Старый капельмейстер обычно сморкался так, словно трубил в рог, такой громкий звук издавал его длинный и гулкий нос. Как раз за шумное сморкание супруга председателя суда чаще всего попрекала кузена Понса.
— Я би все отдаль, штоб развлетшь его, — сказал Шмуке. — Ему дома скутшно.
— Правду говоря, мне всегда казалось, что господин Понс не чета нам, мелким сошкам, — сказал Вильгельм Шваб, — поэтому я не решался пригласить его к себе на свадьбу. Я женюсь.
— Как шенитесь? — спросил Шмуке.
— Самым законным образом, — ответил Вильгельм, усмотревший в странном вопросе Шмуке насмешку, на которую этот добрый человек был не способен.
— Прошу вас, господа, по местам! — сказал Понс после звонка директора, окинув оркестр взглядом полководца.
Исполнили увертюру к «Невесте дьявола» — феерии, выдержавшей двести представлений. В первом антракте Вильгельм и Шмуке остались одни в опустевшем оркестре. Температура в зрительном зале поднялась до тридцати двух градусов по Реомюру.
— Раскашите ше историю вашей шенитьби, — попросил Шмуке Вильгельма.
— Вон, видите там, в ложе, того молодого человека?.. Узнаете его?
— Зовсем нет.
— Это потому, что он в желтых перчатках и сияет, как медный грош; но это мой друг Фриц Бруннер из Франкфурта-на-Майне...
— Тот, што сидель на шпектакль рядом с ви в оркестр?
— Он самый. Правда, даже не верится, что возможна такая метаморфоза?
Герой обещанной истории принадлежал к той породе немцев, на лице которых одновременно запечатлены и мрачная насмешка гетевского Мефистофеля, и прекраснодушие романов блаженной памяти Августа Лафонтена[25]; хитрость и простота, чиновническая педантичность и нарочитая небрежность члена Жокей-клуба; но главным образом отвращение к жизни, то отвращение, которое вложило пистолет в руку Вертера, доведенного до отчаяния больше немецкими владетельными князьями, чем Шарлоттой. Он действительно был типичен для Германии; в нем сочетались чрезвычайное лихоимство и чрезвычайное простодушие, глупость и храбрость, всезнайство, наводящее тоску, опытность, совершенно бесполезная при его ребячливости; злоупотребление табаком и пивом; и дьявольский огонек в прекрасных усталых голубых глазах, примирявший все эти противоречия. Фриц Бруннер, одетый с щеголеватостью банкира, сиял в зале лысиной тициановского колорита, обрамленной на висках белокурыми кудряшками, пощаженными нищетой и развратом, вероятно, только для того, чтобы дать ему право заплатить парикмахеру в день своего финансового расцвета. Лицо, некогда чистое и прекрасное, как лицо Иисуса Христа на картинах, потемнело, огненно-рыжие усы и борода придавали ему даже какой-то зловещий вид. От повседневных огорчений помутнела ясная лазурь очей, в которых его опьяненная любовью мать некогда узнавала свои собственные глаза, преображенные божественной красотой. Многоликая проституция Парижа положила густые тени вокруг его глаз. Этот преждевременно созревший философ, этот молодой старик был созданием рук своей мачехи.
Здесь мы расскажем любопытную повесть блудного сына из Франкфурта-на-Майне, совершенно необычную и невероятную для такого добропорядочного, хотя и совсем не захолустного города.
Господин Гедеон Бруннер, отец Фрица, был одним из тех известных франкфуртских трактирщиков, которые вкупе с банкирами и с соизволения закона опустошают кошельки посещающих город туристов, что не помешало ему быть честным кальвинистом и жениться на крещеной еврейке, приданое которой положило начало его благосостоянию. Жена-еврейка умерла, оставив двенадцатилетнего сына Фрица на попечение отца, но под опекой дяди со стороны матери, лейпцигского меховщика, возглавлявшего торговый дом «Вирлац и компания». Этот дядя, не столь мягкий, как его товар, потребовал, чтобы Бруннер-отец поместил неприкосновенный капитал молодого Фрица, превращенный в гамбургские марки, в дело Аль-Зартшильд. В отместку за такое еврейское требование Бруннер-отец женился во второй раз, под тем предлогом, что в его огромной гостинице без женского глаза и рук никак нельзя. Женился он на дочери такого же, как и сам, трактирщика, которая казалась настоящим кладом. Но он еще не испытал на собственном опыте, что такое единственная дочь, перед которой отец и мать ходят на задних лапках. Вторая фрау Бруннер была такой, какой бывает молодая немка, если она зла и легкомысленна. Она растратила свое состояние и отомстила за первую фрау Бруннер, сделав отца Фрица несчастнейшим из мужей на всей территории вольного города Франкфурта-на-Майне; недаром там, говорят, миллионеры собираются издать муниципальный закон, который обяжет жен любить своих супругов самой нежной любовью. Эта немка питала пристрастие к различным уксусам, которые все огулом именуются у немцев рейнским вином. Она питала пристрастие к модным парижским товарам; питала пристрастие к верховым лошадям; питала пристрастие к нарядам; словом, единственная дорогостоящая вещь, к которой она не питала пристрастия, были женщины. Она возненавидела маленького Фрица и, несомненно, довела бы его до сумасшествия, если бы колыбелью этого младенца, вскормленного законом Кальвина и законом Моисея, не был Франкфурт-на-Майне, а опекуном — лейпцигская фирма Вирлац; но дядя Вирлац, поглощенный пушниной, не давал в обиду только гамбургские марки, а мальчика оставил на растерзание мачехе.
Эта мегера тем сильнее злилась на херувима-сыночка покойной красавицы жены Бруннера, что сама, несмотря на все усилия, которым мог бы позавидовать даже локомотив, не имела детей. Движимая дьявольской мыслью, преступная немка привила юному Фрицу, которому шел тогда двадцать второй год, совершенно не свойственный немцам вкус к расточительству. Она надеялась, что английская лошадь, рейнский уксус и гетевские Гретхен пожрут сына еврейки вместе с его капиталом, ибо к совершеннолетию Фриц получил от своего дорогого дядюшки Вирлаца прекрасное наследство. Рулетки на водах и веселые собутыльники, в числе которых был и Вильгельм Шваб, правда, проглотили капитал Вирлаца, но создателю было угодно сохранить блудного сына, дабы он служил примером для младшего поколения жителей Франкфурта-на-Майне, где во всех семьях пугали им детей, уговаривая их послушно и смирно сидеть дома или за железными решетками контор на своих гамбургских марках. Однако Фриц Бруннер не только не умер во цвете лет, но имел удовольствие похоронить свою мачеху на одном из очаровательных немецких кладбищ, ибо немцы, под предлогом почитания умерших, предаются безудержной страсти к садоводству. Итак, вторая фрау Бруннер умерла раньше своих родителей; старик Бруннер поплатился деньгами, которые прошли у него мимо носа, и здоровьем, ибо наш трактирщик до того с ней намучился, что, несмотря на свое геркулесовское сложение, к шестидесяти семи годам высох так, словно отведал знаменитого борджиевского яда. Состояние хозяина гостиницы, ничего не унаследовавшего после жены, которую он зря терпел в течение десяти лет, можно было сравнить с своего рода гейдельбергскими развалинами; вдовец старался подправить свои пошатнувшиеся финансы, подавая постояльцам соответствующие Rechnungen (счета), наподобие того как подправляют подлинные гейдельбергские развалины, дабы не остывал пыл туристов, толпами стекающихся в этот город поглядеть на руины, содержимые в столь образцовом беспорядке. Во Франкфурте о старике Бруннере говорили как о банкроте, на него указывали пальцем.
Вот до чего может довести злая жена, не оставившая ничего в наследство, и сын, воспитанный во французском духе! В Италии и в Германии французы — причина всех зол, мишень для всех нападок; но пути господни неисповедимы... (Дальше все, как в оде Лефрана де Помпиньяна[26].)
Не только постояльцы страдали от озлобленного хозяина гостиницы «Голландия», вымещавшего свои огорчения на счетах (Rechnungen). Когда его сын окончательно разорился, Гедеон Бруннер, видевший в нем косвенную причину всех своих бед, отказал ему в хлебе, воде, соли, очаге, крове и трубке! А для немецкого папаши-трактирщика это высшее выражение родительского неблаговоления. Отцы города, не разобравшись, чья здесь вина, и считая старика Бруннера одним из самых несчастных франкфуртцев, пришли ему на помощь: Фрица изгнали из пределов вольного города, придравшись к нему из-за каких-то пустяков. Суд во Франкфурте не более милостивый и не более правый, чем в других местах, хотя в этом городе и заседают выборные от германской земли. Судьи редко восходят к истокам преступлений и неудач и не стараются выяснить, кто держал чашу, из которой вытекла первая струйка. Итак, Бруннер отказался от сына, а друзья сына пошли по стопам старика.
Ах, если бы эту повесть можно было разыграть перед будкой суфлера для собравшихся здесь зрителей, для всех этих журналистов, модных львов и парижанок, недоумевавших, откуда могла появиться среди цвета парижской публики, на премьере, в литерной ложе бенуара эта глубоко трагическая одинокая немецкая фигура; такое зрелище увлекло бы куда больше, чем феерия «Невеста дьявола», хотя это и был бы двухсоттысячный пересказ бессмертной притчи о блудном сыне, разыгранной в Месопотамии за три тысячи лет до рождества Христова.
Фриц пешком отправился в Страсбург, и там он обрел то, чего не нашел библейский блудный сын на родине Священного писания. Эльзас, где живет столько людей с благородным сердцем, где прекрасно сочетается французское остроумие с немецкой основательностью, блестяще доказал свое превосходство над Германией. Вильгельм, всего несколько дней тому назад получивший наследство после родителей, располагал капиталом в сто тысяч франков. Он открыл Фрицу свои объятия, открыл ему свое сердце, открыл свой дом, открыл свой кошелек. Только в греческой оде можно воспеть ту минуту, когда Фриц, измученный, весь в пыли, Фриц, от которого все отшатнулись, как от зачумленного, встретил по ту сторону Рейна истинного друга и в его протянутой руке нашел настоящую двадцатифранковую монету, и только Пиндару[27] под силу одарить человечество такой одой, призванной воспламенить угасающее в людях чувство дружбы. Имена Фрица и Вильгельма надо поставить в один ряд с именами Дамона и Пифиа, Кастора и Поллукса, Ореста и Пилада, Дюбрейля и Пмежа, Шмуке и Понса и со всеми именами, коими наша фантазия наделяет двух друзей из Мономотапы[28], и не случайно человек такого великого ума, как Лафонтен, изобразил их отвлеченными бестелесными образами. Мы можем прибавить к этому списку, иллюстрирующему дружбу, два новые имени с тем большим основанием, что Вильгельм в компании с Фрицем проел полученное им наследство совершенно так же, как Фриц в компании с Вильгельмом пропил свое, впрочем, не только проел, но и прокурил, отдав должное всем известным сортам табака.
Как это ни странно, оба друга прокутили наследство в страсбургских пивных самым глупым, самым пошлым образом с фигурантками страсбургского театра и с эльзасскими девицами, которые уже давно растратили отпущенные им от бога скромные дары. И каждое утро наши кутилы убеждали друг друга:
— Пора это бросить, взяться за ум, пока у нас еще что-то осталось!
— Ладно, давай еще сегодня, — говорил Фриц, — а завтра, ну завтра...
У кутил завтра всегда робко отступает под напором своего предшественника — хвастливого вояки сегодня. Сегодня — это Капитан старинных комедий[29], а завтра — Пьеро наших пантомим. Разменяв последний тысячный билет, наши друзья купили места в почтово-пассажирской конторе дилижансов, известных под названием королевских, и отправились в Париж, где поселились под самой крышей в гостинице «Рейн», которая помещалась на улице Майль и принадлежала некоему Граффу, служившему прежде старшим кельнером у Гедеона Бруннера, и Фриц поступил на шестьсот франков в банкирскую контору братьев Келлер, куда его определил Графф. Графф, хозяин гостиницы «Рейн», был братом знаменитого портного Граффа. Портной взял Вильгельма в бухгалтеры. Графф пристроил обоих блудных сыновей на эти скромные должности в память своего ученичества в гостинице «Голландия». Богатый друг признал своего промотавшегося друга, а немец-трактирщик принял участие в двух нищих соотечественниках, — вот два поступка, из-за которых многие, пожалуй, сочтут эту правдивую историю за роман, но быль зачастую похожа на вымысел, тем более что в наши дни вымысел всячески стараются сделать похожим на правду.
Фриц, служивший в банке на жалованье в шестьсот франков, и Вильгельм, работавший бухгалтером на том же окладе, скоро убедились, как трудно жить в таком чересчур разгульном городе, как Париж. Поэтому уже на второй год пребывания в столице Франции, в 1837 году, Вильгельм, недурно игравший на флейте, стал зарабатывать, чтобы не жить впроголодь, в оркестре под управлением Понса. А Фрицу, чтоб повысить свой заработок, оставалось одно — применить финансовые способности, присущие ему как вирлацовскому отпрыску. Несмотря на всю свою усидчивость, которой, правда, мешала даровитость, он добился жалованья в две тысячи франков только в 1843 году. Нужда — превосходная мачеха, она научила обоих молодых людей тому, чему не смогли научить их матери: бережливости, знанию людей и жизни; под ее руководством они прошли настоящую суровую выучку, которую проходят великие люди, обычно не ведавшие радостного детства. Но Фриц и Вильгельм были самыми заурядными людьми, и потому не все уроки, которые дает нужда, пошли им на пользу; они старались оградить себя от слишком близкого знакомства с нуждой, не хотели отдыхать на ее иссохшей груди, в ее костлявых объятиях, и потому для них она не превратилась в добрую фею Уржелу[30], которая уступает ласкам гениальных людей. Как бы там ни было, они поняли всю силу богатства и дали себе слово подрезать крылья Фортуне, если она когда-нибудь вновь постучится к ним в дверь.
