Часть третья ПУСТЬ МЕРТВЫЕ СЛЫШАТ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Был удивительный день, когда я впервые появился в родном селе Николая Васильевича Градова. Близился вечер…

Еще недавно переполнялось село зноем и тем крутым ароматом, которым южные сады отдают ранними спелыми плодами, тем дивным ароматом, который при малейшем дыхании ветерка смешивается с запахом дозревающих в степи хлебов и тронутых косовицей трав на склонах укромных балок и распадков. Под вечер синева в небе блекла, исчезала маревая, зыбкая текучесть воздуха и стали четче вырисовываться вдали курганы. Но казалось, и они, точно живые существа, уставшие весь день маячить перед глазами людей, спешили скрыться в ночной тьме. Лишь Днепр как бы сопротивлялся отдыху, гудки и сирены продолжали зазывно звучать на реке.

Стемнело, но не зажглись электрические фонари на улицах села, а кругом засверкали огоньки: наступил час поминовения погибших в войну.

Огоньки в фонариках загорались возле каждого дома. На площади, возле сельского Дома культуры, состоялся митинг. Одним из первых, по установившемуся, как я узнал, обычаю, выступил долгожитель села, или, по его собственному суждению, дед «сверхжитель» Охрым Цырулик. Ему же вменялось в обязанность пригласить собравшихся и на Купавый луг, где неподалеку от здания школы возвышался курган с кладбищем у его подножия.

Направился туда и я с Градовым.

По пути я думал о том, о чем только что говорил дед Охрым, разменявший сто второе лето своей жизни. Вырос он в большой крестьянской семье, в которой никто не изменил любви к земле, не уходил на заработки в город, хотя и кое-как сводил в нужде концы с концами, пестуя каждый колосок. Потому и революцию воспринял всем сердцем. В гражданскую воевал против Петлюры. Потом распределял землю меж селянами. И кулаки, подняв мятеж, жестоко избили Охрыма, вывезли в балку с другими убитыми и смертельно раненными односельчанами-бедняками. Тогда, на диво себе, он все же остался в живых.

Люди, выступившие на митинге после почтенного старца, добрым словом помянули сына его Карпа Цырулика, до Отечественной войны возглавлявшего колхоз, а в войну погибшего от руки фашиста…

Нынче дедуле нет покоя от молодежи: любят послушать его рассказы о давнем и близком прошлом родного села, о становлении колхоза в нем…

Я понимал: не случайно здесь уважение к старому человеку Охрыму. Не случайно и проведение праздника. Здесь люди умеют не только хорошо трудиться, но и сообща отдыхать, отдавая своеобразную дань извечной традиции — и пожилым по душе, и молодым любо развлечься.

Собираясь на Купавом лугу, люди оживленно переговаривались в ожидании чего-то необычного. Всякий раз молодежь умела преподнести свой сюрприз, внести какую-либо новинку в старинный праздник Ивана Купалы.

В центре круга запылал костер. Возле него я приметил неразлучную пару — Светлану Тарасовну и Агриппину Дмитриевну. В трепетных оранжевых бликах бывшая жена Свирида Карповича показалась мне необычно подвижной. Переговариваясь со Светланой Тарасовной, она вовсе не выглядела «белой тишиной», как днем, при солнечном свете на берегу Днепра.

Агриппина Дмитриевна то громко смеялась, то вроде спорила с подругой, размахивая руками, отчего производила неприятное впечатление. Она поглядывала на людей, приподнимала голову с вызовом: мол, смотрите на меня, вот я какая!

Между тем торжества продолжались. К костру подносили хворост, доставили парни деревянного идола, стали одевать его. На нем оказались овчинная шапка, широченные штаны и украинская сорочка с красочно вышитой манишкой. В голове этой огромной куклы загорелась свеча. Тотчас, решительным жестом руки отмахнувшись от подруги, Светлана Тарасовна — заводила праздника — направилась к Хозяйке торжества, которой явился неизвестно когда переодетый в женскую одежду тот же дедуля, «сверхжитель» Охрым Цырулик.

От имени девушек Светлана Тарасовна попросила у Хозяйки разрешения повести хороводы. И когда Хозяйка дала на то свое согласие, я забыл о присутствии Агриппины Дмитриевны.

Закружился хоровод вокруг Хозяйки, послышалось пение.

Девушки в живописных украинских костюмах, с венками в руках, неся их то перед собой, то подымая над головами, направились к идолу, закружились вокруг него. Парни с факелами в руках повели отдельный хоровод.

Хороводы по велению Хозяйки поменялись местами: девушки пошли вокруг костра, парни вокруг идола, затем разошлись попарно.

Курганный капитан, перед этим оставив меня, оказался в хороводе парней. Он держал высоко над собой пылающий факел. Рядом с ним, также с факелом, находился и Свирид Карпович Цырулик. Они были далеко от меня, так что я не мог слышать, что сказал Градову внезапно появившийся перед ним какой-то высокий и стройный парень. Он встревоженно тряс каштановой при свете костра шевелюрой, показывая рукой в степь, в сторону кургана. Николай Васильевич передал Свириду Карповичу свой факел, вышел из хоровода и пропал из глаз.

А в это время грянули оба хоровода.

Дедуля Охрым, почудилось мне, взлетел над хороводом, что-то выкрикнул, взмахнул руками. Парни бросились к идолу, подхватили его, покатили с кручи к Днепру.

Внизу послышался всплеск. То парни бросили идола в реку. Рокот голосов донесся оттуда. Казалось, дедуля Охрым, словно чародей, вызвал его из наступившей на какую-то минуту тишины, и женский хоровод с венками в руках двинулся вокруг костра, как бы преклоняясь силе света.

Хоровод с песней кинулся навстречу возвращающимся с реки парням.

И опять дедуля Охрым взлетел над хороводом Купавны и Купавых молодцев. Купавны низко поклонились им с просьбой уступить путь к реке. Бравые парни покорно склонили головы, образовали своеобразный коридор, по которому девушки устремились с кручи к купальне по тропинке, которой накануне днем и мы с Дружбой спускались к Славутичу.

Наступило время зажигать свечи Купавнам на своих венках и бросать их в воду.

Небо вызвездилось. Я смотрел с вершины скалы на сверкающую речную рябь вдали, а у берега мерцающую огоньками свечей на венках, и вдруг услышал стонущий и точно зовущий на помощь женский голос. Не диво: утонул венок какой-то Купавны, и погасла свеча — не выйти дивчине замуж, вот и скорбит, горемычная!

— Эге-эй, кто там?! — отозвался я, отпрянув от обрыва.

Скорбные звуки доносились со стороны старой шелковицы. Я направился к ней. Подойдя поближе, увидел женщину.

— Не верьте в предрассудки, — сказал я.

— Отстаньте! — Она хотела бежать, но узнала меня: — Ах, это вы…

Там, у пылающего костра, разгорался праздник. Там уже прыгали через огонь парни и девушки. Шло веселье своим чередом. Доносились звуки гармошек, скрипок, бубнов. А тут, у шелковицы, в Агриппине Дмитриевне затаилась какая-то боль, которую громко выплакивала эта непонятная женщина.

— Какое несчастье постигло вас? — спросил я с самой возможной участливостью.

Заметив мое сочувствие, она перестала плакать.

Возле костра кто-то из парней затянул «Дывлюсь я на небо». Пел с особенным чувством — проникновенно, торжественно. И словно эта песня успокоила Агриппину Дмитриевну.

— Устала я, — вздохнула она. — От самой себя устала. Такая нескладная. На руках — двое детей, а сама беспомощнее ребенка. Что со мной сделали!.. С детства чувствую возле себя фальшь. Потому, возможно, и сама фальшивая, ничего не сто́ю… Случайная я.

Его величество случай загадал загадку: что это за женщина? Я слушал ее и думал: «Разве не случайно встретился я с Курганным капитаном? Разве не по воле случая оказался в этом удивительном месте, в том краю, где в войну повстречался с Ястребком?.. И не случай ли подкараулил когда-то Ястребка, когда он спал в партизанской землянке, а самолет врезался в нее?.. И встреча на берегу Днепра с этой женщиной — тоже случай! Воля случайностей».

— Горькая я случайность в жизни, — опять всхлипнула Агриппина Дмитриевна.

Она прильнула к моей груди так неожиданно, что я оторопел. Что ей надо от меня?.. Соскучилась по мужской ласке? Или захотела найти во мне защиту от какой-то подстерегающей ее опасности? Только что подумав о случайной гибели Ястребка, я вспомнил и о случайностях, которые подстерегали и меня на войне. Однажды на колонну, в которой я шел, спикировал, строча из пулеметов, немецкий самолет, но я успел броситься за гранитный валун. Я остался в живых потому, что камень принял на себя всю очередь. Тоже случайность, что каменная глыба оказалась вблизи меня. Может быть, вот так и Агриппина Дмитриевна, пряча свою голову у меня на груди, увидела во мне нечто подобное той гранитной глыбе?

— Что же вы хотите? — не в силах избавиться от гнетущих видений, подавленно спросил я.

— Войдите в мое положение, — подняв голову и заглядывая мне в лицо, попросила она.

— Считайте, я в вашем распоряжении…

— Спасибо, — протянула Агриппина Дмитриевна, решительно заключая: — Хочу видеть его.

— Кого же?

— Да вы, конечно, не знаете — Алексея! Он должен быть здесь, а вот… Не едет.

— Кто?

— Он… Муж мой… Как я себя ненавижу!

Ее можно было принять за человека с расстроенной психикой.

— Обещал ведь… И телеграмму прислал… Не иначе раздумал к ничтожеству ехать…

— Не казните себя, дорогая Агриппина Дмитриевна! Зачем так отчаиваться? — утешал я бедную женщину. — Если обещал, приедет… Куда денется?

— Обещал?.. Конечно обещал!.. Он должен увезти меня отсюда. Вы тут новый человек… Дайте совет: как быть?.. Не я, а он первый написал…

У человека горе, и, если он им поделился с тобой, помоги делом или хотя бы мудрым словом. И я сказал с сердечной искренностью:

— Так стоит ли отчаиваться? Известно, по закону любви первым приходит тот, кто сильнее любит. Вам надо радоваться… И ему, надо думать, нелегко.

— Да, трудно быть первым, — в раздумье согласилась она. — Это так…

Вдали раздался короткий звук судовой сирены, потом еще и еще раз.

— К сожалению, рядом с законом любви есть и закон подлости, — сказала она и будто бросила в меня камень. — Верите, что такой закон существует? Я верю!.. Алексей еще вчера должен был приехать. У него ведь тоже есть машина, что-то случилось с ним… по этому самому закону… подлости.

Глубина ее тоски и сила предчувствия казались безмерными. Я готов был выполнить любую просьбу этой женщины, доверившейся мне в самом своем сокровенном. И припомнилось: точно в таком же безудержном порыве когда-то в войну обратилась ко мне за помощью чужая женщина. После многодневных кровопролитных боев наши войска вошли в Кенигсберг. Я не скоро понял, чего та чужая женщина хотела от меня. Она бросилась ко мне на шею прямо на улице: «Официр!.. Официр!..» Наконец я с трудом разобрал в ее лепете: во время боя обрушилось здание, в подвале засыпаны ее дети. Она звала откопать их. Тогда все мы, я и мои солдаты, хорошо знали, что на нашей земле делали фашисты. Может, она жена, сестра или дочь одного из тех разбойников. Но мы даже не подумали об этом, мы не уничтожаем тех, кто не держит в руках против нас оружия. Мы — не фашисты: не убивали раненых и детей, даже кормили их из своего солдатского котелка, голодных, беспомощных, сочувствуя им. Однажды мое подразделение осталось без ужина, отдав его жителям одного из занятых нами вражеских селений… И мы быстро разобрали завал, передав на руки немецкой женщине ее детей.

Вспомнив о том, я с чувством беспокойства подумал, что и у Агриппины Дмитриевны есть дети. Она же, вскинув на меня глаза, схватила за руки, будто поторопила сказать ей что-то очень важное и безотлагательное.

— Что я должен для вас сделать, Гриппа? — спросил я, наполненный той фронтовой решимостью.

— Ни-че-го, — точно впадая в забытье, протянула она. — Разве я просила вас о чем-то?.. — Агриппина Дмитриевна отпустила мои руки, собираясь что-то сказать, помедлила, оценивающе вглядываясь в мое лицо, и, подбирая слова, добавила: — Ну, хорошо… Наведите справку. Я дам его адрес. Выберите время, повидайтесь с Алексеем, напишите потом мне… Ах, нет, что я?! Помогли бы вы мне и детям моим уехать отсюда. У вас машина. Отвезите на первый случай хотя бы к отцу… в Иваново.

Ее просьба не озадачила меня: от моего города до Иванова немногим более сотни километров.

— Хорошо, — согласился я, наполняясь тихой радостью и счастливой тревогой.

Мы стояли вдали от людей, с которыми она по стечению обстоятельств почти перестала общаться, и теперь, когда они веселились, не обращая внимания на эту несчастную женщину (в их числе и Светлана Тарасовна!), ей не к кому было обратиться, кроме меня.

— Сколько времени вам потребуется на сборы? — спросил я.

— Можно ехать хоть сейчас! — воскликнула она.

— Это, к сожалению, невозможно, — возразил я. — Мне еще нужно…

Агриппина Дмитриевна, не выслушав меня, рассердилась:

— Эх вы! И вы туда же… Да, плохая, скверная я! Боитесь испачкаться… — Она повела головой в сторону полыхающего костра: — Перед ними, должно быть, стыдно!

Я притих в растерянности. Притихла и Агриппина Дмитриевна, повернувшись спиной ко мне и обняв ствол шелковицы, точно хотела излить ему душу, как единственно оставшемуся живому существу, способному еще понять ее. Но и на старом развесистом дереве не шелохнулся ни один листок.

— Вы не так поняли меня, — сделав усилие над собой, заговорил я. — Есть у меня еще дела… Потом, Гриппа, может случиться так: мы уедем, а тут и Алексей ваш…

Озаряемый светом костра, в нашу сторону шел Курганный капитан.

— Вона ты где! — с ходу, как мальчишка, набросился он на меня с упреком. — Схоронился здесь!

— А почему бы и не быть здесь? — невольно огрызнулся я.

— Стало быть, вдвоем подались с глаз долой.

Я промолчал. Но Агриппина Дмитриевна, к моему удивлению, не проявила безответности. Отпрянув от шелковицы, она обратилась к Градову:

— Николай Васильевич, будет вам! Если бы вы знали… Ой, как трудно мне!.. Трудно-то как!.. А вы?.. Не приехал за мной Алексей… И нет больше моих сил…

Она не плакала, не причитала, не жаловалась, но такая сердечная искренность, не без упрека ему, прозвучала в ее голосе, что нельзя было не откликнуться.

— Эх, молодость, молодость, — тяжело вздохнул Градов, но тут же сердито прокашлялся.

Подумалось: и с ним что-то неладное.

— Да-да, Гриппа, тебе надо отсюда уехать, — сказал он. — Надо уехать… навсегда. Чем раньше, тем лучше, Гриппа…

— Уеду… Навсегда, — покорно согласилась она. — Это решено.

— Так-с… — неопределенно протянул Градов, точно какая-то внутренняя борьба происходила в нем.

Его глубокое душевное волнение могло свидетельствовать о вдруг возникшем сочувственном отношении к Агриппине Дмитриевне, тем более и назвал он ее без отчества, и даже не без тепла в голосе. Но я понял и другое: что-то еще волновало Дружбу, потому что тут же, отведя меня в сторону, он сказал, чтобы она не слышала:

— Нужна мне твоя машина. Позарез нужна. Исчезнем… Не будем беспокоить людей.


О чем я мог подумать, увозя Курганного капитана в ночную степь? Уж не решил ли он таким путем помешать моему отъезду вместе с Агриппиной Дмитриевной? Однако как он узнал о ее просьбе? Как бы то ни было, но вел себя он странно.

— На иных погостах из-за оград к могилкам не подойти. Черт-те что сооружают! Есть такие… с причудами. Похоронят какого — родня и тащит на ограду даже медные трубы, а то и самую что ни на есть дорогую бронзу. Сооружают помпезные ограды. Зачем? От избытка денег, можно так сказать.

Градов замолчал. Но скоро мысль его в другую сторону скакнула без видимой связи.

— Однажды нашей батарее нужно было переправиться через реку. По первозимью было дело. Решили по молодому льду волоком на бревнах перетащить орудия. Местность хоть и лесная, но некогда нам было брусья строгать — спешили новый плацдарм занять. И что ты думаешь?.. Неподалеку хата стояла. Глядим, женщина подошла, хозяйка, значит. «Хата моя, — говорит, — разбирайте ее, хлопцы, проживу как-нибудь…» Не пожалела жилья для общего дела. Так вот, скоро переправились мы на тот берег, погнали фрицев. А плохо пришлось бы, задержись мы с пушками возле хаты.

— К чему это вспомнил?

— А к тому, дружба, что Агриппине Дмитриевне не следует жалеть своего… имущества. Уезжать надо, переправиться на другой берег… Нельзя ли побыстрей?

Догадлив Николай Васильевич!

— Я уж пообещал увезти ее от вас, — невольно признался я.

— Это твое дело, — ответил он. — Я говорю, нельзя ли сейчас ходу прибавить?

— Не иначе к какому-то кургану торопишь, на ловлю браконьеров истории?

— Там посмотрим…

Он смолил самокрутку за самокруткой.

Не зная, ради чего такая спешка, и не желая попасть в аварию, порой я сбавлял газ. Но Градов тут же начинал понукать:

— А ну-ка! Ну, дружба! Давай на всю железку. Уже недалеко…

Курган, к которому мы подскочили, высился в нескольких десятках метров в стороне от дороги. Возле него росло огромное дерево, освещаемое огнем костра: неужели и тут Купалу отмечают?.. Но что это?! Добрая половина дерева, будто отщепленная гигантским топором, лежала на земле, прикрывая какую-то бесформенную массу, похожую на груду металлолома. Почувствовался терпкий запах горевшей ветоши и краски, отдаленно напоминавший запах догоравших после боя танков.

Николай Васильевич коршуном налетел на людей, собравшихся у костра.

— Эт-то как понимать?! — Он положил руку на свою голову. — А дерево-то, это ж ясень!

Навстречу ему шагнул мужчина в милицейской форме.

— Привет Курганному капитану!

— А где те? Те, которые…

Милиционер неопределенно махнул рукой в сторону:

— Там… Сгорели. Думаем, опознаете. Может, ваши люди.

— Сюда я никого не посылал, — сбавил тон Градов.

— В таком разе извините, — ответил милиционер. — А все же, Николай Васильевич, осмотрите место происшествия.

Градов не тронулся с места, поглядывая то на уцелевшую половину дерева, то на поваленную часть его.

— Кто ж тебя так разделал, падуб[2] мой старинный? Светлиночка моя!

Вид внезапной смерти какого бы ни было человека всегда потрясает, сметает все иные мысли и чувства, ввергая в пучину душевной боли и скорби. И даже если умирает совсем незнакомый, вид его вызывает протест и напоминает, что и тебя ждет роковой рубеж… Эта мысль придавила меня. Люди сгорели вместе с автомашиной! А ведь и я приехал сюда на машине, не пешком пришел, к тому ж понукаемый Градовым. Мало ли что могло произойти и со мной, и с ним, этим Курганным капитаном…

И что же он? Градов, что баба, причитает по какому-то дереву. Ему совсем не жаль людей!.. Меня возмутили и те, которые равнодушно сидели у костра, не успокоил и рассудительный тон милиционера, отозвавшегося на голос Градова:

— Жаль, конечно, падуб знатный.

— Извини, но я лучше думал о тебе! — дерзко бросил я Градову, затем в сторону милиционера: — И вы, нечего сказать, хороши!

Милиционер, поправив на голове форменную фуражку, даже привстал на цыпочки:

— А вы, собственно, кто будете?

— Гражданин и… человек.

— Это понятно. Нас интересует ваша личность. Или какое имеете отношение к потерпевшим?

— Старшина! — окликнул его Градов. — Оставьте в покое этого гражданина. Он и без вас порядком устал. Скажите лучше, по какой надобности ясенек жжете? Его, возможно, поднять бы…

— Э-э, Николай Васильевич! — резко махнув рукой, возразил старшина. Он сдернул с головы фуражку, ладонью провел по коротким ершистым волосам, повернулся к костру так, что я увидел его лицо — крупное и волевое, с розовеющим, пересекающим наискось высокий лоб недавним шрамом. — Степень опасности была одинакова для погибших людей и дерева… Да только… От вашего падуба хоть половина осталась, которая жить будет и нас с вами переживет. А вот… зачем в грозу под дерево машину ставить? Разве можно так?! Молния — в ясень, а в баке машины — бензин, так что и выскочить не успели. Были бы в открытой степи, не ударило бы, поскольку машина в резину обута… — Старшина надел на голову фуражку: — Нельзя так.

Градов нацепил на нос очки.

— Исто-ория… И спросить не с кого!

— Молнию под суд не отдашь, — утвердительно кивнул старшина. Его лицо сразу обрело озабоченность. — Что было в машине, все погорело. Никакого документа. И лица не распознать… Правда, номерной знак сохранился. Да еще у того, который за пассажира ехал, на груди орден Красной Звезды.

— Так-так-так, — совсем успокоился Дружба и принялся размышлять: — Стало быть, по номерному знаку можно и владельца машины установить. А на всяком ордене тоже номер имеется! Вещи эти весьма существенные в данной ситуации, очень говорящие. У каждой — своя история… Однако посмотрим, пойдемте.

У меня не хватило сил идти к сгоревшей машине. Я представил себе человека с тем орденом: солдат он или офицер, в пропитанной потом гимнастерке, в изношенных до крайности кирзовых сапогах, в выгоревшей пилотке, лихо сдвинутой набок, — фронтовик. Возможно, партизан, один из тех, кто воевал, как Ястребок, в этой степи?

Кем бы ни был сгоревший в машине человек, но он имел боевой орден, значит, прошел сквозь огонь войны. Там он мог презирать опасность, там это было необходимостью. А тут такая роковая неосмотрительность! Я, к примеру, не шарахнулся в сторону от дороги, когда меня настигла гроза. Правда, мне не пришло на ум, что баллоны на колесах моей машины составляют надежную изоляцию во время грозы. Скорее, дала знать о себе фронтовая привычка не бегать, когда вокруг рвутся снаряды или бомбы.

На память пришел случай, происшедший в самом начале войны.

Совершая марш к боевым позициям, наша часть на короткое время сосредоточилась в лесу, ожидая, когда подтянутся тылы. Я получил приказ занять пост на тригонометрической вышке, чтобы наблюдать «за воздухом». Вскоре на горизонте появились вражеские самолеты. Только я успел доложить о том по телефону в штаб, как немецкие пикировщики один за другим устремились к высоте, хотя, кроме меня, тут не было ни одной цели.

«Сейчас будут бомбить меня», — доложил я начальнику штаба. «Сколько самолетов?» — «Девятка». — «Хорошо, мы их встретим». — «А мне что делать?» — «Продолжать наблюдение».

«Э-э, не пойдет такое», — подумал я и — кувырком с вышки.

