучала в не менее прекрасном и горьком одноименном фильме (1964 г.) с потрясающим Михаилом Кононовым в главной роли — младшего лейтенанта Сани Малешкина, командира самоходки…

А вы знаете, что если судить по военным песням, весь гамбургский счет русской поэзии надо пересматривать.

Из великой четверки: Ахматова — Мандельштам — Пастернак — Цветаева допускается к соревнованием лишь Марина Ивановна за стихи «Генералам двенадцатого года», сделавшиеся романсом у Эльдара Рязанова в фильме «О бедном гусаре замолвите слово» — и сегодня они есть в любом караоке-сборнике рядом с «Жиган-лимоном» и «Позови меня с собой».

Александр Твардовский не доходит до финала, а главный чемпион — Михаил Исаковский, «Враги сожгли родную хату». В чемпионском же статусе — Алексей Фатьянов. Поэты легчайшего, подросткового веса — куплетист Борис Ласкин, забытый Павел Шубин, Лев Ошанин («Эх, дороги») и вовсе неведомый Владимир Агатов («Темная ночь») — в песне стремительно набирают до тяжеловесов и уходят в суперфинал.

Где встречают Эдуарда Винокурова — «Москвичи», «В полях за Вислой сонной».

Высоцкий и Окуджава — играющие тренеры и законодатели мод.

Еще одна непреходящая ценность военной песни — эмоция, пропущенная через себя. Например, по поводу финала лучшей военной песни я могу долго и достаточно квалифицированно рассуждать о редкости и ценности медали «За взятие Будапешта», которая «светилась» на груди солдата, а строчки:

В городском саду играет духовой оркестр,

На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест.

(текст Алексея Фатьянова, 1947 г.) —

готовый материал для клипа: отсутствие свободных мест на «женских» скамейках танцплощадки объясняется не только послевоенным дефицитом мужиков, но и соображениями безопасности: мелкая — во всех смыслах — тогдашняя шпана, кепки-восьмиклинки, огоньки папирос в темных закоулках парка…

Еще я обнаружил, что советская (а пожалуй, просто русская — это принципиальней) военно-патриотическая песня — в диапазоне от марша до лирики — совершенно девственна в пробуждении, так сказать, чувств недобрых. От ненависти социально-классовой до ксенофобии. Ничего близкого «Марсельезе» с ее «кровью тиранов».

Занятно, что в песнях периода Великой Отечественной очень редко попадаются «немцы» и «фашисты». Считанное количество раз, в первом из них как раз все понятно:

С фашистской силой темною, с проклятою ордой…

Гнилой фашистской нечисти загоним пулю в лоб…

(Василий Лебедев-Кумач),

любопытно, что в некоем прототексте «Священной войны» времен Первой мировой речь шла о «тевтонских ордах», что куда более жестче, на мой взгляд.

Была народная песня «Это было в городе Черкасске», думаю, периода гораздо более позднего:

Как-то в город ворвались фашисты,

Стали девочку они пытать…

Наконец, из саундтрека к фильму «Освобождение» (1975 г.):

Четвертый год нам нет житья

От этих фрицев…

Но тут аутентичности мало — Михаил Ножкин явно делал стилизацию, и получилось не очень удачно. Как точно заметил Сергей Боровиков, высказавший автору много ценных критических замечаний по теме: «песня Ножкина из „Освобождения“ — из самых фальшивых, якобы от имени фронтовика, сляпанная сленгом шестидесятника».

Чаще всего речь идет о неких неконкретизированных «врагах», причем даже в предельно откровенной для того времени уже упоминавшейся «Враги сожгли родную хату» (Михаил Исаковский, 1945 г.).

Примеров масса, но интересней другое — и враги-то появляются как посторонняя, а то и потусторонняя сила, о существовании которой необходимо знать, но которая в данный момент не проявляет себя действием. В песне времен ВОВ и около того русский человек вообще практически не показан в бою, в атаке, в рукопашной… Другое дело — в походе, на позициях, до или после боя…

Любопытно: сцены и атмосферу боевой работы полноценно прописал в военной песне Владимир Высоцкий, и значительно позже. У него встречается и совсем уж мистико-бытовое обозначение врагов — «они».

Прошли по тылам мы, держась,

Чтоб не резать их, сонных…

(«Черные бушлаты», 1971 г.)

С первых строчек в боевую работу, «как в пропасть шагнуть из окопа» — трудновато даже для Высоцкого, и потому являются образы, которые, кабы не тема, тянут на зачин анекдота. Небесный квадрат предстает ломберным столиком:

Их восемь, нас двое.

Расклад перед боем —

Не наш, но мы будем играть!

Сережа, держись,

Нам не светит с тобою,

Но козыри надо равнять.

(«Песня о воздушном бое»)

Ладно, все летчики — в той или иной степени игроки (хотя и не все преферансисты), но не все солдаты — похмельные шабашники:

Вцепились они в высоту, как в свое,

Огонь минометный, шквальный.

А мы всё лезли толпой на нее,

Как на буфет вокзальный.

(«Высота»)

Неверные ноты, однако, у Высоцкого эпизод — толстовская мощь звучит не в снижении боевой работы до уровня национальных забав, а в возвышении, через вовлечение в солдатский труд светил, стихий, таинств (и — ни малейшего символизма):

Рука упала в пропасть

С дурацким звуком «Пли!».

И залп мне выдал пропуск

В ту сторону Земли…

(«Тот, который не стрелял»)

…Здесь никто не нашел, даже если б хотел,

Руки кверху поднявших.

Всем живым ощутимая польза от тел,

Как прикрытье используем павших.

Этот глупый свинец всех ли сразу найдет,

Где настигнет — в упор или с тыла?

Кто-то там впереди навалился на дот,

И земля на мгновенье застыла.

Я ступни свои сзади оставил,

Мимоходом по мертвым скорбя,

Шар земной я вращаю локтями

От себя, от себя.

Кто-то встал в полный рост

И, отвесив поклон,

Принял пулю на вздохе.

Но на запад, на запад ползет батальон,

Чтобы солнце взошло на востоке.

Животом по грязи, дышим смрадом болот,

Но глаза закрываем на запах.

Нынче по небу солнце нормально идет,

Потому что мы рвемся на запад!

Руки, ноги на месте ли, нет ли?

Как на свадьбе, росу пригубя,

Землю тянем зубами за стебли

На себя, под себя, от себя!

(«Мы вращаем землю»)

Афганская и чеченская песенная лирика в общем и целом подтверждают тенденции, сложившиеся в предыдущую эпоху.

А самое забавное здесь — в исключениях, которые подтверждают правило. Почему-то больней всего в русской военно-патриотической песне доставалось жителям Юго-Восточной Азии, включая японцев. И прецеденты тут — сплошная нелепица и юмористика.

Пролог — песенная история легендарного крейсера «Варягъ» — более чем красноречив:

И с пристани верной мы в битву идем

Навстречу грозящей нам смерти.

За Родину в море открытом умрем,

Где ждут желтолицые черти!

Строчку эту, как и весь куплет, сейчас не поют, а по некоторым свидетельствам, не пели никогда. «Самураям» из «Трех танкистов» Бориса Ласкина повезло чуть больше — их немного попели, потом перестали:

На траву легла роса густая,

Полегли туманы широки.

В эту ночь решили самураи

Перейти границу у реки.