— Ну, так вот, папаша Шмуке, сейчас я вам все объясню в двух словах, — закончил Вильгельм, который обстоятельно рассказывал пианисту на немецком языке свою повесть.
— Бруннер-отец скончался. Ни его сын, ни господин Графф, у которого мы квартируем, не знали, что он был одним из основателей баденской железной дороги, с которой получал огромную прибыль: он оставил четыре миллиона! Сегодня я последний раз играю на флейте. Если бы не премьера, я бы ушел уже несколько дней тому назад, но мне не хотелось подводить оркестр.
— Это отшень похвально, мольодой тшельовек, — сказал Шмуке. — На ком ше ви шенитесь?
— На дочери господина Граффа, нашего хозяина, владельца гостиницы «Рейн». Я уже семь лет люблю мадмуазель Эмилию, она так начиталась безнравственных романов, что, не долго думая, ради меня отказала всем женихам. Со временем она будет очень богата, она единственная наследница Граффов, портных с улицы Ришелье. Фриц дает мне в пять раз больше того, что мы с ним прокутили в Страсбурге, пятьсот тысяч франков!.. Он вкладывает миллион в банкирскую контору, портной, господин Графф, вкладывает пятьсот тысяч франков; отец моей невесты разрешает мне так же распорядиться с приданым, составляющим двести пятьдесят тысяч франков, и сам он помещает в нашу фирму такую же сумму. Таким образом, банкирский дом «Бруннер, Шваб и компания» будет располагать капиталом в два миллиона пятьсот тысяч франков. Фриц купил на полтора миллиона акций Французского банка в качестве обеспечения. Это не весь капитал Фрица, ему остаются еще отцовские дома во Франкфурте, которые оцениваются в миллион, и он уже сдал гостиницу «Голландия» двоюродному брату Граффа.
— Ви с огортшением смотрите на ваш друг, — заметил Шмуке, внимательно слушавший Вильгельма, — неушели ви имеете к нему зависть?
— Я не завидую, а печалуюсь, — сказал Вильгельм. — Разве Фриц похож на счастливого человека? Я боюсь, что Париж его погубит; мне так хотелось бы, чтоб он последовал моему примеру. В нем могут проснуться прежние страсти. Я остепенился, а он нет. Посмотрите на его костюм, на двойной лорнет, все это меня очень беспокоит. В зале он не спускал глаз с лореток. Ах, если бы вы знали, как трудно женить Фрица! Он ненавидит то, что во Франции называют строить куры; его надо женить силком, как в Англии силком тащат к славе.
Во время толкотни, которой всегда отличается окончание премьеры, флейтист пригласил капельмейстера. Понс с радостью согласился. И Шмуке впервые за три месяца увидел улыбку на лице друга; всю дорогу до дому Шмуке молчал, потому что по радостной улыбке, озарившей лицо Понса, он понял всю глубину снедавшей его печали. Подлинно благородный, бескорыстный человек, с возвышенными чувствами, и вдруг такая слабость!.. Нет, этого никак не мог понять стоик Шмуке, сразу погрустневший, так как он почувствовал, что ради друга надо отказаться от удовольствия каждый день сидеть за столом зо свой добрий Понс; и он не знал, хватит ли у него сил принести такую жертву; от этой мысли старый немец сходил с ума.
Гордое молчание, которое хранил Понс, удалившись на Авентинский холм[31], сиречь на Нормандскую улицу, поразило супругу председателя суда, вообще не очень-то обеспокоенную уходом своего прихлебателя. Они с дочкой думали, что кузен понял милую шутку очаровательной Лили; но ее супруг смотрел на дело иначе. Председатель судебной палаты Камюзо де Марвиль, упитанный человечек, очень важничавший после того, как пошел в гору, восхищался Цицероном, предпочитал Комическую оперу Итальянцам, сравнивал игру различных актеров и во всем придерживался общего мнения. Он повторял, как собственные, мысли из статьи правительственной газеты и, произнося речь, всегда пересказывал, несколько их перефразировав, слова оратора, выступавшего до него. Этот судебный деятель, основные черты характера которого достаточно известны, ко всему относился с подобающей его должности серьезностью и придавал особое значение родственным связям. Как большинство мужей, находящихся под башмаком у жены, он проявлял независимость в мелочах, и жена с этим считалась. В течение месяца он удовлетворялся объяснениями г-жи Камюзо, которая придумывала то ту, то другую причину отсутствия Понса, но в конце концов ему показалось странным, что старик музыкант, связанный с ним почти сорокалетней дружбой, перестал бывать у них в доме, да еще после того как преподнес такой дорогой подарок — веер мадам де Помпадур. Этим веером восхищались и граф Попино, оценивший его по достоинству, и в Тюильри, где все с любопытством разглядывали очаровательную вещицу, что очень льстило тщеславной г-же Камюзо; ей расхвалили красоту десяти перламутровых пластинок с поразительно тонкой резьбой. На вечере у графа Попино одна знатная русская дама (русская знать всюду чувствует себя, как дома) насмешливо улыбнулась, увидя такой веер, достойный герцогини, в руках г-жи Камюзо, и предложила за чудесную вещицу шесть тысяч франков.
— Надо признаться, — заметила Сесиль на следующий день после того, как был подарен веер, — наш бедный родственник знает толк во всяких безделушках.
— Хороши безделушки! — воскликнул председатель судебной палаты. — Да государство собирается заплатить триста тысяч франков за коллекцию покойного советника Дюсоммерара и израсходовать пополам с городом Парижем около миллиона на покупку и восстановление особняка Клюни, чтобы поместить туда эти самые безделушки... Безделушки, дитя мое, часто все, что нам осталось от давно исчезнувших цивилизаций. Этрусская ваза или ожерелье иногда оцениваются в сорок, в пятьдесят тысяч; эти безделушки свидетельствуют о высоком уровне искусства во времена осады Трои и являются доказательством того, что этруски были троянцами, нашедшими прибежище в Италии!
Упитанный председатель суда обычно шутил в таком роде, в разговоре с женой и дочерью он охотно прибегал к тяжеловесному остроумию.
— Совокупность знаний, необходимых для того, чтобы разбираться в таких безделушках, и есть наука, именуемая археологией, — продолжал он. — Археология интересуется архитектурой, скульптурой, живописью, серебряными и золотыми изделиями, керамикой, мастерством краснодеревцев, кстати сказать, совершенно новым видом искусства, кружевами, коврами — словом, всеми произведениями человеческого труда.
— Значит, кузен Понс ученый? — заметила Сесиль.
— Кстати, почему он пропал? — спросил председатель суда с видом человека, который вдруг вспомнил тысячу мелочей, ранее ускользавших от его внимания, а теперь, по выражению охотников, выпаливших по нем дуплетом.
— Не знаю, какая его муха укусила, верно, обиделся на что-нибудь, — ответила супруга. — Может быть, я не выказала достаточной радости, получив от него подарок. Вы знаете, я в таких вещах мало понимаю...
— Как так мало понимаете? Да ведь вы же одна из лучших учениц Сервена[32] и вдруг не знаете Ватто? — воскликнул председатель суда.
— Я знаю Давида, Жерара, Гро, и Жироде, и Герена, и господина де Форбена, и господина Турпена де Криссе...
— Вы должны были бы...
— Что я должна была бы, сударь? — спросила супруга, бросив на мужа взгляд, достойный царицы Савской.
— Знать, кто такой Ватто, мой дружок. Он сейчас в большой моде, — ответил муж со смирением, ясно показывающим, что он был под башмаком у жены.
Этот разговор произошел за несколько дней до того первого представления «Невесты дьявола», когда болезненный вид Понса поразил весь оркестр. За это время все, у кого Понс был частым гостем за столом, кто привык к его услугам, уже не раз осведомлялись о нем друг у друга, и теперь в том кругу, к которому он прежде льнул, забеспокоились, тем более что на премьере многие видели его в оркестре за дирижерским пультом. Хотя во время прогулок Понс старательно избегал встреч со своими прежними знакомыми, он все-таки столкнулся нос к носу с бывшим министром, графом Попино, у Монистроля — у одного из тех известных своей предприимчивостью и хитростью антикваров с нового бульвара Бомарше, о которых Понс в свое время рассказывал супруге председателя суда; восторгаясь предметами старины, которые, по их уверениям, встречаются все реже и реже и уже почти совсем перестали попадаться, они раззадоривают покупателя и набивают цену.
— Дорогой Понс, почему вас нигде не видно? Нам вас очень недостает, и жена не знает, чему приписать ваше отсутствие.
— Ваше сиятельство, — ответил Понс, — в одном доме, у родственников, мне дали понять, что в моем возрасте лучше не бывать в свете. Меня там и прежде принимали не особенно ласково, но, во всяком случае, не оскорбляли. Я никогда и ни у кого ничего не просил, — добавил он с достоинством, присущим служителю искусства. — Я всегда старался отблагодарить за любезность и быть полезным тем, у кого бывал в доме; но, как видно, я ошибался, мои друзья, мои родственники рассудили иначе; по-видимому, они считали, что за честь отобедать за их столом я соглашусь стать их крепостным, обязанным отрабатывать им оброк и барщину. Так вот я и решил отказаться от должности блюдолиза. Дома я имею то, чего не имел в гостях, — истинного друга.
Эти полные горечи слова, которым старый музыкант сумел придать особую выразительность интонацией и мимикой, так поразили пэра Франции, что он отвел кузена Понса в сторону.
— Что с вами случилось, дорогой друг? Скажите, чем вас обидели? Я разрешу себе напомнить, что у нас в доме к вам всегда относились с должным вниманием...
— Вы — единственное исключение, — сказал старик. — Кроме того, вы вельможа, государственный деятель, многое можно было бы объяснить вашей занятостью, в случае если бы это потребовалось.
В конце концов Понс сдался на уговоры графа Попино, искусного дипломата в обращении с людьми и в ведении дел, и рассказал ему неудачу, постигшую его у г-на де Марвиля. Попино так живо принял к сердцу обиды пострадавшего, что, придя домой, сейчас же пересказал все жене, добрейшей, достойнейшей женщине, которая при первой же встрече начала выговаривать супруге председателя суда. Бывший министр со своей стороны тоже сказал несколько слов ее мужу, результатом чего явилось семейное объяснение. Хотя Камюзо не был у себя дома полноправным хозяином, однако его упреки оказались вполне обоснованы и юридически и фактически, поэтому и жена и дочь не могли не признать их справедливости; обе повинились и постарались свалить все на прислугу. Людей призвали, распекли и так допекли, что они во всем сознались и были прощены; их рассказ убедил председателя суда, насколько прав был кузен Понс, решив не ходить к родственникам. Подобно всякому главе семьи, находящемуся под башмаком у жены, председатель суда пустил в ход всю свою супружескую и судейскую власть, пригрозив прогнать слуг, а значит, и лишить их всех благ за долголетнюю службу, если отныне кузену Понсу и всем прочим гостям, почтившим его своим посещением, не будет оказано то же уважение, как ему самому. Мадлена только иронически улыбнулась, услышав эти слова.
— Чтоб сохранить свое благополучие, вам остается одно, — сказал в заключение председатель суда, — умолить моего кузена простить вас. Ступайте к нему и скажите, что только от него зависит, останетесь вы у меня в доме или нет; если он не простит, я вас рассчитаю.
На следующий день председатель суда рано выехал из дому, потому что хотел повидать кузена Понса еще до заседания. Появление г-на де Марвиля, о котором доложила тетка Сибо, произвело сенсацию. Понс, который впервые в жизни удостоился такой чести, догадался, что тот приехал с извинениями.
— Дорогой братец, — сказал председатель судебной палаты, поздоровавшись и справившись о здоровье хозяина, — наконец-то я выяснил причину, почему вас нигде не видно. Мое неизменное к вам уважение еще возросло, когда мне стало известно ваше поведение. Прислуга получила расчет. Жена и дочь в полном отчаянии; они хотят вас видеть, чтоб извиниться. Во всей этой истории есть один ни в чем не повинный человек, и это я — старый судья. Не наказывайте же меня за выходку взбалмошной девчонки, которой хотелось быть на обеде у Попино, ведь я признаю, что вина на нашей стороне, и специально приехал просить вас позабыть обиду... Тридцатишестилетняя дружба, даже если она уже не та, что прежде, все же имеет кое-какие права. Слушайте! заключим мир, и приходите сегодня обедать...
Понс запутался в пространном ответе и в конце концов сказал, что приглашен вечером на свадьбу к одному музыканту из их оркестра, который решил оставить флейту и стать банкиром.
— Ну, тогда завтра.
— Графиня Попино оказала мне честь, прислав чрезвычайно любезное приглашение...
— Ну, в таком случае послезавтра...
— Послезавтра я у компаньона первой флейты нашего оркестра, у одного немца, некоего господина Бруннера, который устраивает ответный обед в честь новобрачных.
— Вы очень приятный гость, поэтому все наперебой и приглашают вас к себе, — заметил г-н Камюзо. — Ну, давайте в следующее воскресенье... откладывается слушанием на неделю, как принято говорить в суде.
— Дело в том, что мы приглашены к господину Граффу, тестю нашей первой флейты...
— Ну, пусть будет в субботу! А за эти дни вы выберете минутку, чтоб успокоить дочурку, которая проливает слезы, чувствуя свою вину. Сам господь бог довольствуется раскаянием, неужели вы будете строже отца небесного и не простите бедняжку Сесиль?
Председатель суда сыграл на доброте Понса, и тот, рассыпавшись в любезностях, проводил его до площадки лестницы. Через час к Понсу явились с повинной слуги г-на Камюзо, как и надо было ожидать, перепуганные и заискивающие; они даже пролили слезу! Мадлена отвела г-на Понса в сторону и сразу бросилась к его ногам.