Я отбежал недалеко. Юркнул в какую-то канавку. Когда самолеты, высыпав бомбы, улетели, тригонометрической вышки как не бывало. Нельзя было находиться на ней. А эти двое сунулись с машиной к кургану, да еще и под высоченный ясень… Потом я рассказал о случившемся со мной на вышке начальнику штаба, он даже посмеялся: «Молодцом, сообразил!» — «Но вы же приказали продолжать наблюдение!» — «Но не сидеть на вышке!.. Во всякой ситуации нельзя терять голову. Соображать надо. Опыта у тебя не было. Теперь, считай, появился…»

Я мог допустить, что человек, сидящий за рулем сгоревшей машины, не успел по молодости своей набраться опыта, потерял голову, выруливая в грозу к ясеню у кургана. Однако что же тот, с боевым орденом, по какой причине утратил способность по-фронтовому соображать?

И вообще, кто они, эти трагически погибшие люди, в особенности тот, с орденом? Почему оказался под Херсоном, зачем, судя по номерному знаку машины, заехал так далеко от места, где проживал?.. Может, потому, что привело и меня сюда, в эту легендарную степь?! Если он человек нашего с Градовым возраста, даже и постарше, то, возможно, подобно мне, хотел соприкоснуться собственной памятью с памятью проживающих здесь людей, чтобы воскресить события, не пережитые его сыном или внуком, которым мог быть тот же водитель автомобиля и в понятии которого война прошла давным-давно, а для него, фронтовика, будто вчера. Быть может, этот почтенный орденоносец — мой старый боевой товарищ, — находясь в кругу своей семьи, по вечерам светло улыбался, радовался жизни того же сына или внука, а потом по ночам мучился бессонницей, вновь и вновь размышляя о соратниках по оружию, сложивших голову в военные грозы. Не потому ли и ехал сюда, чтобы вместе с сыном или внуком возложить венок на какую-нибудь старую могилу, гордо печалясь о тех, кто стоял насмерть в гражданскую и Великую Отечественную войны во имя блага нынешнего поколения?

Кто же они?.. Человек — не иголка в стоге сена. Остап Оверченко нашелся спустя многие годы, после того как пропал без вести. Марина Остаповна, чтобы узнать о нем, выдержала трудное время. А тут легко идти по следам случившейся трагедии. Не составляло особого труда установить личность водителя. С должной оперативностью это сделали сотрудники автоинспекции. Оказалось, автомашина «Волга» принадлежала Алексею Феофановичу Причастнову, которого ожидала Агриппина Дмитриевна.

Эту женщину постигло двойное горе, потому что в машине «от загорания после попадания молнии в рядом стоящее дерево» (выдержка из милицейского акта) погиб и Колосков Дмитрий Ираклиевич… Ее отчим, которому она обязана жизнью…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мне, прошедшему дороги не только одной Великой Отечественной войны, всегда интересен человек в его взаимодействии с обществом, в конфликте с самим собой, с товарищем, другом, знакомым и даже с первым встречным, с благородным чувством к месту, где он родился и куда вернулся доживать свое; не менее важны его душевные качества, моральные ценности, которыми он обладает или должен обладать. Только уже поэтому, войдя в соприкосновение с Николаем Васильевичем Градовым, Агриппиной Дмитриевной и с постигшим ее горем, с другими их близкими и родными людьми, я увидел не один тот жизненный материал, обладателем которого они стали, но и образовал свой поиск того, о чем порознь друг от друга никто из них не знал.

Николай Васильевич Градов и Дмитрий Ираклиевич Колосков не встречались на войне. Дружбе не пришлось встретиться и с Дусей. Но, право, какая разница, кто сделал больше, кто меньше?.. Выходя за пределы сделанного ими, должен сказать: каждый в войну поступал в меру своих сил и возможностей — девочка или старуха, посылающие на фронт связанные слабыми руками варежки, кисет для махорки, или сам рядовой боец, сумевший сразить хоть одного фашиста. Изо всего, даже самого малого и самого разного, составлялось противодействие врагу, и подчас немалой ценой. Потому каждая секунда войны прибавляла морщин и седины у всех людей.

— Одни закрывали своим телом амбразуру, чтобы обеспечить продвижение вперед целого батальона, — любил говорить Градов. — И нынче иные идут наперекор стихии, чтобы подать руку помощи терпящему бедствие. Другие приносят лекарство немощному старику — ветерану войны. Многие каждый день просто делают добро своему соседу — советом или теплым вниманием.

Точно так было и со мной.

На разные голоса журчат родники, вырываясь из недр земли к свету. По-своему говорили добываемые мною документы о людях, которых не стало в войну, близких по родству и духу моим новым друзьям, появлялись на свет, вливаясь в реку по имени Факт. Так было!

Из наградного листа на подполковника медицинской службы Колоскова Дмитрия Ираклиевича

«…Являлся участником Сопротивления, оказывал всяческую помощь содержащимся в концентрационном лагере советским военнопленным, тем самым облегчал нечеловеческие условия их содержания там.

Дмитрий Ираклиевич сумел обеспечить несколько побегов из фашистского плена рядовых бойцов и командиров Советской Армии. В ходе судебного процесса по делу о предательстве и преступной деятельности бывшего военнослужащего Красной Армии Шкреда Теодора Карловича, занимавшего в концлагере пост капо — надзирателя — под именем Шеремета Тимофея Кирилловича, установлено:

военный преступник Шкред Т. К. (он же Шеремет Т. К.) систематически склонял Колоскова Д. И. к службе немецким фашистам, вел за последним постоянную слежку, поставил под угрозу срыва первую его попытку к побегу.

Материалами судебного следствия, а также свидетельскими показаниями доказано:

Колосков Дмитрий Ираклиевич, находясь в фашистском плену, ничем себя не скомпрометировал как гражданин Советского Союза. Успешно осуществив свою новую попытку к побегу, тов. Колосков Д. И. сумел спасти от смерти месячного ребенка, дочь погибшей в плену партизанки — врача Гончаренко Евдокии Сидоровны.

За проявленное мужество Колосков Дмитрий Ираклиевич представляется к правительственной награде — ордену Красной Звезды».

Из газетных сообщений послевоенных лет

«За смелые и решительные действия при задержании опасного преступника лейтенант милиции Виктор Улитин Указом Президиума Верховного Совета РСФСР награжден медалью «За отличную службу по охране общественного порядка».

В тот день лейтенант В. Улитин зашел в больницу по служебным делам и вдруг услышал крик о помощи. Произошло невероятное: во время приема опасный преступник напал на врача Дмитрия Ираклиевича Колоскова.

Улитин устремился вдогонку за убегавшим преступником и вскоре настиг его. В завязавшейся схватке лейтенант был ранен, но сумел задержать преступника, которым оказался некий Т. К. Шкред (он же изменник Родины в военное время Т. К. Шеремет)».

Из донесения обер-лейтенанта Вилли Хофнера в штаб абвера

«Личность перебежчика, советского морского офицера Шкреда Теодора Карловича, не вызывает сомнений.

Отец перебежчика Карл Шкред — австриец по происхождению, по профессии — авантюрист, космополит по убеждению.

В 1915 году Карл Шкред находился в рядах польских легионеров Пилсудского, участвуя в боях против России. Спустя три года оказался в рядах Украинской Галицкой Армии (УГА), после поражения которой переходит на сторону Красной Украинской Галицкой Армии (КУГА). Цель перехода: предать полк и таким образом получить от белополяков отпущение грехов. Однако, прежде чем осуществить эту цель, попадает в плен к пилсудчикам и находится под угрозой расстрела. Лично Пилсудский решил простить ему измену, чтобы устроить его в штаб Петлюры как резидента своей разведки.

Некоторое время Карл Шкред пользовался доверием Петлюры, но был разоблачен и предан казни. Все это не могло не повлиять на биографию сына.

Теодор Шкред — сын Карла Шкреда — пригоден для службы Великой Германии».

Из дневника Д. И. Колоскова

«В детстве я слышал от взрослых, что есть на свете Синяя птица. Не то чтобы она была редкой птицей, однако люди почти не видят ее. Синяя птица даже гнездо свое вьет в недоступных местах: под колесами водяных мельниц, в скалах под водопадами…

Мои родители жили в Таджикистане. Отец врачевал темный люд. Отца очень любили. Многих он спас от опасных болезней, и говорили люди, что он видел Синюю птицу, верили ему. Ходило поверье: тому, кто повидает эту птицу, всю жизнь будет сопутствовать удача, как и тому, кому повезет общаться с этим счастливчиком.

Я не забыл ту таджикскую притчу. И сам в концлагере увидел Синюю птицу… во сне. Большая она или маленькая, не мог вспомнить. Но чувствовал — красивая и юркая. Она подлетела ко мне, далась в руки и сказала человеческим голосом: «Вставай, доктор!» Я открыл глаза, к своему изумлению, увидел перед собой капо Шеремета. Странно: капо и Синяя птица! Что между ними общего?.. Этот человек ужасен. Он злее самого начальника лагеря Августа Кнака: хитер, пронырлив, жесток. И всюду поспевает. Словно зверь носится капо по лагерным баракам. Он безжалостен в обращении с пленными. И приходит в ярость, когда кто-нибудь из местных жителей приближается к строю наших несчастных людей, гонимых под конвоем на разные работы.

Мне сравнительно с другими военнопленными жилось несколько лучше. Однажды Август Кнак, будучи пьяным, упал с крыльца дома, в котором жил, и разбил голову. Я оказал ему первую медицинскую помощь, так как поблизости не было немецких врачей. Кнак распорядился перевести меня на постоянную работу в так называемый лагерный лазарет. Мне отвели отдельную конуру, приказав быть всегда наготове. И питание выделили особое. Но я не съедал всего, делился с больными. Не мог иначе, ведь больных здесь кормили месивом, которое никак нельзя назвать человеческой пищей. Обычно его приготовляли из картофельных очисток.

Однажды я сделал замечание повару: надо бы помыть очистки, больные ведь и без того страдают желудками. В это время вошел на кухню капо Шеремет. Побагровев от злости, он вырвал из моих рук ведро с грязными очистками и вывалил их в котел…

Итак, капо разбудил меня, хотя время было позднее, перевалило далеко за полночь.

— Док, сейчас доставят важную птицу — беременную партизанку. Помоги разбрюхатиться ей, и чтоб в живых осталась. Непременно! Господин Кнак сказал: головой ответишь, если умрет.

Внезапные побудки были нередки. Меня будили, чтобы привести в чувство настолько изувеченных людей, что, глядя на них, я не знал, что делать, сам едва не терял сознание.

На этот раз капо был в настроении. На лице его как бы было написано, что я должен что-то сделать очень важное и очень нужное не столько для Кнака, сколько для него, Шеремета. Он говорил с этаким одесским акцентом:

— Слухай, док! Тебе не приходилось бывать в Одессе?.. Нет!.. Значит, не видал ты настоящих каштанов. И не повидаешь. Не разделить тебе со мной жареных каштанов. Не поделюсь с тобой, если витащу какие из огня. А то, что я их витащу, это точно, как пить дать, дохтур… Вот что, детка! За байстрюка, которого виродит эта особа, не несешь никакой ответственности. Благословляю — придави его. Безразлично, какого бы пола он ни был. Но саму особь! Семь шкур с тебя…

С партизанами здесь не церемонились. Их подвергали страшным пыткам и, удавалось ли выведать какие важные сведения или не добивались того, после уничтожали. Так зачем же бороться за жизнь какой-то очередной жертвы, если ей не суждено остаться в живых?

— Не могу, капо, сердце свое не вставлю ей, — ответил я. — Видишь, я сам болен.

— Не зарывайся, дохтур! — взревел он, но вскоре успокоился, даже повел разговор с необъяснимой почтительностью ко мне: — Прошу вас, док! Можете вставить ей мое сердце. Эту женщину надо спасти во что бы то ни стало. Это… подруга моей жены…

По нему было видно — говорит правду. Что-то в этом ужасном человеке словно сломалось, столь откровенным он еще не был.

— Я очень любил свою жену. Но перед самой войной мы расстались. Моя Регина с малюткой дочкой уехала к своим родным. О, моя Регина!.. Я сходил с ума. Разыскал Регину, когда уже началась война. Я дезертировал с флота, тайком добрался до дома ее родителей, но их там уже не застал: фронт приближался к селу и они ушли. Не иначе сам господь послал мне удачу. Я разыскал их в пути… Мать Регины — немка. Она, как бы сказать, сагитировала свою дочь выйти за меня замуж, потому что я тоже немец. Казалось, я уговорю их начать новую жизнь. Войска Гитлера продолжали победное наступление. Однако Марта Густавовна не так, как я полагал, встретила меня. И Регина прокляла меня как самое последнее ничтожество. А старик Авель Стенович выстрелил в меня из охотничьего ружья. Хорошо, что ружье было заряжено мелкой дробью. Но он посек мне всю грудь. Что оставалось делать?.. Короче, доктор, я застрелил их. Всех, кроме дочери… Не поднялась рука… Ей тогда и двух годков не было… Там-то мне и встретилась какая-то женщина. Я сказал, что послан советскими властями привести приговор в исполнение, и попросил приютить девочку, ни в чем не повинное дитя. В тот же день перешел линию фронта. Впрочем, какая там была линия…

Он говорил о непостижимо страшном. Но я теперь не боялся его.

— Отвечать тебе придется…

Он стукнул кулаком по столу:

— Ну, кретин, полегче!.. Открылся тебе потому, что ты в моих лапах.

Кто же он? Подлец… негодяй отпетый… изощренный садист — это давно мне известно. Изменник Родины! А была ли она у него?.. Я весь оцепенел. У меня не нашлось таких слов, чтобы достойно ответить ему.

Он же вдруг схватил меня за руки, оглянулся на дверь, точно хотел убедиться, нет ли там кого из тех, которых он и сам боялся?

— У меня есть кое-какие планы, — продолжал капо тихо, но решительно. — Эта женщина — подруга моей жены Дуся Гончаренко. Когда-то я спас ее в море. И теперь она должна… Она ранена при перестрелке. Ты спасешь ее, иначе…

— Скажи, капо, зачем тебе ее жизнь?

— Во имя Регины, которая была красивее самой красоты… Во имя ее памяти… Разве тебе хорошо здесь? Ну так я помогу: уйдешь вместе с ней. Поверь, не вру… Христом богом молю!..

Сказано, чужая душа — потемки. Но разве бог не посылал прозрение Иуде?

Капо Шеремет дрожал как в лихорадке:

— Идемте, доктор! — потянул он меня к выходу. — Идемте скорее, пока Кнак ничего не знает…

Он тронул меня: может, совесть заговорила в нем, высокий порыв души человеческой возник в нем, уж коль он вспомнил о своем долге, долге памяти перед той, которую убил своей рукой и теперь терзается сердечной болью?

— Хорошо, пойдемте, капо Шеремет, — невольно, восприняв его боль, как свою, согласился я.

Он остановился на пороге.

— Кой черт Шеремет!.. Я — Шкред. Теодор Карлович Шкред. Уж если хотите, чтоб до конца быть откровенным… Когда она придет в сознание, непременно скажите: Теодор Карлович Шкред второй раз спасает ее. И вообще… надо бояться Клыка.

Клык — это кличка начальника лагеря Кнака, которой наделили его заключенные.

Гауптман Кнак, сердясь или радуясь, всегда осклаблялся, отчего из-под верхней губы показывался длинный, желтый от курения боковой зуб резец, точно волчий клык. Знал или нет об этой кличке сам фашист, но капо Шеремет жестоко наказывал всякого, кто осмеливался произнести ее. Одного из таких подвесил за ноги, бил носком сапога, пока у того не осталось ни одного зуба. А тут сам произнес! Отчего бы?.. Или попал в немилость к начальству?.. Что бы ни было, но во мне проснулось профессиональное чувство, которое возникает у врача, идущего оказывать помощь больному, то чувство, которое заставляет отрешиться от всего постороннего и забыть все неприятности, как бы заключая негласный союз с потерпевшим совместно бороться за его жизнь.

— Хорошо. Мы с ней вдвоем постараемся.

Шеремет крепко пожал мне руку, пожелал всех благ.

Больная встретила меня широко раскрытыми, испуганными глазами, будто увидела во мне свою предрешенность. При скудном свете горящей плошки лицо ее выглядело серым. И я почувствовал себя в неопределенном положении: зачем пришел?.. Люди с таким взглядом, как у этой женщины, в помощи не нуждаются. Что за игру затеял со мной Шеремет?

— Как ваше самочувствие, милая? — все же, побужденный чисто врачебной привычкой так обращаться к больным, спросил я. И удивился своему голосу. Наверное, даже покраснел, потому что еще ничего не понимал. И, лишь услышав ее стон, приказал себе: «Хорошо подумай, доктор! Чего хочет капо? И кто она?»

…Какую прелестную девочку пришлось мне принять! Тихая, спокойная. С первым глотком воздуха она будто поняла, что появилась на свет в очень страшном месте, что мать ее в опасности, вокруг — враги, поэтому нельзя подавать лишнего звука, лишь пускала из чуть приоткрытого рта пузырчики да причмокивала губками, когда просила грудь. И кормилась молча, но с большим прилежанием… Даже натрудила себе мозольчик на нижней губке.

Я посматривал на нее и думал: «Должно быть, умница вырастет из нее». И чувствовал в душе боль: прожил с женой немало лет, а детей не было. Тогда у меня и созрело решение: спасти ребенка, несмотря ни на что!

Капо несколько раз порывался пройти к ней за ширму, но я не разрешал, ссылаясь на то, что больную еще нельзя беспокоить, и он послушно удалялся.

Молодая мать пугалась его гулких шагов, даже теряла сознание… А может, притворялась?

Я не верил, что капо искрение хочет спасти ей жизнь. И в то же время… Здесь рожали и другие женщины. Они рожали прямо в бараках, умирали там, не получая медицинской помощи. А вот к Евдокии Гончаренко такое необычное внимание: отдельный закуток, и медикаменты, доставляемые капо Шереметом по первому моему требованию, и перевязочные материалы, да и я сам постоянно интересовался состоянием ее здоровья… Она врач. Помогла ли она кому здесь?.. А может, она подставное лицо? Но ножевая рана в боку? Не месть ли это ей за предательство? Почему она тогда страшится встреч с капо? Сомнения грызли меня… В лагере находилось много больных. Они нуждались в моей помощи. Однако меня, как бывало, уже не посылали к ним. На мой вопрос, почему так, капо сказал, что за все в ответе он один.

Шеремет, казалось, втянул меня в негласный сговор с ним. Если так, то с какой целью? Не боится даже Кнака, о чем в самом начале история с Гончаренко предупредил меня.

— А что же Кнак? — спросил я.

— О, появился кое-кто повыше Клыка! — хитро подмигнул капо. — Жизнь Дусеньки перестала быть в его зависимости.

— А в чьей же?

— Помолчи, док. Мы еще разделим с тобой каштаны в прекрасной Одессе…

Я начал понимать, что моей подопечной интересуется кто-то вне лагеря, во власти которого, вероятно, находится и тот же гауптман Кнак; быть может, и Шкред успел выйти из его подчинения?!

К тому времени Гончаренко успела привыкнуть ко мне. Я даже как-то намекнул ей о возможности нашего побега, как только она окончательно станет на ноги. Потому и передал ей последний разговор с капо.

— Я знаю, гестапо намерено завербовать меня, — призналась Дуся. — Такой разговор уже состоялся перед тем, как мне оказаться здесь. Но ничего у них не выйдет, пусть я умру от самых тяжких пыток. Жаль вот малютку. Не следовало ее рожать.

— Что же делать? — растерялся я.

— Постарайтесь сохранить ей жизнь, — в полном сознании и с проникновенным спокойствием рассудила она. — Когда меня уведут отсюда, то я уже не вернусь. Но победа наша близка. И я вам верю. Я дам вам адрес, по которому вы явитесь вместе с моей малюткой, если вам удастся бежать. Не бойтесь, там надежные люди.

— А если их уже схватили, как и вас? — усомнился я.

— В таком случае вам терять нечего.

— Даю вам слово!

Большего я не мог обещать.

Шли дня. Однажды я застал за ширмой капо Шеремета. В руках его был золотой портсигар.

Подав мне знак молчать, капо открыл портсигар, передал его Гончаренко.

— Взгляни, Дусенька, на фото. Это она, моя Регинушка. Видишь, я не расстаюсь с ней!.. О, я трижды проклял всех коммунистов! Они обвинили Марту Густавовну и Авеля Стеновича в измене Родине. С ними вместе расстреляли и Регинушку… Расстреляли мою любовь!

Будто набросив на лицо маску, Шеремет стал неузнаваемым. Боже мой, что же это за человек?! Я знал о его изуверствах, а тут он взял на вооружение еще обман и коварство!

Ранее я рассказал Дусе о том, что было мне известно из откровения капо о гибели ее подруги и родителей. Только потому, пристально и строго посмотрев на фотографию, Гончаренко глянула и на меня: мол, где же правда?

Я замотал головой.

Закат пламенел в зарешеченном окне. И лицо Дуси зарозовело не то от солнечных лучей, не то оттого, что, замотав головой, я подал ей знак не верить Шеремету. Губы ее заметно вздрагивали.

— Регинушка! — наконец всхлипнула Гончаренко. — Купавушка наша…

От волнения я затоптался на месте.

— Не топайте, док! — прикрикнул капо. — Из вас бы никогда не вышел порядочный моряк… Даже при ловле раков вредна несдержанность.

— Но я здесь отвечаю за жизнь больной! — вскипел я, забыв о том, что нахожусь не в больнице, а в концлагере.

— Зачем вы так, Теодор Карлович? — спросила его Гончаренко с тихим упреком, будто пожурила близкого человека.

И точно вырвалась из моих рук Синяя птица. И даже «умницу» вдруг будто подменили: девочка громко вскрикнула, а мать повернулась к ней:

— Успокойся, маленькая. Сейчас будем кушать.

Все во мне стало вверх тормашками. Возникла догадка: вряд ли Шкред самолично расстрелял свою жену, не причастна ли к тому страшному событию и Гончаренко, как третье лицо в извечном любовном треугольнике?

О чем они говорили перед моим появлением?

Я бросил на нее вопрошающий взгляд. Но она лишь мягко и доверчиво улыбнулась капо, давая понять, что стесняется кормить ребенка при нем.

— Нам надо торопиться на капитанский мостик, док! — сказал он, поворачивая меня к двери. — Поспешим!

— Но зачем, капо?

— Не наводи на меня тоску, — ответил он. — Топай потихонечку в кубрик. Сегодня тут обойдутся без тебя. — И тоном строгого приказа добавил, когда мы вышли: — При мне не являться к ней! Чтоб и духу твоего не было… Понял, док?

В тягостном раздумье я побрел к своей конуре.

Он продолжал снабжать Гончаренко хорошими продуктами. Их было в изобилии, и она просила меня передавать хотя бы частицу заключенным. Но не таился ли и в этом какой подвох?

Прошло еще немного времени. Гончаренко совсем поднялась на ноги. Зажила рана в боку. Лицо Дуси сияло здоровым материнством. И не подумаешь, что все происходило в концлагере.

