Хутор Осиновский, маленький, тихий, всего дворов тридцать, осенью и зимой совсем отрезан от центральной усадьбы колхоза, только на тракторах да на лошадях можно подвезти что-нибудь. А в подвозе в это время, считай, и нет надобности: сено, солому, дрова, уголь люди запасают летом, а хлеб и прочие продовольственные товары подвозят в сельповский магазинчик, на колхозной подводе. На работу ходят пешком километра три, а детвору в школу доставляют опять же колхозные лошади.
Место здесь благодатное: внизу по балке луг с осокой и камышами, в которых круглый год сочатся родники. Балка выходит в речку Калиновку. Невелика речка, а весь хутор пользуется ею зимой и летом: ловят рыбу, раков, подкашивают чакан на крыши сараев, режут хворост на плетни, женщины стирают белье, летом поливают огороды, а для купанья лучшего места нет в округе — вода прозрачная, мягкая, песчаные отмели светятся желтым, искрящимся дном.
Хутор — как в море островок посреди неоглядных полей пшеницы, ячменя, кукурузы и проса. В уборку хуторская жизнь разом меняется: запылят комбайны, загудят машины. Одна за другой едут они через хутор и путают сонных кур и ленивые стаи жирующих уток, и от этого шума хуторок точно приседает, съеживается, блекнут и рыжеют от пыли придорожные вишневые сады, тополя, а дорога, обычно почти сплошь заросшая спорышем и подорожником, накатывается и отливает на солнце, как асфальт.
На выгоне стоит несколько палаток, там живут прикомандированные на уборку солдаты. Днем у них тихо, а вечером, после ужина, солдаты включают репродуктор на столбе, и молодежь из соседних хуторов собирается на танцы.
Двор Игната Савельевича на краю хутора, почти на выгоне. У его дома часто останавливаются машины, шоферы заходят во двор к колодцу с журавлем, не спеша пьют из большой алюминиевой кружки, специально повешенной на гвоздик, из пригоршней обливают лицо и грудь, перекуривают две-три минуты и едут дальше. Солдаты тоже берут воду у Игната Савельевича. Все, кто пробовал из этого колодца, говорят: «Вода, как из целебного источника».
Когда Игнат Савельевич во дворе, гости то ли из вежливости, то ли за услугу, то ли потому, что у хозяина доброе и тихое лицо, всегда заговаривают с ним.
— Здорово, дед! — весело скажет какой-нибудь курносый в пропыленном и замасленном «хэбэ» солдатик, хотя Игнат далеко еще не дед.
— Здорово! — охотно откликнется Игнат и внимательно посмотрит на паренька. — Откуда ж ты такой?
— Из-под Воронежа. Про село Землянское слыхал?
— Ну и как у вас, лучше нашего?
Паренек улыбнется смущенно и не без гордости тряхнет головой:
— У нас лучше…
— Чем же?
— Так ведь дома!
— То-то! — весело подхватит Игнат. — Мой тоже служит, в Белоруссии. Дом есть дом.
Игнат не упустит случая рассказать, какой у него «последушек», как он почитает родителей, как хорошо работал в колхозе и как теперь они с женой ждут его не дождутся — не случилось бы чего. Солдатик в свою очередь расскажет про службу, прихвастнет, в каких краях он бывал, успокоит Игната и, ловко прыгнув в кабину, газанет с места, скроется за выгоном.
Игнат был уже на пенсии, но дома сидеть не стал. Не потому, что не мог без работы (здоровьем он был плох), а как он говорил, без людей занудился бы, сильно скучал по сыну и в последнее время не ладил с женой. Время от времени бригадир просил его поработать то на ремонте животноводческих корпусов, то на севе, то на току. Игнат с радостью соглашался. А нынешним летом его уговорили недели на две пойти напарником к комбайнеру Степану Клочкову.