— Я, сударь, я все это наделала. Но вы знаете, что я вас люблю, — сказала она, заливаясь слезами. — Вините во всем чувство мести, я совсем голову потеряла. Мы лишимся пожизненной пенсии. Любовь отняла у меня рассудок. Неужели же и все остальные должны страдать из-за моего безумия... Теперь я отлично вижу, что не судьба мне быть вашей женой. Я смирилась с этой мыслью. Слишком высоко я метила, но я все еще люблю вас, сударь. Десять лет я мечтала о счастье скрасить вам жизнь, ходить за вами. Вот это была бы завидная участь!.. Ох, если бы вы знали, сударь, как я вас люблю! Но ведь вы же должны были это заметить по всем моим придиркам. Если я завтра умру, знаете, что найдут после моей смерти? Завещание в вашу пользу, сударь... да, на дне шкатулки под моими сережками и кольцами.
Затронув эту струнку, Мадлена польстила самолюбию старого холостяка, ибо внушать страсть всегда приятно, даже если эта страсть тебе не по сердцу. Великодушно простив Мадлену, он обещал остальным похлопотать за них перед своей кузиной. Понс был несказанно счастлив, что, не поступясь чувством собственного достоинства, может опять наслаждаться привычными благами. Общество само пришло к нему, теперь благородство его характера станет еще очевиднее; но когда Понс поделился своим торжеством со Шмуке, он с грустью прочел на лице друга печаль и затаенное сомнение. Однако добряк немец, увидев, как сразу изменилось выражение лица Понса, принес в жертву то счастье, которым наслаждался в течение четырех месяцев, пока Понс всецело принадлежал ему, и стал радоваться вместе с ним. Душевные недуги имеют огромное преимущество перед физическими — они мгновенно проходят, как только удовлетворено вызвавшее их желание, совершенно так же, как они возникают вследствие той или иной утраты. За одно утро Понс стал совсем другим человеком. Вместо грустного, немощного старика опять был довольный Понс, тот Понс, что преподнес супруге председателя суда веер маркизы де Помпадур. Но истинный стоик никогда не поймет французской галантности, и Шмуке, не умея объяснить себе то, что творилось с Понсом, впал в глубокое раздумье. Понс был настоящим французом эпохи Империи, куртуазность прошлого века соединялась в нем с той преданностью женщине, которая воспевается в романсе «Как в Сирию собрался...»[33] и в других. Шмуке похоронил свою грусть глубоко в сердце под цветами немецкой философии, но за неделю он пожелтел, и тетка Сибо пустила в ход всю свою хитрость, чтоб вызвать к нему их квартального врача. Тот высказал предположение, что это icterus и до смерти напугал тетку Сибо таким сугубо ученым термином, обозначающим желтуху!
Наши друзья, вероятно, впервые, отправились вместе на званый обед; но для Шмуке это было все равно что экскурсия в Германию. Действительно, Иоганн Графф, хозяин гостиницы «Рейн», и его дочь Эмилия, Вольфганг Графф, портной, его жена, Фриц Бруннер и Вильгельм Шваб — все были немцами. Понс с нотариусом оказались единственными французами, удостоившимися приглашения на торжество. Эмилия воспитывалась в доме своих дядей, портных Граффов, владельцев прекрасного особняка, расположенного на улице Ришелье, между улицами Неф-де-Пти-Шан и Вильдо, так как отец не без основания опасался, что общение с разношерстной публикой, посещающей гостиницу, не пойдет девушке на пользу. Почтенные портные, любившие Эмилию, как родную дочь, уступили молодым первый этаж. Там должен был помещаться банкирский дом «Бруннер, Шваб и К». Квартиру будущих супругов успели отделать заново и роскошно обставить, так как приготовления тянулись около месяца, — этот срок потребовался Бруннеру, виновнику общего благополучия, для вступления в права наследства. Под контору отвели флигель, соединявший богатую мастерскую, выходившую на улицу, и старый особняк, при котором имелся сад и двор.
По дороге с Нормандской улицы на улицу Ришелье Понс узнал от рассеянного Шмуке подробности нового варианта притчи о блудном сыне, для которого смерть на сей раз заклала жирного трактирщика. Понс, только что помирившийся со своими самыми близкими родственниками, сейчас же загорелся желанием поженить Фрица Бруннера и Сесиль де Марвиль. Случаю было угодно, чтобы нотариус братьев Граффов оказался зятем и преемником Кардо, его бывшим старшим клерком, у которого не раз обедал Понс.
— А, это вы, господин Бертье, — сказал старый музыкант, протягивая руку своему прежнему амфитриону.
— Почему вы лишаете нас удовольствия вашего общества и не приходите обедать? — спросил нотариус. — Моя жена очень о вас беспокоилась. Мы видели вас на премьере «Невеста дьявола», и наше беспокойство сменилось любопытством.
— Старики — народ обидчивый, — ответил музыкант. — Что поделаешь?.. Сами виноваты, не успели помереть вовремя... Совершенно достаточно принадлежать к одному веку, на другой век все равно никак не потрафишь!
— Да, — заметил нотариус с глубокомысленным видом, — два века не проживешь!
— Послушайте, — сказал Понс, отводя молодого нотариуса в сторонку, — почему вы не подыщете жениха для моей родственницы Сесиль де Марвиль?..
— Почему?.. — отозвался нотариус. — В наш век, когда роскошью заражены даже швейцарские, молодые люди колеблются соединить свою судьбу с судьбой дочери председателя парижского суда, если за ней дают всего сто тысяч приданого. В том обществе, в коем предстоит вращаться предполагаемому супругу мадмуазель де Марвиль, жена обходится мужу не менее трех тысяч франков в год. Значит, процентов с такого приданого едва хватит на булавки для будущей жены. Холостой мужчина, имеющий пятнадцать — двадцать тысяч дохода, снимает уютную квартирку на антресолях, пыль в глаза пускать ему незачем, он может обойтись одним слугой, все свои доходы он тратит на удовольствия; единственно, что от него требуется, — это хороший портной. Он обласкан всеми дальновидными мамашами и держит себя светским львом в парижском обществе. А женился, — совсем не то, тут уж надо жить своим домом, для жены требуется собственный выезд; в театре ей нужна ложа, а холостому мужчине достаточно и кресла; словом, теперь она представительница капиталов, которые раньше представлял только сам молодой человек. Предположим, что у супругов тридцать тысяч дохода: в наших условиях прежний богатый молодой человек становится бедняком, который боится потратить лишний франк на поездку в Шантильи. А появятся дети... наступит нужда. Господину и госпоже де Марвиль пошел еще только шестой десяток, значит, до осуществления надежд остается лет пятнадцать — двадцать. Какому же молодому человеку интересно, чтобы эти надежды так долго лежали мертвым капиталом? Расчеты высушивают сердца молодых повес, танцующих с лоретками польку в зале Мабиль, и теперь женихи не нуждаются в наших советах, они сами подвергают всестороннему рассмотрению проблему брака. Между нами говоря, сердца претендентов на руку мадмуазель де Марвиль не бьются сильнее в ее присутствии; так что ее поклонники головы не теряют, и все они до единого отдают дань антиматримониальным размышлениям. Словом, мадмуазель де Марвиль весьма мало соответствует тому идеалу брака, который рисует себе in petto[34] молодой честолюбец, обладающий здравым смыслом и сверх того двадцатью тысячами франков дохода.
— А почему? — спросил удивленный музыкант.
— Ах, дорогой Понс, — ответил нотариус, — в наши дни всякий молодой человек, будь он урод уродом, все равно имеет дерзость претендовать на шестьсот тысяч франков приданого, на невесту благородного звания, красавицу, умницу, получившую отличное воспитание, без недостатков — словом, на совершенство...
— Значит, моей родственнице не так-то легко выйти замуж?
— Она просидит в девушках до тех пор, пока папаша с мамашей не решатся дать за ней в приданое поместье Марвиль; если бы они захотели, она уже была бы виконтессой Попино... Но вот и господин Бруннер, сейчас мы приступим к чтению брачного контракта и акта об учреждении банкирского дома «Бруннер и компания».
После того как гости были представлены друг другу и обменялись рукопожатиями, родители невесты предложили Понсу подписать брачный контракт, и около половины шестого, прослушав чтение параграфов, все перешли в столовую, где был сервирован роскошный обед, какие обычно задают коммерсанты, когда хотят отдохнуть от дел; впрочем, обед этот свидетельствовал о связях Граффа, хозяина гостиницы «Рейн», с лучшими парижскими поставщиками. Ни Понс, ни Шмуке никогда не ели так вкусно. Там подавали такие блюда, что просто уму непостижимо!.. Лапша неслыханной нежности, корюшка несравненного копчения, форель из Женевы под настоящим женевским соусом и такой ликер к плумпудингу, что знаменитый лондонский доктор, которого считают его изобретателем, и тот бы удивился. Из-за стола встали в десять часов вечера. Количество выпитого вина, и рейнского и бургундского, поразило бы парижских денди, ибо трудно представить, сколько крепких напитков поглощают немцы, не теряя при этом спокойствия и хладнокровия. Для этого надо самому побывать на обеде в Германии и воочию убедиться, как бутылки сменяют одна другую, будто волны на прекрасном средиземном побережье, и исчезают так быстро, словно немцы обладают такой же способностью поглощения, как губка и песок; но все проходит благопристойно и без французской шумливости; речи их так же рассудительны, как и самая пылкая импровизация ростовщика; лица краснеют в меру, как у невест с фресок Корнелиуса или Шнорра, то есть чуть приметно, и воспоминания струятся медленно, как дым из трубок.
В половине одиннадцатого Понс и Шмуке очутились на скамейке в саду, по обе стороны от бывшего флейтиста; они, сами не зная чего ради, излагали, растолковывали друг другу свой характер, убеждения и постигшие их беды. В самый разгар этого попурри душевных излияний Вильгельм заговорил о своей мечте женить Фрица, но на этот раз с хмельным красноречием и настойчивостью.
— А что вы скажете о таком проекте для вашего друга Бруннера? — крикнул Понс в ухо Вильгельму. — Очаровательная, благоразумная девушка, двадцать четыре года, из отличной семьи, отец занимает высокий пост в суде, сто тысяч франков приданого и миллион в перспективе.
— Погодите, — ответил Шваб, — я сейчас же поговорю с Фрицем.
И вскоре оба музыканта увидели Бруннера, который прохаживался мимо них по саду со своим другом и каждый по очереди в чем-то убеждал другого. Понс, который хотя и не был совсем пьян, все же чувствовал легкость в мыслях прямо пропорциональную тяжести в голове, видел Фрица Бруннера сквозь прозрачную дымку винных паров; и ему почудилось, что на лице у того написана жажда семейного счастья. Вскоре Шваб подвел к г-ну Понсу своего друга и компаньона, и тот горячо поблагодарил его за хлопоты, которые музыкант соглашался взять на себя. Во время последующего разговора два старых холостяка — Шмуке и Понс — всячески расхваливали брак и в простоте душевной даже отпустили каламбур, что-де «без брака мужчина брак». Когда почтенные коммерсанты, бывшие почти все под хмельком, угощаясь мороженым, чаем, пуншем и пирожными в будущей квартире будущих супругов, узнали, что глава банкирского дома собирается последовать примеру своего компаньона, веселье достигло апогея.
В два часа ночи старые музыканты, возвращаясь домой по бульварам, философствовали напропалую о том, как хорошо аранжирован сей бренный мир.
На следующий день Понс отправился к своей кузине, супруге председателя суда, от всего сердца радуясь, что может отплатить добром за зло. Какая благородная, возвышенная душа! И все с этим согласятся, ибо в наш век Монтионовскую премию дают тем, кто исполняет свой долг, следуя евангельским заветам.
«Ах, они будут по гроб жизни обязаны своему блюдолизу!» — думал он, сворачивая на улицу Шуазель.
Человек, довольный собой, как Понс в эту минуту, человек светский, человек осторожный, внимательней пригляделся бы к супруге председателя суда и ее дочери, вернувшись к ним в дом; но наш бедный музыкант был наивен, как дитя, как художник, верящий в нравственную красоту так же свято, как верил он в то, что искусство прекрасно. Он был в восторге, что Сесиль с матерью его обласкали. Старичок, уже двенадцать лет глядевший водевили, драмы и комедии, разыгрываемые на сцене, не распознал гримас комедии общественной, к которым он, вероятно, слишком привык. Тот, кто бывает в парижском высшем свете и кто понимает, что именно иссушило душу и тело председательши, пылавшей страстью только к почестям и обуреваемой желанием прослыть добродетельной, кто понимает лицемерное благочестие и надменный характер этой женщины, привыкшей к беспрекословному повиновению домашних, тот легко себе представит, какую злобу затаила она против бедного родственника с того самого дня, когда попалась впросак. Ясно, что за сугубым вниманием скрывались отложенные до поры до времени планы мести. Первый раз в жизни Амели оказалась неправой в глазах мужа, которым она привыкла распоряжаться, да еще она должна была любезно принимать виновника своего поражения!.. Такие комедии можно наблюдать только в святейшей коллегии кардиналов или в капитулах монашеских орденов, где маску лицемерия не снимают годами. К трем часам, когда г-н де Марвиль вернулся из суда, Понс только что закончил рассказ о чудесных обстоятельствах своего знакомства с г-ном Фридрихом Бруннером и о всем, что касалось вышеназванного Фридриха Бруннера. Сесиль приступила прямо к делу, осведомившись, как одевается Фридрих Бруннер, какой он комплекции, высок ли ростом, какого цвета волосы, глаза, и, заключив по этим данным, что у Фридриха благородная внешность, выразила восхищение его великодушным характером.
— Дать пятьсот тысяч франков товарищу по несчастью! Ах, маменька, мне обеспечены собственный выезд и ложа в Итальянской комедии...
И Сесиль даже похорошела при мысли, что сбудутся все чаяния матери; исполнятся те надежды, в осуществление которых она уже перестала верить.
Супруга же председателя суда сказала только:
— Моя милая дочурка, через две недели ты можешь быть замужем.
Матери всегда зовут дочурками своих двадцатитрехлетних дочерей!
— Надо все-таки время, чтобы собрать сведения, — сказал председатель суда. — Я не отдам дочери первому встречному...