Однажды под вечер они, капо и Дуся, зашли в мою конурку. Гончаренко была в приличной одежде. С виду казалось, что она собралась вместе со Шкредом совершить увеселительную прогулку. Капо передал мне из рук в руки ребенка и с небывалой деликатностью сказал:

— Дорогой док, мы просим часок-другой провести в обществе этого прелестного существа. Без тоски, пожалуйста.

Сердце мое упало.

— Возьмите на всякий случай и бутылочку с моим молочком, — сказала Гончаренко, выводя меня из оцепенения. — Если загуляемся, покормите Пиночку.

Меня поразило внешнее спокойствие молодой женщины. И, лишь перехватив ее взгляд, увидя расширившиеся зрачки, заметил ее изнурительную душевную боль.

— Агриппиночку, — дополнила она. — Это имя моей мамочки. Она умерла, когда я была совсем еще маленькой. И я так назвала мою девочку. После войны приезжайте к нам в Херсон. Помните, я говорила о своей бабушке, живет на Суворовской в двадцатом доме…

Дорогая моя девочка!

Не вернулась твоя мать ни через часок или другой, не вернулась к ночи, не пришла и к утру. Не появилась и на следующий день. Ты повела себя, право, как самая настоящая умница: не кричала, не плакала, а лишь пускала пузыри, не издала ни одного неосторожного звука. И тебя никто не обнаружил, даже капо Шеремет, придя за тобой.

Твоя мать была неплохим хирургом, в чем я лично убедился, кажется, на второй или третий день после твоего появления на свет. Самый обыкновенный фурункул вскочил у меня на спине. Требовалась несложная операция: вскрыть гнойник — и вся недолга. Но проделать это на себе не хватает рук. Не совсем еще оправившаяся после нелегких родов, с тяжелой раной в боку, твоя мать пришла мне на помощь. «Позвольте», — попросила она. «Но вы же не в состоянии еще стоять на ногах», — возразил я. И твоя мать сказала, что для этого не надо быть на ногах. Попросила скальпель. Легким взмахом руки она вскрыла больное место: «Вот и все!» Не вставая с постели, она произвела операцию с таким мастерством, что невольно подумалось: «Хирург отменный, с немалой практикой, хоть еще и молода».

Откуда такая практика? Впрочем, шла война. «Материала» предостаточно… Я спросил, где она воевала и как оказалась в плену. Но она пришла в шоковое состояние. Или сдали нервы или, быть может, притворилась… Тогда не доверяли люди друг другу. Ведь находились среди нас людишки — предательские душонки. Откуда брались? Трудно сказать. Может быть, спасовали, когда на горло внезапно наступил фашистский сапог. Может, давно были мечены гитлеровской разведкой… У иных родовая злоба на Советскую власть. Потому меня не оставляло ощущение, будто из каждого уголка, за каждым моим шагом следят чьи-то настороженные глаза. Это чувство обострилось, когда капо Шеремет вдруг появился, в моей конурке, одетый в форму немецкого офицера, и потребовал тебя, моя девочка, а я заявил, что ты умерла… от голода. В этом была доля правды: маминого молочка было в обрез, а ты не хотела принимать подслащенную водичку, и в тебе едва теплилась жизнь…

Шеремет мельком взглянул на тебя.

— Сейчас же на помойку!

— Она только что перестала дышать. Не принимай на душу лишнего греха. И меня не вводи… Пусть полежит, как положено, два часа. Прошу, капо! — взмолился я. — Уступи врачебной этике хоть раз.

Он оглушил меня хохотом:

— Кой черт капо?! Не сходи с ума, док!.. Был капо, да всплыл сотрудник абвера! — Он хлопнул себя по погону: — Не видишь, что ли?! И ты молодец, док! И я тоже!.. В общем, мы оба ладно сработали! Мне есть за что уступить тебе, даже угостить… Могу и расцеловать! О милый док…

Ужасная догадка, что я стал невольным предателем, сразила меня. Ему ничего не стоило схватить меня в обнимку. Он дохнул мне прямо в лицо. Как ни странно, смрад алкогольного перегара вернул мне силы.

— Она пошла к вам на службу?

— Уймись, док!.. Нет нашей с тобой вины в том, что произошло с милой подружкой моей любимой женушки. Всяк, отказав нам служить верой и правдой, подлежит… Понял, док, у нас есть основание помянуть ее коммунистическую душонку!.. Ну и за упокой души младенца… Угостимся.

Раскрыв портфель, с которым пришел, Шеремет выставил на стол бутылку с коньяком.

— Пьем, док! Наш фюрер не забудет и тебя…

Не дожидаясь меня, он выпил прямо из горлышка всю бутылку. Я не знал, что сделать с собой. Хмель заметно ударил ему в голову, все более развязывая язык.

— Помнишь, док, ее разговорчик про любимую бабушку? — Прищуря помутневшие глаза, не без лукавства Шеремет погрозил мне пальцем: — Навели мы справочку… Б-был в Х-херсоне домик д-двадцать… на С-суво-ровскай. Н-но теперь ни д-домика, н-ни б-бабушки… Б-большевички с-сами с с-самолетика р-разбомбили…

Все дни до появления Шеремета я мучительно думал: ни о какой бабушке своей Гончаренко не говорила мне ранее, зачем же ей понадобилось сообщать на прощание какой-то херсонский адрес? В конце концов пришел к выводу, что именно в то место я должен доставить ее ребенка. Легко сказать? Но как нелегко исполнить! Даже если мне и выпадет удача убежать из лагеря, то смогу ли я осилить далекий путь с грудным младенцем на руках, к тому ж в тылу врага? Прежде меня сто раз схватят…

— Стоп, стоп, док! — внезапно воскликнул Шеремет, будто и не был во хмелю. — К черту город Херсон! — Он хитро уставился на меня: — Надо пошарить здесь, в нашем ближайшем городке. И какие же мы с тобой отпетые дураки!

Он осветил мой рассудок, не понимая того.

— Правда, какой я дурак! — вырвалось у меня вместе с появившейся колкой мыслью — отчего я сам не догадался: это же адрес, о котором дала знать Дуся на случай своей смерти, где находятся ее надежные люди.

— Сей миг, док, надо проверить! — решительно сказал Шеремет, направляясь к двери.

— Куда, ведь ночь… — попытался я придержать его. — Подожди до утра, протрезвись.

— Нет, нет, док!

Он был уже у самой двери, как в моих ушах, будто наяву, прозвучал голос твоей матери, моя девочка: «Вам терять нечего!» Еще мгновение, и предатель уйдет. Я никогда ни с кем не дрался, тем более не убивал. А тут мне хватило того самого мгновения, упусти я которое, Шеремет оказался бы в недосягаемости, чтобы свершить очередное зло.

Я схватил со стола пустую бутылку, успел ударить его в самое темя. Потом еще несколько раз, пока он не свалился с ног.

Далее все пошло будто по заранее разработанному плану. И нам с тобой, Пиночка, сопутствовала удача почти на каждом шагу. Будь благословенна память твоей родной мамы! Она как бы наставляла меня, что делать.

Сняв с Шеремета форменную одежду, я переоделся в нее. В моей каморке, под кроватью, был ящик из-под фруктов, которым «вознаградил» меня «за усердие» сам капо, для хранения моих скромных пожитков. По бокам и в крышке его были просверлены дырки, чтобы не портились фрукты. И твое, моя крошка, немощное тельце я поместил в него. Никакое удушье не грозило тебе.

Вот так, с ящиком, в котором ты находилась, я направился к вахте. Только бы на пути нас никто не встретил! И Шеремет… Я постарался успокоить себя: если я не убил предателя, то вряд ли он скоро придет в сознание!

…Помню, рано утром, по холодку, я повел тебя, нашу умницу, в школу — в первый класс. В твоей сумке находился букварь, который ты прочитала уже несколько раз от начала до конца. Я расчувствовался — это же был первый школьный день!.. Вспомнил твою мать и по дороге стал рассказывать о том, как одна маленькая девочка и большой взрослый дядя удирали из фашистского плена. Даже не верится, как им повезло!.. Я говорил тебе, что тому дяде удалось пронести через вахту концлагеря чемодан с маленькой девочкой. При этом дядя говорил страже, что чемодан нельзя открывать, так как в нем трупик ребенка, умершего от неизвестной болезни, и что его необходимо срочно доставить доктору Герману Ботту, квартира которого находилась в городе, мол, для лабораторного клинического исследования.

Фашисты очень боялись заразных болезней. При виде марлевой повязки, прикрывавшей лицо до глаз того дяди в форме немецкого офицера, на вахте сторонились и торопили: «Скорее проходи!»

Разумеется, ни к какому доктору Ботту (был такой, проводил в лагере страшные опыты с пленными) дядя не пошел, а принес чемодан к одной старенькой тетеньке по адресу, известному ему от мамы той девочки, где была партизанская явка. Не вернулся тот дядя за колючую проволоку. Он предупредил старушку о грозящей ей опасности быть разоблаченной в своей принадлежности к партизанам. Старушка, оставив свой дом, привела дяденьку к смелым и добрым людям, у которых нашлось хорошее молочко для маленькой девочки, и она осталась в живых.

И помню, Пиночка, ты пришла домой в слезах: ты рассказала ребятам о той маленькой девочке, которую дядя вынес из фашистского лагеря в ящике, а тебе не поверили. Я сказал, что это истинная правда, и даже назвал фамилию и имя той доброй старушки Надежды Орешкович. «А как звали дядю и девочку?» — спросила ты. Я назвал совсем другие имена; конечно, надо было скрыть от тебя правду о них, зачем тебе преждевременная боль?..

Вот так, без родной матери, началась твоя жизнь. Для всех ты была моей дочерью.

И моя жена Клавдия Поликарповна приняла тебя, как родную. Она сказала: «Как хорошо, что у нас появилась доченька. Право, она настоящая умница!»

Клавдия Поликарповна и тетушка Ирма, моя сестра, очень полюбили тебя, но, к сожалению, слишком баловали; в их слепой любви таился незаметный яд эгоизма. Моя вина в том, что я передоверил им твое воспитание, а сам целиком отдался работе, чтобы прошлое не наступало на пятки…

Но вернусь к тебе. Впрямь, ты выросла эгоисткой: непростительно жестоко обошлась с Алексеем, еще бессердечней со Свиридом Карповичем. А ничего подобного ты не должна позволять себе, ведь ты дочь партизанки.

Особо винюсь в том, что позволил постоянно быть о тобой сестрице Ирме. Но что с нее можно спросить? Эту бедную женщину ни в чем нельзя обвинить, поскольку больная не может отвечать за те галлюцинации и другое искажение действительности, которые возникают при нарушении мозговой деятельности. Она искренне говорит то, что считает правдой. Но суть в том, что у таких больных правда совсем другая. Отчего с ней так, трудно сказать. Отец говорил, в роду его и материнском ничего подобного не было, но за родовое пра-пра не ручался, Вот и думаю, моя умница, не от нее ли, не от твоего ли общения с ней у тебя такой эгоизм, такая поразительная мания: тебе все обязаны, а ты никому.

Каюсь перед твоей родной мамой за испорченный твой характер, ходит она за мной по пятам с укором, точно моя собственная тень. Так и слышу: «Не сберег ты человека в моей девочке!»

…Вчера приезжал Алексей. Я рассказал ему о тайне твоего рождения, попросил прощения за то, что не сделал этого раньше. Алексей ответил: «Надо сделать все, чтобы разбудить в ней погибшую родную мать».

Алеша предложил мне поехать вместе с ним к тебе как раз на праздник Ивана Купалы, когда девчата пытают судьбу, венки в реку бросают…

Алешенька обещал спасти тебя. Дай вам бог, покажись вам Синяя птица!»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Факты, содержащиеся в дневнике Дмитрия Ираклиевича, были изложены им в ходе судебного разбирательства дела о преступлениях Шкреда (Шеремета) вскоре после его задержания лейтенантом милиции В. Улитиным. Однако саму дневниковую запись врач Колосков произвел спустя некоторое время после суда, накануне своего отъезда с Алексеем Причастновым к Агриппине Дмитриевне Колосковой-Цырулик.

Я ознакомился с этой записью после того, как вместе с Агриппиной Дмитриевной и ее детьми приехал к Колосковым: к жене уже покойного Дмитрия Ираклиевича и его сестре Ирме Ираклиевне, которая когда-то являла собой забавную «подружку» маленькой Пиночки-умницы.

Ознакомился я и с протоколом судебного заседания. Опасный преступник военного времени вынужден был признать, что решил ликвидировать Колоскова как одного из оставшихся в живых свидетелей своего прошлого.

«Председательствующий. Но почему вы решили напасть на врача Колоскова не где-нибудь, а в самом людном месте, откуда почти невозможно скрыться?

Шкред. Проклятье!.. Теперь вам известно: проживаю я в другом городе… Здесь же оказался проездом, на своей машине. В пути стало плохо — забарахлило сердце. Потому и зашел в поликлинику, совсем не подозревая, что встречусь со старым знакомым. И когда эта старая крыса опознала меня…

Председательствующий. Подсудимый, призываю не оскорблять личность потерпевшего!

Шкред. Не все ли равно теперь?! Ну так вот, должен признаться: сожалею, не сумел сработать, постарел, сдал нервишками… И что мне оставалось делать?.. Удалось бы порешить его, то держал бы ответ лишь за одно это. Да и была возможность скрыться, ведь под окном стояла моя машина. Окно было раскрыто, сиганул бы — и поминай, как звали, если бы не подоспел милицейский мусор…

Председательствующий. У вас, потерпевший Колосков, есть вопросы к подсудимому?

Колосков. Нет… Впрочем, могу спросить: как он остался в живых тогда, после моего удара бутылкой по голове в концлагере?

Председательствующий. Отвечайте, подсудимый.

Шкред. До сих пор казнюсь, как это удалось тебе, старой, вонючей крысе, свалить меня! Видать, родился ты под счастливой звездой, иначе не прошел бы через лагерную вахту. Могу сказать: досталось салагам на вахте, после расстреляли предателей. И домик тот нашелся… Да опоздали мы… Может, скажешь, док, как это ловко у тебя получилось?

Председательствующий. Вопрос не по существу».


Преступник по заслугам получил свое, о чем я немедля написал Николаю Васильевичу Градову. Сообщил, что бывший муж его любимой девушки Регины Кочергиной уже второй год сидит за тюремной решеткой и что, как мне стало известно, несмотря на ранее вынесенный приговор, органы продолжают вести дальнейшую работу по расследованию новых, еще не раскрытых полностью преступлений Шкреда.

Градов в свою очередь также часто писал мне. Но это мое письмо разошлось в пути с его весточкой о «житье-бытье» в селе под Херсоном.

Он писал:

«Наступила страда — горячая пора для хлебороба. И наш Свирид Карпович словно обрел крылья… (Безусловно, Николай Васильевич намекал на то, что Свирид Карпович почувствовал душевное равновесие после отъезда из села Агриппины Дмитриевны).

Нелегкое дело — вырастить пшеничку. Но не менее трудно собрать урожай, когда вдруг раскапризничалась погода. Как и в прошлое лето, при твоем приезде к нам, и нынче полились грозовые ливни.

Рад сообщить: Остап Митрофанович Оверченко окончательно пришел в себя. Он вспомнил, как отдубасил меня в детстве. При встречах мы от души смеемся, вспоминая далекое прошлое, иногда не без искренней слезы, былые радости и огорчения. Главное же — Остап даже начал работать.

Работает человек, да еще как!

Когда-то Марина Остаповна училась на курсах комбайнеров. И почти в каждую страду хлеб убирала. Нынче в поле выехала вместе с отцом. Посылаю, дружба, газету. Погляди, с полосы смотрят отец и дочь Оверченко — мастера жатвы. Порадуйся за них.

Светлана Тарасовна Шатайкина избрана секретарем партийной организации колхоза…»

Дальше Градов возносил ее необыкновенные организаторские способности. Я читал и думал: не слишком ли восторженно он отзывается о деятельности этой не совсем понятной мне женщины, устроившейся на работу в селе благодаря протеже всеми там не уважаемой Агриппины Дмитриевны. Едва дочитав письмо, я накатал ему такой ответ:

«Здравствуй, Николай Васильевич!

Твое письмо несомненно искреннее и интересное. Но твоя восторженность относительно способностей нового секретаря парторганизации кажется несерьезной. Получается, что до Светланы Тарасовны в колхозе существовал застой массово-воспитательной и идеологической работы. А что же Свирид Карпович? А где были остальные коммунисты?..»

Но смутное чувство не совсем обоснованной предвзятости к Светлане Тарасовне вдруг остановило меня. Я смял и выбросил в корзину для ненужных бумаг начатое было письмо, тут же принялся писать другое:

«Дорогой мой Дружба!

Очень рад тому, что проводишь отпуск в родном селе.

Скорее заканчивайте уборку и приезжайте вдвоем со Светланой Тарасовной ко мне. Будет у нас о чем поговорить, а может, и разобраться на месте в кое-каких вопросах, особо важных для тебя и меня интересующих.

Очень прошу: не принимай близко к сердцу мое письмо, отправленное тебе вчера. Не показывай его и Светлане Тарасовне. Пусть она не волнуется за судьбу Агриппины Дмитриевны. Не отвлекай пока своего партийного секретаря разбирательством и твоего прошлого, как я понимаю, от более важных дел, в которых она нашла свое призвание.

Передай Светлане Тарасовне мои самые добрые пожелания. Успехов ей на ответственном посту. Сам же будь достойным имени Купавого молодца и почетного звания Курганного капитана. Так держать, Дружба!»

Через несколько дней я получил телеграмму: «Спасибо. Будем так держать, дружба».

Вслед за телеграммой Градова откликнулась и сама Шатайкина. Письмо ее было весьма кратким, как обычно пишет очень занятой человек. Она напомнила, что скоро коллектив сельхозартели намечает отметить день рождения Николая Васильевича Градова. На новом доме, который поставлен на месте разрушенного в войну старого жилья Градовых и в котором теперь размещается детский сад, будет установлена мемориальная доска с обозначением, что здесь родился ветеран Великой Отечественной войны…

Светлана Тарасовна заключала: «Ежели Вы не имеете возможности пожаловать к нам, то пришлите какой-либо памятный сувенир, хотя бы пучок травы… Желательно, чтобы траву эту собрали на земле, где жил полюбившийся бывшему красноармейцу товарищу Градову рабочий поэт Иван Абрамович Назаров. Да жаль, в нашей библиотеке нет ни одной его книги. С твердой верой в Вашу отзывчивую понятливость — Света».

Ловок Дружба, хитер ветеран! В беседе с ним я как-то проговорился, что у меня сохранился экземпляр избранных стихов Ивана Абрамовича Назарова — книжечка в черном коленкоровом переплете с золотым тиснением, выпущенная Владимирским книжным издательством в 1953 году. Не иначе Градов надоумил Светлану Тарасовну обратиться к моей «отзывчивой понятливости». Что ж, пришлось расстаться с редкой книжечкой. Я тут же поспешил отправить ее. В другой раз, может, и поскупился бы, да уж очень тронула дохнувшая дружеской близостью подпись «Света».

* * *

В семье покойного врача Колоскова нескоро пришли в себя. Накануне своей гибели, вскоре после суда над Шкредом, Дмитрий Ираклиевич затеял обмен квартиры, чтобы переехать из Иванова в Суздаль. Причиной для этого, по словам Клавдии Поликарповны, явилось его желание изменить обстановку на более спокойную.

— Разве ж я могла возразить ему! — объясняла Клавдия Поликарповна. — Жизнь потрепала мужа предостаточно.


Путь до Суздаля невелик. Дружба так бы рассчитал: расстояние от Москвы до этого города современный воздушный лайнер покроет в течение нескольких сотен секунд. От города, в котором я живу, много меньше. Но сюда не проложена железная дорога. Поэтому все оживленнее становится на автотрассе Владимир — Иваново через Суздаль. Правда, дорога проходит в стороне от старинного града, чтобы транзитный автотранспорт не загрязнял в нем воздуха, чтобы древние памятники выглядели первозданно и свежо.

Каких только марок автомобилей со знаками разных государств не встретишь на этой автотрассе! Особенно в субботние и воскресные дни…

Ехал я в Суздаль в комфортабельном «Икарусе». Сделав короткую остановку прямо на обочине дороги, машина устремилась дальше, к Иванову. Тогда вслед за мной сошел еще один пассажир. Он дремал в пути, ни с кем не поддерживая разговор. А тут вдруг протянул руку, отрекомендовался:

— Салыгин… Владимир Иннокентьевич…

Он хотел еще что-то прибавить, но, очевидно, увидел удивление на моем лице.

— Мы с вами где-то встречались, не так ли? — спросил он.

— Вряд ли, — ответил я. — Память на лица у меня отличная. А вот фамилию где-то слышал.

— Скорее всего, читали… На титрах фильмов.

— Сценарист?

— Всего понемножку.

Теперь его появление здесь ничуть не удивило меня: город — чудо истории — давно уже стал своеобразным киногородком, площадкой для съемок. И я просто спросил:

— Типаж прибыли подбирать или на практическую съемку?

— Ни то ни другое.

— Что же?

Салыгин нес объемистый, должно быть, невероятно тяжелый чемодан.

— Ни то ни другое, — повторил Владимир Иннокентьевич, затем поставил чемодан на землю, присел на него, вздохнул: — Знаете… Болен я.

— Давайте ваш чемодан поднесу.

— Благодарствую, — усмехнулся Салыгин. — Я совершенно здоров. Есть нечто иное…

Мы разговорились. Теребя короткую бородку и насупив лохматые брови, он говорил не спеша.

— Есть болезни, которыми не бесполезно переболеть. Скажу вам, к примеру, некоторые люди болеют туберкулезом, хотя и не подозревают этого. Мне пришлось работать над фильмом о медиках. Сюжет, конечно, не без войны. Так вот, есть там реплика: «В легких после болезни остается точка — очаг Гона». По этому очагу медики распознают, что переболевшему туберкулез не страшен. Но у того, кто всю жизнь дышал воздухом гор, в запасе нет этого самого очага Гона. Спускаясь в долину, такой человек может заболеть туберкулезом при первом сквознячке… Что-то такое произошло и со мной. Выйдя в отставку, я с первой ночи перестал спать. Как бы это вам объяснить?.. Оглушенный и ослепленный, я часто стою у окна, приложив лоб к стеклу. Что там — явь или сон? Передо мной с натужным ревом, в дымных снопах света проползают тягачи, лязгают гусеницы, знобко ухают взрывы и багряные сполохи выхватывают из тьмы бетонный монолит обелиска с именами павших людей: солдат, офицеров, генералов, мирных жителей — стариков, женщин, детей… Так я заболел одержимостью. Мечтаю создать такой фильм, чтоб его главный герой сказал: «Дети, ваш погибший на войне отец — это я — вернулся к вам! Не плачьте, сироты. Черт возьми, у плачущих некрасивые глаза. А я хочу — пусть у вас глаза будут всегда ясными. Однако, пользуясь этой привилегией, не забывайте: десятки миллионов отцов и матерей пролили за нее свою кровь…»

Мимо нас по асфальтированной трассе проносились вереницы автомашин. Моторы огромных грузовиков ревели, как у военных тягачей. Кто знает, может быть, именно бешеное движение на дороге подняло у Владимира Иннокентьевича видение войны. Или что-то иное?..