Клочков появился в хуторе года полтора назад, купил дом по соседству с Игнатом, быстро завел хозяйство, наделал пристроек, огородился дощатым забором. Мужик он был ловкий и оборотистый, не в меру хвастливый и всем навязывался в друзья. Он и Игнату оказывал мелкие услуги: подвезет на мотоцикле на ферму, прихватит у него мешок подсолнечника на маслобойню, к празднику даст кусок мяса со свежины. Жена Игната, Анна Михайловна, хвалила соседа: «Дом полная чаша. Как курица, все под себя гребет. А уж умный, обходительный. Вот у кого учиться жить». Игнат ничего не отвечал на эти слова.
Уже две недели он работал на комбайне, уборка заканчивалась, и тут, по его словам, влип как кур во щи, попал в историю, о которой не любил потом ни рассказывать, ни даже вспоминать. «Потатчик вору и сам, стало быть, вор!» — говорил он в сердцах в ответ на настойчивые расспросы хуторян и больше — ни слова.
В тот вечер комбайнеры припозднились: заканчивали клин озимой на неровном, в промоинах и с овражками, поле. Часу в двенадцатом комбайны один за другим поехали на полевой стан, а Степан Клочков с Игнатом прихватили еще крут, набрали бункер и, не дождавшись машины, тоже тронули вслед за ними.
У прошлогодней скирды, возле черной, как пещера, лесополосы, Степан неожиданно остановил комбайн и осторожно позвал:
— Игнат, а Игнат?
— Чего? — отозвался тот.
— Давай-ка спустим этот бункер в солому. До осени. А?
Игнат молчал, чувствуя, как чаще заколотилось сердце.
— Это зачем же? — растерянно спросил он.
— Ночь-то какая. Благодать! Так бы и работал до утра. — Степан потянулся, заломившись назад до хруста в позвоночнике. — А в скирде не пропадет. А, Игнат?..
Зерна оказалось много, так что Степан насилу закрыл соломой теплый сыпучий ворох. Старался побольше навалить — и следов меньше, и от дождя надежнее, и скотина не раскопает. Потом вышел за скирду, огляделся, прислушался. Только луна открыто и широко глядела на затихшие поля и лесопосадки. Закурил.
— Авось никто тут рыться не станет, — сипло дыша и вытирая рукавом пот со лба, сказал Степан, — Зернецо — первый сорт. Это нам премия за сверхурочные. — И засмеялся, довольный шуткой, с нарочитой хрипотцой, похлопывая Игната по плечу.
Игнат перекладывал печку в доме Клочковых, хозяин помогал ему. Сложили к обеду, затопили. Внутри загудело — хорошую тягу показала. Вышли в беседку, в холодок. Хозяйка поставила бутылку самогона, подала горячие щи с бараниной, голубцы, вареники с вишнями, разлила в стаканы квас. Ели с аппетитом, с удовольствием ощущая хмельную леность в голове и приятную тяжесть в желудке. Похвалили стряпуху, поковыряли в зубах. Потом сели на бревно покурить.
— Я тебе что скажу, сосед, — сказал Степан, вытирая пот с длинного лица. — Я скажу: ты мне раз уважь, а я тебе сто раз — вот я какой человек. Рука руку моет, как отец-покойник, царство ему небесное, говорил. При нынешней жизни во как надо держаться! — Степан поднял кулак и сжал пальцы так, что побелели суставы. — Тогда будет и тут, и тут… — Он сперва похлопал себя по карману, а потом указал на стол. — Мы как привыкли? Сидим вот так, пьем. Тебе хорошо и мне хорошо, а что завтра будет — не думаем.
Каждое слово Степан заканчивал многозначительной паузой и все старался поймать Игнатовы глаза.
— Хорошо, когда сперва вот тут будет, — Степан постучал себя пальцем по темени, — потом вот тут, — он показал на тарелку, — а потом уж вот где, — и позвенел ногтями по стакану. — Вот тогда ты человек, тогда я тебя уважать стану. А разных ухарей я знаешь сколько повидал на своем веку? Нынче он в ресторане с бабой сидит — ему хорошо, а завтра штаны продает на базаре — и глядеть на него тошно.
Игнат слушал, поддакивал, а про себя думал: «Хват! От такого жалости не жди. Последний кусок отнимет. Сосед так сосед. Зачем я с ним связался?»
— Ухарей много, — согласился он.