— Относительно сведений могу сказать, что все документы составлялись в конторе Бертье, — ответил старый музыкант. — Относительно же самого молодого человека, дорогая сестрица, помните, что вы мне говорили! Ну, так ему за сорок, у него лысина в полголовы. В семейной жизни он видит тихую пристань, где бы укрыться от бурь, я его не разуверял; всякие бывают вкусы...
— Тем больше оснований повидать господина Фридриха Бруннера, — возразил председатель суда. — Я не хочу отдавать свою дочь за человека болезненного.
— Ну, так вот, если вам угодно, через пять дней вы сможете составить себе понятие о моем претенденте; ведь, судя по высказанным вами мыслям, одной встречи будет достаточно...
Сесиль с матерью жестом выразили свое восхищение.
— Фридрих — очень тонкий ценитель, он просил у меня разрешения внимательно осмотреть мое небольшое собрание, — продолжал кузен Понс. — Вы не видели моих картин, моих редкостей; приходите же, — обратился он к обеим своим родственницам, — мы скажем, что вас пригласил мой друг Шмуке, вы познакомитесь с женихом, ничем себя не скомпрометировав. Фридриху незачем знать, кто вы.
— Отлично! — воскликнул председатель суда.
Вы легко догадаетесь, каким вниманием был теперь окружен ранее презираемый прихлебатель. В этот день супруга председателя суда признала его своим родственником. Счастливая мать, потопив свою ненависть в волнах радости, сумела найти взгляды, улыбки, слова, от которых старичок музыкант совсем размяк, — он сделал доброе дело и был счастлив, тем паче что уже предвкушал приятное будущее. Он вспоминал обед на помолвке и рисовал себе великолепные трапезы, которые ждут его в семье Бруннера, Шваба, Граффа. Ему уже мерещилась райская жизнь с нескончаемой чередой закрытых блюд, гастрономических сюрпризов, тонких вин!
— Если кузен Понс обделает для нас это дельце, — сказал председатель суда жене после ухода гостя, — нам надо будет назначить ему ренту, соответствующую сумме получаемого им капельмейстерского жалованья.
— Разумеется, — согласилась жена.
На Сесиль была возложена обязанность, в том случае если ей понравится молодой человек, уговорить Понса принять подачку расщедрившихся супругов Камюзо.
На следующий день председатель суда, желая получить достоверные сведения о состоянии г-на Фридриха Бруннера, отправился к нотариусу. Бертье, предупрежденный супругой председателя, заранее пригласил своего нового клиента, банкира Шваба, экс-флейту в оркестре. Верный друг Бруннера был ослеплен проектом такого брака для своего друга — всем известно, какие немцы чинопочитатели. В Германии жену называют по мужу «фрау генерал», «фрау гехеймрат», «фрау адвокат», и потому он был любезен, как коллекционер, стремящийся оплести антиквара.
— Прежде всего, — заявил отец Сесиль, — я даю за дочерью мое Марвильское поместье и посему хотел бы, чтобы в брачном контракте была обусловлена раздельность имущества. Пусть господин Бруннер приобретет на миллион земель, расширив тем самым Марвильское владение и обеспечив недвижимостью будущность моей дочери и ее детей, независимо от того, как пойдут дела банкирского дома.
Бертье, поглаживая подбородок, говорил про себя: «Ого! Молодец председатель, не плохо придумал!»
Шваб попросил разъяснить ему положение о приданом, по которому каждый из супругов сохранял за собой право распоряжаться своим имуществом; после этого он поручился за своего друга. Этот пункт контракта как раз соответствовал высказанному Фрицем желанию придумать такую комбинацию, которая раз навсегда устранила бы риск вторичного разорения.
— В данный момент как раз имеются продажные фермы и луга на сумму в миллион двести тысяч франков, — сказал председатель суда.
— Акций на миллион франков будет совершенно достаточно, чтобы обеспечить текущий счет нашей банкирской конторы в Государственном банке; Фриц не хочет вкладывать больше двух миллионов в дела; он выполнит ваше желание, господин председатель суда.
Жена и дочь г-на де Марвиля чуть с ума не сошли, услышав такие новости. Никогда еще не шла так охотно в супружеские сети столь крупная рыба.
— Ты будешь госпожой Бруннер де Марвиль, — сказал г-н де Марвиль дочери, — я выхлопочу для твоего мужа разрешение присоединить к своей фамилии нашу, а потом он получит грамоту о натурализации. Если я стану пэром, он унаследует это звание.
Госпожа де Марвиль пять дней прихорашивала дочь. В назначенный для свидания день она собственноручно занялась туалетом Сесиль; она наряжала дочь с той же тщательностью, с какой адмирал Синего флота снаряжал яхту для прогулок английской королевы, отправлявшейся в Германию.
Со своей стороны Понс и Шмуке, не уступая в проворстве матросам, драящим флагманский корабль, прибрали музей Понса, квартиру, почистили мебель. На деревянной резьбе не осталось ни пылинки. Медные части сияли. Сквозь стекло ясно было видно пастели Латура, Грёза и Лиотара, прославленного творца «Шоколадницы», шедевра этого рода живописи, увы, столь недолговечной! Не знающая равных эмаль на флорентийских бронзовых изделиях переливалась всеми цветами радуги. Витражи горели яркими красками. Благодаря стараниям двух музыкантов, поэтов в душе, каждая вещь сверкала и пела, создавая общую гармонию, проникавшую в самое сердце.
Обе дамы сообразили, что выход на сцену — самый невыгодный момент, и поэтому пришли первыми на поле битвы. Понс представил своего друга Шмуке родственницам, которым тот показался идиотом. Всецело занятые женихом, четырехкратным миллионером, гостьи, ничего не понимавшие в искусстве, невнимательно слушали художественные пояснения добряка Понса. Они равнодушно глядели на эмали Петито, разложенные на красном бархатном фоне в трех чудесных рамках, на цветы Ван-Гейзума, Давида де Гейма, на насекомых Авраама Миньона, на Ван-Эйка, Альбрехта Дюрера, на подлинники Кранаха, на Джорджоне, Себастьяно дель Пьомбо, Бакгёйзена, Гоббема, Жерико, на редкостную живопись; ничто их не заинтересовало, ибо они ждали солнце, которому предстояло озарить своим светом эти богатства; тем не менее их поразила красота некоторых этрусских украшений и стоимость табакерок. Обе дамы как раз разглядывали флорентийские бронзы и из вежливости восторгались, когда привратница доложила о приходе г-на Бруннера. Они не обернулись, благо могли рассмотреть этого жениха-феникса в роскошном венецианском зеркале, вставленном в гигантскую резную раму черного дерева.
Фридрих, предупрежденный Вильгельмом, тщательно причесал жалкие остатки волос. Он был в красивых панталонах, мягкого, хотя и темного тона, в чрезвычайно изящном шелковом жилете новомодного покроя, в вышитой полотняной сорочке ручной фрисландской работы, в синем галстуке с белыми разводами. Цепочка на часах и набалдашник на трости были куплены у Флорена и Шанора. А фрак из отменного сукна сшит самим папашей Граффом. Перчатки шведской кожи свидетельствовали, что этот человек уже промотал унаследованное от матери состояние. По безупречному глянцу его лакированных сапожек можно было бы догадаться, что господин банкир приехал в двухместной карете, запряженной парой, но наши дамы знали это и так, ибо слух их уловил шум колес подкатившего к подъезду экипажа.
Если из двадцатилетнего повесы суждено к сорока годам вылупиться банкиру, то уж никто не сравнится с сим мужем в проницательности, что полностью оправдалось на Бруннере, который отлично понял, как ловко может он сыграть на пресловутой немецкой наивности. В это утро у него был мечтательный вид человека, которому предстоит сделать выбор: остепениться или продолжать разгульную холостяцкую жизнь. Девице де Марвиль физиономия этого офранцузившегося немца показалась в высшей степени поэтической. В отпрыске Вирлацов ей почудился Вертер. Ну, какая девушка, собравшись замуж, не потешит себя невинными романтическими мечтами? Когда Бруннер пришел в восторг от великолепных произведений искусства, терпеливо, по одному собранных за сорок лет, когда он, к великому удовлетворению Понса, первый оценил их по достоинству, Сесиль сочла себя счастливейшей из женщин.
— Он поэт! — решила мадмуазель де Марвиль. — Он видит здесь миллионы. — Поэт — это человек, который не знает счета деньгам, предоставляет супруге распоряжаться капиталами и легко попадает к ней под башмак.
В спальне Понса в оба окна были вставлены швейцарские цветные витражи, самый маленький из которых стоит тысячу франков, а у него было шестнадцать таких шедевров, за которыми в наши дни любители гоняются по всему свету. В 1815 году такие витражи шли от шести до десяти франков штука. Настоящую же стоимость шестидесяти картин, составлявших замечательную понсовскую коллекцию, стоимость шестидесяти истинных шедевров, подлинников, которых еще не коснулась рука реставратора, можно было бы узнать только в разгаре аукциона. Каждая картина была вставлена в роскошную раму огромной ценности, и рамы здесь были самые разнообразные: рамы венецианские с крупным орнаментом, похожим на орнамент современной английской посуды; рамы римские, известные в художественном мире своей бьющей в глаза пышностью; рамы испанские с причудливой вязью; рамы фламандские и немецкие, украшенные наивными фигурками; рамы черепаховые, инкрустированные оловом, медью, перламутром, слоновой костью; рамы из черного дерева, из самшита, бронзовые; рамы стиля Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV и Людовика XVI — словом, единственная в своем роде коллекция превосходных образцов. Понс оказался удачливей хранителей музейных богатств Дрездена и Вены — у него была рама знаменитого Брустолоне, этого Микеланджело резьбы по дереву.
Разумеется, мадмуазель де Марвиль то и дело обращалась за разъяснениями к Бруннеру, стараясь, чтоб именно он приобщил ее к чудесам искусства. Она так наивно всем восхищалась, так радовалась, когда узнавала из уст Фридриха цену и достоинства картины, статуэтки или бронзы, что немец растаял: он даже помолодел. В общем, во время этой первой, как бы случайной, встречи и жених и невеста проявили несколько больше пыла, чем предполагали.
Визит продолжался три часа. Спускаясь по лестнице, Бруннер вел под руку Сесиль. С разумной медлительностью переступая со ступеньки на ступеньку, она не теряя ни минуты щебетала об искусстве и удивлялась тому восхищению, с которым претендент на ее руку отзывался о безделушках кузена Понса.
— Значит, по-вашему, то, что мы сейчас видели, очень дорого стоит?
— Ах, мадмуазель, если бы ваш кузен согласился уступить мне свою коллекцию, я бы сейчас же выложил за нее восемьсот тысяч франков, и, поверьте, я не остался бы внакладе. Только за его собрание картин при продаже с аукциона можно было бы выручить гораздо больше.
— Я охотно верю; раз вы так говорите, значит, так оно и есть, — ответила Сесиль, — вы ведь больше всего интересовались его коллекцией.
— О сударыня! — воскликнул Бруннер. — В ответ на ваш упрек я сейчас же попрошу у вашей матушки разрешения явиться к ней с визитом, чтоб иметь счастье вновь увидеть вас.
«Ну и умная же у меня дочурка!» — подумала супруга председателя суда, следовавшая по пятам за дочкой.
— Вы доставите мне величайшее удовольствие, сударь, — сказала она. — Я надеюсь, что вы придете вместе с моим кузеном Понсом к обеду; муж будет очень рад познакомиться с вами... Спасибо, братец.
Она пожала Понсу руку с таким чувством, что классическая фраза: «Мы друзья до самой смерти» — не прозвучала бы выразительней. Во взгляд, которым сопровождались слова: «Спасибо, братец», она вложила всю сладость поцелуя.
Усадив барышню в экипаж и подождав, пока наемная карета не скроется из виду на улице Шарло, Бруннер опять завел разговор о коллекциях, а Понс завел разговор о браке.
— Итак, вы не усматриваете препятствий?.. — спросил Понс.
— Ну, барышня неказистая, а мамаша немножко нос задирает. Там видно будет.
— Богатая наследница, — заметил Понс. — Миллион с лишним...
— До понедельника! — перебил его миллионер. — Если вы вздумаете продавать вашу коллекцию, я охотно дам за нее пятьсот — шестьсот тысяч франков...
— О! — воскликнул старичок, не знавший, что он владелец такого богатства. — Но я не расстанусь со своей коллекцией, в ней все мое счастье... Я мог бы продать ее только при том условии, что до моей смерти она останется у меня.
— Хорошо, там видно будет...
— Итак, мы затеяли два дела, — сказал коллекционер, но думал он только об одном: о предполагаемом браке.
Бруннер откланялся, и шикарный экипаж быстро умчал его прочь. Понс посмотрел ему вслед, не обратив внимания на Ремонанка, который курил трубку на пороге лавки.
В тот же вечер г-жа де Марвиль, приехавшая посоветоваться со своим свекром, встретилась там с семейством Попино. Не желая оставаться в долгу, г-жа де Марвиль поддалась искушению, столь естественному в сердце матери, которой не удалось заполучить выгодного жениха, и намекнула, что Сесиль делает блестящую партию. «За кого же выходит Сесиль?» — этот вопрос не сходил с уст. И тогда супруга председателя, не сообразив, что сама выдает свои тайны, намекнула одному, шепнула на ухо другому, а ее слова подтвердила г-жа Бертье, и на следующее утро в буржуазных эмпиреях, куда Понс наносил свои гастрономические визиты, уже говорили: «Сесиль де Марвиль выходит замуж за молодого немца, который из любви к ближним стал банкиром, так как у него четыре миллиона; это настоящий герой романа, подлинный Вертер, очаровательный, добрый, успевший перебеситься, он без памяти влюбился в Сесиль, влюбился с первого взгляда; и любовь эта тем прочнее, что Сесиль пришлось выдержать сравнение со всеми мадоннами из коллекции Понса», и т. п. и т. п.
День спустя несколько человек пришли с поздравлениями к супруге председателя суда, исключительно для того, чтобы узнать, существует ли в действительности этот легендарный клад, и г-жа де Марвиль дала волю своей фантазии и придумала много вариаций на ту же тему, к которым сможет прибегнуть не одна мать, как в свое время прибегали к «Образцовому письмовнику».