«Самураев» быстро заменили на «вражью стаю», и до сих пор непонятно, почему цензура так всполошилась. Самураи — явно не широкие массы трудящегося японского пролетариата или крестьянства.

Хотя как раз понятно: песня оказалась хорошей, то есть готовой к многократному использованию уже в другой войне, грянувшей через пару лет. А дальневосточный антураж отменить куда сложней. Кроме того, воюя с Гитлером, Сталин опасался открытия второго фронта Японией — союзником держав Оси. Полагаю, именно тогда было принято решение не дразнить гусей-«самураев».

Наконец, дворовый хит 70-х — «Фантом». Он чрезвычайно интересен попыткой неведомых русских ребят влезть в шкуру американского пилота, воюющего во Вьетнаме. Разночтений у «Фантома» масса, каноническими я полагаю два текста — в исполнении Чижа и покойного Егора Летова из альбома «Коммунизма» Let it be. Летовский вариант жестче и интересней.

…Мы воюем во Вьетнаме

С узкоглазыми скотами…

И ответил мне раскосый,

Что командовал допросом…

Врешь ты все, раскосая свинья…

Чистый Apocalypse Now.

То есть под чужой личиной русский человек охотно проговаривает вещи, на которые бы никогда не решился от собственного имени.

Еще интересней, что песня посвящена не только горькой судьбине сбитого американского пилота, но профессионализму и удали «советского аса Ивана», негласно воюющего на стороне вьетконговцев. Есть здесь даже мотивы некоей общности «белого человека» — на фоне «раскосых»: иначе как уважительно «асом» герой Ивана не именует.

Вообще надо сказать, что известный экзотизм, странность сближений, посторонний, а то и потусторонний взгляд, весьма свойственен некоторым образцам советской патриотически-песенной традиции.

В замечательном исследовании Александра Эткинда «Хлыст. Секты, литература и революция» приводятся образцы скопческого фольклора, «корабельных песен» («кораблями» называли свои общины хлысты и скопцы — радикальный извод хлыстовства), посвященных легендарному основателю секты Кондратию Селиванову:

Под ним белый храбрый конь,

Хорошо его конь убран,

Золотыми подковами подкован,

Уж и этот конь непрост,

У добра коня жемчужный хвост,

А гривушка позолоченная,

Крупным жемчугом унизанная,

В очах его камень маргарит,

Из уст его огонь-пламень горит.

Уж на том ли на храбром на коне

Искупитель наш покатывает.

Эткинд комментирует скопческий гимн: «В красочном великолепии конского тела метафоризируется богоподобие скопца. Но „белый конь“ означает полное удаление мужских органов. Скопцы описывают здесь могущественную и прекрасную сущность не самого своего царя, а его отсутствующего члена. Все сказанное здесь говорит о пустом месте».

А вот фрагмент, сделавшийся песней, известной в 20— 30-е годы, из поэмы Эдуарда Багрицкого «Дума про Опанаса», посвященный не менее легендарному комбригу Котовскому:

Где широкая дорога,

Вольный плес днестровский,

Кличет у Попова лога

Командир Котовский.

Он долину озирает

Командирским взглядом,

Жеребец под ним сверкает

Белым рафинадом.

Орлик — любимый конь Григория Котовского (большого знатока лошадей и женщин) — был рыжей масти, и в 1926 году, когда Багрицкий сочинял поэму, в Одессе, на Украине и в Бессарабии об этом хорошо знали и помнили. Одесситу и комиссару Гражданской Багрицкому отчегото необходимо поменять Орлику масть — неужели только ради рифмы? Интересен также «рафинад», сахарная метафора — Александр Эткинд в «Хлысте» цитирует Василия Розанова:

«Именно потому, что они не рождают и не будут рождать, у них возникает — только у них рождается — совершенно новое чувство тела, сахарного, золотого, сладкого, почти съедобного».

Распространенное в патриотической среде мнение о поэте Багрицком как наиболее откровенном и последовательном выразителе еврейского элемента в русской революции этим примером может быть скорректировано. В сторону «цветущей сложности».

Или такой анекдот. К композитору Вениамину Баснеру, совершающему послеобеденный моцион, подошли два поддатых пролетария и попросили рубль. Баснер отказал и поспешил избавиться от назойливых гегемонов. «У, жидовская морда», — услышал он вслед, а затем испытал подлинное счастье художника, потому что ребята двинулись дальше, обнявшись и запев:

У незнакомого поселка,

На безымянной высоте…

* * *

Военные песни Высоцкого первоисточником и ориентиром имеют русскую батальную прозу — одновременно и поэтическое, и толстовское, с дотошным описанием материи, самого вещества и механизма войны направления.

Вот характерный пример первого случая: «Архангел нам скажет: В раю будет туго!/ Но только ворота щёлк, Мы Бога попросим:/ Впишите нас с другом в какой-нибудь ангельский полк!/ И я попрошу Бога, Духа и Сына, чтоб выполнил волю мою — / Пусть вечно мой друг защищает мне спину,/ Как в этом последнем бою» («Песня о воздушном бое»).

«И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы на руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. „Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос, — ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал мою церковь“» (Николай Гоголь, «Тарас Бульба»).

«Нет уз святей товарищества», которое у Гоголя в одном ряду с православной верой и Русской землей, да и вообще синоним того и другого. Пожалуй, наиболее плотно во всей русской поэзии этот тезис проиллюстрирован именно у Высоцкого. Процитированное «И когда рядом рухнет израненный друг,/ И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,/ И когда ты без кожи останешься вдруг,/ От того, что убили его, не тебя». И не менее убедительное: «Я кругом и навечно виноват перед теми,/ С кем сегодня встречаться посчитал бы за честь./ И хотя мы живыми до конца долетели — / Жжет нас память и мучает совесть, у того, у кого они есть». («Песня о погибшем друге» — в триаду запорожского рыцарского идеала добавляются память и совесть. Там же снова почти гоголевское, с метафизическим поворотом фольклорного винта: «Мы летали под Богом, возле самого рая,/ Он поднялся чуть выше и сел там,/ Ну а я до земли дотянул./ Встретил летчика сухо/ Райский аэродром./ Он садился на брюхо,/ Но не ползал на нем»).

Трудно сказать, знал ли Высоцкий Гумилева или был знаком с ним через Тихонова с Багрицким. Зато отчетливо звучит у Высоцкого Аркадий Гайдар — литературный гуру советских школьников нескольких поколений и прямой наследник Гоголя по «запорожской» линии (Петр Вайль и Александр Генис метко определили «Тараса Бульбу» как успешную попытку русской «Илиады»). От Гайдара у Владимира Семеновича возвышенное язычество братских могил, мальчиш-кибальчишеский пафос («Сыновья уходят в бой»), сгущающаяся атмосфера тревоги и скорой грозы, которая вот-вот разрешится горькой радостью войны и всеобщей мобилизации — речь не о военных комиссариатах, но о движении стихий. «По нехоженым тропам протопали лошади, лошади,/ Неизвестно, к какому концу унося седоков». («Песня о новом времени» — откуда, казалось бы, в песне о Великой Отечественной кони и кавалеристы? А все оттуда же — от Гайдара).

И естественно, первый знак гайдаровского символизма — звезды, и не всегда красные.