— Вы хотите сказать: ничто не забыто? — спросил я. — Так это неоспоримый факт…

Он не дал мне договорить, с раздражением глянул на меня:

— Знаете, это уже начинает звучать банально!.. Остается один факт: времена меняются, ветераны уходят, кто раньше, кто позже… Понимаете, умирают подчас внезапно, не выполнив какого-то своего долга перед детьми, которые потом вспоминают их не добрым, а лихим словом.

Я не совсем понял его, потому спросил напрямик:

— Надо думать, такие есть в Суздале? К тому ж, какое отношение имеет этот древний городок к войне? Фронтом здесь и не пахло… Правда, некоторое время, сразу после войны, содержался здесь фашистский генерал Паулюс…

— Что там Паулюс! — насупился Салыгин. — Тут были дети, девочки… Попали сюда…

Он приумолк, будто копаясь в собственном словарном запасе, чтобы поточнее выразиться.

— Была здесь колония для малолеток, девочек. Мне довелось с ними работать. Трудно приходилось воспитателям. У воспитанниц удивительно схожи были судьбы. Безотцовщина… Сиротство… Вдобавок дурное влияние разных типов… Да что там говорить?! — Владимир Иннокентьевич подхватил свой чемодан. — Идемте.

Он зашагал по наторенной дорожке, гулко топая ботинками на толстой подошве.

— Где только не приходилось бывать мне с киношниками! Видел под Барнаулом памятник в честь погибших воинов целого района — Шипуновского. А ведь войны там не было, то есть не проходил там фронт, не стреляли пушки. Но какой памятник! Журавлиная стая. В граните передан поэтический образ произведений Расула Гамзатова о войне. Приезжая в Суздаль, я кланяюсь былинной старине, а там я не мог не поклониться журавлям. Точно так же не мог не поклониться Белым Журавлям в Северной Осетии. Там, у самого входа в Куртатинское ущелье, расположилось одно маленькое селение. Около трехсот мужчин из этого селения не вернулось с фронта в дома, которые стоят в зарослях груш и чинар, ореховых и сливовых деревьев. Мимо селения проложена асфальтированная дорога на Алагирь. Кто бы ни спешил по этой дороге, здесь притормозит: семь ослепительно белых Журавлей взлетают с высокого черного пьедестала — придорожного камня — к облакам, молчаливы и печальны… Да, такой памятник — достойная дань живых тем, что ушли в бессмертие в боях за Родину. Это видеть надо! Белые Журавли летят в бессмертие!

Он говорил мне, а я мучительно думал: «Салыгин, до чего же ты знаком мне!» Но напрасно напрягалась моя память…

— Такую же философски-поэтическую устремленность пытались мы вложить и в фильм о медиках. И что же? Не вышло. Почему? Придерживал кто-то… Кое-кто!.. Не раскрывая подробностей, скажу вам: на войне все мы были храбрыми, ни о зарплате не думали, ни о том, чтобы начальству понравиться своим угодничеством. Там мы в бою за правду дрались с отчаянной принципиальностью. А теперь подчас вся принципиальность у некоторых к собственному благополучию сводится. Выгодно ему, он принципиальничает, невыгодно — промолчит. — Он остановился. — Дошло-таки до высокого начальства. С треском уволили нашего руководителя с его своеобразной принципиальностью. Не поп — не одевайся в ризу! — Салыгин показал рукой в сторону города: — Очень хорошо, что уважаем старину. Люди должны знать о ней. Но почему бы не вписать в нее современность, скажем дело революции. Не говорю о фильме, а хотя бы поставить здесь памятник поэту Назарову. Следует вписать в историю Ивана Абрамовича. Какой был человек! Какое влияние имел…

— Вы знали Ивана Абрамовича? — вырвалось у меня.

Глаза Владимира Иннокентьевича цвета лаврового листа, с чуть заметной зеленцой, наполнились каким-то светом юности. Он смотрел на меня и будто бы не видел, словно бы улыбался своим мыслям, которые вот-вот облекутся в слова и заставят задуматься. И со мной стало так, точно произошло у меня неожиданное свидание с другом, никогда до этого не виданным, однако чрезвычайно близко знакомым по рассказам наших общих друзей.

— Постойте! — воскликнул я. — Ничего не говорит вам такая фамилия — Градов?.. Николай Васильевич Градов.

— Вы знаете капитана Градова?.. Николая?..

— Даже подружился.

— Где же он, ангелочек, сейчас? Как сложилась его жизнь? Ну говорите же скорее! — затормошил меня Салыгин и, не дожидаясь ответа, заахал: — Ах-ах, надо же, совсем больной ушел из армии! Точно в воду канул, чертушка! Сразу же, как война кончилась… А время было ой какое трудное!.. Говорите, что знаете о нем? Как ему пришлось?

Владимир Иннокентьевич закидал меня вопросами. И мне было что рассказать.

В своей тетради Градов писал:

«Отец мой — рабочий, а мать — крестьянка. Словом, семья моя — серп и молот.

Придя с войны, я не захотел сидеть на шее ни серпа, ни молота, то есть своего колхоза, членом которого была когда-то мать, ни типографии, в которой работал отец. Не только отказался от их материальной помощи, а и от пенсии: совестился тянуть с государства, ведь голова на плечах осталась. Потому и решил: коль голова уцелела, стало быть, есть возможность идти в институт. И пошло житье мое, точно по солдатскому распорядку: в четыре часа — подъем и подготовка к занятиям; с восьми — в институте; в четырнадцать — в столовой на обеде; с пятнадцати до двадцати двух — на работе (благо устроился вахтером в заводской военизированной охране); с двадцати трех до четырех — сон. Нагрузочка под завязку. Год-другой — совсем сдавать начал здоровьем.

Однажды иду на работу, вдруг подходит ко мне какой-то товарищ: «Папаша, нет ли у тебя огоньку прикурить?» «Есть, — отвечаю, — сынок. Да только ты постарше меня». «Как так?» — удивился прохожий.

В разговоре и выяснилось: он, «сынок», ровно на двенадцать лет старше меня, «папаши».

Вот так, без должного ремонта, я износился…

А под конец институтской учебы произошло еще и такое. Был выходной день. Прогуливаюсь я по городу. Откуда ни возьмись, появилась передо мной фигура в кожаном новом пальто, духами от нее за версту несет, и ко мне: «Не ошибаюсь, ты, Градуша?!» «Я — Градов», — отвечаю. «Да что же не заходишь в мой ресторан?.. Помнишь меня по школе-то?»

Я и вспомнил: учился с ним в полковой школе, совсем недолго, потому что его за неуспеваемость в линейную батарею отправили. И вот теперь-то мы встретились снова.

Не дал он мне опомниться, так сразу и потащил к стеклянной двери ресторана. Швейцар что-то хотел сказать по поводу моей заношенной фронтовой шинельки, но мой старый знакомый сквозь зубы буркнул ему: «Со мной!» Двое официанток на цыпочках или на каблучках, не разобрался подробно, подскочили к фигуре: «Что прикажете?» Фигура в ответ этаким басом: «Сами знаете, устройте на двоих!»

Не успел мне фигура предложить пачку папирос «Кремль», как на столе возник хрустальный графин с водкой, всякая маринованная, вареная и жареная чертовщина в фарфоровых тарелочках.

«У меня тут, брат, знаешь, порядочек! Чуть не по мне — по шеям и долой, — пояснил хозяин и пошел про школу: — Выкинули меня тогда, ну и ладно. Вскорости демобилизовали по чистой в связи с болезнью. Шатался на гражданке долго. По своему нездоровью войну на Урале провел: дядя устроил в магазин, потом в столовую. А нынче вот — директор сего ресторана в самой столице Украины… Ну как, выпьем?»

Подмигнув, фигура поднял руку и пошевелил пальцами. И, точно пучеглазые стрекозы, к нашему столу враз подлетело трое официанток…

Не знаю, сколько то все стоило, но только вынул я из кармана все деньги, которые при мне имелись, бросил их на стол и — ходу: будь ты неладен, пройдоха!

Интересно иногда получается: роешься в выброшенном железном хламе и вдруг находишь какой-нибудь пригодный болт или гайку. Так и меня нашли, по окончании института признали годным в качестве одной из деталей в нашей огромной народно-хозяйственной машине: направили обеспечивать снабжение одной из районных МТС. Работа — день и ночь. Телефон в кабинете, на квартире — тоже. Да что по телефону добудешь?.. Ну и пришлось кое-чего повидать!

Всякий, кто хоть до некоторой степени в то время соприкасался прямо или косвенно с так называемыми некоторыми коммерческими лицами железной дороги, тот поймет меня. Только для того чтобы въехать груженой автомашиной на погрузочный двор, хочешь или не хочешь, а гони на пропитие пятисотрублевую купюру. И потом: «Мест нет в пакгаузе!» — с тебя еще триста. «Не так упаковано, мы это исправим!» — еще двести. «Отсутствуют бирки!» — еще сто пятьдесят. А чтобы приблизить день погрузки, то тут «железнодорожные коммерсанты» полностью положились на мою совесть, не устанавливая «тарифную цену» за столь важную и большую услугу. Я не обижаюсь на всю железную дорогу, но были, были дельцы!.. Смешно и горько вспоминать еще и такое. Как-то потребовалось срочно выехать в столицу. Командировка на руках, и вызов телеграфный из наркомата! Осталось приобрести билет на поезд. Пришлось три дня провожать жалким взором по три пассажирских состава, замечу: с полупустыми вагонами. На четвертый день решил прицепиться на подножку и доехать до станции с большой остановкой, чтобы там достать билет. Удалось! А в вагон не попасть: «Нет мест! Касса ошиблась!» Я к другим вагонам. Звякнул станционный колокол. Поезд тихо тронулся. Вдруг меня заметил какой-то проводник: «Служивый, куда тебе ехать?» Пришлось быстро объяснить свое положение. «Пожалте! Мягкий вагон, купе нумер четыре. Будьте хозяином, ни о чем не беспокойтесь!» Так прибыло в столицу в этом купе со мной четверо. Каждому пришлось выложить по две сотни. Скажете, надо было привлечь «услужливого» проводника к ответственности? Какое там, все четверо и без того опаздывали по служебным делам… В конце концов, не заработав денег, чтобы заменить шинельку новым пальто, упросил я райкомовских работников перевести меня на другую работу. И нужно же было оказаться в «осином гнезде» под вывеской: «Комбинат сахарстрой». Директор ловко распоряжался патокой: сосал в свое домашнее гнездо, заливал ею глаза, кому считал нужным, в районе. Многие уходили из комбината. Состоялся и у меня с директором нелицеприятный разговор, после которого получил приглашение явиться на склад. Кладовщик и говорит: «Вот это директору, это главинжу, а это вам и мне — пополам». Речь шла о трех поросятах килограммов по десять, обжаренных и подвешенных за ножки вниз пятачками. «Деньги не требуются, после сочтемся», — сказал кладовщик… Вот бы его за прилавок поселкового ОРСовского магазина!.. Посетил я тот магазин. За прилавком продавщица, лицо размалевано малиновыми, синими, черными и бог ведает еще какими гримами. Сбоку носа черное пятно — «мушка», а халат недели две, а может, и больше не стиран. Спросила: «А тибе чиво нада?» — «Карточку продуктовую отоварить. Что даете?» — «Чиво видишь, то и даем». Выхватила она из моих рук карточку, ножницами талоны чик и пошла «отоваривать»: вместо мяса потрошки-требушки и что-то еще непонятное. Я возразил. Она и понесла: «Бери, чиво даем, как сказал начальник, кил на кило — и конец!» «А может, еще чем-либо можно заменить?» — спросил я, все же не теряя терпения. Туг опа как громом разразилась: «Откуль такой?! Можа, тибе собой заменить мясо?» Наглая смелость, непробиваемая, со ссылкой на авторитет начальства. Потому от тех трех зажаренных поросят я и метнулся в райком. Пообещали выяснить, расследовать, утрясти, привлечь к ответственности и т. д. Скоро за проявленную бдительность перевели на новый строящийся механический завод. Должность выборная — секретарь партийного комитета. Предприятие немалое, а дела из рук вон плохи! Первая забота: осмотрел все начатые работы и конструкции, потребовал на парткоме от главного инженера график строительства и монтажа оборудования. Выяснилось, что многие руководящие работники не имели соответствующего образования, лишь «личные соображения» директора помогали им держаться на столь высокооплачиваемых должностях. Так возник вопрос о производственной учебе, тут же — об укреплении трудовой дисциплины, в первую очередь среди руководящего состава. Некоторым это пришлось не по нраву, зашушукались. Сразу после парткома поступило приглашение от самого директора пожаловать на вечерок к нему на квартиру, поддержать компанию в партии преферанса, мол, вживаться надо в коллектив, Николай Васильевич! Не посмел отказаться, провел в компании приближенных несколько вечеров, однако в рабочей обстановке продолжал «закручивать гайки». И пошли подбирать ко мне ключики. От директора и иже с ним стали поступать записки в райком: неуживчивый я человек, опасный для коллектива. Пока разбирались со мной, директор между тем вел беспроектное строительство, а подопечные разбазаривали дефицитные строительные материалы и даже узлы производственного оборудования, хапая денежки. Не одну тысячу припрятал в карман и сам руководитель. Хорошо, в районе толковый прокурор нашелся. Но немало труда пришлось нам потратить, чтобы разоблачить расхитителей.

Все бы хорошо, да к тому времени со здоровьем у меня стало совсем плохо. Поневоле запросил помощи. Отлежался в госпитале, а после — в обкомпарт. Прямо к первому секретарю попал. Посмотрел этот добрый человек во фронтовой гимнастерке на меня, горестно покрутил головой и сказал: «Что ж, придет время — люди будут смотреть на нас как на музейную редкость. Ну а пока направим мы тебя в охрану самой истории. Пойдешь в краеведческий музей. В степи нашей не счесть памятников. Вот и присматривай за ними с коммунистическим сознанием: культура народа определяется тем, как он относится к своему прошлому. Это — раз. А второе: силенок тебе прихлынет на степном воздухе, среди пахучего ковыля».


Если бы я не повстречался с Салыгиным, то, может быть, не вспомнил бы эту запись Градова, как мне казалось, излишне субъективную. Потому и пересказал ее с тяжелым сердцем.

— Смените гнев на милость к Градову, — сказал Владимир Иннокентьевич. — Это боль его сердца. Она, такая же боль, и в моем сердце. Сожалею, что в те послевоенные первые годы не имел с собой кинокамеру. Надо кое-кому напоминать, что пришлось пережить людям. Хотя бы и здесь, в Суздале… Были девочки-сироты из колонии малолетних, которая помещалась здесь после войны. Девочки напоминали слепых котят. Тыкались кто куда и во что попало, в мир преступности попадали. Потом, когда глаза раскрывались, говорили: «Спасибо добрым людям! Нам повезло встретиться с ними». По правде сказать, были и совсем безнадежно искалеченные, неисправимые… В общем же… В общем делал свое дело сплоченный коллектив воспитателей, большинство из тех, кто прошел фронт, но перестал быть годным к строевой службе. Это были замечательные педагоги и настоящие друзья девочек.

Владимир Иннокентьевич посмотрел на меня:

— Где решили остановиться? Я — в гостинице.

— И я с вами.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Тут и приключилась забавная «карасиная» история.

В старой гостинице за перегородкой, в закутке, отведенном для дежурного администратора, спорили две женщины. У одной широкое загорелое лицо свидетельствовало о крепком здоровье: в молодости, надо полагать, была хороша собой. Другая рядом с ней выглядела пожилой и увядшей, хотя, судя по голосу, была гораздо моложе другой спорщицы. Тонкий хрящеватый нос и неспокойные черные глаза придавали ей недобрый вид.

— Мест нет! — категорически объявила она. — Какой может быть разговор о местах, если в наш город такой бешеный наплыв туристов?

Она куда-то спешила. Тут же вышла к нам с Салыгиным в вестибюль, спрятала лицо в носовой платок и, раздраженно хлопнув дверью, исчезла на улице. Мне ничего не оставалось, как начать переговоры со второй женщиной. Владимир Иннокентьевич, безнадежно махнув рукой, отошел в сторону и уткнулся в газету, забытую кем-то на столике.

Между тем и эта администраторша ответила мне категорически:

— Ведь слышали же: мест нет.

— Какая интересная информация, — подошел к нам Салыгин. — Послушайте: «История с продолжением. Месяц назад мы рассказывали удивительную историю, которая случилась в Александринске — на Сахалине с рабочим мясокомбината М. П. Качесовым. Возвращаясь с работы во время сильной бури, Михаил Петрович уже возле самого дома почувствовал, как его что-то ударило по лицу. Нагнувшись, он увидел в потоке воды… карася. Как он попал на городскую улицу? Метеорологи предполагают, что карась-путешественник был занесен шквальным ветром из озера, расположенного в нескольких километрах от Александринска по ходу движения тайфуна. Но на этом не кончается история с «летающей» рыбкой…»

Администраторша насторожилась. В любом человеке живет неистребимое желание знать больше, чем он знает. Владимир Иннокентьевич, искоса поглядывая на администраторшу, читал далее:

— «Вскоре в редакцию газеты «Советский Сахалин», где впервые была опубликована эта история, пришло письмо из Мордовии. «Дело в том, — пишет житель Саранска, — что почти тридцать лет назад я служил в Александринске в одном взводе с Михаилом Петровичем Качесовым. Все те годы мы с ним дружили, а потом, после демобилизации, я потерял его след. Не тот ли это человек, с которым я пять лет ел солдатскую кашу из одного котелка?..» Сотрудники редакции позвонили в Александринск, пригласили к телефону М. П. Качесова. Качесов и Елисеев действительно вместе служили. Что ж, друзья будут долго помнить карася, который помог им встретиться после тридцатилетней разлуки».

Лицо женщины просветлело.

— Уговорили! Сделаем даже почти невозможное… Меня зовут Мария Осиповна, фамилия — Огородникова, — сказала она. — А кто из вас Качесов, а кто Елисеев?

Владимир Иннокентьевич смущенно улыбнулся ей:

— Поверьте, эта газетная информация попала мне на глаза совершенно случайно. Здесь нет никакого умысла.

— Вот поэтому я и хочу вам помочь… через почти невозможное.

— Благодарствуем, — сказал Владимир Иннокентьевич. — А Качесов и Елисеев, пожалуй, еще в пути. Посудите, далеко ехать — Мордовия и Сахалин…

— Ладно, караси-путешественники. Говорят, не тот пропал, кто в беду попал… — И опять пообещала: — Что-нибудь придумаем.

— Мария Осиповна, дорогая! Сделайте одолжение. Век будем помнить, — заверил я.

Она отчужденно глянула на меня:

— Да не в том дело, не в благодарности… Не такие мы, суздальские. Просто вот… — Огородникова повернулась к Салыгину: — Растревожили меня своим карасем.

Он поднес руки к груди и поклонился ей. Она кивнула в ответ и стала подыматься по лестнице.

— Ну и ну! — глянул я на Салыгина. — Непостижимая тайна женская душа.

Он заговорщицки приложил палец к губам.

— Ты сейчас чуть не испортил дело, ангелочек. Мария Осиповна — человек что надо. Ее и к черту можно послать.

И тогда меня осенило: вновь вспомнилась тетрадь в черной клеенчатой обложке Курганного капитана. Со страниц ее словно бы поднялся отделенный командир Градов: «Очень хорошо, если старший политрук Салыгин послал к черту. Это значит, что человек по душе ему пришелся. И еще словечко за ним водилось — ангелочек…» Мне тут же польстило, что Владимир Иннокентьевич повел разговор со мною на «ты».

— Конечно, на карася клюнула, — тряхнув головой и еще тая свое удовлетворение от установившегося между нами дружеского контакта, сказал я. — Надо думать, сама лихо видала. Пожилая ведь женщина, вот и посочувствовала.

— Не одними годами определяется суть человека, — возразил Салыгин.

Он оборвал меня вовремя: Мария Осиповна тотчас появилась на лестничной площадке.

— Все уладилось! — весело крикнула она. Потом, зайдя за перегородку, потребовала у нас паспорта и объяснила: — На сутки поселю в забронированном одноместном номере. Одному придется на раскладушке устроиться. Вижу — друзья, не поссоритесь.

— Бывало похуже! — воскликнул Владимир Иннокентьевич. — В землянке, бывало, поболее народу набивалось. В тесноте, да не в обиде.

— Ой и люб ты мне, парень! — ответила Мария Осиповна. — С понятием человек.

Она приняла от нас деньги и напутствовала:

— Отдыхайте с дороги. Не беспокойтесь, найдем места и для ваших товарищей. Пусть приезжают.

— Приходите в гости, Мария Осиповна, если время найдется. Минут через двадцать — на новоселье наше, — пригласил ее Салыгин. — Очень и вы нам на душу легли, поверьте. — А мне, когда с ключом от номера шли по коридору, добавил: — Та, с буратиным носом, какова! Наверняка свара у них крупная происходила. Потому и страдает Мария Осиповна, выговориться хочет. Общение с добрыми людьми ищет…

Переступив порог номера, Владимир Иннокентьевич сразу раскрыл чемодан. Какой только снеди в нем не оказалось: с первого взгляда виден любитель повеселиться, а особенно поесть.

— Да тут на батальон хватит! — удивился я.

— А что ж, может, с кем придется разделить. На то и брал… Присаживайся, поедим и по делам разлетимся до вечера. Я — в отдел культуры. Надо отметиться… Да и в райком партии загляну. Ну, давай-давай, ангелочек, не стесняйся. Для знакомства, вернее, для закрепления нашего фронтового братства начнем с небольшого: по стопочке коньячку.

Разливая коньяк, Салыгин продолжал:

— Все жена!.. Она у меня, брат, такая: еду в командировку на день — собирает на месяц. Бывают жены хуже тесной обуви. Моя же Фросенька все магазины Москвы обежит, отправляя меня в дорогу. И ни-ни, боже упаси что-либо обратно домой мне привезти! Поначалу, давно то было, тяготила меня такая забота. Потом привык. Как ботинок разносился, пообвыкся. Можно сказать, притерся к ее характеру… Ну-с, начнем, пожалуй! — Он поднял небольшую походную рюмку: — За что выпьем?

— Ясно, за что. За здоровье твоей жены.

— Не то, чертушка! — возразил он. — Хотя можно и за нее, но… Скажи, не приходилось ли тебе испытывать странное чувство, словно бы ты всю жизнь ожидаешь встречи с человеком?.. Знаешь, что его уже нет в живых, а ты думаешь, жив он и непременно должен повстречаться…

Испытывал ли я такое чувство?.. Припомнился Ястребок, и я заговорил о нем. Сказал, что память об этом человеке помогла мне повстречаться с Николаем Васильевичем Градовым.

— И получается — жив партизан Ястребок! — подхватил Салыгин, расплескивая по столу коньяк. — Где пьют, там и льют. Не беда, как бы сказала моя Фросенька. Кстати, симпатию особую питала она к Коле Градову. Бывало, перед войной, встретятся они в нашем полковом клубе за шахматной доской, до отбоя не оторвешь от сражения… И Градова теперь я как пить дать найду. Сведу их с Фросенькой, вот радость для нее будет!

Он вдруг поставил рюмку и, точно от внезапной боли в груди, опустил голову, чертыхнулся.