— Брак можно считать свершившимся только после мэрии и церкви, а у нас еще только состоялось знакомство; поэтому я полагаюсь на вашу дружбу и рассчитываю, что вы не будете разглашать наших надежд...
— Вы счастливая мать, сударыня, в наши дни рассчитывать на удачный брак очень трудно.
— Помилуйте, это дело случая; но браки часто заключаются именно так.
— Значит, вы все-таки выдаете Сесиль замуж? — спросила г-жа Кардо.
— Да, выдаем, — ответила супруга председателя суда, отлично понимая, сколько коварства вложено в это «все-таки». — Мы очень разборчивы, по этой причине Сесиль и оставалась так долго не пристроенной. Но сейчас большего и желать нельзя: богат, любезен, чудный характер, и красивый мужчина. Впрочем, моя дорогая дочурка вполне этого заслуживает. Господин Бруннер очаровательный молодой человек с прекрасными манерами; он любит роскошь, знает жизнь, без памяти от Сесиль, он любит ее от всего сердца, и Сесиль согласна, несмотря на его трех— или четырехмиллионное состояние... Мы были гораздо скромнее в своих требованиях, но от такого преимущества вреда не будет... Нас побудило принять это решение не столько его богатство, сколько любовь, внушенная моей дочерью, — сказала супруга председателя суда г-же Леба. — Господину Бруннеру просто не терпится, он не хочет откладывать бракосочетание ни на день дольше положенного срока.
— Он иностранец?
— Да. Но, признаюсь, я очень счастлива. Я нашла в нем не зятя, а сына. Господин Бруннер просто очаровывает своей деликатностью. Даже представить себе нельзя, с какой готовностью он согласился на то, чтобы оба супруга оставили за собой право распоряжаться своим капиталом... Это надежная гарантия для семьи. Он покупает на миллион двести тысяч земельных угодий, которые в свое время будут присоединены к Марвильскому поместью.
На следующий день появились новые вариации на ту же тему. Теперь г-н Бруннер стал уже чуть ли не вельможей, живущим на широкую ногу, денег он не считает; и если г-ну де Марвилю удастся выхлопотать грамоту о полной натурализации[35] (не откажет же ему министр в таком пустяке!), зять станет пэром Франции. Никто не знает, какое состояние у г-на Бруннера, у него лучший в Париже выезд; и так далее и все в том же роде.
Та радость, с которой супруги Камюзо спешили всех оповестить о своих ожиданиях, свидетельствовала, что эта удача для них полная неожиданность.
Сейчас же после знакомства у кузена Понса г-н де Марвиль, по настоянию жены, упросил министра юстиции, старшего председателя и прокурора кассационного суда отобедать у него в тот день, когда в дом де Марвилей должен был явиться жених-феникс. Высокопоставленные особы изъявили свое согласие, хотя и были приглашены незадолго до торжественного дня; все трое поняли роль, предназначенную им отцом семейства, и проявили полную готовность быть ему полезными. Во Франции охотно помогают матерям ловить богатых женихов. Граф и графиня Попино тоже не отказались украсить своим присутствием торжественный день, хотя и сочли, что приглашение дурного тона. Всего собралось одиннадцать человек. Не преминули позвать и дедушку Сесиль, старика Камюзо, с супругой, ибо общественное положение всех приглашенных должно было оказать решающее влияние на г-на Бруннера, о котором, как мы это уже видели, оповестили заранее; он-де крупнейший немецкий капиталист, человек со вкусом (ведь он полюбил дочурку!), будущий соперник Нусингенов, Келлеров, дю Тийе и т. д.
— Сегодня наш приемный день, — сказала хозяйка дома с заученной простотой г-ну Бруннеру, которого она уже рассматривала как своего зятя, называя ему ожидавшихся гостей, — у нас будут только свои. Отец мужа, — он, как вы знаете, должен стать пэром Франции; затем граф и графиня Попино, сын которых недостаточно богат для Сесиль, но это не мешает нам быть друзьями; министр юстиции, председатель и прокурор кассационной палаты — словом, наши друзья... Обед, к сожалению, несколько запоздает из-за заседания суда, которое всегда затягивается до шести часов.
Бруннер многозначительно посмотрел на Понса, а Понс потирал руки, словно говоря: «Это все наши друзья, мои друзья!»
Супруге председателя суда, даме весьма дипломатичной, понадобилось что-то сказать кузену Понсу, и таким образом Сесиль осталась на минуту наедине со своим Вертером. Сесиль болтала без умолку, она сумела так ловко спрятать немецкий словарь, немецкую грамматику и томик Гете, что Фридриху удалось их без труда обнаружить.
— О, вы обучаетесь немецкому языку? — спросил Бруннер, покраснев.
Француженки особенно изобретательны по части таких ловушек.
— Ах, какой вы нехороший! — воскликнула Сесиль. — Разве можно рыться в моих тайниках. Я хочу прочитать Гете в подлиннике, — прибавила она, — вот уже два года, как я учусь немецкому.
— Видно, наша грамматика очень трудно дается, ведь у вас не разрезано и десяти страниц, — сказал он в простоте душевной.
Сконфуженная Сесиль отвернулась, чтобы он не заметил, как она покраснела. Ни один немец не может устоять против такого рода проявления чувств; Бруннер взял Сесиль за руку и принудил ее, еще не оправившуюся от смущения, повернуться к нему лицом, и они посмотрели друг на друга, как смотрят жених и невеста в романах целомудренной памяти Августа Лафонтена.
— Вы очаровательны! — сказал он.
Сесиль шаловливо погрозила ему пальчиком, словно говоря: «А вы? Разве можно не полюбить вас?»
— Маменька, все идет хорошо, — шепнула она на ухо матери, вернувшейся в комнату вместе с Понсом.
Вряд ли кому под силу описать переживания семьи в подобный вечер. Все радовались, глядя на мать, которой удалось подцепить выгодного жениха для дочери. И к Бруннеру, будто бы ничего не понимавшему, и к Сесиль, отлично все понимавшей, и к председателю суда, напрашивавшемуся на поздравления, обращались с пожеланиями счастья, полными многозначительных намеков и экивоков. Понсу вся кровь бросилась в голову, в глазах у него замелькали огни театральной рампы, когда Сесиль в чрезвычайно мягкой и деликатной форме шепнула ему, что отец намерен назначить ему пожизненную пенсию в тысячу двести франков, но старик решительно отказался, сославшись на то, что Бруннер оценил его движимое имущество в огромную сумму.
Министр, председатель и прокурор кассационного суда, супруги Попино — все люди занятые — ушли вскоре после обеда. Остались только старик Камюзо и бывший нотариус Кардо с зятем г-ном Бертье. Добряк Понс, почувствовав себя в семейном кругу, очень некстати поблагодарил председателя суда и его супругу за сделанное ему через Сесиль предложение. Люди с добрым сердцем всегда действуют по первому побуждению. Бруннер, в котором сразу сказалось его иудейское происхождение, усмотрел в пенсии, предложенной при данных обстоятельствах, как бы плату за оказанную услугу, и на лице его отразилась холодная и расчетливая задумчивость.
— Моя коллекция или вырученная за нее сумма будут принадлежать вашей семье, все равно, продам ли я ее нашему общему другу Бруннеру или оставлю за собой, — сказал Понс супругам де Марвиль, не ожидавшим, что он так богат.
От наблюдательного Бруннера не ускользнула перемена в отношениях этой невежественной в искусстве семьи к человеку, который считался всегда неимущим и вдруг оказался богачом; не ускользнула от него также и избалованность Сесиль, кумира родителей, и ему захотелось еще сильней поразить воображение этих почтенных обывателей, которые никак не могли прийти в себя от удивления.
— Я назвал мадмуазель Сесиль ту сумму, которую я бы дал за картины господина Понса; но теперь редкие произведения искусства так повысились в цене, что никак нельзя предвидеть, сколько можно выручить за эту коллекцию при продаже с аукциона. За шестьдесят картин могут дать миллион, там есть такие, что стоят, на мой взгляд, не меньше пятидесяти тысяч франков.
— Не плохо быть вашим наследником, — сказал бывший нотариус Понсу.
— Но у меня одна наследница — моя кузиночка Сесиль, — ответил Понс, настойчиво подчеркивавший свои родственные отношения с семейством Камюзо.
Слова старого музыканта вызвали общий восторг.
— Весьма богатая наследница, — смеясь, заметил собравшийся уходить Кардо.
В гостиной остались Камюзо-отец, председатель суда, его супруга, Сесиль, Бруннер, Бертье и Понс, ожидавшие, что Бруннер тут же сделает официальное предложение. Действительно, после ухода Кардо Бруннер обратился к родителям невесты с вопросом, который они истолковали как хорошее предзнаменование.
— Насколько я понял, — сказал он, обращаясь к г-же де Марвиль, — мадмуазель Сесиль ваша единственная дочь...
— Ну, разумеется, — с гордостью ответила она.
— Никаких недоразумений возникнуть не может, — прибавил Понс, желая побудить Бруннера объясниться.
Но лицо Бруннера вдруг стало озабоченным, и от воцарившегося странного молчания повеяло роковым холодом, словно г-жа де Марвиль призналась, что ее дочурка припадочная. Г-н де Марвиль рассудил, что дочери оставаться здесь дольше не следует, и моргнул ей, Сесиль поняла и вышла. Бруннер молчал. Все переглянулись. Положение становилось неловким. Старик Камюзо, человек с большим житейским опытом, увел немца в спальню г-жи де Марвиль под тем предлогом, что покажет ему веер, разысканный Понсом; догадавшись, что возникли какие-то затруднения, он дал понять сыну, невестке и Понсу, чтобы его оставили наедине с женихом.
— Вот он — этот шедевр! — сказал старый торговец шелком, показывая веер.
— Цена ему не меньше пяти тысяч франков, — заметил Бруннер, внимательно осмотрев вещицу.
— Скажите, сударь, — спросил будущий пэр Франции, — вы ведь пожаловали к нам, чтоб просить руки моей внучки?
— Да, сударь, — ответил Бруннер, — и поверьте, я считаю этот брак чрезвычайно для себя лестным. Я не встречал другой такой красивой, такой любезной молодой особы, мадмуазель Сесиль как раз то, что мне нужно, но...
— Ах, голубчик, какие там «но», — перебил его дедушка Камюзо, — давайте сейчас же посмотрим, что у вас за «но»...
— Сударь, — серьезно сказал Бруннер, — я очень счастлив, что ни та, ни другая сторона не взяла на себя никаких обязательств, ибо то обстоятельство, что мадмуазель Сесиль единственная дочь, столь ценное для всех, кроме меня, обстоятельство, которое, поверьте, не было мне известно, является непреодолимым препятствием...
— Как, в ваших глазах это огромное преимущество — недостаток? — удивился старик Камюзо. — Ваше поведение совершенно непонятно, и мне бы очень хотелось узнать его причину.
— Сударь, я пришел сегодня вечером с твердым намерением просить у господина председателя суда руки его дочери, — флегматично ответил немец. — Я хотел окружить роскошью мадмуазель Сесиль, предоставив ей все, что ей угодно было бы пожелать; но единственные дочери, привыкшие к баловству в родительском доме, обычно бывают капризны и строптивы. Я не раз имел случай наблюдать, как домашние боготворят этих кумиров; здешнее семейство нисколько не отличается от прочих: мало того что ваша внучка божок в семье, да и перед супругой господина председателя суда в этом доме все тоже... ну, да что говорить, вы сами понимаете. Сударь, я был свидетелем того, как семейная жизнь моего отца превратилась в настоящий ад по той же самой причине. Моя мачеха — причина всех моих бедствий — единственная, обожаемая дочь, самая завидная невеста, стала сущим дьяволом. Я не сомневаюсь, что мадмуазель Сесиль исключение из этого правила; но я уже не мальчик, мне сорок лет, и при такой разнице в возрасте я не могу дать счастье молодой особе, привыкшей, что мамаша пляшет под ее дудку и восторгается каждым ее словом, как прорицанием оракула. По какому праву могу я требовать, чтобы мадмуазель Сесиль ради меня изменила своим взглядам и привычкам? Вместо отца и матери, потворствующим ее причудам, ей придется иметь дело с сорокалетним эгоистом; если она заупрямится, сорокалетнему эгоисту придется сдаться. Я поступаю как честный человек, я ретируюсь. Если же понадобятся какие-либо объяснения тому обстоятельству, что после этого единственного визита я больше не вернусь сюда, я бы хотел, чтобы вина пала исключительно на меня...
— Если ваши мотивы действительно таковы, — сказал будущий пэр Франции, — то при всей своей странности они обоснованы.
— Сударь, прошу вас не сомневаться в моей искренности, — живо перебил его Бруннер. — Если вы знаете какую-нибудь бедную девушку из многодетной семьи, без приданого, но благовоспитанную, — таких во Франции не мало, — и если у нее добрый нрав, я женюсь на ней.
Воспользовавшись молчанием, наступившим за этим объяснением, Фридрих Бруннер покинул Камюзо, вернулся в гостиную, вежливо откланялся и ушел. Сесиль, бледная как смерть, могла служить живым комментарием к прощальному поклону своего Вертера, — она спряталась в гардероб матери и слышала все.
— Отказался! — шепнула она на ухо матери.
— Какая причина? — спросила г-жа де Марвиль у своего свекра.
— Под тем благовидным предлогом, что единственные дочери слишком набалованы, — ответил старик. — И в этом есть доля истины, — прибавил он, не желая упустить случай кольнуть невестку, которая порядочно надоела ему за двадцать лет.
— Сесиль не вынесет! И вы ее убийца!.. — сказала супруга председателя суда Понсу, поддерживая дочь, которая сочла нужным оправдать слова матери и без чувств склонилась ей на грудь.
Председатель суда и его супруга подтащили Сесиль к креслу, и там она благополучно упала в обморок. Дедушка позвонил прислуге.
— Теперь я понимаю, чьи это козни, милостивый государь! — воскликнула разъяренная мать, указывая на бедного Понса.