Мне этот бой не забыть нипочем, —

Смертью пропитан воздух.

А с небосвода бесшумным дождем

Падали звезды.

Вот снова упала, и я загадал —

Выйти живым из боя!

Так свою жизнь я поспешно связал

С глупой звездою.

Нам говорили: «Нужна высота!»

И «Не жалеть патроны!»

Вон покатилась вторая звезда —

Вам на погоны.

Я уж решил — миновала беда,

И удалось отвертеться…

С неба скатилась шальная звезда

Прямо под сердце.

Звезд этих в небе — как рыбы в прудах,

Хватит на всех с лихвою.

Если б не насмерть, — ходил бы тогда

Тоже героем.

Я бы звезду эту сыну отдал,

Просто на память…

В небе висит, пропадает звезда —

Некуда падать.

Символизм у Высоцкого, надо сказать, — не врожденный, как у большинства бардов, а приобретенный — он идет к нему, преодолевая реализм и скепсис, бытовые детали, с помощью тех же книжных образцов. Символистский багаж увеличивается: поздний Высоцкий — это и «Райские яблоки», и «Правда и Ложь» с прямым посвящением Булату Окуджаве — который, по точному выражению Дмитрия Быкова, является последним крупным русским символистом.

И вот здесь — почти парадокс. Казалось бы, символистская поэтика прямо выводит к гражданской войне — исторически и концептуально, и дань эту отдали старшие товарищи Высоцкого — Окуджава знаменитыми «комиссарами в пыльных шлемах» и Михаил Анчаров («Песня о циркаче», «Слово Товарищ»; в последней есть строчки про «алый парус надежды двадцатых годов», равно как «там качаются в седлах и „Гренаду“ поют»; светловскую «Гренаду», кстати, обожают и барды младшего поколения). Собственно, шестидесятническому идеалу гражданская куда ближе — не случайно формулу о «единственной Гражданской» подсказал Окуджаве Евгений Евтушенко.

У Высоцкого о Гражданской — практически ни звука.

«Деревянные костюмы» из фильма «Интервенция» — вещь совершенно вне времени, не считать же приметой эпохи папиросу… Одна из последних, неспетых, песен для неснятого фильма «Зеленый фургон» — «Проскакали всю страну» — также явно намеренно лишена всяких календарных зацепок: «синий Дон», «атаман», «наган»… И всё как-то размывается, плавает, взаимозаменяется…

В этом тоже, конечно, давление традиции — знаменитая песня тамбовских крестьян-антоновцев, «Что-то солнышко не светит», которую так любил выпивший Есенин, построена на том же чередовании атаман-нагана, ворона-тумана, воли-неволи… Однако «Коммунист, взводи курок» ставит к стенке определенности всякую историческую двусмысленность, как и позднейшая стилизация тамбовских куплетов — «Комиссар» (исполняли Андрей «Свин» Панов и Чиж):

Спаса со стены под рубаху снял,

Хату подпалил и обрез достал.

При Советах жить — продавать свой крест.

Много нас тогда уходило в лес.

Чрезвычайно интересно, что у Высоцкого «комиссары» тоже встречаются, но вовсе не в пыльных шлемах, а на КПП — то ли райском, то ли лагерном.

И апостол-старик — он над стражей кричал-комиссарил —

Он позвал кой-кого, и затеяли вновь отворять…

Кто-то ржавым болтом, поднатужась, об рельсу ударил —

И как ринулись все в распрекрасную ту благодать!

(«Райские яблоки»)

XX век для него начинается с великой войны 1941–1945 гг. Возможно, с некой дородовой, подсознательной памятью 37-го — хотя песня «Попутчик», которую он этим годом маркировал, может быть отнесена в любой сталинский период, а «Побег на рывок» явно указывает на боевой опыт героя-лагерника («Лихо бьет трехлинейка, прямо как на войне»). «Довоенный» Высоцкий — это по сути всего один эпический образ: «В те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные брели в этапы длинные».

Поэт, ценивший, несомненно, не только Гайдара, но Бабеля и Шолохова, интересовавшийся, по свидетельству Давида Карапетяна, Махно и его движением, сыгравший большевика-подпольщика Бродского и белогвардейца-поручика Брусенцова, написавший виртуозную «На стол колоду, господа!», наверняка имел, что сказать нам об очередной русской смуте. Но — устранился.

Жест этот представляется не случайным и явно обдуманным. Высоцкий с его претензией на создание новой энциклопедии русской жизни (один из поклонников Владимира Семеновича представил песенное наследие Высоцкого в виде стереоскопической системы, наподобие Периодической таблицы Менделеева) не пожелал «вставлять в книжку» войну Гражданскую. Не потому, что «далекая», а потому, что «единственная» в своем роде. Русская смута, безусловно, включает в себя классовый и социальный элемент, но по сути является беспрецедентной братоубийственной бойней, где линия раскола проходит не между архаистами и прогрессистами, бедными и богатыми, огнем и сталью… А почти всегда внутри одной семьи, общего рода и дома, когда обоюдное кровопускание, затянувшееся на несколько лет, необходимо для последующего многолетнего удержания в узде народа, равнодушно наблюдающего уничтожение всех скрепляющих традиций.

Этого книжный традиционалист Высоцкий не приемлет и в знаменитой балладе «Чужой дом» говорит не о гражданской, но о ее последствиях, разрушении традиции:

Скисли душами,

Опрыщавели,

Да еще вином

Много тешились,

Разоряли дом,

Дрались, вешались.

Захар Прилепин, ознакомившись с этими заметками, задался вопросом: а на чьей стороне оказался бы Высоцкий в октябре 93-го?

С учетом парадоксального — в поэте подобного склада — нежелания высказываться о гражданской войне, вопрос не теряет сослагательного наклонения, но явно перестает быть риторическим.

6. Война и судьба

Любопытно, что приверженность героев гуманистической традиции русской литературы заявлена уже в ранних, блатных песнях — тамошние ребята если из-за чего переживают, так из-за несправедливости особого рода: зачем шьёте чужие грехи, когда у нас своих полно, пеняете на агрессию там, где царил дух общинности и коллективизма? Таков «Рецидивист» и особенно «Формулировка»: «Не отрицаю я вины — не в первый раз садился,/ Но написали, что с людьми я грубо обходился./ Неправда! Тихо подойдешь, попросишь сторублевку…/ При чем здесь нож, при чем грабеж?/ Меняй формулировку!»

Речь, заметим, не буквоеда, а именно книжника. Любовную лирику Высоцкий делал согласно тем же принципам, что и военный цикл, — добиваясь подлинности и стереоскопичности, соединения высокого с низким. И в случае «низкого» пытался, похоже, опоэтизировать, чуть ли не первым, городскую эротику (в знакомом ему массиве русских текстов «этого», видимо, не встречалось, или было в гомеопатических дозах; «Лука Мудищев» и Ко проходил скорее по фольклорному ведомству). Но и здесь первыми на глаза попадались книги — «То была не интрижка,/ ты была на ладошке,/ как прекрасная книжка/ в грубой суперобложке». Аляповатая метафора разрешается занятным эффектом — прежние похождения героини кажутся на диво, до неприятных тактильных ощущений похабными:

Я надеялся втайне,

Что тебя не листали,

Но тебя, как в читальне,

Слишком многие брали…

Дворовой эротики у Высоцкого не вышло, изо всех щелей полез ухмыляющийся быт. На миру красна смерть, но не интим. Однако в считанных случаях он создал образцы подлинного чувства, страстей, не разбирающих мастей («Про Нинку-наводчицу», «О нашей встрече что там говорить»). Наткнулся на тему свежую и неожиданную — симпотные «шалавы», Надюхи и Кати-Катерины в беретиках, из эротического объекта превращались в субъект того самого товарищества. Пусть неверных, но подруг, партнерш по трудному бизнесу воровской жизни.