— Я вот по пути сюда говорил тебе о девочках… из той колонии. А ведь пришлось мне работать здесь, в Суздале, воспитателем в той колонии. Бывало, вернусь на свою квартиру где-то за полночь и давай ублажать свое капризное сердце валидолом, каплями Вотчала да уколами, Фросенькиными руками, в незлобивое мягкое место, мимо которого иногда проносилась душа от сердца к пяткам и потом тихо возвращалась назад… И дело-то какое вышло?! Прислали к нам одну малышку. Такая на мордочку — ни в сказке сказать, ни пером описать. По данным в личном деле, мать с отцом погибли в самом начале войны. Подобрала ее какая-то женщина. Воспитывала, пока сама жива была, почти до последнего дня войны. Потом, когда не стало той женщины, приютили девочку другие люди. Видать, лихо пришлось ей с ними, сбежала. Была в нескольких детских домах, тоже убегала. Так в деле и записано было: «Родную маму искала». Ну-ну, не перебивай!.. Кажется, говорил я тебе и про Назарова… Однажды, после встречи наших воспитанниц с Иваном Абрамовичем, девочка та подошла ко мне. Подала что-то в руки и сказала: «Это — золотой медальон, в нем фотография моей мамы. Золото сдайте государству в Фонд мира, чтоб никогда войны не было. А фотографию верните. Если можно, в увеличенном виде». Думаю, что тут не обошлось без влияния поэта Назарова. Но я-то, я каков! Уши бы мне оборвать!.. Случилось, не заворачивая на квартиру, прямо с работы, поехать с товарищами на рыбалку. И там-то… Помню, на утренней зорьке выгреб я на самодельной надувной лодке на середину Нерли, закинул удочки… Жду поклевки… С поплавков глаз не спускаю. И пошло: то окунек, то ершишко, успевай только вытаскивать да насадку надевать на крючки. Не знаю, найдется ли какой рыболов, у которого при такой удаче голова не закружится? Все позабудешь! И я не исключение, вошел в азарт. И тут незадача: окунишко с с мизинец так заглотал крючок, что пришлось ножичком доставать. В спешке я и порезал себе палец в кровь. Вынул платок из кармана, чтоб, значит, перевязаться…

Салыгин умолк, погрузившись в какие-то нелегкие мысли. На лице его возникло нечто такое, будто он несколько ночей не спал. Между нами воцарилось то молчание, которое гнетет не менее самых дурных вестей.

— Вынул платок, — продолжил он осевшим голосом, — а из него золотая вещица в воду — бульк!.. И будто бултыхнулось в воду и мое сердце… С той рыбалки и доставили меня в больницу с инфарктом миокарда. Что ж, покой надобен, а у меня… Нет, наверное, мучительнее чувства, чем ощущение невозможности, безотлагательно предпринять что-то чрезвычайно важное, отчего зависит не только чистота твоей совести, но и судьба других людей. Ладно, стоимость той золотой вещицы я мог восполнить. Моя Фросенька внесла в Фонд мира пятьсот рублей. И квитанцию мне, чтоб успокоился, предъявила. А фотография?.. Ведь девочка разыскивала по ней свою маму!.. — Владимир Иннокентьевич схватил себя за уши: — Голову бы мне оторвать вместе с ушами!

Он глубоко переживал, зашагал по номеру, гулко топая своими ботинками на толстой подошве. Гнетущая тяжесть легла и мне на душу. Чувство его неоплатной вины перед неизвестной мне сиротой в колонии для трудновоспитуемых коснулось меня так, точно и я совершил нечто такое постыдное и неизмеримо большее, чем могли мы совершить оба. И меня осенило: Ястребок в степи под Херсоном, которого я не догадался разбудить вовремя и до сих пор маюсь!.. Его Тарасовна с золотым медальоном в рубашечке… Мало ли каких стечений обстоятельств не бывает в жизни! Но сказать об этом я не решился, скорее потому, что побоялся усилить его переживания и находился в ожидании, пока он успокоится.

— И на жену с неудовольствием нет-нет да и поглядываю, — наконец сказал он, добавляя: — Правда, к черту не посылая.

— Жена-то при чем? — с напускным спокойствием спросил я.

— А и спрашивать незачем! — воскликнул Салыгин, опускаясь на стул, и, помедлив, все же ответил: — Сам видишь, какая она у меня заботливая. Тут же махнула к высокому начальству, в самую Москву чуть не под конвоем препроводила меня. Ну, а там, в клинике… К белохалатникам попади только! Пошли они подкручивать: где гайки, где старые износившиеся винтики во мне заменяли. А время, чертушка, за уши не схватишь, не остановишь. И пришлось мне расстаться с прежней работой, не появившись с повинной к бедняжке. И теперь о всяких болестях я ни слова не говорю своей Фросеньке, к самой кузькиной матери, а не к черту посылаю. Считаю, что по ее вине поселился в Москве, как она блажит, поближе к светилам, стоящим на охране здоровья трудящихся. А у меня?.. Нервишки час от часу сдают: с каждым годом все меньше шансов на встречу с обиженной бывшей моей воспитанницей. Теперь, поди, не узнал бы, встретясь. — Он помялся, неловко улыбнувшись: — Как же, сама, наверное, уже своих детей постарше, чем была у нас, имеет… А и узнает она меня, что скажу? Извини меня, девочка, подлеца этакого! Ей-то что из такой встречи со мной?!

Постепенно переставая кипеть, Владимир Иннокентьевич усмехнулся с протяжным вздохом:

— Прошу, ангелочек, давай выпьем за честных людей, за настоящую совесть человеческую!

После его слов улеглась моя взволнованность и я почувствовал, как появилась у меня возможность возвысить мысли до такой степени, чтобы проложить отсутствующие мостики между разрозненными фактами, которыми я располагал.

— Ты не сказал мне самого главного — фамилию, имя и отчество той девочки, — сказал я.

Он вскочил, громко двинув стулом.

— Разве?

— Точно, не сказал.

— Ах ты боже мой!.. В деле почти каждой девчонки значилось по нескольку имен, отчеств и фамилий. У них всякий раз новое, что в голову взбредет.

— Все же?

— Запомнились имя и фамилия: Зина Шевардина.

Так рухнул тот мостик, который я было хотел перекинуть от Владимира Иннокентьевича к Тарасовне Ястребка.

— Тогда постарайся вспомнить и другие, — все же попросил я и, чтобы поддержать его поднявшееся настроение, провозгласил тост: — А пока поднимем бокалы за жен наших!

Мы разом подняли рюмки, однако не успели пригубить.

— Вот вы какие! — появилась на пороге Мария Осиповна и — руки в боки. — Караси-путешественники, приглашаете, а сами…

Салыгин прямо-таки пошел стелиться перед нею:

— Милости просим! Водочки ни-ни, не примет душа. А коньячок вот божественный, для расширения сердечных сосудов.

В его тоне прозвучала искренняя доброта. И то, что он прихватил с собой громоздкий чемоданище, наполненный разными московскими деликатесами, готовый поделиться ими с первым встречным, и как гостеприимно встретил сейчас Марию Осиповну, и как искренне переживал, рассказывая о девочке из колонии, — все говорило, что доброта его беспредельна. А беспредельное невозможно предугадать, отсюда и неожиданность поведения.

— Поди, удивил! Знаю, коньяк не водка, — несколько грубовато сказала Мария Осиповна. — Да меня не совратишь!

Салыгин не обиделся. Наоборот, с еще большей проникновенностью провозгласил:

— За вас, Мария Осиповна! И за женщин, заветных жен наших!

— А она у тебя есть? — слукавила Мария Осиповна.

— Как же!

— И сколько же лет твоей жене?

— У любимых жен нет возраста. Правда, она немного старше меня, но ей всегда сорок, порода особая. Отец ее прожил все сто десять лет. Похоронив жену, другой раз женился в свои восемьдесят лет. Нынче, о чем любит говорить моя Ефросиньюшка, где-то бродит ее дядюшка, много моложе ее.

Мария Осиповна взяла налитую ей рюмку.

— В таком разе выпью, лишь бы ты был не с чужой женой, — сказала она. — Не терплю контрабанды!

— Ни-ни, дорогая Мария Осиповна, по части искушения никак не допустим. Устоим, хоть сама Ева восстань тут! — заверительно, стукнув себя рукой по колену, сказал Салыгин. Затем, приглаживая бородку, прибавил: — Только с вами посчитаем не за грех по махонькой пропустить. По нашей, по фронтовой.

— Оно так! — живо согласилась она, но тут же в глазах ее отразилась печаль. — Да надо сказать, что ни мне, ни моему мужу, не привелось пить по этой самой, по фронтовой… Эх, что там, пригублю с вами!

Выпив, Мария Осиповна вновь обратилась к Салыгину:

— Всякие к нам сюда едут. Пришлось повидать и таких, которые едут словно по делу, а с собой, гляди в оба, и куколку прихватят. Отчитала уже по этому кое-кого. Одной дамочке так и сказала: «Ворвалась ты в жизнь мужика-туриста бенгальским огнем. Завлекла, а зачем? Твой огонь в истоках своих мертвый. Оставь человека, не то жене его сообщу и на работу твою напишу». Послушалась куколка, уехала тотчас. С понятием оказалась…

— Браво, Мария Осиповна! — засмеялся Салыгин, — Только позавидуешь вашему мужу.

— Спасибо, добрый молодец!

Она поставила на стол недопитую рюмку, рука слегка дрогнула, а глаза опечалились.

— Давно я овдовела… — Помолчав, поведала такую историю: — Потеряла мужа — один страх вспомнить, душа леденеет… До войны еще пареньком призвали его на солдатскую службу. В Сибирь отправили. Демобилизовался, там и на работу по хорошей специальности устроился. Скоро возвратился в Суздаль, чтоб жениться, значит, на мне да и забрать в Сибирь. Поначалу, стало быть, я воспротивилась. Странной казалась людям. Затворницей, недотрогой, плаксой меня обзывали. Бывалочи, трещат от мороза бревенчатые стены, завывает за окнами ветрище, а я сижу себе, и так хорошо да приятно мне плачется… Летом то же… забьюсь на сеновал и ревмя реву. Все боялась парней, а Герасима в особенности. Казалось, смертно обидел он меня, в любви ко мне объяснившись. Да и то: на свободу мою посягнул, за три ветра от родного гнезда захотел увезти. Но вскорости снизошло на меня просветление: «А чего это я плачу? Все равно меня никто не видит! Пойду-ка я лучше погуляю». Вышла на улицу к девчатам, на скамеечке посидеть. Только успела подойти к ним, а они, что птички, вразлет от меня, будто от ведьмы. Оглянулась — посреди улицы громадная собака мчится. Рыжая на вечерней заре, с опущенной головой и зубы оскалила, прямо на меня несется. Все было в ней: и собачье безумие, и бешеная злоба. Бежать бы мне, а у меня и ноги пристыли, будто чугунные стали. Все, конец моим слезам пришел!.. Лишилась бы я тогда жизни, но, откуда ни возьмись, Герасим. Прямо как по щучьему велению явился. В солдатских сапогах, вещмешок за плечами. Неважен он из себя, однако бог дал силенку и удаль. Схватил бешеную собаку за загривок, поднял и ка-ак ша-андарахнет о столб. Из животины и бешеный дух вон. Успокоил меня: «Не бойся, Машенька, голубка моя. Когда я рядом, никого не бойся». И пошла я за ним. Так и уехали в сибирский край. Что ж, и там можно жить… Забеременела, а тут война. В один из первых дней ее наш поселок сгорел. Жили там всякие баптисты, хлысты. Может, кто из них и запалил в богомольном угаре. С полсотни дворов сгорело. И мой Герасим был на пожаре… Только добра и осталось, в чем на улицу выскочили. Сам он при тушении огня сильно обгорел. Вскорости и помер. А я мертвым ребеночком разрешилась. Все к одному… Всю войну там пробыла. Кто ни сватался — не пошла. Все горевала по Герасиму, иссушила себя всю. Боялась с другим быть. Однажды в ночь будто услышала мужнин голос: «Человек, подобно птице, стремится туда, где родился. Езжай обратно в Суздаль. Тут от меня, мертвого, не радость, а одна беда тебе, Машенька». Может, подумала тай, а показалось, будто Герасим подсказал. Не поверите, каждый год в тот поселок езжу мужнину могилку проведать, цветочками украсить. За год деньжат скоплю — дорога-то дальняя — и еду к нему.

Она вдруг смутилась и даже рассердилась. Вероятно, на саму себя, на свою излишнюю доверительность и простоту; и ругала, видно, себя за нахлынувшую внезапно на нее откровенность: перед кем разоткровенничалась — перед чужими мужиками!

— Ну, ладно. Разболталась тут у вас. Как есть старею. Прощевайте, гости. Извините за беспокойство.

И никуда не пошла, а пригорюнилась-призадумалась и, само собой вышло, еще рюмку опрокинула и опять разоткровенничалась:

— А вот в прошлом году не проведала Герасима. Обедняла, право слово. Племянница замуж вышла, пособить пришлось. А тут тетю, мамину сестру, значит, паралич разбил после смерти мужа. К себе в дом приняла. Пригляд нужен. — Мария Осиповна внезапно встрепенулась: — Да что это нынче нашло на меня, нюни распустила?! — Она решительно поднялась и уже с порога погрозила пальцем: — Напоили бабу, проказники! Пойду узнаю, не ждет ли кто в дежурке. С вашего разрешения вернусь — дело есть, караси-путешественники.

Вскоре, не успели мы прийти в себя и собраться о мыслями после этой удивительной женщины, она вернулась.

— Дело у меня необычное, вроде как с тем карасем… С неделю тому купила я щуку на базаре фунтов на шесть. Сказал рыбачок: в Нерли, тут, недалеко от города, поймал. Собственно, заплатила за нее десятку какую-то, а в брюхе такое, что и цены не придумать…

— Оловянный солдатик! — рассмеялся Салыгин. — Али свадебное колечко царя нерлинского?

— А ты прикуси язык! — не без обиды одернула его Мария Осиповна. — Язви те…

Владимир Иннокентьевич и тут проявил свой всепрощающий, добрый характер, прильнув губами к ее руке в кротком поцелуе.

— Что же там, в том щучьем брюшке, Мария Осиповна? — тихо спросил он и затаился, вновь припадая к ее руке.

— Господи боже мой! — воскликнула Мария Осиповна, отдергивая руку. — Она ж у меня, гляди, шершавая…

Она рассмеялась, закинув голову, по-детски морща чуть широковатый нос. Так смеются только непосредственные, с молодой душой люди, несмотря на свой возраст. И это подчеркивалось пробившейся сединой в ее волосах, блеском глаз и задорной живостью речи, покоряющей прямотой и доброжелательностью.

— Шершавая! — сквозь смех повторила она. — Недавно был тут один залетный. Мужчина видный, среднего роста, брюнет с бледным интеллигентным лицом, красавец! Так он тоже руку мою поцеловал, а потом и бац мне в глаза: «У вас рука-то горячая, но до странности очень шершавая. Отчего бы?» Вишь, шершавинка ему втемяшилась! Я и ответила: «Оттого, милый, что огурчики суздальские выращиваю». Боюсь, не ударит ли и тебе в нос моя шершавость.

— Каждый все воспринимает в меру своей испорченности, — сказал Владимир Иннокентьевич, молитвенно поднося руки к своей груди. — Я вас понимаю, как собака.

Не поняв, к чему это он сказал, Мария Осиповна словно приклеила к нему строгий взгляд.

— Нет друга, преданней этого существа! — спохватился Салыгин. — Вот и принимайте меня таким, каков я есть.

Он посмотрел на нее так, будто давно потерял и вдруг нашел. И она зарделась.

— Так что же это за щука попалась вам, Мария Осиповна? — начиная понимать Владимира Иннокентьевича, спросил я не без вспыхнувшего во мне интереса.

— Ах, да-да! — воскликнула она, возвращаясь к прерванному разговору. — Ума не приложу, как быть!.. Бывало, потрошишь рыбу, чего только не найдешь. Особенно в щуках. Падки они на все, что блеснет перед глазами. Но в этой… Золотая вещь, а в ней фотокарточка. Уж больно красивая женщина! Кто-то, поди, страдает по ней. И мне — страдание: не знаю, как найти хозяина. Теперь вы подсказали — написать надо, вроде как о том самом карасе. Так что дайте ход этой моей истории. Напишите в газету…

Владимир Иннокентьевич, слушая ее, ходил по комнате, точно маятник, но вдруг остановился, хлопнул себя ладонью по лбу.

— Надо же, а! — Он подскочил к Марии Осиповне и, несмотря на ее сопротивление, поцеловал в горящую румянцем щеку. — Кажется, крут замыкается!.. Если это так, приезжайте ко мне, я вас озолочу взамен этой щучьей вещицы. В Москву ко мне приезжайте!

— Не жена ли твоя любезная потеряла?! — изумилась Огородникова. — В таком разе я рада вернуть тебе свою находку. Только без всякого озолочения. И в Москве твоей мне делать нечего. Все там куда-то спешат, торопятся. Нет-нет, как ни говори, а большой город — это большой каламбурный дом без ограды, нечего нам там делать. А пока скажи толком: по какой такой причине твоя золотая вещица могла оказаться в Нерли?

— Не моя она! — откровенно признался Салыгин. — И не жены моей Фросеньки…

Сбивчив был рассказ его о девочке из колонии малолеток, но глубоко тронул Марию Осиповну. И этот своенравный и нетерпеливый человек пристал к ней с просьбой немедленно пойти на квартиру, чтобы хоть одним глазком взглянуть на ту находку.

— После сдачи дежурства, — постаралась унять его горячность Огородникова, принимая деловитый вид. — Но только «хоть одним глазкам» глянешь, а в самые рученьки твои передам вещицу, потому как доверие внушаешь. И даже угощу огурчиками. Хоть руки у меня и шершавые, зато огурчики вкусные.

Она назвала свой адрес. Оказалось, проживает на одной улице с Колосковыми, как раз через дорогу напротив их дома.

— Не знакомы ли вы с Агриппиной Дмитриевной? — вдвойне за себя и Салыгина обрадовался я, но тотчас проглотил язык при мысли, что могу услышать про нее что-нибудь недоброе.

— Не то слово «знакомы»! — запальчиво возразила Мария Осиповна. — Одышкой много лет страдаю. С той поры, как погорели в Сибири. Плохо со мной бывало. Однако теперь, как у нас поселилась Агриппина Дмитриевна, много полегчало. Прямо к ней на дом прихожу. Безотказная докторша!.. Да вот недели две уж у нее не бывала. Со здоровьем ладно, спасибо ей. Правда, тетушка ее по вечерам заглядывает ко мне. Приятная старушка. Огородникова смотрела на меня с радостными веселинками в глазах, выкладывая слова про женщин Колосковых, точно удивительные для меня, неожиданные гостинцы.

— Вечор приходила ко мне тетушка Ирма, — говорила Мария Осиповна. — Грызет ее тоска по своему братцу. Страшной смертью он умер. Сказывала, знаменитый доктор был Димитрий Ираклиевич, а не уберегся, сгорел вдали от дома. Горюют старые женщины. Ох-ох, нет горше горя, как видеть страдания. Потому я всегда стараюсь повернуть разговор к Агриппине Дмитриевне, и нам радостнее становится. Светлеет Ирма Ираклиевна. И мне… Нет красивее радости, как видеть счастье человека, тогда и сама красивее делаюсь.

— В чем же счастье Агриппины Дмитриевны? — невольно поинтересовался я.

— Как же, великое уважение к себе снискала!

Легко и покойно стало у меня на душе, будто громадную тяжесть сняла Мария Осиповна с моих плеч.


Мы договорились с Салыгиным: я, не теряя времени, иду к Колосковым, он подождет, пока Мария Осиповна сменится с дежурства, вдвоем они пойдут к ней. Потом вместе зайдут к Колосковым. Огородникова, пользуясь случаем, рада будет лишний раз повидаться с милой докторшей.

Агриппину Дмитриевну я увидел издали, подходящей к калитке во двор усадьбы, и громко окликнул. В нарядном розовом платье она выглядела по-девичьи очаровательной. Быстрым шагом я пересек улицу и подошел к ней.

— Вы?! — удивленно развела она руками и покачала головой.

В ее голосе мне послышалась неискренняя радость. Подумалось: «Странно, почему же Мария Осиповна так восторженно о ней отзывается? Нисколько не изменилась эта лицемерная женщина! А я-то мечтал увидеть по-настоящему «белую тишину», при встрече с которой людям легко делается, так что и никаких лекарств не надо». Заметив ее фальшивую улыбку, я пожалел, что пришел сюда. Но она тоже, вероятно, заметила на моем лице выражение растерянности и разочарования, вдруг покраснела. На память мое пришли слова Дружбы: «Пути этой женщины неисповедимы, бойся: завлечет — погибнешь!»

— Как вы себя чувствуете? — по-докторски, точно по обязанности, спросила она.

И фальшивый тон этот снова пробудил в моей памяти слова Николая Васильевича Градова: «У нее одна забота — ранить человека и спросить: «Ну, как себя чувствуешь?» Однако тут же припомнилась Светлана Тарасовна: «Всмотритесь попристальней! Гриппа нашла себя в труде. А сегодня очень устала, было много работы». Впрямь, я заметил синие тени, никак не от грима, под глазами Агриппины Дмитриевны. Лицо ее словно увяло, совсем не гармонировало с модной прической — густые белокурые волосы были кокетливо уложены. Этот контраст поднял во мне странное чувство противоречия самому себе: тени под глазами могут свидетельствовать и о затянувшейся встрече в веселой компании… А с такой прической принимать больных?.. И туфельки — модерн!

Но Светлана Тарасовна однажды обмолвилась: «Женщина и на работе должна быть красивой», А почему бы не так?.. И еще чей-то голос опрашивал меня с укоризной: «Собственно, кто вы такой, чтобы предъявлять Агриппине Дмитриевне какие-то претензии?»

— Вы что-то сказали? — спросила Агриппина Дмитриевна.

— Нет, — вздрогнул я. — Кажется, нет…

Она посмотрела так, что я невольно прочел в ее глазах: «А вы глядите на меня и сейчас через очки Николая Васильевича, всего не видите, не все понимаете…» Кто-то еще дополнил со стороны: «Экой ты жестокий человек! Чему смеешься? Ведь каждая женщина хочет быть женщиной интересной».

Агриппина Дмитриевна провела рукой по лбу, тряхнула головой, точно хотела освободиться от каких-то тяжелых мыслей.

— Ноги у меня дрожат, как листочки на ветерке, — смущенно произнесла она и странно потопталась на месте, будто собралась сбросить с ног свои туфельки на высоком каблучке. — Сутки отдежурила, затем отсидела на врачебной конференции, и еще кое-что… Пойдемте. Во дворе есть лавочка, я соорудила ее. Люблю посидеть на ней после работы.

Между тем двора в подлинном смысле этого слова не было. Мы вошли в добротно ухоженный сад. Возле увитой цветущими вьюнками беседки — скамейка. Присаживаясь, Агриппина Дмитриевна заглянула в беседку.