— А я про что говорю! — с удовольствием философствовал захмелевший Степан. — С такими ухо востро держи. Он вот так с тобой сидит, лясы точит, а сам думает, как бы тебя ободрать. Видал я таких, да малость поумней оказывался. Для хорошего человека я душу отдам, а ухаря такого сам обдеру так, что век будет помнить. Вот я какой человек!.. А с тобой, сосед, мы любое дело обломаем. Будет у нас и зернецо, и комбикорм — все будет. Только с умом надо.
Игнат долго обдумывал потом этот разговор.
Анна Михайловна, жена, обрадовалась, когда Игнат сказал, что спрятали много зерна.
— Если сам не возьмешь, никто тебе не привезет, — похвалила она. — Дожились, что курам посыпать нечего. И поросенку что давать? Степан хитрый, у него зерно не выводится. И молодец!
Анна Михайловна — крепкая, белолицая и полная женщина. Она никогда и нигде не работала, а все дома, по хозяйству. Когда была молодая — растила детей, их было трое. Две дочери уже вышли замуж и жили в городе, сын служил в армии. В молодости Анна Михайловна не пошла работать, а после войны в колхозе трудно показалось. Так и прожила за Игнатом. Выглядела она куда моложе его. А Игнат все больше сутулился, худел. Болели старые фронтовые раны. Давала знать давняя простуда. Однажды пожаловался жене:
— Мать, что-то у меня стоит в груди камнем — и шабаш. Иной раз прихватит — и не раздышишься.
Анна Михайловна испугалась, долго расспрашивала, в каком месте и как болит и давно ли. Потом сказала озабоченно:
— С этим шутить нельзя. Надо в больницу сходить, провериться.
И после этого как бы случайно спрашивала у своей сестры Федосьи:
— Ну вот, к примеру, помрет Игнат, будут мне что платить?
Федосья простодушно объясняла:
— Да если сама заработала, а кроме — как же? Тут на это не поглядят, кто он тебе — муж или чужой дядя, ты сама должна пенсию зарабатывать.
Анна Михайловна умолкала и переводила разговор на другое. У нее появился страх.
Когда проводили сына в армию, Игнат затосковал, мало с кем разговаривал. К жене стал придирчивее. Какая-нибудь тряпка, брошенная во дворе, или беспорядок в кладовой выводили его из себя. Тогда он собирал по углам старые фартуки, носовые платки, косынки, еще вполне пригодные, приходил с ними в комнату, где жена обычно что-нибудь шила, и спокойно говорил:
— Вот, целый ворох насобирал. Кто их будет донашивать?
Это задевало за живое. Анна Михайловна, еле сдерживаясь, с ехидцей спрашивала:
— Отец, и охота тебе в бабьих тряпках копаться? Или, думаешь, я не так шью? Тогда садись за машинку. Чтоб я вот так отчет перед тобой держала — тьфу!
— Ну, гляди, — так же спокойно говорил Игнат. — Я говорю — разбрасывать не надо, шитье-то твое по всем плетням без присмотру висит.
Дальше Анна Михайловна не могла терпеть. Она бросала работу, топала ногами и кричала на весь дом, что не живет, а мучается, что лучше один черный хлеб с солью есть, чем слушать такие попреки, что она раньше времени в гроб ляжет. Потом ходила жаловаться Федосье.
— Что ни старше становится, дьявол, то вредней. Каждую копейку за мной учитывает и попрекает, прямо житья нету. Хорошо, ты сама себе хозяйка, а тут…
Федосья кивала головой, поддакивала и думала: «Нет, не очень-то сладко и одной быть, не знаешь ты еще…»
А вслух говорила:
— Что поделаешь, Аня. Может, и жаднеет к старости, да ты смирись, промолчи лишний раз.
«Тебя бы в мой хомут», — раздраженно думала Анна Михайловна. Все ей казалось ненавистным в эти минуты: и чрезмерное, будто ей в упрек, трудолюбие мужа, и то, что люди его уважали, а ее за глаза называли белоручкой, и спокойствие Игната. Но после случая с зерном она стала осторожнее. С Игнатом происходило что-то неладное. С работы он возвращался поздно, отмалчивался и часто сидел в темноте у окна, курил. А рано утром уходил с косой к речке.