Собственно, не получалась и лирика высоких отношений — за нередким исключением («Здесь лапы у елей дрожат на весу», «Дом хрустальный», который спасает легкая ирония), она у него дидактична, статична и граничит с пародией на романсовый штиль. Он замахивался на Вильяма нашего Шекспира («Баллада о любви»: «Когда вода всемирного потопа»), а получался Апухтин на полпути к Северянину («Было так — я любил и страдал», «Оплавляются свечи на старинный паркет»).

Зато на пародийном стыке высокого штиля и фиксатого эроса с Большого Каретного рождается подлинный шедевр — «Городской романс» («Я однажды гулял по столице»). И место встречи изменить нельзя.

В этой песне отчетливо слышится «Аристократка» Зощенко («Я икрою ей булки намазывал,/ Деньги просто рекою текли…/ Я ж такие ей песни заказывал,/ А в конце заказал „Журавли“…»).

Тут снова парадокс — исторически для Высоцкого войны Гражданской и двадцатых годов как бы не существует, эстетически и эмоционально — именно там его родина. Бабелю он обязан не только конями, но и одним из самых пронзительных образов («с гибельным восторгом пропадаю»). А Зощенко… О родстве Михаила Михайловича с Владимиром Семеновичем говорили еще при жизни последнего, но все разговоры ограничивались декларациями.

Между тем дело не так в сходстве поэтики и приемов (серапионовская сюжетность, городские низы, сказовая манера, маски рассказчика, сменяющиеся, но при том прирастающие к истинному лицу, подчас намертво), как в том феномене, который заставил Мандельштама назвать рассказы Зощенко «Библией труда».

«У нас есть библия труда, но мы ее не ценим. Это рассказы Зощенко.

Единственного человека, который показал нам трудящегося, мы втоптали в грязь. А я требую памятников для Зощенко по всем городам и местечкам Советского Союза или по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду».

(«Четвертая проза»)

Сам Зощенко, естественно, скромнее; видит задачу в том, чтобы предоставить слово среднему человеку:

«Ну, пущай он гений. Ну, пущай стишки сочинил: „Птичка прыгает на ветке“. Но зачем же средних людей выселять? Это же утопия, если жильцов выселять».

Зощенко полагали сатириком. Даже не близоруко, а сослепу.

Высоцкого сатириком называли разве что в перестройку. Но и сейчас некоторые вещи, которые он неуклюже именовал «шуточными», титулуют, ничтоже сумняшеся, «сатирами». Господи, на что? На кого?

В перестроечный год, помню, учась в десятом классе, я взялся, при поддержке литераторши Нины Петровны, с энтузиазмом поддержавшей идею, подготовить целый урок по Высоцкому с прослушиванием магнитофонных записей. Пол-урока — Высоцкий военный плюс «Охота на волков»; пол-урока — Высоцкий с разоблачениями, которые были в большой моде.

Первая часть прошла как по маслу, а вот во второй, когда дошло до «Веселой покойницкой», даже самые непродвинутые одноклассники поняли: то ли из меня хреновый диджей, то ли Высоцкий никого и не думал разоблачать.

Я-то это понял на стадии подготовки фонограммы. С первоисточником никаких проблем не было — собрал я к тому времени прилично, сам хвастал товарищам о «семи часах Высоцкого на бобинах».

Когда я взглянул на свое богатство под особым углом зрения, точней, прослушал Высоцкого, въедливо ища тенденцию, то был поражен: кошку в темной комнате отыскать было легче, чем набор сатирических фиг в карманах барда. Краснокожей паспортины, правда, там тоже не было, хотя как знать…

Многим кажется глумливым эпитет «совейский», но какое тут разоблачение? Скорее, ласка. Тогда уж и «куфня» — сатира.

Упомянутый «Случай в шахте» — может, и антисоветчина, но больно странная:

Служил он в Таллине,

При Сталине,

Теперь лежит заваленный.

Нам жаль по-человечески его.

Ага, есть вроде отчетливо антисталинская поздняя вещь «Летела жизнь». Рассыпающаяся на две неровные, во всём, части — великолепная повесть о скитаниях героя по географии национального вопроса и — вымученный куплетец с недотянутой басенной моралью:

А те, кто нас на подвиги подбили,

Давно лежат и корчатся в гробу.

Их всех свезли туда в автомобиле,

А самый главный вылетел в трубу.

Иосиф Виссарионович тут получается не то историческим банкротом, не то жертвой холокоста…

Может, Высоцкий разоблачает «шалав»? Телевидение и его жертв, включая психов с Канатчиковой дачи? Беззубых старух? Евреев в тандеме с антисемитами? Спортсменов или тренеров? Пьяниц? Ну да, особенно в «Милицейском протоколе». Или в строчке «Проводник в преддверье пьянки извертелся на пупе». А сама песенка «Про речку Вачу» — бескомпромиссная сатира на бичей…

Высоцкий, вслед за Зощенко, дает «среднему человеку» не только голос, но и право высказывания. Напор в подаче — гарантия того, что голос этот будет услышан. А энергия монолога оставляет за скобками все баллы за поведение. Кузнец Николай из «Инструкции перед поездкой», бедоносец-гармонист («Смотрины»), Мишка Шифман с русским приятелем Колей — вырастают до фигур эпических. Есть, впрочем, у него «средние люди», на которых автор, может, и планировал оттоптаться, но лукавые персонажи, как в айкидо, использовали энергию автора в собственную пользу. Плагиатор из «Посещения Музы» получает наказание —

Она ушла. Исчезло вдохновенье

И три рубля — должно быть, на такси —

адекватное преступлению:

С соседями я допил, сволочами,

Для Музы предназначенный коньяк.

А вот и сам коммунальный сосед — в традициях советской сатиры, наряду с продавщицею и сантехником, если не исчадие ада, то носитель глубочайшего социального минуса. Но стоит ему от коммунальных пакостей перейти к риторике —

У них денег куры не клюют,

А у нас на водку не хватает! —

он сразу становится объектом если не сочувствия, то глубочайшего понимания.

Еще одна совершенно зощенковская черта Высоцкого — полное отсутствие антагонизма между деревней и городом. Странноватая, надо сказать, для есенинского наследника по прямой (мнение распространенное, но, как и большинство подобного рода генеалогий, крайне неточное) и поэта, судя по всему, сочувственно относившегося к деревенщикам.

Его сельские жители — персонажи «Письма на выставку» и «Ответа», «Поездки в город» и «Смотрин» — по-шукшински состоят в самых сложных и причудливых отношениях с окружающим миром, но в мир этот город входит на тех же правах, что и семья, соседи, околица. Никаких границ между якобы враждебными государствами — деревней и городом — просто не существует.