— Тут любит уединяться тетушка. Немного глуповата, из-за чего и бывает не в духе, прячется в беседке. — Агриппина Дмитриевна скинула о ног туфельки, улыбнулась новой, просветленной улыбкой: — Они очень забавны, и тетушка, и мама, не родная, конечно… Вам нравится наш город?

— Какой город? — удивился я внезапному скачку ее мысли.

— Разумеется, наш, вот этот древний русский городок.

— Он так быстро стал вашим?

— Да, здесь я научилась легко сходиться с людьми.

— И конечно, это замечательные люди! — подхватил я. — На собственном опыте убедился. К примеру, в гостинице работает…

— Мария Осиповна?.. Премилый человек Огородникова. Во многом я обязана ей…

Я обрадовался, что разговор переключился на Огородникову, и хотел было предупредить Агриппину Дмитриевну, что ей надо ждать еще гостей, но она, опередив меня, продолжила:

— Когда я поступила на работу в больницу, Мария Осиповна работала в ней санитаркой. Вошла я в отделение. Мария Осиповна, приняв меня за посетительницу, которая явилась в неположенное время на свидание к больному, задержала на пороге: «У нас тихий час!» — «Очень хорошо, но мне надо пройти. Я — врач». Она удивилась: «Врач, а не понимаешь, что такое тихий час. Покой больному нужен!» Потом мы стали большими друзьями.

— Вы и на дому ее лечите?

— Астма — болезнь нелегкая. Приходится…

Вот это и было то новое, что мне хотелось обнаружить в Агриппине Дмитриевне, — сочувствие к людям. А она будто подслушивала мои мысли.

— После приезда сюда, в Суздаль, после всего, о чем вы знаете, я как бы освободилась от отжившей кожи… Верите, как благодарна я хотя бы той же Марии Осиповне! Что стоит одно ее замечание: «Какая ты врач?» Правда, надо понимать, что сказала она так без умысла ущемить мой профессионализм. Ранее мне так прямо в глаза никто не говорил. Наверное, потому что была я подобна той бесполезной вещи, которая находит себе место в комнате лишь потому, что о ней забывают. Но я же — человек, всегда напоминала о себе. И тогда в силу моей бесполезности меня просто отбрасывали, ничего не говоря. А тут: «Какая ты врач?» Именно тогда, при входе в новую больницу, я почувствовала что-то особенное в жизни: буду заметной с плохой стороны, меня не потерпят, отбросят решительно. И во мне пробудилась непримиримость к тем коллегам, которые бездушно исполняли свой долг ради зарплаты. Сейчас в моем отделении таких не стало.

Нет, ничего не осталось в Агриппине Дмитриевне от прежней «белой тишины». Горел в ней нетерпеливый священный огонь душевного очищения.

— Именно тогда, — продолжала она, — при встрече с Марией Осиповной, я призналась себе: «Слабая я перед этой санитаркой!» И стало хорошо… А что было, когда я выходила замуж за Свирида Карповича, когда впервые появилась в его селе. Помню, под звуки оркестра вошли в его дом. Включил Свирид Карпович электрический камин, как символ семейного счастья. И потянуло меня на беззаботную жизнь… Тут же никто не зажег камин, даже напротив. И я почувствовала: кончился какой-то кошмарный отрезок моей жизни. Поняла, что наконец-то увидела Синюю птицу, которую, как говорили, однажды увидел доктор Колосков… Забыть бы скорее прошлое со Свиридом Карповичем, вычеркнуть бы его из моей жизни…

— Так нельзя, Агриппина Дмитриевна! — остановил я ее.

— Что нельзя?

— А хотя бы то, что вы никогда не вычеркнете из своей жизни того же Свирида Карповича — от него у вас ребенок.

— Вы правы, — смутилась она, сдавливая виски ладонями. — У меня, признаюсь, начинает часто побаливать голова.

— Вы устали со мной?

— Нет-нет! — заторопилась она. — Ничуточки… Вернее сказать, не голова болит, а происходят какие-то непонятные явления… — Она запнулась, поднеся руку к груди.

— Кому другому, а вам, как врачу, следовало бы знать причину таких явлений, — усмехнулся я.

— Если это касается больного… Сегодня был у меня на приеме один больной… — Агриппина Дмитриевна слегка передернулась. — Реактивный психоз. Это острое состояние возникает в ответ на какую-то тяжелую ситуацию, на какую-то психическую травму, которое, однако, почти всегда обходится, проходит со временем почти бесследно. Но в остром периоде такой больной может совершить самые неожиданные поступки, способен даже на суицид — самоубийство, и его, разумеется, лучше изолировать в психиатрической больнице, проводя курс лечения под самым строгим надзором…

— Страшное заболевание! — воскликнул я и тут же спросил: — Конечно, вы его постарались изолировать?

— А что делать? Да, я направила его в больницу. Но я сказала о нем к тому, что и некоторые наши общие знакомые страдают этой болезнью с рождения.

— Не замечал! — изумился я. — Кто именно?

— Подождите… Больной, который был у меня на приеме, родился в семье, в которой отец и мать когда-то перенесли опасное инфекционное заболевание. Кроме того, отец получил травму черепа на фронте, после злоупотреблял алкоголем. Говорил, что до войны ни-ни, в рот не брал спиртного, даже пива. Начал употреблять в финскую… Так вот, сынок его — бравый на вид парнище! Чернокудрый и краснощекий весельчак. Знаете, есть люди, которые не умеют улыбаться про себя. По-моему, такое явление — тоже отклонение от нормы. Этот парнище всегда готов обнажить в улыбке свои крепкие зубы. Он охотно обменяется с вами разумной шуткой, будет смеяться от души. Радость его всегда искренна. Но не все знают, что он может в момент самой бурной радости вдруг упасть на пол и биться головой, всем телом обо что попало. — Слегка прищуря глаза, Агриппина Дмитриевна кольнула меня пристальным взглядом. — Кто знает, куда и как исчезает мужество? Видел ли кто щелочку, через которую вползает маленький, не сразу заметный серый ужас? Как он проникает в сердце и замораживает кровь в жилах? Вы можете сказать?.. А я вот скажу!.. Сегодня так было со мной…

— Вы испугались больного? — усмехнулся я. — В таком случае вам вредна врачебная практика.

— Оставьте, мне не до шуточек. Рассказ о больном это преамбула к главному! — резко осадила она меня, повышая голос и даже цепко хватая за руку.

— Короче, в чем главное?

Глаза ее возбужденно блеснули и даже увлажнились.

— Короче?.. Я получила письмо от Светочки.

— Имеете в виду Светлану Тарасовну Шатайкину?

— Именно!.. Собственно, по этой причине я и позвонила вам, попросила приехать.

В истории моего знакомства с этими женщинами были всякие неожиданности. Можно было ожидать и новые.

— И что, плохое письмо? — с неподдельным беспокойством спросил я. — Уж не собралась ли ваша подруга оставить любимую работу? Или попала в больницу?

— Да что вы, ей-богу, какой-то!.. Света пишет, что готовится выйти замуж за… Николая Васильевича!

— Что ж в этом плохого? В конце концов Дружба нашел свое. А вы-то при чем?

— При том, что у Светочки, в связи с этим, налицо признаки явного отклонения от норм мышления! Принести себя в жертву человеку далеко не ее возраста?! И что скажут люди? Такая красивая и молодая, а он…

Я не выдержал, не дал ей договорить:

— Люди пообвыкнут и станут относиться к ней даже с уважением, потому что Николая Васильевича есть за что полюбить!

— Случается, что люди привыкают к дурному запаху и с течением времени перестают осязать его. Постойте, не перебивайте!.. Подумайте, ко всему у них может быть ребенок.

— Не вижу в этом ничего дурного. Я слышал, один муж был старше жены лет на сорок, и у них были дети…

— Такие, как тот парнище, о котором я уже сказала вам! — воскликнула Агриппина Дмитриевна, хватаясь за голову. — Ай-ай!

Некоторое время недоумевая и даже с отчужденностью мы смотрели друг на друга.

— Откровенно говоря, мне казалось, что вы способны все понять и написать им, как-то повлиять, постараться образумить хотя бы Николая Васильевича.

До меня наконец дошло, почему она позвала меня. Мне стало неприятно, и я решительно возразил:

— Вы и напишите Николаю Васильевичу.

— Но для вас не секрет его отношение ко мне: не распечатав конверт, отправит обратно, а то и забросит в печку.

— Пошлите без обратного адреса на конверте.

— Смеетесь!

— Нет, вполне серьезно. Напишите с врачебной точки зрения. Только немножечко иначе, чем говорили мне… Скажем, постарайтесь втолковать вздорную биологическую несовместимость людей в таком браке, о вредном влиянии его на будущее потомство.

Агриппина Дмитриевна смотрела на меня долгим укоризненным взглядом, пожимая плечами и давая понять, что рассердилась не на шутку.

— Вы знаете, что я родилась в преисподней? Знаете ведь! — На шее ее затрепетала голубенькая жилка. — Разве мои два брака ничего не говорят вам? Или у меня растут физически и умственно нормально развитые дети? Да и я сама… со своим серым ужасом… И та же Светочка!.. Ну что вы знаете о ней? Какие у нее могут быть дети?!

Лицо ее приняло злое и дерзкое выражение. И еще сильнее затрепетала на шее голубенькая жилка.

— Если бы я могла повернуть время вспять, — сказала она жестко, каким-то ледяным голосом, — то… — и осеклась.

Мне надо было что-то сказать, чтобы успокоить ее.

— К сожалению, Агриппина Дмитриевна, время необратимо, — заметил я с искренним участием к ее прошлому. — И оно, это время, летит неудержимо по стремительной дороге жизни, быстрой и прямой как стрела. И мы перемещаемся, несемся по ней, преследуемые подчас страшной истиной: я никогда не могу обратиться вспять, вернуться к тому нехорошему, которое сейчас терзает душу, с тем чтобы не допустить его. Лишь только в мыслях человек способен возвращаться к пройденному, пережитому, вызывать в воображении тени прошлых встреч, радоваться или огорчаться…

Она ничего не ответила, и мы молчали, пока из раскрытого окна дома Колосковых вдруг не донеслись звуки расстроенного пианино. В окне показалось худенькое, болезненное личико девочки. Она будто невидяще глядела в сад грустными, недовольными глазами. Внезапно заметив меня, сперва захлопала ресницами, затем, сообразив, что рядом со мной мать, закивала беловолосой головкой:

— Здравствуйте, дяденька! Хоть вы займитесь Петрушкой. Он никого не слушается, даже мамочки. Бабушки ушли за продуктами, а он мешает мне заниматься музыкой. Идите сюда, пожалуйста!

— Вот вам, полюбопытствуйте, — сказала Агриппина Дмитриевна, указав усталыми глазами на дверь дома. — Пройдите.

В доме Колосковых никого не было, кроме детей Агриппины Дмитриевны Али и Петрушки — карапуза года на два моложе своей сестры.

Пригласив меня в дом, Аля, видать, тут же забыла об этом. Когда я переступил через порог детской комнаты, девочка закричала, чтобы я уходил немедленно, так как бабушки велели заниматься и приказали, чтобы посторонних в доме никого не было.

— Но ты же только что просила меня!

Я обратил внимание на хаос, который устроил мальчик, разбрасывая по полу игрушки.

— А он бросался автобусом, — пожаловалась Аля.

— Вот как, целым автобусом?

Петрушка водил по полу пластмассовый автобус. Я протянул руку мальчику:

— Здравствуй!

Он задумчиво и недоверчиво смотрел на меня темными вялыми глазами, запустив палец в нос. Из уголка рта вытекла слюна, капая с подбородка.

— Утрись, Петруша! — вероятно, заметив мое смущение, сказала Аля. — Дяденька дружить перестанет.

— Что ты раж жа ражом вжводишь: я же могу и выстрелить! — возмутился Петрушка, подымая с пола игрушечный автомат.

Аля улыбнулась мне ласковой, но одновременно и напряженной улыбкой, за которой скрывалась безотчетная робость, беспокойство и немая просьба: не пугайтесь, что мы с братиком такие несуразные, тоненькие и хрупкие, и что мы часто ссоримся, отчего страшно устаем.

— Нет-нет, я буду всегда с вами дружить. Вы же хорошие, — сказал я как можно более тепло, стараясь расположить к себе ребятишек. — Вы такие милые детки!

— А мамочка говорит, что мы у нее фарфоровые детки, — смелея, возразил мне Петруша.

— Правильно говорит мамочка: вы очень красивые! — подхватил я.

— Вовсе мамочка так не говорила, как вы! — возразила Аля.

— А что же она имела в виду?

— Когда Петруша спросил у мамочки об этом, так она ответила, что фарфор — это чудо, которое рождается, когда глина и страшный огонь соединяются вместе, — ответила бойко Аля.

В детской появилась Агриппина Дмитриевна. Окинув комнату беспокойным взглядом и подметив лишь беспорядок в ней, она прикрыла лицо руками, закачала головой. Ребята умолкли, смотря друг на друга с недоумевающей настороженностью. В этот момент в коридор вошли с авоськами в руках две пожилые женщины — тетушка Ирма и жена покойного доктора Колоскова Клавдия Поликарповна.

Тетушка Ирма недовольно покосилась на меня. Клавдия Поликарповна же обрадованно вскрикнула:

— Слава богу, живы-здоровы!

Агриппина Дмитриевна попросила женщин привести в порядок детей, покормить их, а мы с ней вышли из дома и снова уселись на скамейку возле беседки.


У меня не хватило решительности первым начать разговор. Агриппина Дмитриевна почему-то тоже тянула с его возобновлением. Лишь после, сняв с ног туфли, подала голос:

— Видите, и у меня склерозик начинается: забыла переобуться, а эти, новые совсем, не растоптались, жмут… Итак, извините, на чем же мы остановились?

Я думал о Петруше. Мальчик, с вытекающей из уголка рта струйкой слюны, как бы продолжал стоять перед моими глазами.

— Надеюсь, Свирид Карпович ни в чем не виноват, — наконец решился сказать я. — Ведь с Верой Павловной…

— Вот-вот! — воскликнула Агриппина Дмитриевна. — Я поняла вас. Да, более всего я виновата, что мои дети растут неполноценными. К несчастью, слишком поздно я поняла, что мне нельзя, противопоказано иметь детей. Никогда не посмею еще раз выйти замуж…

На шее у нее вновь затрепетала голубенькая жилка.

— Но совсем недавно вы готовы были сойтись с первым мужем, — не пощадил я ее. — И у вас могли быть еще дети.

Агриппина Дмитриевна пнула ногой свою модельную туфельку, которая отлетела в траву.

— Была бы очередная беда, — сокрушенно ответила она и продолжала, потихоньку успокаиваясь: — Я давно испытываю необходимость с кем-либо поделиться своими наблюдениями. Ведь, может быть, я ошибаюсь… Пусть вы будете первым, кому я решилась все-все рассказать… о своей личной беде.

— Догадываюсь… Может быть, о бедах?

— Пусть так.

Она говорила раздумчиво, запинаясь и смущаясь, но с возрастающей убежденностью:

— Прежде всего, об этой маме… О Клавдии Поликарповне… Люблю ее… как няню… Что же касается Алексея Феофановича… Если бы я знала свое прошлое и прошлое моих родителей, то ни за что бы не допустила с ним близости. И со Свиридом Карповичем, и вообще ни с каким мужчиной… Я не могу простить вины так называемой тетушке и названной маме моей, скрывающих от меня тайну моего рождения… Я говорю жестко, как врач… Где я появилась на свет? В каких условиях жила моя мама, когда носила меня в себе? Лишь совсем недавно на некоторые из этих вопросов пролился свет. Вы лично собрали соответствующие документы и показали их мне. Хочу верить, что лишь в связи со своей неосмотрительностью, быть может, или слишком горячей любовью к какому-то мужчине Евдокия Сидоровна, то есть моя мать, допустила беременность. Известно, какая жизнь окружала партизан. Как медик, Евдокия Сидоровна не имела морального права, не глядя вперед, допускать роковую близость ни с каким мужчиной. Не напрасно мы даже сейчас, в мирное время, даем советы мужьям и женам: оберегайтесь при зачатии новой жизни от всяких потрясений и дурных привычек, берегите будущих ваших детей, думайте, каково им будет с вами, а вам с ними… Наконец, я так и не знаю, кто был мой отец, какой он по своим склонностям. Нынче я знаю одно: факт — есть я. Но какая есть я?.. С детства была стрекозой, попрыгуньей, так называемой «умницей», то есть обладала ненормальным талантом причинять себе и людям зло, особенно тем, кто наиболее благоволил ко мне. Тот же Алексей! Или Свирид Карпович! Оба они любили меня настоящей большой любовью, преданной и неизменной. А я чем заплатила?.. Знаю, Свирид Карпович до сих пор любит меня и, наверное, вернулся бы ко мне, позови я его. Но разве это можно позволить?! Нет, нельзя. И не только потому, что мне от рождения не положено иметь потомство, но и в силу того, что пришла такая пора… Прежде всего, хочу остаться порядочным человеком по отношению к нему и его Вере Павловне. Сделав ему плохо, я готова нести тяжкий крест… И я благодарна Вере Павловне за то, что она создала для него нормальные семейные условия, благодаря которым он делает так много полезного для общества. При мне прежней Свирид Карпович не имел бы такой возможности… Странная ассоциация! — воскликнула она, усмехаясь. — Достаточно мне всего лишь подумать о Свиридке, как разом возникает ощущение его первого поцелуя — влажный холодок зубов, бр-р-р!.. Хорошо, что Свиридка не из ревнивцев.

Мне стало неловко за нее — за вспышку такой интимной откровенности. Я хотел выговорить ей, но тотчас почувствовал вблизи постороннего человека.

Тетушка Ирма вышла из-за беседки тихо, крадучись — явно подслушивала. Она подошла к Агриппине Дмитриевне и что-то начала шептать ей на ухо.

— Хорошо! Все обойдется хорошо, милая тетушка! — нарочито громко произнесла Агриппина Дмитриевна. — Спасибо, иди. Мы скоро придем.

Дородная тетушка Ирма оставила нас не сразу. Прежде чем уйти, она уставилась на Меня, оглядывая тщательно, с ног до головы, отчего мне стало совсем не по себе. Взгляд ее мгновенно изменялся в зависимости от того, как она смотрела то на меня, то на Агриппину Дмитриевну: на меня — с подозрительностью, на нее — с чувством умиления и любви. Видать, в ее сознании просто не находилось места для оценки самой себя, как она выглядит со стороны. В глазах такая сила, что можно было поверить: эта женщина не только защитит свою любимицу, но и сторицей воздаст всякому, попробуй только кто ее обидеть.

— Мне бы глоточек водички, — невольно попросил я.

Агриппина Дмитриевна весело прищурилась:

— Угости своим морсом, тетушка! — И обратилась ко мне: — Тетушка умеет готовить изумительные напитки.

— Умри я завтра, если ты сказала неправду! — гортанным голосом произнесла тетушка. Мне почудилось, что рядом прокаркала ворона. — Это я сейчас!

Она отсутствовала недолго. Действительно, морс оказался чудесным. Хотя мне совсем не хотелось пить, но, едва пригубив, я ощутил во рту такую прохладу, что махом осушил до дна.

Тетушка еще что-то шепнула Агриппине Дмитриевне, затем медленно удалилась, искоса посматривая на меня.

Агриппина Дмитриевна звонко расхохоталась.

— Удивляюсь, как это она, напоив вас, не сказала о том, что вы теперь навеки в ее руках.

— Как это?

— А так… Очень давно, еще в пору своей молодости, тетушка прослышала, что в одном из штатов Индии существует обычай: если мужчина принял от девушки ковш воды и выпил его, то обязан жениться. Прослышала и после того любит, в шутку, конечно, но и не без тайною умысла, рассказывать об этом. А из вас какой бы хороший жених вышел!

Вдоволь насмеявшись вместе с Агриппиной Дмитриевной, я спросил:

— Если не секрет, о чем шепнула вам на ушко тетушка?

— Что вы понравились ей.

— Шутите?

— Ничуть. Предупредила, чтоб я не влюбилась в вас. Да впрочем, она всегда так! Боится, а вдруг… — Агриппина Дмитриевна нахмурилась. — Нет-нет, не бойтесь меня. Сделайте одолжение, останемся друзьями. Даже после всего того, что тут наболтала о себе… Наверное, а у вас есть дети?

— Есть, — ответил я. — Не миновала и меня фронтовая любовь. И есть ребенок.

— Надеюсь… вполне здоровый?

— Девочка родилась вполне здоровой… Только жаловалась на зрение: близорукость. Стеснялась очки в школе носить, особенно на уроках. Не видела, что на классной доске… Училась посредственно.

— Вот видите! — воскликнула она, словно радуясь. — Безусловно, и на вашем потомстве сказался фронт. Теперь согласны помочь мне? Давайте вместе подумаем о будущем наших друзей. Посмотрите на Светочку моими глазами. Много лет мы дружили. Даже влюблялись одновременно… Алексей Причастнов понравился нам с первой встречи. Он был прекрасный рассказчик. Обладал удивительной способностью заставить собеседника видеть, слышать и даже осязать то, о чем вел речь. Предметы и явления, о которых он заводил разговор, приобретали неожиданную и яркую окраску, иногда забавную или трогательную, а то и ужасающую, но всегда самую верную. Словом, Алексей покорил меня, так что я начала ревновать его к Светочке. Ревновала страшно и страстно, но в себе, стараясь не обидеть подругу… Она же поступила так, как поется в песне: настоящая любовь надвое не делится. Просто отошла в сторону, даже разругалась с Алексеем. О, мы, женщины, Евины дочери, всегда найдем причину поскандалить! Света поскандалила с Алексеем преднамеренно, чтобы он выбросил ее из своей головы. Разве я могла не оценить такой поступок?.. Я могла не выходить замуж за человека, который нравился ей не меньше, чем мне. Жизнь не получилась с ним: был лишь медовый месяц, содержащий в себе, как однажды сказал Николай Васильевич Градов, ссылаясь на Чехова, ровно двадцать дней, пять минут и шестнадцать секунд. После этого сверхточного срока все у нас пошло кувырком, чему способствовал мой дурной характер, а со стороны Алексея… Да что там говорить? Суть не в нем! Важно то, что и тут я провинилась перед подругой: она сознательно уступила мне любимого, а я подобно собаке на сене…

— Ну-ау, Агриппина Дмитриевна! Не казните себя… Если не секрет, с чего началась ваша дружба со Светланой Тарасовной?

Благодарно, будто только и ожидала этого вопроса, она кивнула мне:

— К этому и приближаюсь. Об этом нельзя не сказать, иначе вам не понять, что никакого брака у Светочки не должно состояться не только с Николаем Васильевичем, а вообще ни с кем… Но прежде о детстве.

В саду заметно потемнело.

— Смотрите, какой на крыше красный шар! — спохватилась Агриппина Дмитриевна.

Солнце опускалось где-то за железной крышей дома Колосковых, выкрашенной в зеленый цвет. И мне показалось, что по ней катился докрасна раскаленный чугунный шар. Он полыхал на фоне простирающегося тусклого и выгоревшего, почти бесцветного неба. И листья деревьев перед нами как бы стали чахнуть.