Понс подскочил, словно у него над ухом раздался звук трубы судного дня.
— Вам, милостивый государь, — обратилась к нему г-жа де Марвиль, зеленые глаза которой словно источали яд, — вам, милостивый государь, было угодно отплатить оскорблением за невинную шутку. Ну кто поверит, что этот немец в здравом уме? Либо он соучастник вашей подлой мести, либо он сумасшедший. Надеюсь, господин Понс, что вы избавите нашу семью от неудовольствия принимать вас у себя и впредь не будете посещать дом, который вы попытались обесчестить и опорочить.
Окаменевший от неожиданности Понс не отрываясь глядел на какую-то завитушку на ковре и вертел большими пальцами.
— Как, вы еще здесь, змея подколодная!.. — воскликнула председательша, взглянув на него. — Для этого господина, когда бы он к нам ни пожаловал, ни меня, ни барина нет дома! — распорядилась она, указав слугам на Понса. — Жан, сходите за доктором! А вы, Мадлена, принесите туалетный уксус.
Госпожа де Марвиль сочла, что причины, на которые сослался Бруннер, — простой предлог и что здесь кроется что-то иное; но в таком случае снова наладить расстроившийся брак было еще труднее. С сообразительностью, свойственной женщинам в трудные минуты, г-жа де Марвиль смекнула, что поправить такой афронт можно только, приписав Понсу заранее обдуманный план мести. Такое объяснение, гибельное для Понса, спасало честь семьи. Г-жа де Марвиль всегда терпеть не могла старого музыканта, и потому простое женское подозрение превратилось в ее глазах в незыблемую истину. У женщин вообще своя мораль и особый дар верить в действительное существование того, что им выгодно и потворствует их страстям. Председательша на этом не успокоилась — она весь вечер старалась внушить мужу, что ее догадка правильна, и к утру окончательно убедила его в виновности кузена Понса. Конечно, все сочтут поведение г-жи де Марвиль чудовищным, но при подобных обстоятельствах всякая мать поступила бы так же, предпочтя пожертвовать честью человека постороннего ради чести дочери. Средства могут быть иными, но цель будет все та же.
Старик музыкант быстро спустился по лестнице, но вступив на бульвар, замедлил шаг и так, почти машинально, добрался до самого театра. Машинально занял он свое место за пюпитром, машинально взмахнул палочкой. В антрактах он так сбивчиво отвечал на вопросы Шмуке, что тот втайне забеспокоился, подумав, что Понс сошел с ума.
Младенчески чистый душой, Понс воспринял только что разыгравшуюся сцену как непоправимую катастрофу... Возбудить ужасную ненависть в сердцах людей, которых он хотел осчастливить, — да ведь это же равносильно полному краху всего существования. По взглядам, по жестам, по голосу супруги председателя суда он наконец понял, как смертельно она его ненавидит.
На следующий день г-жа Камюзо де Марвиль с согласия мужа решилась на важный шаг, вызванный, впрочем, обстоятельствами. Родители надумали дать в приданое за Сесиль Марвильское поместье, особняк на Ганноверской улице и сто тысяч франков. Утром супруга председателя суда отправилась к графине де Попино, поняв, что после такого афронта остается только одно — немедленно выдать Сесиль замуж. Она поведала о злодейской мести и чудовищном подвохе, подстроенном Понсом. Когда она рассказала, что предлогом для разрыва послужило то обстоятельство, что Сесиль единственная дочь, — все остальное показалось вполне правдоподобным. Кроме того, супруга председателя суда ловко козырнула огромным приданым и преимуществом носить фамилию Попино де Марвиль. При теперешних ценах на земли в Нормандии, при двух процентах годовых, стоимость этого поместья составляла примерно девятьсот тысяч, а особняк на Ганноверской улице был оценен в двести пятьдесят тысяч. Всякая разумная семья согласилась бы на такой брак, и граф Попино с женой приняли предложение. Кроме того, они обещали свое содействие для объяснения вчерашнего печального события.
Короче говоря, у того же самого старика Камюзо, дедушки Сесиль, в присутствии тех же самых лиц, которые были там несколько дней тому назад и перед которыми г-жа де Марвиль пела хвалу Бруннеру, эта же самая г-жа де Марвиль, с которой никто не решался заговорить, первая бросилась в атаку, желая предупредить возможные вопросы.
— Ах, в наши дни, — сказала она, — нужно быть чрезвычайно осмотрительной, когда дело касается брака, особливо ежели имеешь дело с иностранцем.
— Почему же, сударыня?
— А что такое у вас произошло? — спросила г-жа Шифревиль.
— Разве вы не слышали, какая приключилась история с этим самым Бруннером, который имел дерзость добиваться руки Сесиль? Он оказался сыном какого-то немецкого кабатчика, племянником торговца заячьими шкурками.
— Не может быть! При вашей-то проницательности!.. — воскликнула одна из дам.
— Ах, эти проходимцы так хитры! Но мы все узнали от Бертье. Лучший друг этого немца какой-то нищий флейтист! Он в родстве с человеком, который держит меблированные комнаты на улице дю Майль, с портными... Мы узнали, что он вел самый беспутный образ жизни; гуляке, уже прокутившему состояние матери, никакого капитала не хватит...
— Да, с ним ваша дочь натерпелась бы горя, — сказала г-жа Бертье.
— А где вы с ним познакомились? — поинтересовалась старая г-жа Леба.
— Это месть со стороны господина Понса; он познакомил нас с этим франтом, чтобы посмеяться над нами... Этот немец по фамилии Бруннер, что означает «Колодец»! (а нам-то сказали, будто он знатного роду!), слабого здоровья, лысый, с гнилыми зубами; мне он с первого взгляда не внушал доверия.
— А огромное состояние, о котором вы рассказывали? — робко молвила одна молодая особа.
— Состояние не так велико, как говорили. Портные, хозяин меблированных комнат и Бруннер все вместе наскребли сумму, необходимую для основания банкирского дома... А что такое в наши дни учредить новый банк? Взять патент на разорение. Жена может лечь спать миллионершей, а проснувшись наутро, узнать, что у нее ничего не осталось, кроме собственного приданого. С первого же слова, с первого взгляда мы составили себе мнение об этом субъекте, совершенно незнакомом с обычаями нашего круга. По его перчаткам, по его жилету видно, что эта мастеровой, сын немецкого кухмистера; ему непонятны благородные чувства, он пьет пиво и курит... поверите ли, по двадцать пять трубок в день! Какая была бы жизнь у бедняжки Лили?.. Меня и сейчас еще дрожь берет. Бог нас спас! Да он Сесиль и не нравится... Ну, разве мы могли ждать подобного обмана от родственника, от нашего постоянного гостя, который вот уже двадцать лет обедает у нас два раза в неделю! Мы осыпали его благодеяниями, а он так ловко разыграл комедию, даже назвал Сесиль своей наследницей в присутствии министра юстиции, прокурора и председателя кассационного суда!.. И этот Бруннер, и господин Понс сговорились и изобразили друг друга миллионерами!.. Уверяю вас, вы бы все попались на удочку такого актера!
Не прошло и нескольких недель, и соединенными усилиями семьям Попино и Камюзо с их приспешниками удалось без труда овладеть мнением света, ибо никто не встал на защиту бедняги Понса, ославленного прихлебателем, надевшим личину, скрягой, прикинувшимся добряком; теперь его все презирали, он был покрыт позором, его называли змеей, пригретой на груди, неслыханным злодеем, опасным комедиантом, заслужившим забвение.
Месяц спустя после отказа мнимого Вертера несчастный Понс, пролежавший все это время в нервной горячке, впервые вышел под руку со Шмуке пройтись по бульварам и погреться на солнышке. На этот раз никто на бульваре не смеялся над обоими щелкунчиками, все были поражены изможденным видом Понса и растроганы заботливостью старого немца о своем только что оправившемся друге. Дойдя до бульвара Пуассоньер, Понс чуть-чуть порозовел, дохнув воздухом бульваров, обладающим поистине целебными свойствами, ибо от толпы исходит такая живительная сила, что в Риме в еврейском гетто, при тамошней скученности, неизвестна mala aria[36]. Возможно также, что больной оживился при виде кипучей парижской жизни, всегда радовавшей его. Напротив театра Варьете Понс отпустил руку Шмуке и подошел к какой-то витрине, во время прогулки он уже не раз покидал своего друга, чтоб полюбоваться выставленными новинками. И вот он столкнулся нос к носу с графом Попино и поздоровался с ним весьма почтительно, так как бывший министр принадлежал к числу людей, которых Понс очень уважал и ценил.
— Сударь, — строго остановил его пэр Франции, — не понимаю, как у вас хватает наглости раскланиваться с человеком, связанным с семьей, которую вы из чувства мести пытались опозорить и выставить в смешном виде с изобретательностью, свойственной вашему брату артисту. Позвольте вам заявить, что с сегодняшнего дня мы с вами незнакомы. Моя супруга разделяет общее негодование, вызванное вашим поступком с семейством Марвилей.
Бывший министр повернулся и ушел, не обращая внимания на совершенно сраженного Понса. Ни человеческие страсти, ни правосудие, ни политика, ни великие силы, движущие обществом, не считаются с состоянием живого существа, на которое они обрушивают свои удары. Государственный деятель, в интересах своей семьи стремившийся уничтожить Понса, даже не заметил, что этот опасный враг еле стоит на ногах.
— Што с тобой слютшильось, мой бедний друг? — воскликнул Шмуке, побледнев не менее Понса.
— Они опять вонзили мне кинжал в сердце, — ответил старик, беря Шмуке под руку. — Видно, одному господу богу принадлежит право творить добро, вот почему и бывают так жестоко наказаны люди, пожелавшие взять на себя его миссию.
Этот превосходный человек, сделав над собой неимоверное усилие, прибег к сарказму, чтобы рассеять ужас изобразившийся на лице его друга.
— Завершенна правда, — просто ответил Шмуке.
Понс никак не мог понять, в чем тут дело, ибо ни Камюзо, ни Попино не послали ему пригласительных билетов на свадьбу Сесиль. На Итальянском бульваре он увидел шедшего ему навстречу г-на Кардо. После отповеди пэра Франции Понс насторожился и потому поостерегся и не подошел к г-ну Кардо, у которого еще в прошлом году обедал два раза в месяц. Он поклонился ему издали, но г-н Кардо, парижский мэр и депутат, бросил на старика негодующий взгляд и не ответил на поклон.
— Пойди спроси у него, чем я им всем не угодил, — сказал старый музыкант своему другу, который знал во всех подробностях обрушившееся на Понса несчастье.
— Зударь, мой друг Понс только што вставаль после тяжелой больезнь, и ви его, дольшно бить, не узнавали, — дипломатично сказал Шмуке, подошедши к Кардо.
— Отлично узнал.
— Так тшем он перед вами провинилься?
— Таких неблагодарных людей, как ваш друг, поискать надо; если они еще вообще существуют, так это только подтверждает правильность поговорки, что сорная трава век живет. Свет имеет свои основания не доверять фиглярам. Они хитры и злы, как обезьяны. В отместку за невинную шутку ваш друг собирался осрамить родственников, погубить репутацию девушки; больше я не хочу иметь с ним ничего общего, постараюсь забыть, что я был с ним знаком, что он существует. И эти чувства разделяют все мои, все наши общие родственники и все люди, оказывавшие честь этому господину, принимая его у себя...
— Но ведь ви ше, зударь, тшельовек рассудительный; и ешели ви разрешайте, я буду объяснять вам все обстоятельстви...
— Оставайтесь и впредь его другом, раз вам так нравится, это ваше частное дело, но от всего прочего увольте, — возразил Кардо, — я должен вас предупредить, что с таким же осуждением отнесусь ко всякому, кто будет пытаться оправдать Понса или встать на его защиту.
— А ешели кто будет сделять попитка его обьелить?
— И к тем тоже, ибо его нельзя обелить, не очернив себя самого.
Отпустив такую остроту, депутат от департамента Сены пошел своей дорогой, не желая больше ничего слушать.
— Я вооружил против себя две силы в государстве, — с улыбкой заметил бедный Понс, когда Шмуке передал ему злобные обвинения Кардо.
— Ми всех воорушили против себья, — с горечью возразил Шмуке. — Бистро будем идти домой, а то ми мошем встретшать ешше дураки.
Впервые за всю свою жизнь безропотный, как овца, Шмуке произнес такие слова. До сих пор ничто не смущало его почти ангельской кротости, он с чистосердечной улыбкой встретил бы любое обрушившееся на него несчастье; но ведь сейчас пренебрегли его великим Понсом, этим непризнанным Аристидом[37], этим гением, обрекшим себя на безвестность, чистым, беззлобным человеком, сокровищницей доброты, золотым сердцем!.. Он возмущался не менее Альцеста[38] и обзывал амфитрионов Понса дураками! Этот гневный порыв у человека, обычно столь миролюбивого, был равносилен неистовству Роланда. В мудром предвидении Шмуке повел Понса обратно к бульвару Тампль; и Понс покорно пошел за ним, ибо больной старик был в том состоянии, что и борец, который уже не чувствует сыплющихся на него ударов. Случаю было угодно, чтоб бедный музыкант испил чашу до дна, чтоб на него обрушилась вся лавина: палата пэров, палата представителей, семья, посторонние, сильные, слабые, даже чистые сердцем!
Возвращаясь домой, Понс встретил на бульваре Пуассоньер дочь этого же самого Кардо, молодую женщину, испытавшую много горя и потому снисходительную к другим. Она изменила мужу, он покрыл ее грех, и с тех пор она стала его рабой. Из всех дам, у которых обедал Понс, одну г-жу Бертье он называл по имени: «Фелиси», и иногда ему казалось, что она понимает его душу. Эта кроткая женщина как будто была недовольна встречей с кузеном Понсом. Понс не состоял ни в каком родстве с семьей второй жены старика Камюзо, приходившегося ему двоюродным братом, тем не менее к старому музыканту относились там по-родственному. Фелиси не могла избежать встречи и заговорила с измученным болезнью Понсом.