Итак, если мы пройдем по всей цепочке, то обнаружим, что основной конфликт поэта Высоцкого — вовсе не с отдельными недостатками, властью, системой как таковой. Это конфликт глубоко внутренний. Между служением книжному идеалу (а это может потребовать радикальности не меньшей, чем в следовании идеалу религиозному или партийному) и самим образом жизни поэта и рисунком его судьбы.

Коллизия, казалось бы, надуманная, да и вовсе бессмысленная. Но есть вещи, высказанные без всяких масок, на грани энергетического срыва, когда действительно «крик похожим был на вой». Это «Песня конченого человека», «Песня о судьбе», «Памятник», «Мне судьба до последней черты, до креста…». Здесь в адресатах послания теряешься так же, как в объектах сатиры. Пока не приходит понимание, что обращался Высоцкий в первую голову к себе самому.

Владимир Семенович, явно ощущая сдвиг между декларируемыми ценностями и собственной ценой (и самооценкой!), особенно в последние годы, пытался убедить сам себя, и потому чаще даже в стихах, чем в песнях, что саморазрушение — топливо и расплата за высокую планку, в том числе и в утверждении вечных приоритетов.

Эти вещи исповедального жанра по многим параметрам близки лучшим его военным песням, и мостик между ними — «Баллада о книжных детях».

Распространена идея о том, что ранний уход Высоцкого и многих его звезд-ровесников (Олег Даль, Андрей Тарковский, Александр Кайдановский и пр.) был обусловлен общей слабостью мужчин последнего предвоенного поколения — им не выпало никакой войны, ни большой, ни малой, а все социальные катаклизмы ограничились снятием Хрущева и советскими танками в Праге. Захар Прилепин в личных беседах отстаивает эту мысль вполне аргументированно, а мне в свое время довелось выдумать афоризм: страна, в которой третье подряд поколение мужчин отказывается служить в армии, — обречена. Мировоззренчески и демографически.

Высоцкий не был, безусловно, поклонником казармы, а Уставу гарнизонной и караульной службы предпочитал Устав боевой, который у него соединялся не только с русской батальной прозой, но и — парадоксально — с Уголовным кодексом. На фронт ему хотелось — но не призваться, а сбежать, как гайдаровским мальчишкам. Или уйти сразу в штрафбат — не с гражданки, а из лагеря.

Именно поэтому свое саморазрушение он описывал как боевую работу — подробно, однако явно не «бытово» (словечко Высоцкого), с привлечением символов, аллюзий, стихий и словаря в диапазоне от фольклорного («Две судьбы») до мифологического («Я как-то влил стакан вина для храбрости в Фортуну, теперь ни дня без стакана…»). За неимением войны внешней он устраивал себе внутреннюю. По сути — гражданскую.

7. Портвейн с жженой пробкой

И в этой пограничной точке можно наконец перейти к другому Владимиру — Путину из страны Высоцкого.

Кстати, в разных главах этой книжки мы не раз спотыкались на кочке музыкальных пристрастий Владимира Путина. Вроде никакой не бином Ньютона, но информация традиционно скудна. Впрочем, всплывает пара «имен и названий» — «Любэ» и Григорий Лепс. И хотя дистанция от Люберец до Большого Каретного — приличного размера, а брутальность Николая Расторгуева не то чтобы даже неосознанно пародийна, но карикатурна, однако набор сюжетов, тем, персонажей у официозной поп-группы более чем наполовину «высоцкий». Автор лучших текстов песен «Любэ» Александр Шаганов обладает достаточным вкусом, чтобы выдать прямые заимствования за аллюзии, но не может подчас удержаться от аккуратной демонстрации поэтической генеалогии. Так тихий отпрыск интеллигентного семейства в дворовых ситуациях вспоминает дальнего авторитетного родственника.

Григорий Лепс прямо перепевает Высоцкого, и с забавным эффектом. Вокальные его упражнения просятся в сцену из колхозной жизни — с состязанием петушиных голосов; есть такой эпизод во второй части «Поднятой целины», где фанаты этого дела Макар Нагульнов и дед Щукарь специально предаются ночным «петушиным» бдениям. Высоцкий в исполнении Лепса — это сплошной «буфет вокзальный», без всякого намека на «шальную звезду» и «ту сторону Земли».

И «Любэ», и Лепс (тут показательна даже фонетика имен) — это Высоцкий, разбавленный до портвейна, с щедрым добавлением сахара и запахом жженой пластмассы.

Портвейновая метафора работает и дальше.

Владимир Путин, и даже так — «Владимир Путин» (а то и в одно слово с маленькой буквы) — не как конкретная личность, а в качестве представителя определенного исторического типа, социального слоя, бюрократического класса, несомненно, «вырос» на Высоцком. В том смысле, в каком Высоцкий в 70—80-е сделался даже не голосом, а языком советского среднего класса, весомую часть которого составляло не только студенчество, ИТР, но и младшее офицерство — армии, милиции, КГБ.

Эти «средние люди» не то чтобы образовывали огромный корпус поклонников Высоцкого. Тут скорее уместней принцип сообщающихся сосудов — они полагали Высоцкого частью собственного существования, на подсознательном уровне усваивая его мироощущение.

Еще раз: исторический патриотизм — при том, что история для большинства начиналась с родителей, принадлежащих к поколениям великой войны; позднесоветский культ мужской дружбы, ироничное отношение к официозу при равнодушии к шестидесятническим идеалам и отторжении диссидентских идей, недоверчивое любопытство к Западу, непонимание споров консерваторов с прогрессистами и ощущение собственной страны как огромного общего дома; на уровне стилистики — легкий переход от обывательского цинизма к неуклюжей романсовой вычурности.

Пресловутое «облатнение».

Все это, как мы убедились, у Владимира Высоцкого представлено щедро и расточительно; для многих — в такой концентрации, что все иные источники вроде уже и без надобности. Показателен индекс цитируемости Высоцкого — он если не растет, то нисколько не уменьшается и сегодня. Но главное даже не объем, а плотность (и чуть ли не плоть) — высоцкие цитаты действительно разлетелись и сделались цикадами, растворившись не только в языке, но и в самой природе, когда постоянное наличие звука снимает вопрос о его происхождении и производителе. Растворение в языке рождает и подсознательное подражание — я уже говорил, что знаменитые монологи Владимира Путина, когда он в ударе — если бы кто-то взял на себя труд их ритмизировать (хотя определенный ритм в путинской фразе подчас ощущается) и зарифмовать — напоминали бы рэп, наследующий по прямой песенное самовыражение персонажей Высоцкого.

Взять хотя бы известный пассаж про бандерлогов. Путин апеллирует к Киплингу, имея в виду, конечно, советский мультфильм «Маугли», но ведь по тону и самопрезентации это близко Высоцкому — «мне владыка Индии подарил слона».

(Я сейчас — да простится мне это сопоставление — напоминаю Бабеля, на первом писательском съезде призвавшего коллег учиться «кованости» сталинской фразы. Думаю, Исаак Эммануилович руководствовался тогда не одним голым раболепием.).

Поливы Владимира Жириновского — на ином эмоциональном градусе — также явно растут из высоцкого корня. Достаточно сравнить геополитические фантазии Вольфыча и «Лекцию о международном положении».

Но — к портвейну. Спирт Высоцкого и его традиции выдыхался и преображался.