— Не сокрушайтесь, — душевно произнесла Агриппина Дмитриевна. — Не сокрушайтесь Светочкиным детством. Девочка ни в чем не виновата. Люди, возле которых она вырастала, по ее словам, не знали, кто ее родители. Девочка росла слишком болезненно-восприимчивой, ни с кем не уживалась… Даже очутилась в нехорошей детской компании. Потом ее поставили на ноги. Встретилась я с ней и подружилась, будучи уже студенткой. Правда, Света училась в другом институте на библиотечном факультете, но это не мешало нам часто встречаться. Ну историю с Алексеем вы уже знаете. — Агриппина Дмитриевна пристально посмотрела на меня, будто прикинула, могу ли я правильно ее понять, продолжила: — Однажды Светочка долго плакала, после призналась: хочет найти свою родную маму… Понимаете, в медицине известны случаи врожденного заболевания мозга, когда в сознании человека возникают картины, свидетелем которых он никогда не был. Это, на мой взгляд, есть и у Светы. Сколько я знаю, она постоянно, с какой-то фанатической убежденностью твердит, что помнит хорошо лицо своей родной мамы, что должна непременно разыскать ее, пусть она будет даже плохой мамой. Говорила, что когда-то имела при себе какой-то медальон с ее фотографией и что та вещь пропала, когда Светочка оказалась в детской колонии. Якобы тот медальон похитил у нее злой человек, работавший воспитателем…

У меня перехватило дыхание. Я сделал попытку остановить ее, но она слишком увлеклась ходом своих рассуждений:

— Светино заболевание прогрессирует… И если она выйдет замуж, то может родить больного ребенка… Нельзя ей связываться с мужчиной… Подумаем о детях… Разве не я тому пример?! И я, и Света — мы обе больны. У нас нездоровый мозг…

До меня доносились лишь отдельные, отрывочные от общего смысла фразы Агриппины Дмитриевны; казалось, она вколачивала в мою голову гвозди, и стало невыносимо терпеть ее присутствие.

— Что с вами? Вы бледны!

Ее встревоженный голос вернул меня к действительности. В саду густел мрак. Удивительно, как можно было ей разглядеть бледность на моем лице?!

— Дайте руку! — не попросила, а приказала она.

Она прощупывала мой пульс. А в голове у меня все смешалось: недавнее переживание Владимира Иннокентьевича Салыгина о каком-то медальоне, девочка из колонии, которая до сих пор называет его злым человеком!.. Это же может так думать о нем Светлана Тарасовна!.. Что напоминает это отчество?.. Чем больше говорила Агриппина Дмитриевна и чем темнее становилось вокруг нас, тем ярче высветлялся в памяти партизан Ястребок. Ведь и его ввали Тарас. И была у него маленькая Тарасовна. И вновь послышался мне его голос:

«И надо же такому случиться!.. Когда немцы заняла наши места, то тут же всю семью одного моряка в расход пустили. Говорила маманя: пожилого с женой и молодайку, должно быть их дочку. Постреляли бедолаг в балке, да так и оставили. Три дня пролежали покойнички, пока фрицы не пошли дальше… Не знаю, как девчатко годков о двух уцелело. Маманя моя подобрала ту маляточку и в хату принесла — совсем никудышную, в полном беспамятстве. Говорила, что нашла девчушку под бочком застреленной молодайки…»

Никогда так ярко не возникал Ястребок в моей памяти. Он возник, озаряемый, ослепительным светом молний, сверкающих, чудилось перед самой землянкой в проеме без двери, куда спустя много лет мое воображение вновь забросило меня. Я вернулся к нему и слышал его:

«Спасибо, хоть хлебушко раздобыли». И понимал: не кто-нибудь из-партизан, а он сам «раздобыл» тот «хлебушко», отбив его у гитлеровцев.

Легко ли пришлось Ястребку?! А тем, кто оказался в руках фашистов?.. И, точно в кино, перед моими глазами наплывали одна за другой сцены в немецком концлагере, описанные в дневнике Дмитрия Ираклиевича Колоскова…

Раскаленный шар не упал куда-то за крышу дома, а будто навалился мне на грудь, стало больно глазам, словно их лизнуло пламя, и тут же Агриппина Дмитриевна как бы скрылась от меня в непроглядной тьме.

С закатом солнца в навалившейся на меня темноте, послышалось, налетел ветер. Откуда он?.. Не со стороны ли знойной южной степи, с той стороны, где находилась могилка «неизвестной», появившаяся там сразу после гражданской войны и упомянутая в записках Курганного капитана?.. Не со стороны ли безымянных курганов, насыпанных во время и после Отечественной под Херсоном, не из самой ли войны прилетел в сад Колосковых ветрище?..

Не замечая присутствия Агриппины Дмитриевны, я думал не только о себе, а и о многих знакомых и незнакомых, которым повезло остаться в живых после войны: что этот ветрище навевает нам, израненным ветеранам? Не память ли о таких, как партизан Ястребок и его «маманя», которые умели глубоко сострадать, давать приют сиротам. И как же больно сознавать, что такие люди преждевременно — не сказать иначе! — ушли из жизни по нелепому и жестокому закону войны. По этому же закону смерть могла настигнуть и маленькую Тарасовну, потому что до конца войны оставалось еще много времени. Но она могла остаться и в живых, с памяткой в виде золотой вещицы, которую потерял «злодей» Салыгин…

Светлана Тарасовна (никто иной, именно она!) сумела выжить на зло всем смертям (чему я хотел верить!) и сейчас находится с Курганным капитаном в селе на кручах Днепра, в степи с бесчисленными старыми и новыми курганами. Под ними останки наших далеких и близких предков, которым суждено истлевать. Но ведь не истлевают с ними многие предметы, принадлежащие им при жизни. Спустя годы, сотни лет, тысячелетия эти предметы попадают в руки потомков и разговаривают с ними… И медальон Тарасовны!

— Полно вам, успокойтесь! — порвала вить моих мыслей Агриппина Дмитриевна. — Извините, что расстроила вас. Вижу, с нервишками не совсем ладно. Не следовало мне так глупо вести себя, зная вашу любовь к Николаю Васильевичу… Ладно, бог с вами, я сама напишу Светочке, постараюсь доказать, что, выйдя замуж, ей нужно хотя бы поберечься…

— От чего?! — едва не вскрикнул я.

— Не надо Светочке иметь детей, — упрямо изрекла она.

В особе Агриппины Дмитриевны я решительно понял ту недобрую силу, присутствие-которой рядом с собой посчитал несовместимым, и все во мне воспротивилось ей: почему Светлана Тарасовна не должна быть матерью, началом всех начал на земле?!

Думая о Тарасовне, я не мог не размышлять о Градове и точно так, как голос Ястребка, услышал: «Более пятидесяти миллионов людей не стало в войну на земле. Не стало и многих миллионов, которые должны были родиться от них. Человечеству не легче от того, что и сейчас еще калеки, оставшиеся в живых после атомной бомбы, взорванной американцами над Хиросимой, продолжают рожать неполноценных детей. Это страшное наследие, оно неоспоримо». Я как бы перекликнулся с Градовым: «И ты, Курганный капитан, туда же гнешь! По-твоему, из-за минувшей войны Тарасовна не должна рожать от тебя?» — «Ты, дружба, чудак!.. Таких, как Тарасовна, множество. И все они достойны возведения в святость. Пускай довольствуются этим». — «Предлагаешь открыть современные монастыри?» Что бы он ответил на это?

В окнах дома Колосковых зажегся свет. И опять мне припомнилась людское лихо: «Тут не принято оплакивать горе в темноте. Здесь, за освещенными окнами, наверное, успели забыть многое…» Нет, мне не по силам находиться в этом доме со вспыхнувшими окнами, противно — гиблое место! Я рывком поднялся со скамьи, чтобы тотчас уйти… Но где же Салыгин?

— Будет мне от них! — обеспокоенная какой-то своей новой заботой, произнесла Агриппина Дмитриевна. — Пойдемте в дом. Довольно нам, насиделись.

Она взяла меня за руку и почти насильно потянула за собой

ГЛАВА ПЯТАЯ

Меня охватила такая сумятица чувств и мыслей, что я толком не знал, для чего опять вошел в дом Колосковых и о чем смогу говорить далее с Агриппиной Дмитриевной. Она же, совсем не замечая моей подавленности, отворила дверь и пропустила меня в первую слева по коридору небольшую уютную комнату, только-только оборудованную под домашний рабочий кабинет. Напротив письменного стола с аккуратно уложенной стопкой книг — диван под белым чехлом, к спинке которого привалилась огромная кукла. Точно живая, она сидела с приветливо протянутыми навстречу мне розовыми ручонками.

— Здравствуй, Асенька! — воскликнула Агриппина Дмитриевна, низко склоняясь над куклой.

— Милое новшество детского мира, — предположил я не без иронии.

— Что вы! Это старая кукла. — Агриппина Дмитриевна, отступая немного назад, залюбовалась ею. — Правда, правда. Она всегда свеженькая, часто меняет платьица. Д-да! Ася дважды рожденная. Когда сюда переезжали, мама хотела ее выбросить — старый хлам. Я отстояла Асю. Отдала хорошему мастеру, и он вторично «произвел» девочку на свет. Как видите, совсем новенькая. Она напоминает папу… доктора Колоскова.

— Чем же?

— Доктор Колосков вынес меня из фашистского лагеря точно такой же маленькой, как Ася. Дмитрий Ираклиевич подарил мне Асю, когда только что закончилась война. Я повзрослела, и Ася долго валялась на чердаке вместе с ненужными старыми вещами. Я совсем позабыла о ней и была приятно удивлена, когда, приехав домой после разрыва с Алексеем, увидела ее в кабинете Дмитрия Ираклиевича. Она вот так же сидела перед ним на диване с протянутыми приветливо ручками.

Немного помолчав, Агриппина Дмитриевна дополнила не без проявившейся в голосе сердечной теплоты:

— Не сердитесь ради бога! Признаться, я очень люблю детей… Да и мою теорию, что от больных родителей рождаются нездоровые дети, можно оспаривать… А уж коль рождаются, то они в том не виноваты.

— Кто, родители? — уклончиво спросил я.

— Нет, я имею в виду детей. Мы что ж… И я… Больше суток не видела своих и с вами вот задержалась. Извините, пройду к ним. А скоро и чай заварим по-туркменски, сладкий и душистый. Доктор Колосков не принимал спиртного. Но, поднося к губам пиалу с чаем, говорил: «Пью… здоровье солнечного Ашхабада».

Она вновь покорила меня, уняла душевную смуту.

— Вижу, вы очень любили Дмитрия Ираклиевича.

— Трудно без него…

Агриппина Дмитриевна остановилась возле двери, кивнув на большой портрет в-тяжелой рамке, прикрепленной на стене над письменным столом.

— Мать настаивает обтянуть рамку траурной лентой.

— Коль настаивает — значит, помнит! — невольно заметил я.

Выходят, в этом доме жива память о том, кого не стало. Правда, каждый человек по-своему переживает горе. И я осудил себя за то, что несколько минут назад дурно подумал о женщинах — близких покойного Колоскова, а их дом назвал гиблым местом.

— Но разве ж так можно… с черной лентой? — между тем говорила Агриппина Дмитриевна. — Взгляните, он словно живой… Да-да, в нем была большая душевность. Мне хочется быть такой же, как он…

Портрет словно привораживал: пристальный взгляд, по-детски полные добрые губы, спокойная улыбка…

— Глядя на таких людей, стараешься твердо стоять на ногах и помотать стать на ноги твердо другим. А вы?.. Постарайтесь и вы.

Она умилила меня.

— Я готов.

— Ловлю на слове! — Агриппина Дмитриевна живо направилась к письменному столу и, вынув из верхнего ящика конверт, подала мне: — Только читайте повнимательнее. — Не дав мне опомниться, она шагнула к двери, кинув горящий взгляд на портрет доктора Колоскова. — Покажись и вам Синяя птица! — сказала она мне, прежде чем прикрыть за собой дверь.

Всматриваясь в лицо человека на портрете, я ощущал его присутствие в комнате, как живого. Его глаза, слегка прищуренные и властные, словно преследовали меня, пока я ходил от двери к столу и обратно, выбирая место, где бы пристроиться со стулом так, чтобы освободиться от проницательного взгляда Колоскова. Наконец, начав читать письмо Светланы Тарасовны, позабыл о нем.

«Желаю тебе, милая моя, Гриппочка, и всем твоим домашним, страждущим и уважаемым, от всей души прехорошего здоровья. Остальное приложится. Берегите каждый себя и каждый другого, хотя, к сожалению, в наше быстротекущее время для этого и не всегда находится достаточно времени. Вот в приходят на ум подчас запоздалые сожаления.

И у меня…

Гриппа, мой дружок, если редко буду писать тебе, не обижайся: работы — только успевай поворачиваться…

Накануне ездили с Николаем Васильевичем в Одессу. Печальная вышла поездка. Хоронили его однополчанина Орлова Петра Николаевича — замечательного человека. Никто не минует своей кончины, но зачем стремиться к ней?

Нелепо погубил себя Петр Николаевич!.. Есть на свете дураки и дуры, которые травятся, вешаются, стреляются, делают с собой все, что может взбрести в больную голову. Он же, Петр Николаевич, был совершенно здоров! Но лишил себя жизни во имя науки, в интересах всего человечества, чтобы уменьшить его смертность. Нет, это нечто сверх науки! Он ввел себе в печень раковую клетку, чтобы испытать свой препарат. Можно было бы испытать препарат на животных. Но то животные!

Иные «светила» ведут научные исследования, порой не щадя себя, чтобы хватать с неба звезды ученых степеней. Орлов же поставил на карту собственную жизнь, чтобы скорее открыть путь к спасению людей от страшной болезни. Человек этот успел оказать неоценимую помощь многим больным, возвращая их в строй, когда они, по заключению так называемых светил науки, были безнадежно обречены, жизнь едва теплилась в них.

Жена Петра Николаевича Людмила рассказывала мне: «Когда я узнала о том, что Петр Николаевич уже произвел эксперимент, и когда было поздно что-либо предпринять, с моей стороны, он заявил, ничуть не жалея: «Человек всегда находится перед выбором решений, но всегда надо думать, близок или короток путь к цели; а главное, по какому бы пути ни пошел, надо быть верным своим стремлениям, не колебаться».

Тебя, как представителя медицинского мира, дорогая Гриппа, безусловно заинтересует, что это за препарат Орлова и как этот замечательный человек работал над ним. Постараюсь описать все, что мне стало известно со слов Николая Васильевича.

Кто-то в роду Петра Николаевича занимался народной медициной — лечил ядом и жиром змей. Неизвестно, кто именно передал Петру Николаевичу это умение. Но Николай Васильевич заверяет, что лично сам он, и не один он, испытал на себе мази Орлова еще в начале войны, когда тот был военфельдшером. Заболевания кожи, пулевые и осколочные ранения излечивались намного быстрее с помощью изготовленных Орловым мазей из змей.

С тех пор прошли многие годы.

И вот новая проблема — печень!

Не удалось решить эту проблему Петру Николаевичу как раз в то время, когда ему приготовили для проведения дальнейших опытов специальную лабораторию в Ташкенте.

«Петр Николаевич скончался 26 похороны среду — Люда». Такую телеграмму получил Николай Васильевич Градов от жены своего друга, к которому все собирался приехать, но никак не мог из-за своих неотложных дел. Не тебе рассказывать о них, всюду он считает нужным поспеть. В общем, забот полон рот. И главное, не устает. А я вот устаю. И тянет к домашним делам. Мечтаю, чтоб прибавилось наше семейство…

Наша сельская библиотека все пополняется благодаря стараниям Николая Васильевича. Заказали дополнительные стеллажи. Пыталась уговорить Николая Васильевича передать в библиотеку книги с дарственными надписями, обращенными к Петру Николаевичу. Упрямится, говорит, что это передано ему Людой, женой Орлова, в знак памяти о фронтовом друге.

Очень обеспокоена здоровьем Николая Васильевича. Особенно резко ухудшилось оно после телеграммы о смерти Орлова.

Это произошло на квартире Николая Васильевича в Херсоне. Тогда я пришла к нему впервые. Какие-то дела задержали меня в городе до самого вечера, последний автобус в направлении нашего села давно ушел.

В тот вечер Николай Васильевич обещал быть у себя дома, и я направилась к нему. Хотелось увидеть его в домашней обстановке. В нашей сельской библиотеке он порой допоздна засиживался. Люблю наблюдать за ним: когда читает, словно отключается от всего окружающего, прикладывая к губам карандаш или ручку. Потешный такой…

Уже возле самого его дома хлынул ливень, и в подъезд я влетела вся мокрая с головы до пят… Он встретил меня на пороге, проявляя еще одну из своих самых маленьких слабостей: то сдергивал, то обратно напяливал на нос очки. «Вы… Ко мне?!» «Николай Васильевич, вы же сами дали мне свой адрес», — смутилась я. «Извините, но как добралась?» — «Пешком… Ведь и вы любите… пешком». Он напустил на себя суровость, но голос радостно дрогнул: «Выпороть вас мало!» — «Не надо… Видите, без того наказана — промокла вся».

Боже мой, как тут Николай Васильевич всполошился! Не зная, какую одежду предложить мне, чтобы я переоделась в сухое, он забегал по квартире, открывая настежь шкафы, в которых ничего не было, кроме книг. И вообще в двух комнатах убого, слишком скромно. В одной — старый-престарый диван. Николай Васильевич на какую-то секунду присел на него, чтобы, очевидно, собраться с мыслями, где все-таки раздобыть подходящую для, меня одежду, пружины дивана ойкнули. И тут же жалобно мяукнула кошка, опавшая на диване. «Цыть ты! — погрозил ей пальцем Николай Васильевич и, забыв про одежду, принялся объяснять: — Диван — подарок одного товарища. Удивительно, вся мебель в его квартире сгорела, в войну конечно, а диван уцелел. Товарищ получил новую квартиру, диван ненужным оказался… А Мурочка три раза в год котится, хлопот с ней! Но все-таки живая душа…»

Он, очевидно, тяготился одиночеством. Странно, почему не женат? В молодости он, видать, был очень красив. Да и сейчас… Право, Гриппонька, не ожидая того, я залюбовалась им. А он, робея под моим взглядом, горячо произнес: «Ума не приложу, что с вами делать?!»

Со мной происходило что-то странное — его робость придала мне смелости, я нашла выход из положения: «Наверное, у вас найдется сменная пара белья?.. И брюки, пиджак, сорочка…»

Видела бы ты, дружочек, как он посмотрел на меня! Маленький несмышленыш — и только. Как-то смешно нахмурился, правое плечо задергалось, левой рукой прикрыл глаза, словно защищаясь от яркого света; вновь открыл, когда в них уже не было страха.

«Одну минутку!» Лицо его словно изнутри осветилось.

Он сбегал в другую комнату и вернулся, заливисто смеясь, с брюками в руке: «Переодевайтесь. Только не хныкать, если утонете в них».

Тот же скромный покой царил в затемненной маленькой комнатке, где был лишь обшарпанный, старый бельевой шкаф и по-солдатски заправленная железная койка, словно хозяин напрокат взял ее из больницы.

Очень жаль стало нашего дорогого Николая Васильевича. И немножечко страшно… Не подумай, страшновато стало не потому, что, скинув с себя мокрую одежду, я осталась нагишом, а Николай Васильевич мог позволить себе войти в эту комнатку и увидеть меня, Нет, когда я прикоснулась к его одежде, возникло такое ощущение, будто я забралась в чужую квартиру, как воровка, и надо спешить скорее одеться и удрать из нее. К горлу даже прихлынули слезы, но я постаралась справиться со своим странным состоянием.

«Вот и переоделась, не хнычу… И не утонула», — предстала я перед ним в мужской рубахе с засученными рукавами, в брюках со штанинами, закатанными до колен, и в растоптанных шлепанцах.

Не знаю, насколько забавной я выглядела, но он опять заливисто рассмеялся: «А знаете, Светик, я бы, между прочим, не смог наказать вас, даже если того заработаете. Почему?.. Напоминаете девушку из моей юности — Регину. Так ее знали».

Что-то очень далекое, туманное всплыло в моем сознании. Он как бы приоткрыл окно в мой забытый детский мир с его ощущением близости матери. Нервы, скажешь, шалят?.. Спазмы сдавили горло, и опять я едва удержалась от слез. Мне захотелось пожалеть его, в чем он наверняка нуждался.

«Николай Васильевич, а ведь вам надо жениться».

Он молча покачал головой.

«Извините, можно задать вам не совсем скромный вопрос?.. Вы одиноки, вероятно, потому, что обижены какой-то женщиной?»

Он глядел исподлобья, ушел от ответа: «А вы?.. Любили кого-нибудь?»

Я рассказала о том, о чем ты знаешь, Гриппа: ради твоего счастья с Алексеем Причастновым переборола себя. Николай Васильевич слушал, сердито хмыкая. Потом посоветовал: «Пора поставить точку на своем одиночестве и вам. Алексея для вас, Светлана, давно не стало, еще при его жизни. Вы почувствовали это, потому и сбежали загодя с корабля любви…»

Он сравнил меня с крысой — это уж слишком!

«Нет, не сбежала!.. И что оставалось делать? Отбивать у подруги мужа? Или… стать его любовницей».

Николай Васильевич помалкивал, по привычке хмыкая, снимая и надевая очки, что-то бормоча. А когда я притихла, погладил по голове, как обиженного ребенка. «Бывает… Как говорится, любовь — не картошка… Выйдешь замуж, какие твои годы… Найдешь еще свою судьбу».

Он задел меня за живое.

«Не подскажете, где же мне найти свою судьбу?.. На танцплощадке? Или в доме отдыха? Может, в турпоходе?.. Находят, конечно, и там, и там, и там; и еще в десятках мест. Да ведь все обычно по случайному стечению обстоятельств. А они, эти обстоятельства, потом, как говорится, выходят боком…»

Не знаю, что бы я еще намолола, если бы в коридоре не раздался звонок. Николай Васильевич пошел открывать дверь, а когда вернулся — не узнала его, так он был взвинчен.

«Вот, смотрите! — Он выкладывал на стол какие-то странные предметы. — Сейчас принесли! Наш сотрудник нашел в овраге выброшенные кем-то эти черепки и костяные булавки. Как они попали в овраг? Загадка!.. Думаю, какой-то кладоискатель нашел эти вещи в одном из курганов и, не зная им цены, выбросил. Ах, подлец!.. А вещи-то интересные, но откуда они взяты, что еще было рядом с ними?.. Задали мне работку!.. Только специалистам, которые имеют необходимый опыт по раскопке захоронений, эти вещи откроют свою тайну. Браконьер-кладоискатель нанес непоправимый ущерб науке!»

Он бы еще долго тужил о черепках, не переведи я разговор на другую тему: «Вчера пустили у нас прачечную. Сдержал свое слово Свирид Карпович». — «Превосходно! Я бы на месте женщин расцеловал Свирида Карповича. Да и мне радостно: помог достать кое-какие деталишки». — «Значит, и вас надо расцеловать!»

Во мне словно проснулся бесенок. Не успел Николай Васильевич опомниться, как я бросилась к нему, поцеловала в щеку. Но нам стало неловко. Он, сердясь, ушел на кухню готовить ужин. А я, чему-то про себя улыбаясь, прилегла на диван, незаметно уснула.