Анна Михайловна не выдержала и как-то спросила:
— Отец, ты что такой смурной? Опять болит?
Он долго молчал, потом сказал с какой-то затаенной горечью:
— Болит… Я знаешь что вспоминаю, мать? Как я первый год на тракторе работал, до войны… Голодный был год, а мы с ребятами что делали: пригоршню пшенички насыпешь в тряпку — и в радиатор, в горловину. К обеду распарится — ешь не наешься, все трактористы таким манером обедали и меня научили. А раз эта тряпочка подвела. Старая, видно, была, возьми да и прорвись: зерно — в радиатор, забило трубки, вода кипит. Трактор стал. Это в уборку-то! Стал я разбирать. Глядь — бригадир подъезжает. Как увидел, побелел. «Ах ты, — говорит, — Игнашка, Игнашка, — не знаешь, чем это пахнет?! Моли, — говорит, — бога, чтоб уполномоченный из района не налетел». Скинул рубаху и помогает мне, а у самого руки трясутся… Вот он как доставался нам, хлебушек-то.
Анна Михайловна притворилась больной, взялась за поясницу и пошла искать лекарства.
На другой день Игнат пришел позже обычного и выпивши. Включил свет, разулся и сел на диван. Улыбка не сходила с лица, глаза светились, он загадочно и довольно потирал руки.
— Что это ты? — строго спросила Анна Михайловна спросонья. — Ай праздник какой?
— Это точно — праздник! — с особенной теплотой и нараспев проговорил Игнат. — А то как в тюрьме сидел… Иди, мать, поговорим с тобой. По душам потолкуем. А то живешь-живешь, уж помирать пора, а поговорить по-хорошему не соберемся никак. Мы с тобой пережили и голод, и нужду, детей вырастили. Тогда некогда было разговаривать. Помнишь, как я ударил Катю, когда она кусочек хлеба из вагона в окно уронила? На Кубань-то ездили! От голода спасались!
Анна Михайловна не могла понять, куда клонит Игнат, и глядела на него со страхом.
— Не помнишь? А я хорошо запомнил. Так запомнил, что никогда не забуду. Дитя малого за кусочек хлеба ударил, а? За то, чтоб с голоду не померла. Девочки-то наши с мякины пухли, а ты хоть разорвись — где было взять этот кусочек? А когда я хотел в рукаве пшеницы из амбара принесть, что мне бригадир сказал, как заметил? Иди, говорит, Игнат, высыпь от греха, чтоб никто не увидел, а то упекут так, что детей своих не увидишь. Вот какое время было! А теперь подогнали комбайн к скирде — и весь бункер туда спустили. Свиней дома кормить нечем… Ай-яй-яй! На старости лет такой грех на душу взять! А что сын скажет? За что ты воевал, спросит, за что все огни-воды прошел? За что столько лет нужду мыкал? За что? Как я перед ним отчитаюсь, перед Андреем? А?
Анне Михайловне надоело слушать, и она сказала:
— Ну хватит, отец. Ложись. Ты еще в милицию пойди с такими речами.
Игнат с горечью махнул рукой:
— Эх, мать, мать, толкушка ты ясеновая! Сколько живем вместе, а не можешь ты меня понять. Я не обижаюсь, а так, жалко тебя… Ни жизни не знаешь, ни людей. И работы боишься. Знаешь только фартуки шить. И ведь столько нашила, что тряпошнику в тележку не угрузишь. Я все молчал, и теперь бы не к чему этот разговор заводить, да ведь и у меня сердце не каменное. А зерно надо сдать на склад…
Анна Михайловна притихла, она вдруг почувствовала всю серьезность намерений Игната. Ей сразу представился суд, разбирательство, позор, а может быть, если Игната посадят, одинокая жизнь без средств, без помощи…
Она притворилась спящей. А Игнат еще долго говорил вслух и заснул на диване.
Ночью Анна Михайловна предупредила Степана, но он, к ее удивлению, отнесся к сообщению довольно равнодушно.
— Я раньше смекнул, что он слюни распустит, — сказал он, позевывая. — Все чисто обделал. Можешь и ему сказать, чтоб зря не старался.