Коллективный «Владимир Путин» в детстве читал те же, «нужные книги», но с возрастом стал предпочитать их переложения, сделанные Высоцким. Потом и от Высоцкого остались интонация и цитата. Плюс — мифологизированный образ с налипшими на памятник, как птичий помет, бытовыми деталями разной степени достоверности. На выходе — могучий бард, зарифмовавший всю Россию, органично соединивший в себе социальные полюса — блатного и мента (угадываете главную черту нынешней путинской олигархии?), поп-звезда на уровне Гагарина и Брежнева, основатель радио «Шансон», умевший в самом глухом совке жить так, как хотелось. «Мерседес», француженка, визы, бабло, дверь ногою в любой кабинет — «Пил, гулял и отдыхал, ничего не понимал, так всю жизнь и прошагал. И не сгинул, и не пропал».

Война — основной мотив Высоцкого-поэта: и спетая Великая Отечественная, и спорт как ее замещение, и демонстративно неспетая Гражданская, и «сучья» в лагерях, и, главное, война с самим собой — выдохлась в таком Высоцком до портвейновых 18 градусов.

Получилась «Война и мир» (и отнюдь не толстовская «Война и Мiръ»). Мир — в том числе потому, что советский средний класс, ставший в постсоветское время руководящим, примирил для себя традиционные ценности с нетрадиционным для служилого класса образом жизни.

Народному восприятию не до нюансов — и квадрига «Патриотизм — Вера — Отчизна — Дружба» (изрядно обветшавшая, конечно, а то и вовсе утратившая смыслы) легко, без всякой драмы уживается с триадой «пить — гулять — отдыхать». Более того, у отечественного чиновничества этот микс сделался не просто идеологией, но способом существования. Чем пещерней риторика — тем больше возможностей отрываться («жить» — как они это называют). Свежий и географически близкий автору пример — саратовский бывший губернатор Павел Ипатов, еще до Путина атрибутировавший декабрьские акции несогласных происками Госдепа США. А потом заявивший, что поскольку «Запад Путина не хочет, мы у себя в области дадим за него 65 процентов и выше». Естественно, никакой пикантности нет в том, что говорит это известный сибарит, тонкий знаток французских вин, средиземноморских путешествий, парижских отелей, итальянских дизайнеров.

И в заключение — еще одно обстоятельство, позволяющее говорить о странном родстве поэта и политика.

Высоцкий, кумир миллионов, один из главных героев огромной страны, уверенный, по свидетельству Оксаны Афанасьевой, в своем высоком социальном статусе, в последние годы жутко страдал даже не по причине отсутствия официального признания (еще раз анекдотическая ситуация с книжкой и Союзом писателей), но от охлаждения отношений (были и прямые разрывы) с кругом, к которому принадлежал. Братская коммуна Большого Каретного (которой, впрочем, как выясняется, и не существовало), артисты Таганки, поэты-шестидесятники… То есть симпатии маленькой группки интеллигентов (чья оголтелость в адрес Высоцкого диктовалась элементарной завистью) в каких-то ситуациях ему казались предпочтительней народного признания. Понятно, что в народе широко ходили мифы и слухи — враждебные и амбивалентные, — но и Высоцкий кое-что понимал в пиаре, не зная термина. Поэтому песни вроде «Нет меня, я покинул Расею» (где есть блестящие и показательные строчки: «А тот, с которым сидел в Магадане,/ мой дружок, еще по Гражданской войне,/ говорит, что пишу ему: „Ваня!/ Скучно, Ваня, давай, брат, ко мне“») или обращения к «психопатам и кликушам» звучат вполне фальшиво, а стихи про «Черного человека в костюме сером» спасает этот универсальный есенинский ЧЧ — «подлое мое второе я». Недоброжелателей своих Высоцкий знал в лицо и, посылая безадресные ругательства в массу, как будто заговаривал ближний враждебный круг, не теряя надежды нравиться и возобновить дружество.

Владимир Путин в предвыборных статьях января-февраля 2012 года через головы собственного электората (по-прежнему составляющего молчаливое большинство) обращается к протестной интеллигенции в диапазоне от «рассерженных горожан» до либеральных вождей, которых знает как облупленных. Отсюда в этих текстах — целые куски на птичьем языке, претензия на глобальность видения мира и неуместно-либеральные пассажи.

Желание нравиться тем, кому уже не будешь мил никогда.

Высоцкий в интервью Пятигорскому телевидению в 1979-м, обратился, по сути, к Богу: «Сколько мне еще осталось лет, месяцев, недель, дней и часов творчества?»

Заменив «творчество» на «власть», обнаружим Путина — не столько предвыборного, сколько переваливающего на седьмой десяток в стране Владимира Высоцкого.

Мемориал и мальчики (рассказ)

Говорят, не осталось совсем идеалов. И времена такие, и нравы, и страна такая.

Все эти разговоры — от недостатка опыта и переизбытка социального цинизма, подобная симптоматика сейчас наблюдается практически у всех — независимо от возраста и статуса.

А я вот обнаружил кое-что совсем противоположное — именно у нас, и не далее, чем год назад.

Времена, кстати, не изменились — тут я согласен с противной мамашей из фильма «Москва слезам не верит». Поменялись люди, и я совершенно четко помню, когда это произошло. Конец 1992-го и начало 1993-го, ничуть не раньше и никак не позже.

Я заехал тогда поздравить с Рождеством Игоря — когда-то он был моим тренером, а потом стал собеседником, хотя больше всего нам нравилось вместе молчать, выпивая. Иногда сами собой возникали общие темы — политика и гастрономия, медленно, как листья в сентябрьские будни, падали наши реплики. За столом, подобно слайдам, мелькали виртуальные третьи. Кто на сборах в олимпийской, кого сломали «на России» в полуфинале, кто отслужил, кто, получив погоны, только распределился, кто сидит, кто сам тренирует, кто ушел в буддисты, а кто — в монахи (тут пропорция всегда почему-то выходила равной).

Игорь имел и фамилию, и отчество — «Николаич», но все знали его по имени, а еще больше — как Игорька. В прежней жизни он был майором ДШБ (десантно-штурмовая бригада) и мастером спорта. Был везде, где тайно воевала страна, и Афган считал лишь эпизодом, а Вьетнама не застал по возрасту.

Тогда, на Рождество 93-го, я обнаружил квартиру Игоря и самого Игоря в ремонте. Бригада была отпущена по случаю праздника (но не праздников), однако ее присутствие ощущалось — спецовки в прихожей, под ними — битые кроссовки в шпаклевке, торчащие из стен хвосты проводки, густые ремонтные запахи и — сварливое недоумение Игоря:

— Я им говорю: мебель мне нужна «под Людовика»… Видел у одного — ничего, хорошо. А они мне: какого Людовика, их штук восемнадцать было, пока на гильотине не казнили. Историки, бля. Сказал им, сами должны знать, а я уж тут решу, тот Людовик или не тот и кому из вас гильотину делать… Нет, говорят — давай денег, поедем в Москву за журналами, пальцем ткнешь. Ну а так нормальные ребята, молодые, и тебя, сказали, знают.

Феномен ремонтной бригады обескураживал. Тогда жилища ремонтировали сами отцы семейств — квартиросъемщики, годами готовясь и пошагово доставая обои — побелку — краску — клей.

«У нас бардак, но не обращайте внимания, можно в обуви, мы тут с ремонтом затеялись, никак не начнем».