— Я не думала, что вы такой злой человек, кузен; но если и четвертая доля того, что про вас говорят, правда, то в вас очень много фальши... Нет, не оправдывайтесь! — быстро прибавила она, когда Понс хотел раскрыть рот. — Это бесполезно по двум причинам: во-первых, потому что я не имею права обвинять, судить и осуждать кого бы то ни было, на себе испытав, что люди, как будто даже самые виноватые, заслуживают снисхождения; во-вторых, потому, что ваши доводы ни к чему не приведут. Мой муж составлял брачный контракт между мадмуазель де Марвиль и виконтом Попино; он страшно возмущен вами, и ежели он только узнает, что мы перемолвились хоть словом, что я на прощание заговорила с вами, он будет меня бранить. Против вас все.
— Я сам это вижу! — ответил взволнованным голосом бедный музыкант, почтительно поклонившись супруге нотариуса.
И он побрел домой, на Нормандскую улицу, так тяжело опираясь на руку старого немца, что тот понял, как велика физическая слабость его друга и как мужественно он старается ее побороть. Эта третья встреча явилась как бы приговором из уст кроткого агнца, покоящегося у подножия трона господня; и гнев этого ангела-хранителя несчастных, символизирующий глас Народов, прозвучал как окончательный приговор небес. Друзья вернулись домой, не обменявшись ни словом. Бывают такие минуты в жизни, когда достаточно чувствовать рядом с собой друга. Слова утешения могут лишь растравить рану, и она начинает кровоточить. Вы видите, что старичок пианист умел быть истинным другом; он был чуток, так как сам много выстрадал и знал цену страданиям.
Этой прогулке суждено было стать последней прогулкой Понса. Едва оправившись от одного недуга, он заболел снова. Он отличался сангвинически-желчным темпераментом, и теперь у него разлилась желчь и началось воспаление печени. До тех пор он ничем не болел и потому не обращался к врачам. И вот отзывчивой и преданной тетке Сибо пришла поначалу похвальная, можно даже сказать материнская мысль — побежать за врачом, практиковавшим в их же квартале. В Париже в каждом квартале есть врач, фамилию и адрес которого знает только бедный люд — мелкие торговцы, привратник — и которого так и называют квартальным врачом. Такой врач принимает роды, пускает кровь и состоит в медицине на ролях одной прислуги. Профессия обязывает его быть добрым с бедняками, долголетняя практика дает достаточный опыт, и поэтому он обычно пользуется любовью пациентов. Доктор Пулен, приведенный к больному привратницей и встреченный Шмуке, знавшим его, выслушал без особого внимания жалобы старого музыканта, который за ночь расчесал себе все тело — кожа его потеряла чувствительность. Желтые пятна под глазами тоже были симптоматичны.
— Дня два тому назад вы, верно, пережили большое огорчение, — сказал доктор больному.
— Увы, да! — ответил Понс.
— Вы больны тем, чем едва не заболел вот этот господин, — сказал доктор Пулен, указывая на Шмуке, — желтухой; но страшного ничего нет, — прибавил он, выписывая рецепт.
Правда, врач успокоил больного, однако он бросил на него один из тех гиппократовых взглядов, в которых люди, заинтересованные в том, чтоб узнать правду, конечно, прочтут смертный приговор, пусть даже скрытый под личиной сочувствия. И тетку Сибо, сверлящим взглядом впившуюся в глаза врача, не провели ни интонация его слов, ни его лицемерная улыбка, и она вышла вслед за ним на площадку лестницы.
— Вы думаете, что страшного ничего нет? — спросила привратница у доктора.
— Дорогая мадам Сибо, вашему хозяину конец, и не потому, что у него разлилась желчь, а по причине его полной душевной подавленности. Но при очень хорошем уходе его еще можно спасти; надо было бы увезти его отсюда, отправить путешествовать...
— А на какие деньги?.. — сказала привратница. — У него, значить, только и доходу что жалованье, а его друг получает небольшую пенсию от знатных барынь, от благодетельниц, которым он, говорит, оказал какие-то там услуги. Я за ними обоими, как за детьми, уже девять лет хожу.
— Всю свою жизнь я лечу людей, которые умирают не от болезней, а от глубокой и неизлечимой язвы — от безденежья. В иной мансарде я не только не получаю за визит, а сам еще оставляю сто су на краешке камина.
— Ах, вы наш благодетель! — сказала тетка Сибо. — Вам бы сто тысяч ливров доходу, вы бы ангелом господним на земле были, не то что некоторые люди у нас по соседству, такие скупердяи, такие прокаженные (прожженные) негодяи, право слово!
Врач, пользовавшийся уважением среди привратников всего квартала и благодаря им составивший себе небольшую клиентуру, которая давала ему возможность сводить концы с концами, возвел глаза к небу и поблагодарил тетку Сибо взглядом, достойным Тартюфа.
— Так вы говорите, господин доктор, что при хорошем уходе наш дорогой больной мог бы поправиться?
— Да, если только на него не очень подействовало пережитое им горе.
— Бедняжка! Кто ж это его так разогорчил? Уж такой он хороший, такой хороший, других таких, как они с господином Шмуке, и на земле нет!.. Дайте мне только разнюхать, чье это дело! Уж я им покажу, пусть другой раз моих господ не трогают...
— Послушайте, мадам Сибо, — сказал доктор, стоя уже на пороге парадного, — один из главных признаков болезни вашего хозяина — это постоянная раздражительность по пустякам, а так как он навряд ли сможет нанять сиделку, то ухаживать за ним придется вам. Поэтому...
— Вы это о господине Понсе разговариваете? — поинтересовался торговец железным ломом, куривший трубку, сидя на тумбе у порога лавки.
И он встал и вмешался в разговор.
— Да, дядюшка Ремонанк! — ответила овернцу тетка Сибо.
— Ну, так он будет богаче господина Монистроля и самых крупных торговцев старинными вещами... Я в этом деле толк знаю и могу вам сказать, что у старика не коллекция, а настоящий клад.
— Гм, а я думала, что вы надо мной смеялись в тот раз, когда моих господ дома не было и я вам все ихнее старье показывала, — сказала привратница Ремонанку.
В Париже, где у мостовой есть уши, у дверей — язык, у оконных рам — глаза, всего опаснее разговоры у парадного подъезда. В словах, которыми заканчивается разговор, как в постскриптуме, всегда проявляется излишняя откровенность, одинаково опасная и для тех, кто разоткровенничался, и для тех, кто слушает. Небольшого примера будет достаточно, чтоб подтвердить то, что описано в этой повести.
Как-то один из лучших парикмахеров эпохи Империи, когда все очень ухаживали за своими волосами, вышел из дома, где он только что причесывал хорошенькую женщину и где все богатые жильцы были его клиентами. Среди этих жильцов был некий старый холостяк, процветавший под защитой домоправительницы, которая ненавидела наследников своего хозяина. Этот бывший молодой повеса был серьезно болен, и у него как раз кончился консилиум знаменитых врачей, которых тогда еще не именовали светилами науки. По воле случая врачи вышли на улицу одновременно с парикмахером и, прощаясь на пороге дома, разговорились о своей науке и о своем пациенте с той откровенностью, с какой говорят без посторонних, когда комедия консилиума окончена. «Этому человеку конец», — сказал доктор Одри. «Он и месяца не протянет, — прибавил Деплен, — разве только случится какое чудо». Парикмахер услышал их слова. Как все парикмахеры, он был в добрых отношениях с прислугой. Под влиянием чудовищной алчности он поднялся по лестнице в квартиру бывшего молодого повесы и пообещал экономке изрядную сумму, ежели она убедит хозяина уступить добрую часть своего недвижимого имущества на условиях выплаты ему пожизненной ренты. Старому холостяку, стоявшему одной ногой в могиле, было всего пятьдесят шесть лет, но он провел очень бурную молодость и потому для него год шел за два; на улице Ришелье у него был великолепный дом, стоивший в ту пору двести пятьдесят тысяч франков. Этот-то дом, предмет вожделений парикмахера, и был ему продан за тридцать тысяч франков пожизненной ренты. Дело происходило в 1806 году. Парикмахер — ушедший теперь на покой семидесятилетний старик — и в 1846 году все еще выплачивает ренту. Бывшему молодому повесе, женившемуся на своей мадам Эврар[39], сейчас идет девяносто седьмой год; он уже впал в детство и может протянуть еще очень долго. Парикмахер дал сверх того тысяч тридцать экономке, — значит, дом обошелся ему больше миллиона; но и цена на дома сейчас возросла до восьмисот — девятисот тысяч франков.
Подобно этому парикмахеру, овернец слышал последние слова, сказанные Бруннером Понсу на пороге дома в тот день, когда состоялось знакомство жениха-феникса с Сесиль; Ремонанк загорелся желанием проникнуть в музей Понса. Поскольку он жил в добрососедских отношениях с четой Сибо, привратница во время отсутствия обоих друзей провела его в их квартиру. Ремонанк, потрясенный таким богатством, понял, что тут можно славно подработать, — на жаргоне торговцев это означает здорово нажиться на чужой счет, — и вот он уже дней пять-шесть обдумывал это дело.
— Ничего я тогда не смеялся, — возразил он тетке Сибо и доктору Пулену, — мы еще об этом потолкуем; чего бы лучше вашему хозяину получать ежегодно до самой смерти пятьдесят тысяч франков; я поставлю вам корзину овернского вина, ежели вы...
— Да вы что, шутите? — сказал доктор Ремонанку. — Пятьдесят тысяч франков до самой смерти!.. Да если старик так богат, то мы с мадам Сибо общими стараниями его еще выходим... ведь болезни печени обычно бывают вызваны очень сильным душевным расстройством...
— Разве я сказал — пятьдесят? Да тут вот, на пороге вашего дома, один господин предложил ему шестьсот тысяч франков, и за одни только картины!
Услышав слова Ремонанка, тетка Сибо посмотрела на доктора Пулена странным взглядом: дьявол-искуситель зажег в ее желтых глазах зловещий огонек.
— Ладно, нечего слушать всякий вздор, — сказал доктор, обрадованный приятной новостью, что пациент может оплатить все предстоящие визиты.
— Господин доктор, ведь хозяин-то все равно в постели лежит, вот бы мадам Сибо и позволила мне привести оценщика, тогда бы уж я деньги через два часа предоставил, хоть все шестьсот тысяч франков...
— Хватит, голубчик! — ответил доктор. — Слушайте, мадам Сибо, постарайтесь ничем не волновать больного; заранее наберитесь терпения; знайте, его все будет раздражать, все утомлять, даже ваши заботы; приготовьтесь к тому, что ему очень трудно угодить...
— Пойдет теперь привередничать, — вздохнула привратница.
— Выслушайте меня внимательно, — властно перебил ее доктор. — Жизнь господина Понса зависит от тех, кто будет за ним ухаживать; поэтому я постараюсь навещать его два раза на день. Я буду начинать свои визиты с него...
Как только врач по серьезному тону торговца понял, что у г-на Понса действительно может быть огромное состояние, он сразу перешел от глубокого безразличия, с которым относился к судьбе своих бедных пациентов, к самой трогательной заботе.
— Я за ним, как за прынцем, ходить буду, — ответила тетка Сибо с напускным пылом.
Привратница подождала, чтобы врач исчез за углом улицы Шарло, и только тогда возобновила разговор с Ремонанком. Торговец железным ломом, прислонившись спиной к косяку двери, докуривал трубку на пороге лавки. Он не зря принял эту позу, он дожидался, чтобы привратница сама подошла к нему.
Помещение, ходившее прежде под кофейней, осталось в том же виде и теперь, когда овернец снял его под свою торговлю. Еще и сейчас на длинной вывеске, украшающей стеклянную дверь всех современных лавок, виднелась надпись: «Кофейня «Нормандия». Какой-то мальчишка-маляр, должно быть по дешевке, вывел черной краской на оставшемся свободным пространстве под словами: «Кофейня «Нормандия» — Ремонанк, торговля железным ломом, скупка случайных вещей. Само собой разумеется, что зеркала, столы, табуретки, полки и прочее оборудование кофейни «Нормандия» было продано. Ремонанк за шестьсот франков снял под лавку голое помещение, с задней комнатой, кухней и комнатушкой на антресолях, где раньше ночевал старший кельнер; а квартира, примыкавшая к кофейне, отошла другому нанимателю. От былой роскоши питейного заведения остались только зеленые гладкие обои в лавке да крепкие железные засовы с болтами на витринах.
Водворившись на месте в 1831 году после Июльской революции, Ремонанк начал с того, что выставил на продажу поломанные колокольчики, треснувшие блюда, железный лом, старые весы, гири, запрещенные к употреблению после введения новых мер, не соблюдаемых только самим государством, ибо оно не изъяло из обращения монеты в одно и в два су, выпущенные еще в царствование Людовика XVI. Затем наш овернец, который смело мог заткнуть за пояс пятерых других овернцев, накупил кухонной утвари, старых рамок, старой бронзы, фарфоровой посуды с отбитыми краешками. Понемногу пополняясь новыми вещами и освобождаясь от старых, лавка начала походить на фарсы Николе[40]; товар становился выше сортом. Хозяин продолжал вести все ту же прибыльную и верную игру, все повышая ставки, и достигнутые им результаты могли бы дать пищу для размышления прохожим, склонным пофилософствовать насчет того, как возрастает ценность товаров в лавках таких сметливых торговцев. Сначала жесть, лампы и всякие черепки уступают место рамам и бронзе. Затем появляется фарфор. Вскоре лавка из собрания старого хлама превращается в собрание древностей. И, глядишь, в один прекрасный день пыльные стекла уже протерты, помещение внутри отделано заново. Овернец сменил плисовые штаны и куртку на сюртук. Он, как дракон, стережет свои сокровища; его окружают шедевры, он стал знатоком, он приумножил свой капитал, и теперь его уже никому вокруг пальца не обвести, он до тонкости постиг свое ремесло. Хозяин-паук тут — словно старая сводня среди юных красоток, которых она расхваливает покупателям. Прекрасные чудеса искусства не трогают этого грубого и хитрого человека, подсчитывающего барыши и надувающего невежд. Он научился разыгрывать комедию и теперь притворяется, будто ему жаль расстаться со своими полотнами и мебелью штучной работы, или же уверяет, что стеснен в средствах, ссылается на вымышленные суммы, уплаченные при покупках, предлагает показать счета. Это какой-то Протей, он одновременно Жокрис, Жано, паяц и Мондор, и Гарпагон, и Никодем[41].