Рано утром Игнат выкурил натощак сигарету, прихватил шнурком литовку к косью (по пути собирался накосить отавы возле пруда), закинул его на плечо и пошел к полю, где месяц назад убирал со Степаном хлеб.
Было свежо, солнце только поднялось над распаханной и посеребренной низким светящимся туманцем степью. Грачи густо облепили лысые бугры, неподвижно и сонно ждали теплого полдня. За хутором два трактора сеяли озимые. Гулко и далеко уносился натужный рев моторов. Пахло старым жнивьем, едкой прогорклостью недавних палов, молодой травкой, поднявшейся среди высохшего бурьяна после первых осенних дождей.
Игнат чувствовал, что Степан может перехитрить его. Зерна, наверное, уже не было на месте, Степан прибрал его к рукам один — не из жадности, а опасаясь Игната, не доверяя ему. Да, хитер Степан. Наверное, посмеивается теперь над Игнатом. А коснется разговор — по-лисьи вильнет глазами: «Ай-яй-яй! Простачки мы с тобой, сосед! Проглядели — уплыло наше зернецо из-под носа!»
…Зерна в скирде не оказалось. На месте вороха проросла густая зеленая щетина. Игнат с хрустом сорвал горсть зелени, глубоко вдохнул ее сладкий молодой аромат и долго стоял возле скирды. В душе медленно поднимались, подкатывали к горлу и боль, и горечь, и бессильная злость. Эх, Игнат, Игнат! Долго же ты собирался пойти с повинной! Опередил тебя Степан. Теперь его голыми руками не возьмешь, без свидетелей дело было. Ускользнул, как налим. Дешево он купил тебя…
Игнат в сердцах швырнул пучок травы, подхватил косье и, не заходя на пруд, скорым шагом пошел в хутор. На небритых щеках его перекатывались желваки.
По дороге его обогнал председательский газик. Затормозил, из приоткрытой дверцы выглянула молодая курчавая голова председателя колхоза Кочетова.
— Садись, подвезу, Игнат Савельич!
Игнат стоял в нерешительности, губы его дрожали.
— Ты что? — спросил председатель. — Ай выпил с утра?
— Выдь-ка на минутку, Егор Михалыч, — просительно и с дрожью в голосе сказал Игнат.
Председатель внимательно посмотрел на Игната, сразу посерьезнел и даже слишком поспешно вышел из машины. Игнат часто двигал кадыком, глотал слюну и глядел в землю, не поднимая глаз.
— Тут, Егор Михалыч, такое дело… зерно уворовали…
И он рассказал о краже. Кочетов слушал молча, в то же время думая что-то свое, только по губам можно было догадаться, какое впечатление произвел на него рассказ Игната: он точно кислую ягоду жевал, щеки его подергивало мелкими судорогами.
— Давай-ка завернем к этой скирде, — сказал он холодно, выслушав Игната.
Кочетов молча, внимательно осмотрел скирду, сосредоточенно что-то соображая. Игнат также молчал, на вопросы отвечал односложно и обреченно. Ему, фронтовику, прожившему долгую, трудную и честную жизнь, кажется, никогда не было так стыдно, как сейчас перед этим молодым человеком, годившимся ему в сыновья. Но вместе с тем он чувствовал, как все, что тяготило его в последние дни, медленно тает, сходит с души, как сходит мартовский снег под теплым дождем.
— Что будем делать, Игнат Савельич?
— Известное дело, Егор Михалыч, в милицию надо.
Кочетов засмеялся.
— В милицию, Игнат Савельич, сразу надо было…
Игнат, потупившись, молчал.
— Ты вот что… Об этом деле никому… Глупый воробей ловится за одну лапку, а хитрый — сразу за две. Понял? — спросил он со значением, засмеялся и весело похлопал Игната по плечу.
— Понял, — ответил Игнат, но веселости в его лице не было.
Через полгода, весной, Степана поймали с двумя мешками семенного ячменя. Поймали хуторские мужики, сеяльщики, намяли ему бока, потому что Степан, озверев, кидался на них с железным прутом и грозился поджечь половину хутора. Его связали и отвезли к участковому.