«Да вот, не пугайтесь, ремонт у нас, планировали в месячишку обернуться, а целый уже год, всё никак не разгребемся».

«А, проходите и не смущайтсь, у нас ремонт только недавно закончился».


«Людовик», неизвестный порядковым номером, решительно убедил меня, что Игорек взял — и сделался богатым.

— Машину хочу брать. «Мерседес» предлагают, не новый, но Германия, ребята из группы войск гоняют. Отказался — что я, браток или барыга? Возьму «Волгу», тридцать первую, и комфортно, и люди уважать будут, — объяснял Игорь на кухне, пока ремонтом не тронутой, сидя в кресле в футболке и трико и разливая по стопкам «Распутин».

— А то тебя не уважают…

— Это да. Но тут, Лёшка, другое — положение уже требует. Пора приходить в соответствие.

Богатство конца 92-го и начала 93-го было другим — не столько легким и внезапным, сколько лишенным функционала. Чистая идея. Поэтому потолочная лепнина, мебель «под Людовика» и японская вертушка (на колонках — россыпь неряшливых конвертов — винил, «Мелодия», но сверху фирменный Burn, 1974, Deep Purple) в хрущевской двушке — это был разумный вариант. И неправ будет тот, кто здесь разглядит жлобские черты в золотой душе Игорька.

Летом того же года на дачу общего знакомого он приехал на новой тридцать первой «Волге» с женой Мариной. Игорек явно завершил ремонт, и не только в квартире. Белый костюм, не химическим поролоновым блеском, но ровным светом подлинности отливавший на солнце, тонко поблескивающие, самые светлые из темных очки; он постройнел и стал много моложе, хотя всегда казался человеком без возраста, застывшим в своих ранних сороковых.

Игорь и раньше менял внешность в странной зависимости от трудов тренера-универсала. Готовя «на область» борцов-вольников («Ну и что. Конечно, пердят. Бывает, и обсираются», — успокаивал он наших тяжеловесов), распускал живот, рукой в кармане энергично теребил промежность, выставлял голову седым ежом вперед. Когда немного разрешили, точней, перестали запрещать карате и он набрал группу, в морщинках его лица появилось что-то шаолиньское — чужое и древнее.

Но сейчас было ясно: Игорек не поменял вид единоборств, а ушел с ковра победителем. Может, не навсегда. Но надолго. Утвердительно ответил на давний вопрос — есть ли хорошая жизнь после.

Не узнать было и Марину: верней, раньше никому и не приходило в голову ее узнавать. Она стала яркой блондинкой и человеком, как бы от Игорька отдельным, хотя держались они дружными детьми, за руки.

Мы встречались и после, много, но запомнил их я именно такими, молодыми и летними — по аккуратной дорожке садоводства идут, улыбаясь, как живые продолжения света.

Игорь не был ни в бизнесе, ни, я уверен, в криминале (назову это движение так). То есть, конечно, крёстноотческая традиция светлой своей стороной, без крови, преобладала в его развернувшейся деятельности. Крови он в свое время насмотрелся и, понятно, нанюхался, ею отнюдь не смущался — скорее, брезговал. Как-то в разговоре — редчайший момент откровенности — он определил себя не отцом, а братом. «Сводным братом». Он умел и любил соединять людей в ясном только им, общем деле, причем до появления Игоря они могли не подозревать, что дело это — их общее. Он лихо и мгновенно проводил изящную кривую между федеральным министром, владельцем одного из «чечен-банков» и местным красным директором так, что они не просто расходились довольные выгодой и друг другом, но продолжали многолетне вести дела и, нежно скалясь, обниматься при встречах — часто отменяя ради таких встреч все заботы текущей жизни.

Со временем мне стало казаться, будто еще в юности Игорек вступил в тайный и могущественный орден, достиг там степеней высоких и неизвестных, а теперь преумножает силу и славу организации, используя энергию ее членов в мирных целях, эксплуатируя лучшие их, независимо от занимаемого положения, черты. Поскольку худшие в его присутствии проявлять было нельзя, да и невозможно.

В итоге и официально он стал вице-губернатором одной из центральных областей, по соцсфере и молодежной политике (еще — спорт и туризм в придачу). Там и погиб, на «мерседесе» и трассе. Раннее утро, «КамАЗ», неживой русский асфальт — виктор-цоевская, распространенная ныне смерть…

Ребята попытались воссоздать неточную, разумеется, и не столь эффектную практику его ордена. Называлось это — «друзья Игоря». Помимо легкого толкания локтями для выяснений, кто действительно друг, а кто возник после, но пусть уж его, люди проводят крупный турнир — дзюдо, юноши, призовой фонд — «ниссан-альмера», из Японии.

«Мемориал Игоря». Помним; уже не скорбим — отошло и отболело, заполнилось легким светом печали. Марина серьезно поднялась, помогать ей не надо, сама всем помогает, две дочки Игоря учатся, старшая хорошо замужем.

На мемориал съезжаются многие и отовсюду. Старые спортсмены во главе с пермским авторитетом — невысоким, крепким, с неизбывной страстью к уменьшительным по ходу произнесения тостов — «Игоречек», «женататарочка», «Мариночка», «дзюдоистики». Кремлевский генерал и подполковники. Чемпионы мира по русскому армейскому рукопашному и тайскому кикбоксингу — как правило, кавказцы. Депутаты Госдумы олимпийской квоты. Наши директора хоккейных клубов, бассейнов и футзалов, главы районов, где охотничьи угодья, руководители клиник и пароходств, жены, мамы, выросшие дети. Ингуш, истопивший гостям русскую баню и разделавший барана. Советники губернаторов и советские терминаторы. Поэт, начинавший как коммерсант, и коммерсы, склонные к поэзии жеста, сиречь спонсоры.

Почти не бывает ярко выраженных чиновников и местных олигархов.

Торжества после турнира проходят в ресторане «Воздушный», два этажа рядом с аэропортом (для тех гостей, кому лететь; конечно, через VIP-зал). Долгий вид на Волгу, центр и родной район Игоря. Ресторан на время выборов (которые, с небольшими промежутками, идут у нас беспрерывно) становится центром политической жизни, поскольку участникам выборной борьбы место представляется нешумным и удаленным от страстей, и выходит, что заблуждаются они на сей счет глубоко и массово.

Бывает, что, изображая изо всех сил незаметность, крадутся в зал начинающий кандидат в депутаты с видным политтехнологом и вдруг попадают стол в стол с активистами правящей партии, которые, звеня посудой с пивом и коньяком, упражняясь в колхозном византийстве, громко шепчут, как бы развести на полупроходное место в партсписке очередного возжаждавшего бюджетной близости буратину из строителей или продуктовых ритейлеров. Через полчаса во главе свиты прибывает жена московского банкира — он прикупил ей здесь небольшую, размером как раз с один мандат, партию. А когда наши игроки, скомкав разговор, семенят на выход, их успокаивает седобровый, со следами былой выправки гардеробщик:

— Это чё… Буквально полчаса перед вами Слиска с Третьяком отбывши…

В прошлом году на турнир прибыл виднейший вор в законе, сибиряк, звезда славянского воровского клана. Соратник Деда Хасана, подписант многих знаменитых маляв, в том числе последней, призывающей братву к расправе с лидером «лаврушников». Это был грузноватый, крепкий старик с густейшей седой шевелюрой и разнообразной охраной — от заметного человека в мусульманской шапочке («Бродяга, очень уважаемый», — прожужжал кто-то у меня над ухом) до сорокалетних парней с волчьими, вынюхивающими острыми лицами, в серых длиннорукавных рубахах и серых же, чуть клешенных брюках. Я таких последний раз видел совсем в семидесятые, еще до знакомства с Игорем, к которому, забыл сказать, отец определил меня десятилетним мальчишкой.