Проспала до утра…

Было еще рано. Николай Васильевич тихонько похрапывал в спальне. У меня был выходной, торопиться некуда, решила похозяйничать в этой забытой женщинами холостяцкой квартире. На кухне и в большой комнате протерла оконные стекла, смела пыль по углам, полы вымыла.

«Это кто там безобразничает?» — проснулся он, когда на сковородке заскворчала моя любимая яичница-глазунья.

Затем Николай Васильевич, умываясь, сердито фыркал. Я догадывалась, что это у него была напускная сердитость.

«Света, а тебе не приходило в голову, что можно более полезным делом занять свое личное время?» — говорил он, вытирая лицо полотенцем, свежим, выглаженным в прачечной: я успела повесить его в ванной до пробуждения Николая. Васильевича.

Он был, конечно, доволен, благодушничал. «Ты, дружба, и кофейку сваргань. Да покрепче».

Ему было, как я поняла, легко со мной.

Сели завтракать. Он настроился на свою волну — мысли о людях, только не о самом себе. «Молодцы вы со Свиридом Карповичем! Денежки изыскала… При Доме культуры работает служба быта… Кафе открыли…»

Я сказала, что работаем не без подсказки того же Николая Васильевича. Он свел брови на переносице — лицемерка, дескать, но опять блаженно заулыбался: «Гляди-ка, и не узнать квартиру… Ишь, распорядилась! Ну-ну, хозяйка… Кому-то достанется счастье».

Право, от его слов мне стало жарко. Но он вновь переключился на свою волну: «Возникла у меня одна мыслишка. Давай осуществим ее. Значит, так… По селу — объявления, а на фасаде Дома культуры — реклама: «Вечер встречи с ветеранами гражданской и Великой Отечественной войн, с ветеранами труда». И каков он должен быть, на мой взгляд, этот самый вечер ветеранов? Слушай!.. При входе в Дом культуры пионеры торжественно вручают гостям красные гвоздики. Чуешь, непременно, гвоздики!.. Ну так, красиво оформлена сцена. Звучит Гимн Советского Союза. Затем раздается речь Владимира Ильича Ленина «Что такое Советская власть». Такую пленку я уже раздобыл… Потом исполняется «Интернационал», после чего секретарь партийной организации, то бишь Светлана Тарасовна Шатайкина, проводит перекличку. При глубокой тишине в зале на сцену выходят, ветераны, каждый в ответ произносит: «Здесь я!» Минутой молчания отмечается память погибших и тех, кого не стало в послевоенные дни… Первое слово престарелым. Они рассказывают о трудном времени перед революцией. Кто-то из самых юных читает стихи Ивана Абрамовича Назарова. Можно и других дореволюционных поэтов… После них выступают участники коллективизации, комсомольцы того времени, ветераны труда. На фоне песни «Священная война» — такая пленка у нас тоже есть — ведут рассказ о борьбе народа за независимость своей Родины те, кому пришлось быть на фронтах. Можно предоставить такое слово тому же Остапу Митрофановичу Оверченко. Говорят и те, которые перенесли тяжкие муки в нашем селе… Надо, чтобы с фронтовиками по дорогам войны мысленно прошли те, кто ее не знал. Этот голос минувшего должен иметь большое значение для понимания души советского человека, прошедшего такой сложный, трудный, но славный путь, для истории этого пути, наконец. Для воспитания тех, кто идет на смену старшему поколению… В заключение предоставляется слово секретарю комсомольской организации. Он торжественно заверяет, что молодежь будет достойной сменой своих отцов, дедов и прадедов. Думаю, Света, что такой вечер надолго запомнится всем, явит одну из блестящих крупиц нашей партийной работы…»

Милый, неугомонный Николай Васильевич! Как хорошо мне с ним! Светлая у него голова…

«Спасибо вам…» Я хотела еще что-то сказать, но в коридоре раздался резкий звонок. Он прервал меня на полуслове, отстранил от себя чашку с кофе, нехотя поднялся, опираясь своей единственной рукой о стол.

Вернувшись на кухню, Николай Васильевич положил передо мной бланк срочной телеграммы, заверенной врачом: «Петр Николаевич скончался 26 похороны среду — Люда».

«Орлов не был с нами на линии огня. Петр Николаевич не был под пулями потому, что мы его не пускали, как ни порывался этот человек к нам, на передовую. Мы все считали, что он больше нужен нам как волшебный лекарь. Но зато он вывел себя на самую-самую опасную линию борьбы за жизнь человека потом, когда зачехлились пушки. Наверное, мы, солдаты, для этого и берегли его». Больше Николай Васильевич не мог произнести ни слова, лицо его словно одеревенело. Низко склонив голову, не находя в себе сил скрывать слезы, по-стариковски горбясь, зашмыгал, еле передвигая ноги, к дивану.

Я вызвала по телефону «скорую помощь», решив всегда, всю жизнь, быть рядом с этим дорогим человеком…

Такие-то, подружка, у нас дела. Еще и еще раз желаю тебе душевного покоя и счастья, счастья. Искренне всегда с тобой — твоя Светлана».


Ровно час я находился наедине с письмом Тарасовны в комнате Агриппины Дмитриевны. Скорее бы она появилась! Заявлю ей: «Отказываюсь вмешиваться в личные отношения Градова и Шатайкиной». Скажу в глаза: «Не особо изменились вы, «белая тишина»! Главного не понимаете — души своей подруги. Нет у вас ни малейшего основания сбивать с толку Светлану Тарасовну, не путайтесь у нее под ногами!»

— Какое, в конце концов, Агриппина Дмитриевна, мне дело до ваших теорий о наследственности заболеваний, — бормотал я, прохаживаясь по комнате и вроде бы обращаясь к кукле Асе, временами даже щелкал ее по носу: — Вот вам!.. Однажды вы изволили стать между Светланой Тарасовной и Алексеем Причастновым. Теперь опять чудите!.. И вообще в вашем доме только обещают быстро подать душистый чай, а угощают черт-те чем — отвратительным настроением!

Мое внимание привлекла большая литография «Русская зима в Суздале» с новогодним видом Торговой площади. Эта литография в багетной раме помещалась на стене над диваном.

Я глядел на литографию, припоминая свои посещения этого замечательного города, и, казалось, будто делился впечатлениями с Агриппиной Дмитриевной. Даже бормотал себе под нос нечто вроде этого:

— Вы повесили на стену, Агриппина Дмитриевна, «Русскую зиму», но уверен, не соизволили видеть таковую зиму наяву!.. А меж тем традиционные праздники русской зимы манят в Суздаль гостей, даже зарубежных. К вашему сведению, Агриппина Дмитриевна, на тех праздниках я имел удовольствие встретиться с Константином Занковецким из Польши, которого знал еще в Отечественную по корпусу имени Ванды Василевской. Константин тогда был командиром зенитного орудия. Видели б вы, как он здорово сшибал фашистские самолеты: выстрел — и нет стервятника!.. Сейчас Костя профессор. Радуюсь за него… Встречался в Суздале и с Франсуа Доде из Франции. Не опутайте его, пожалуйста, с писателем Доде. Франсуа даже не родственник Альфонсу Доде. Франсуа — боец одного из отрядов французского Сопротивления. Теперь сотрудничает с нашими учеными в области освоения космического пространства… Встречался на празднике и с Карлом Метнером из Германской Демократической Республики. Метнер не имеет никакого отношения к нашему известному композитору и пианисту Николаю Карловичу Метнеру. Карл Метнер служил в гитлеровской армии — не ужасайтесь, дорогая! Служить можно по-разному. Карл носил форму гитлеровского офицера, но… Короче, Агриппина Дмитриевна, вы смотрели фильм про Штирлица? Ну и отлично! Штирлиц — собирательное лицо… Немало было ему подобных… Бывают на этом празднике гости из Чехословакии, Бельгии, Швейцарии, Австралии… Тогда на празднике был Дед Мороз. И была его юная помощница Снегурочка. Они приглашали гостей принять участие в разнообразных увлекательных затеях. Конечно же, раздавали подарки. У нарядной елки, в центре Торговой площади, водили хоровод под задорную музыку. В его живую цепочку, не выдержав, входили и зарубежные гости. А на помосте выступали местные и приезжие артисты. Кто хотел, мог промчаться на санках с крутой горы. Прокатился и я. Аж дух захватило!.. И еще веселье: перетягивание каната… То же самое будет и на следующем таком празднике, когда помимо всего прочего, Агриппина Дмитриевна, вы сможете проверить свою ловкость и смекалку, участвуя в разных аттракционах. Полагаю, вам будет приятно просто погулять среди веселого, празднично настроенного люда. Поверьте, забавно проведете время. Приценитесь к товарам в расписных коробках «офеней». Постарайтесь не упустить возможность покататься на тройке. Представьте себе: лихо мчатся, с сизым парком на спине, легконогие кони. Летят из-под копыт комья снега, а вам все трын-трава, совсем не страшно — разлюли малина!.. Вдоволь нагулявшись, загляните, скажем, в ресторан. Отведаете блюда, составленные по старинным рецептам, всласть откушаете медовухи, споете с друзьями песню… Вы говорите, что в этом городе у вас еще не появились подходящие друзья, с которыми можно было бы развлечься?.. Ничего, обзаведетесь. Мария Осиповна Огородникова поможет в этом, глядишь, и жениха подходящего сосватает! — она женщина с понятием, общительная и дурного не посоветует. Ну-ну, не сердитесь, Агриппина Дмитриевна!.. Да поимейте в виду: в ресторане не засиживаться. На другой день будет много работы — экскурсии по суздальским достопримечательностям. Познакомитесь с уникальными памятниками, с многочисленными музейными экспозициями. Будьте уж до конца умницей! И помните: хорошо в Суздале в любое время года — и летом, когда город-музей красуется луковками куполов среди зеленых лугов или желтеющих полей, и зимой, когда удивительно гармонично сочетаются между собой чистота снега, белый камень древних построек, мягкость солнечных лучей, пробивающихся сквозь пелену облаков. В Суздале, верьте мне, всегда хорошо. Один мой знакомый сказал: «Я люблю Москву, преклоняюсь перед Ленинградом, но жить могу только в Суздале…» Молодо выглядит древний Суздаль. И тянутся к нему люди. Да и вы, милейшая Агриппина Дмитриевна, никуда больше не уедете отсюда…

Не знаю, сколь долго длилось это мое похвальное слово древнему городу Суздалю, но вдруг услышал за спиной легкий смешок:

— Браво!.. Бра-аво!

Агриппина Дмитриевна захлопала в ладоши. Надо полагать, вошла она в комнату давно и слышала мой монолог.

В простеньком ситцевом в голубую крапинку платье о розовым бантиком на груди, она показалась мне совсем девочкой, спрятавшей за спиной руки с какой-то вещицей и спрашивающей с лукавинкой в глазах: «А ну-ка, отгадай, что у меня?»

«Пустышка!» — подумал я и хмуро посмотрел на нее.

— А знаете, вы не без артистических способностей! — воскликнула она, и сразу у меня пропало желание ссориться с ней. — Идемте, чай готов. Но прежде я хочу спросить: прочитали письмо Светочки и?..

— И даже осмыслил… вполне.

— И что же? Что можете добавить к тому, что я узнала из вашего монолога?

Она вызывала меня на открытый бой, и я его принял.

— Должен сказать, что во мне вы потеряли союзника окончательно и бесповоротно.

Она хихикнула в кулачок, продолжая зачем-то прятать правую руку у себя за спиной.

— Уж так и бесповоротно?! — лукаво заулыбалась она, обнажая свои красивые белые зубы. — А вдруг одумаетесь!

Агриппина Дмитриевна как бы продолжала играть со мною в кошки-мышки. Ну и женщина!

— Подняли вы, дорогая, бурю в стакане воды, — с напускным спокойствием постарался я отчитать ее. — Иными словами, затеяли пляску черного таракана вокруг стакана. Вот мое мнение: ваше отношение к судьбе своей подруги по меньшей мере легкомысленно. Не навязывайте своего мироощущения другим. Нет на свете двух одинаковых людей, ибо даже близнецы и те идут своими дорогами. — И прибавил к тому: — Не сердитесь на меня.

— Спасибо и за это! — Она откинула на лоб упавшую светлую прядь.

Я обрадовался: выиграл бой! Это коварная женщина больше не станет вмешиваться в жизнь Дружбы, и сущие пустяки, как она после нашего разговора будет относиться ко мне. Но, вопреки ожидаемой враждебности, она протянула мне правую руку, проговорила миролюбиво:

— Нам повезло, читайте, только громко. Я так рада, что даже не верю своим глазам.

Это была телеграмма.

— «Делегацией колхоза еду ВДНХ вместе Градовым тчк Первой возможности постараюсь навестить тебя вероятно вместе Николаем Васильевичем горячо целую — Света», — прочитал я.

Не дав мне опомниться, она спросила:

— Вы надолго приехали к нам? — И попросила: — Постарайтесь задержаться. Они могут приехать в любую минуту.

Не скрывая своей радости, я развел руками:

— Но тут не указан срок приезда.

— А вы обратите внимание на дату отправления телеграммы. Она отправлена два дня назад.

— Что же вы молчали?! — вспыхнул я.

— Мне только что ее вручили.

— Ну и ну! Почта…

— Почта ни при чем. Я уже говорила вам, что более суток не была дома, дежурила в больнице. Старушки мои получили телеграмму, ну и позабыли: склерозик. Приходится простить милых старушек. Не сердитесь же и вы.

— Ничего себе, «милые старушки»! — возразил я. — Этак можно сорвать всякое мероприятие. Даже на похороны приехать, когда покойника уже зароют…

Не поняв моей иронии, она нахмурилась.

— Зло шутите! Хватит мне, двоих сразу похоронила…

Я внезапно понял глубину трагедии Агриппины Дмитриевны, у нее все еще продолжала кровоточить душевная рана — смерть близких людей, Дмитрия Ираклиевича и Алексея Причастнова.

Пришлось извиниться.

* * *

Клавдия Поликарповна, тетушка Ирма, Агриппина Дмитриевна, я и Владимир Иннокентьевич Салыгин пили в просторной гостиной чай, заваренный по-туркменски, душистый и сладкий. Но непринужденной беседы, к которой обычно располагает чаепитие, долго не получалось. Между мной и Агриппиной Дмитриевной чувствовалась неприятная натянутость. Настороженно поглядывали на гостей и старушки. Особенно внимательно присматривалась тетушка Ирма к Салыгину. А тот, человек компанейский, на этот раз, будто на зло ей, играл в молчанку, лишь громко прихлебывал из пиалы.

Я понимал причину замкнутости Салыгина. Еще в коридоре, перед тем как появиться здесь, он успел удрученно шепнуть мне:

— Сбежала от меня Огородникова. Сказала, куда-то ей надо зайти по неотложному делу. Подвела меня к этому дому, и след ее простыл. Однако побожилась скоро прибежать сюда. Боюсь, как бы не наврала: я ей — про карася, она в ответ — про щуку. Рассказала сказочку… Странная бабенка! Небось посмеивается: вот, дескать, как ловко провела москвича.

— Не сгущай краски, — сказал я, но все же подумал: если история со щукой — выдумка Марии Осиповны, то права Агриппина Дмитриевна: никакого медальона не было у Светланы Тарасовны, он — плод ее больного воображения.

Между тем, чтобы не портить компанию, Салыгин заулыбался и отодвинул в сторону пиалу.

— Представьте себе, мои ангелочки, что мы снимаем фильм. Пожилой холостяк покупает на рынке преогромную золотую рыбину, и в животе ее… О, ужас! Что вы думаете?.. Нет, не оловянный солдатик, а — женщина!

Клавдия Поликарповна от страха замахала руками:

— На ночь глядя такие анекдоты!

— Ну и заврались вы, дорогой! — заметила Агриппина Дмитриевна не без фамильярности. — Ни к чему на ночь путать мою матушку. Признайтесь, что пошутили!

— Ничуть! — заупрямился он. — Более того, доложу: той женщиной, которую проглотила аку… Извините, оговорился!.. Проглотила щука… Понимаете, щука проглотила вашу милую соседку Марию Осиповну Огородникову. Ей бы под старость замуж выйти, а щука бац — и в воду! Каково, а?

— В чем смысл вашей аллегории? — пожала плечами Агриппина Дмитриевна. — Даже для кино… неподходящий сюжет. И при чем тут Мария Осиповна?.. Еще не закончили сценарий?

— То-то, ангелочек! Сценарий при мне, в голове моей, много лет. И нет покоя… Ищу маленькую деталь. Сегодня будто бы нашел, а вот… Надо же!

Его прорвало, понесло на откровенность. Трогательно выражал он свою сердечную боль, то и дело вытирал носовым платком со лба обильный пот, рассказывая о том, что произошло с ним, когда он работал в колонии для малолеток. Сказал, что по его вине утерян золотой медальон, который одна из девочек просила передать государству в фонд мира. И видать, уж очень защемило сердце Агриппины Дмитриевны. С искаженным от сострадания лицом она с трудом произнесла:

— Погодите, Владимир Иннокентьевич!.. Я поняла, что в свое время вам пришлось именно здесь, в Суздале, работать воспитателем в колонии девочек… Боже мой, его невероятно!

Агриппина Дмитриевна, будто задохнувшись, откинулась на спинку стула, прикрыла лицо дрожащими руками. Наверное, дрогнуло и сердце Клавдии Поликарповны. Она также поднесла руки к своему лицу, прижала пальцы к вискам, словно силилась вспомнить что-то свое, и вдруг, вспомнив, заторопилась в свою комнату. Тут же вернулась, держа в руках вместительную шкатулку из красного дерева. Подала ее Салыгину:

— Поищите, дорогой человек. Здесь кое-что имеется из золотых вещиц. Подарки мужа. А кое-что сама покупала, на зубы. Свои-то побаливают…

Она не успела до конца выразить свою мысль, а Владимир Иннокентьевич заглянуть в шкатулку.

— Слышите, в окно кто-то барабанит! — вскричала тетушка Ирма.

Клавдия Поликарповна ахнула и выронила шкатулку. Все, что было в ней, рассыпалось по полу. Мы оцепенели. Оживилась лишь одна тетушка Ирма, кинулась к двери на вновь раздавшийся настойчивый стук.


— Владимир Иннокентьевич!.. Ба, товарищ комиссар!

— Был таким, был, Микола… Дорогой мой!… — обнимал Салыгин Градова.

— Ого-го-го! — заливался тот на весь дом.

Одинаково рослые и видные, словно молодые парни, кружились они, то присматриваясь друг к другу, то отступая назад, то обнимаясь.

Вместе с Николаем Васильевичем в доме Колосковых появилась и Светлана Тарасовна. Их тоже захлестнула горячая радость встречи. И они кружились по комнате в обнимку. Только Клавдия Поликарповна да тетушка Ирма на некоторое время притихли, переглядываясь и кидая недоумевающий взгляд на пол.

— Стойте! — наконец, когда Клавдия Поликарповна подняла оказавшуюся у ее ног какую-то вещицу из шкатулки, крикнула тетушка Ирма. — Стойте, бегемоты, умереть бы мне завтра! Золото топчете!

Только после этого фамильные ценности приковали к себе всеобщее внимание. Особенно насторожился Николай Васильевич. В нем как бы сказалась профессиональная жилка.

— А что тут?.. Или какой курган раскопали?! — сверкнул он очками.

— Помогите собрать! — попросила гостей Клавдия Поликарповна.

Все мы помогали. Расползлись на корточках по полу. Вскоре на столе перед Клавдией Поликарповной образовалась горка всяких вещиц, она подозвала нас.

Мы дружно окружили Клавдию Поликарповну.

— Моя девочка! — обратилась она к Агриппине Дмитриевне. — Покойный Дмитрий Ираклиевич когда-то сказал мне, что мы с ним не вечны на земле, и если вам придется уходить из жизни, то надо уйти так, чтобы оставить людям добро. Это добро он видел в тебе. И потому сказал: «У нас нет своих детей. Давай сделаем жизнь этого ребенка счастливой». Ну так вот, если я когда-либо причинила тебе несчастье, в чем провинилась, ты прости меня…

— Что с тобой, мама?! — заволновалась Агриппина Дмитриевна.

— Все хорошо… Даже очень хорошо…

Клавдия Поликарповна, смахнув с глаз навернувшиеся слезы, устремила взгляд на Салыгина.

— А вас поблагодарить хочу. Спасибо, что появились в нашем доме.

— За что бы? — смущенно затеребил Салыгин свою бородку.

— Если та ваша бедная девочка решилась отдать государству какую-то свою драгоценность, то что мне, старухе, остается делать…

Клавдия Поликарповна протянула руки к столу и отодвинула от себя горку фамильных ценностей.

— Пусть это будет от всех нас, всех Колосковых… От Дмитрия Ираклиевича, от меня и нашей с ним девочки… И от ее тетушки Ирмы… Передайте это государству… Только смотрите не потеряйте… Завтра же передайте… Принесите нашей Пиночке счастье и деткам ее… Аленьке и Петруше…

Кого бы не тронул такой поворот?! И у меня запершило в горле. Мне стало стыдно за себя. Тягостное чувство моей ошибочной несправедливости придавило меня: только-только, когда в окнах этого дома зажегся свет, я подумал о нем, как о гиблом месте! И вот… Мне бы искупить дурные мысли, упасть бы на колени перед Клавдией Поликарповной! Может быть, я так бы и поступил, но вдруг хлопнула дверь, на пороге появилась Мария Осиповна Огородникова.

Салыгин метнулся к ней.

— Извини, карась-путешественник! — встретила она его, не обращая на всех остальных внимания. — По делу своему задержалась. Вот принесла, смотри. Не влюбись только, покой потеряешь. А не то, возврати по-честному.

— То, то!.. То самое! — не просто воскликнул, а вскричал Салыгин, глянув на поданный ему предмет.

Да, это был утерянный им медальон. Раскрыв его, Владимир Иннокентьевич продолжал торжествовать, обнимая Марию Осиповну:

— Спасибо, чертушка!.. И фотография целехонька. Какой удивительный случай! Право, ожил я… Непостижимо!

И от внезапной радости человек может потерять силы. Точно так было и с Владимиром Иннокентьевичем. Я вовремя успел заметить это и поспешил подать ему стул.

Салыгин присел, оглядывая нас такими глазами, будто хотел сказать: видите, я не запятнал свою совесть, хотя такое и стоило мне инфаркта!

И Градов стал неузнаваем, весь побледнел, взглянув на медальон. Сумел только прошептать:

— Регинушка!.. Купавна…

— Мамочка… Мама моя, — едва пошевелила губами Светлана Тарасовна, когда медальон оказался в ее руках. И, словно лишь сейчас увидя Салыгина, вскрикнула, бросаясь к нему: — Вы!.. Живы?! Здравствуйте!.. Я узнала вас, Владимир Иннокентьевич!.. Милый, славный, спасибо вам! — Тут же переметнулась к Агриппине Дмитриевне: — Гриппочка! Я же тебе рассказывала, а ты… Посмотри, это же моя мама! — Потом кинулась к Градову: — Николай Васильевич, смотрите же, какая у меня была мама!

Кому ж еще, как не ему, знать, какой была ее мама в те далекие годы.

Загрузка...