Уже на третий год в лавке Ремонанка появились довольно красивые часы, доспехи, старые картины; во время его отлучек лавку сторожила толстая уродливая женщина, его сестра, выписанная им в Париж из провинции и добравшаяся до столицы пешком. Придурковатая сестра Ремонанка, с мутным взглядом, разряженная как японский божок, не спускала ни сантима с цены, назначенной братом; она хозяйничала в доме и удачно разрешала, казалось бы, неразрешимую задачу — как питаться туманами Сены. Ремонанк с сестрой сидели на хлебе с селедкой, ели картофельные очистки, остатки овощей, подобранные в мусорных кучах, во дворах кухмистерских. Они вдвоем не проедали, считая и хлеб, больше двенадцати су в день, да и то эти деньги сестра зарабатывала шитьем и пряжей
История многих торговцев стариной напоминает карьеру Ремонанка, пришедшего в Париж на заработки и с 1825 по 1831 год проработавшего маклером у антикваров с бульвара Бомарше и медников с улицы Лапп. У евреев, нормандцев, овернцев и савойцев, представителей четырех различных племен, одни и те же инстинкты, и наживают они состояние одинаковым путем. Для них существует одна заповедь — не тратить ни гроша, не гнаться за большими барышами и копить и барыши и проценты. И заповедь эта оправдала себя.
В данный момент Ремонанк, примирившийся с своим бывшим хозяином Монистролем, вел дела с крупными антикварами и маклачил в парижских пригородах, которые, как известно, занимают не менее сорока лье в окружности. За четырнадцать лет он нажил капитал в шестьдесят тысяч франков и полную лавку товара. Он поторговывал на Нормандской улице, где его удерживала дешевизна помещения, и перепродавал свои товары другим продавцам, не гоняясь за большими барышами и побочным заработком. При всех своих сделках он пользовался овернским, иначе говоря, тарабарским наречием. Ремонанк лелеял одну мечту — он жаждал открыть лавку на бульварах; он хотел стать настоящим антикваром и иметь дело непосредственно с любителями. Надо сказать, что в нем таился выжига, готовый на все. От привычки к физическому труду лицо его стало стоически бесстрастным, как у солдат 1799 года, а от постоянной возни с железом, так как он все делал сам, покрылось слоем металлической пыли, впитавшейся в потную кожу, и стало совсем непроницаемым. Ремонанк был приземист и жилист, в его холодно-голубых свиных глазках сосредоточилась насмешливая хитрость, еврейская алчность; в них не было только притворного самоунижения евреев и их глубокого презрения к христианам.
Отношения между четой Сибо и семьей Ремонанка были отношениями благодетеля к облагодетельствованному. Тетка Сибо, не сомневавшаяся в крайней бедности овернца, продавала ему по баснословно дешевой цене остатки от обедов г-на Шмуке и мужа. Ремонанк платил ей два с половиной сантима за фунт черствых корок и хлебных крошек, полтора сантима за миску картошки и в том же роде за все остальное. Никто не мог предположить, что Ремонанк ведет дела на свой страх и риск. Он всех уверял, что работает на Монистроля и вечно плакался, что его обирают богатые торговцы, и супруги Сибо искренне жалели Ремонанков. Уже одиннадцать лет овернец носил все те же плисовые штаны, плисовую куртку и плисовый жилет; но эти три атрибута национального костюма овернцев пестрели заплатами, которые Сибо ставил ему даром. Как видно, евреи не только те, кто исповедует иудейскую веру.
— Вы это не на смех, Ремонанк? — спросила привратница. — Да статочное ли это дело, чтоб от такого богатства, да жить так, как живет господин Понс? У него никогда и ста франков нет!..
— Все они, любители, такие! — назидательно изрек Ремонанк.
— Значить, вы и вправду думаете, что у моего хозяина добра на семьсот тысяч франков?..
— Одних картин на столько... У него такая картина есть, что, запроси он за нее пятьдесят тысяч, я бы не удивился, и деньги хоть из-под земли, а достал бы... Видали, у него есть бронзовые с эмалью рамочки, а в них портреты на красном бархате?.. Так это эмали Петито, за которые один министр, бывший москательщик, по тысяче экю за штуку отваливает...
У привратницы глаза полезли на лоб.
— Там их тридцать штук в обеих рамках! — сказала она.
— Ну вот, теперь сами про него понимать можете, какой он есть богач!
Голова закружилась у тетки Сибо, она разом повернулась и в мгновение ока исчезла за дверью. Она дала себе слово настоять, чтоб старик Понс вспомнил о ней в завещании по примеру других хозяев, отказывающих своим экономкам пожизненную ренту, на зависть всем кумушкам квартала Марэ. В мыслях она уже перебралась в деревню, неподалеку от Парижа, уже разгуливала по собственной усадьбе, разводила цветы, кормила кур и доживала свой век на покое, как королева, вместе со своим муженьком ангелом, не оцененным но достоинству, вполне заслужившим такое счастье.
Увидев, с какой наивно-откровенной стремительностью убежала привратница, Ремонанк уверился в успехе задуманного. В профессии маклаков (так называют людей, которые маклачат, то есть выискивают случайные вещи и скупают их за бесценок у несведущих владельцев), в этой профессии самое сложное проникнуть в дом к новым клиентам. Трудно даже представить, на какие хитрости, на какие уловки, на какие обольщения, достойные Скапена, Сганареля или Дорины, пускаются маклаки, только бы пробраться в дом к почтенному буржуа. Комедии, которые разыгрываются при этом, не уступают театральным, и в основу их также положено корыстолюбие слуг и служанок. Слуги, особенно в деревне и в провинции, за тридцать франков деньгами или товаром устраивают сделки, на которых маклаки зарабатывают от тысячи до двух тысяч франков. Если бы рассказать, как был завоеван иной старый севрский сервиз из мягкого фарфора, то стало бы ясно, что все хитроумные переговоры Мюнстерского конгресса, все искусство убеждения, пущенное в ход в Нимвегене, Утрехте, Рисвике, Вене, превзойдены маклаками, причем их игра гораздо смелее, чем игра дипломатов. Маклаки строят свои расчеты на людском корыстолюбии, так же действуют и посланники, выискивающие пути, дабы расторгнуть самые прочные союзы.
— Во как я распалил тетку Сибо, — сказал Ремонанк сестре, когда та уселась на свой продавленный стул. — Надо будет посоветоваться с знающим человеком, с нашим евреем, он еврей правильный, ссужает деньгами и дерет только пятнадцать процентов.
Ремонанк раскусил тетку Сибо. Женщины ее хватки от желания немедленно переходят к действию; они не брезгуют ничем, лишь бы добиться своего. Сегодня они безупречно честны, а завтра способны на самые подлые поступки; чувство честности надо бы разделять на честность отрицательную и честность положительную, как, впрочем, и все наши чувства. Честность отрицательная — это такая честность, как у супругов Сибо: они честны до тех пор, пока им не представится случай разбогатеть. Честность положительная — это такая честность, которая не поддается никаким искушениям, хотя бы соблазны сыпались как из рога изобилия, например, честность артельщика приходной кассы. Корысть открыла доступ речам искусителя Ремонанка в душу тетки Сибо, и черные замыслы, как прорвавший плотину поток, хлынули и завладели ее умом. Тетка Сибо взбежала, говоря точнее — взлетела, по лестнице в квартиру своих господ и, изобразив на лице нежность, появилась на пороге спальни, где горько сетовали на судьбу Понс и Шмуке. Немец тотчас же знаками дал ей понять, чтобы она не обмолвилась при больном ни словом о своем разговоре с доктором, ибо этот подлинный друг, этот большой души человек прочитал приговор Понсу в глазах врача; и привратница кивнула ему в ответ с сокрушенным видом.
— Ну как, дорогой господин Понс, как вы себя чувствуете? — спросила тетка Сибо.
Она стала в ногах кровати, подбоченившись и любовно глядя на больного, но какие золотые искорки вспыхивали в ее глазах! Человек наблюдательный испугался бы ее тигриного взгляда.
— Очень плохо! Аппетит совсем пропал! — ответил бедняга Понс. — Ах, свет, свет! — воскликнул он, сжимая руку своего друга, который сидел у его изголовья и держал его за руку; вероятно, больной обсуждал с ним причину своего заболевания. — И зачем я не послушался тебя, добрый мой Шмуке! Зачем не обедал всегда дома, с тех пор как мы зажили вместе! Зачем не отказался от этого общества, которое раздавило меня как цыпленка?..
— Ну, ну, дорогой господин Понс, полноте вам расстраиваться, — вмешалась тетка Сибо, — доктор сказал мне всю правду...
Шмуке дернул привратницу за платье.
— Вы еще можете поправиться, только хороший уход нужен... Будьте покойны, при вас такой верный друг, да и я, скажу не хвалясь, буду смотреть за вами, как мать за сынком. Я выходила Сибо, а ведь господин Пулен приговорил его к смерти, что называется, прочитал отходную и похоронил!.. А вы, слава богу, еще не так плохи, хоть и серьезно больны. Можете на меня положиться... Я вас и одна выхожу! Лежите смирно, не расстраивайте себя понапрасну.
Она накрыла его одеялом до самого подбородка.
— Будьте покойны, мой золотой, мы с господином Шмуке всю ночь от вас не отойдем... как за прынцем ходить будем... у вас и денег хватит, можете себе ни в чем не отказывать, что при болезни нужно... С мужем я столковалась; ведь больному-то без меня никак нельзя... Ну, я его и уговорила; мы с ним оба так вас любим, что он отпустил меня сюда ночевать... А для такого, как он... это ох как трудно, чего уж там говорить! Ведь он меня как в первый день любит. И не пойму с чего бы это! Верно, все теснота сделала, потому всегда вместе, всегда рядышком в нашей каморке... Да что это вы опять открылись! — воскликнула она, подбегая к изголовью кровати и оправляя сползшее с груди больного одеяло. — Если вы не будете паинькой, не будете делать все, что велел господин Пулен, а он у нас ангел божий, тогда уж пеняйте на себя... Надо слушаться, как я говорю...
— Он будет слюшаться, мадам Зибо, будет, он хотшет шить ради свой добрий друг Шмуке. Обьешшаю вам.
— Главное, не раздражайтесь, от этой болезни все такие раздражительные, а тут еще вы потерпеть не хотите. Болезни-то бог нам посылает, дорогой господин Понс, по грехам нашим наказывает, верно и за вами грешки водятся, а?..
Больной отрицательно покачал головой.
— Поди, тоже в молодости пожили, побаловались, поди, где-нибудь плод вашей любви скитается, голодает, мерзнет... Мужчины — все одно что звери! Получил свое, а там поминай как звали, ни о чем не подумает, даже о кормилице для младенца!.. Уж такая наша доля!..
— Меня за всю жизнь только Шмуке да родная мать и любили, — грустно промолвил бедный Понс.
— Рассказывайте! Что вы святой, что ли! Тоже были молоды, а в двадцать лет, поди, каким красавчиком слыли... Да за такое золотое сердце, как же это вас не полюбить...
— Я всегда был страшен, как смертный грех, — сказал Понс, чуть не плача.
— Это вы скромничаете, такой уж вы у нас скромник.
— Да нет же, дорогая мадам Сибо, повторяю, я всегда был уродом, и никто меня не любил.
— Да ну, никто не любил? — воскликнула привратница. — Так я вам и поверила, чтобы вы до такого возраста монахом прожили... Рассказывайте! Музыкант, вертится в театре, да если бы мне женщина такое сказала, и то не поверила бы.
— Мадам Зибо, вы его вольноваете! — воскликнул Шмуке, увидя, что Понс корчится на кровати, как червяк.
— Да ну вас! Оба вы старые греховодники... Подумаешь, какое дело — урод! Недаром говорится: мужчина чуть получше черта — уже красавец! Ведь сумел же Сибо понравиться, и кому — самой что ни на есть красивой парижской трактирной служанке... а ему до вас далеко... вы такой добрый!.. Ладно уж! Погуляли в молодости! Вот бог вас и наказывает за то, что бросили своих детей, все равно как Авраам!.. — Бедный больной собрался с последними силами и сделал отрицательный жест рукой. — ...Ничего, не волнуйтесь, проживете еще не меньше Мафусаила.
— Да оставьте меня наконец в покое! — крикнул Понс. — Никогда я не знал, что значит быть любимым!.. Не было у меня детей, я один как перст...
— Ей-богу, правда?.. — спросила привратница. — Уж очень вы добрый, а женщины, знаете, за доброту любят... Вот я и думала, ну как это можно, чтобы вы в молодости...
— Уведи ее, — шепнул Понс своему другу, — она меня изводит!
— Ну, тогда у господина Шмуке дети есть... все вы старые холостяки одного поля ягода...
— У менья нет дети! — воскликнул Шмуке, вскакивая со стула. — Но...
— Так, выходит, у вас тоже наследников нет? Вы оба как грибы в лесу растете...
— Замольтшите, будем уходить отсюда! — сказал Шмуке.
Добрый немец бесстрашно взял тетку Сибо за талию и, не обращая внимания на ее громкие протесты, потащил в гостиную.
— Постыдились бы. Чего к бедной женщине пристаете, в вашем-то возрасте! — кричала тетка Сибо, отбиваясь от Шмуке.
— Не критшите!
— И вы туда же, лучший из моих господ, — не унималась тетка Сибо. — И угораздило же меня разговаривать про любовь со стариками, которые и женщины-то не знали! Ах, охальник, как я вас распалила! — воскликнула она, взглянув в глаза Шмуке, пылавшие гневом. — Караул! Караул! Он меня похитил!