Наш смотрящий, кабардинец Алим, с которым я немало парился в бане и выпивал (в былинные годы он заехал на малолетку тринадцати лет, а теперь стал родственником президента Кабарды, вернее, его родственник стал президентом), повел меня знакомить со «Старым».

Именно так надо было его называть; «Вовка» или «Володя» — обращались только близкие и — когда-то — оказывается, Игорь.

— Слышал, — просто сказал Старый, вяло подержав мою руку. И добавил: — Хорошо, что мы, когда Игорька уже нет, держимся друг за дружку, бегаем вместе, меж собой не закусываемся. А то вон жизнь какая.

Выглядел Старый недоброжелательно — не по отношению ко мне, а вообще. Капризно. Неофициальный старший среди «друзей Игоря», Колян, успел рассказать, досадуя:

— Прилетает Старый, заселяется в «Коралле». И давай мне на мобильник: Колян, достань клубнички, фруктиков, старенький, мол, с северу… Думает, на Волгу приехал, так тут в мае своя клубника ведрами. Всё в своем восемьдесят шестом году живет. Побежали, купили импортной. Обманул вора, грех это.

Когда приехали на банкет в «Воздушном», вор развалился на лавочке — золотой Rolex мирно соседствовал с выцветшими татурованными перстнями, а белоснежные носки — с черными туфлями. Он оказался как бы в центре небольшого, но чрезвычайно пестрого и деятельного мира, мимолетно обращенного им в собственность. Мерили шагами свою траекторию серые охранники, гости, кружками и по парам, беседовали о бизнесе, Игоре и рыбалке, кружилось вокруг скамейки несколько штук детей. Но вскоре Старому благодушествовать надоело, он стал божком капризным и придирчивым:

— Чей ресторан?

— Да тут армяне, Старый, у нас — нормальные люди, навстречу идут…

— Армяне… У меня в городах армяне тихо сидят, как паучок под шконкой. Не то что ресторан, ремонт обуви без нас не откроют. А здесь — такой дворец отгрохали, хорошо, видать, поднимают. Армяне…

Позвали подняться в банкетный. Народ, уважительно пропуская друг друга, женщины впереди, потянулся в зеркальные двери. Старый, чуть успокоившись после армян, продолжал сидеть в центре своего мира, сопя и щурясь.

— Старый, пойдем, наверх зовут. Посидим, Игорька помянем.

Вор молчал, будто совсем не слышал. Напряжение в его мире сгущалось резко и зримо, как в кабине рентгеновского аппарата. Он, найдя нужной концентрацию, сказал, впервые громко и очень отчетливо:

— Я — С МЕНТАМИ — ЗА ОДИН — СТОЛ — НЕ СЯДУ.

Я понял, кого он имеет в виду. Строго говоря, ментами они, конечно, были, но если не строго — то не совсем, ибо служили офицерами в транспортной милиции. Маленькие подданные ее величества Коррупции, в штатском и дизайнерском — от G. Armani, подкачанные красавцы с гладкими лбами и затылками, клубный соблазн пригламуренных студенточек; даже сквозь майский, горячий и уже пыльный день прорывалась свежесть их парфюмов.

— Вы охуели, люди? — интересовался и клокотал Старый. — Вы на что меня подписываете? Или офаршмачить хотели? Алим, с тобой за косяк этот отдельный еще разговор будет… Игорь, да, по всем понятиям ремешок был, автоматное рыло, но его я любил и уважал, как брата. Вы не меня, вы его — золото-человека — в какой блудняк вгоняете…

Я вдруг почувствовал себя ребенком, который, случайно или намеренно, но спешно и жадно, в щелочку наблюдает чужие недетские дела.

К Старому спустилась Марина, чтобы наклониться к уху и тихо поговорить.

— Ничего, Мариночка, ничего, дорогая. Ну какие проблемы… Кушайте, отдыхайте; старенький здесь посидит, подумает: фонтанчик, травка зеленая. Тут хорошо у вас…

Скандал и хоровод вокруг Старого разрастался, пока не исчезли транспортные менты. Возможно, им накрыли отдельно, но это вряд ли. Припоминаю, как обиженно колыхался сорвавшийся со стоянки тупой зад их «тойоты-лэндкрузер» джипа.

Старый за столом еще побуркивал, посапывал, как остывающий вулкан; отправлял на улицу то одного из серых охранников, то другого, но скоро отошел и посветлел. Сказал даже тост — у него был усталый вид человека, защитившего идеалы.

А вы говорите…

На следующий день позвонил приятель, всегда желавший знать, что происходит в городе:

— Слушай, ты не знаешь, кто такой, седой и авторитетный, к нам приезжал?

— Мемориал Игоря прошел. Может, оттуда?

— А, ну да, точно. Мы в аэропорту партнеров встречали, немцев, делегацию. И тут эти — какой-то старый вор с охраной, ну и типы они у него… Но самое интересное, а? Они через депутатский, а за ними, на таком расстоянии, чтобы и не сильно близко, но чтоб сильно заметно, генерал… Тот самый, отдел борьбы с экономическим беспределом. От одного имени у наших коммерсов, самых уцелевших твердых ребят, коленки в пляску. Провожает, уважает… Так они прошли, и у него вид стал мутный донельзя. Как будто только что отняли кусок счастья, а он верит — не все еще потеряно… Я немцам объясняю: это у нас тут русская мафия, русская мафия! Чего б они понимали… Но галдят, лопочут.


Кстати сказать, с одним из тогдашних ментов-изгнанников я регулярно встречаюсь в спортклубе и здороваюсь первым. С некоторым смущением.

С таким же смущением я приветствую двух знакомых верстальщиков, которые в любую погоду пьют из бутылок пиво на подоконнике книжного магазина. Их место встречи изменить нельзя — видимо, по причине того, что дома жены, а заходить куда-то — дорого, даже если дешево, присаживаться надо, разговаривать, а времени давно нет. Может, у книжного собираются они не каждый день, но ведь и я отслеживаю новинки один, иногда два раза в неделю… Они, здороваясь со мной, наверное, думают — и чего таскается чуть не каждый день, чего там ищет…

В книжном я слежу не только за новинками, но и за детьми. Дети в книжном — это не дети в «Игрушках» или, пуще того, в «Макдоналдсе». Это, наверное, те же самые, но совсем другие дети. Они шевелят, как белочки, яркие обложки и устремляют вверх любопытные носики. Больше всего мне нравятся маленькие очкарики, лучше девочки-очкарики (у меня дочка, и она носит очки, тоненькие, изящные, пластик), но вчера я видел мальчика-очкарика. Начинался май, и било сквозь огромные окна солнце, а он стоял в лучах и продолжал свет рыжей своей макушкой. Мне захотелось для него будущего и чтобы в этом будущем не случилось у него нужды в единоборствах.

Загрузка...