Ви дура! — заметил немец, — Ну, што вам сказаль доктор?..

— Я за вас обоих в огонь и воду, а вы меня за дверь вытолкали, — утирая слезы, сказала привратница, оттолкнув Шмуке. — Говорят, что надо вместе пуд соли съесть, чтоб узнать человека... Истинная правда! Нет, мой Сибо куда смирней... А я-то о вас, как мать родная, пекусь! Своих-то детей у меня нет... намедни еще я мужу говорила: «Видно, бог знал, что делает, когда не дал нам детей. У меня двое сынков там наверху!» Вот вам истинный крест, не сойтить мне с этого места, если я вру...

Што сказаль доктор? — крикнул рассвирепевший Шмуке, впервые за свою жизнь топнув ногой.

— Вот что он сказал, — ответила тетка Сибо, войдя со Шмуке в столовую, — он сказал, что наше золотце, наш ангелок может умереть, если за ним хорошего ухода не будеть. Но я от него не отойду, что бы вы со мной ни делали; я-то думала, что вы смирный, а вы зверь лютый. Ишь ведь какой горячий! Да где ж это видано, чтоб в вашем возрасте к женщине приставать, ах вы проказник!

Проказник! Я? Неушели ви не мошете понимать, што я люблю только Понс!

— И слава богу, значить, ко мне приставать не будете, правда? — сказала она, улыбнувшись Шмуке. — И хорошо сделаете. Сибо кости переломаеть всякому, кто на меня позарится!

Увашаемая мадам Зибо, ухашивайте за ним полютше, — сказал Шмуке и попытался взять ее за руку.

— Вот вам! Опять за свое!

Да вислюшайте, што я вам скашу! Все, што у менья есть, будет вашим, если ми его будем спазать...

— Ладно, сейчас сбегаю в аптеку, принесу все, что надо... ведь на его болезнь много денег уйдет; как вы справитесь?

Я буду заработать! Я хотшу, штоб за Понс уход биль, как за принц...

— Будет, будет, господин Шмуке; а вы ни о чем не волнуйтесь. Мы с Сибо скопили две тысячи франков, берите их, я уж и так давно в ваше хозяйство свои деньги прикладываю, что там говорить!..

Добрая шеншина! Какое зердце! — воскликнул Шмуке, прослезившись.

— Утрите слезы, слезы, которыми я горжусь, — они вознаграждают меня за все! — с пафосом произнесла тетка Сибо. — Бескорыстнее меня женщины нет! Только не входите к нему с заплаканными глазами, а то господин Понс еще подумает, что ему уж совсем плохо.

Шмуке, растроганный такой чуткостью, взял руку тетки Сибо и крепко пожал ее.

— Пощадите меня! — сказала бывшая трактирная служанка, бросив на него нежный взгляд.

Милий мой! — сказал добрый немец, воротясь в спальню. — Мадам Зибо — ангель, правда, ангель больтливий, но все-таки ангель.

— Ты думаешь?.. Я за последний месяц научился не доверять людям, — ответил Понс, покачав головой. — После всех обрушившихся на меня бед я верю только богу и тебе!..

Виздоравливай поскорей, и ми трое зашивем по-царски! — воскликнул Шмуке.

— Сибо! — крикнула запыхавшаяся привратница, входя в швейцарскую. — Мы с тобой богачи! У обоих моих хозяев нет ни законных наследников, ни побочных детей, никого, понимаешь!.. Теперь я пойду к мадам Фонтэн, пусть погадает, какая нам рента будет!..

— Жена, ежели хочешь быть обутой, на сапоги умершего не рассчитывай! — изрек тщедушный портной.

— Что это тебе вздумалось меня дразнить? — сказала она, ласково хлопнув мужа по спине. — Я не зря болтаю! Доктор Пулен приговорил господина Понса к смерти! Увидишь, мы еще разбогатеем! Он не обойдет меня в завещании... уж это будьте покойны! Ты знай себе свое дело, сиди за иглой да дом стереги. Не долго тебе осталось починкой заниматься. Уедем в деревню, в Батиньоль. И домик и садик — одно загляденье, ты будешь в земле копаться, я найму прислугу!

— Ну, соседка, как там наверху дела? — спросил Ремонанк. — Узнали, сколько его собрание стоит?

— Нет, нет, еще не узнала! Так быстро нельзя, голубчик. Я начала с вещей поважнее...

— Поважнее! — воскликнул Ремонанк. — Да разве есть что важнее?..

— Не лезь, щенок! Я уж как-нибудь сама справлюсь, — властно сказала привратница.

— Но ведь на проценты с семисот тысяч франков вы всю жизнь сможете припеваючи жить.

— Будьте покойны, дядюшка Ремонанк, дойдет дело, узнаем цену всего, что старик собрал, тогда посмотрим...

И привратница пошла к аптекарю за микстурами, прописанными доктором Пуленом, а визит к гадалке отложила до утра, рассчитывая сходить к ней спозаранку, до других посетителей, пока провидица еще не утомлена и точнее предсказывает будущее, так как у мадам Фонтэн часто собиралась целая толпа.

Мадам Фонтэн, сорок лет бывшая соперницей знаменитой мадмуазель Ленорман[42], которую она пережила, в то время гадала всему кварталу Марэ. Даже представить себе нельзя, каким почетом пользуются ворожеи в низших слоях парижского населения, какое огромное влияние они оказывают на людей необразованных; кухарки, привратницы, проститутки, мастеровые — словом, все, кто живет в Париже надеждами на лучшее, идут за советом к этим отмеченным судьбой людям, которых природа наделила странным и необъяснимым даром предсказывать будущее. Вера в оккультные науки распространена гораздо сильней, чем то предполагают ученые, адвокаты, нотариусы, врачи, судьи и философы. В народе живут безотчетные чувства, которые трудно искоренить. Одно из этих чувств, то, которое так нелепо называют суеверием, так же крепко сидит в крови народа, как и в умах людей образованных. В Париже многие государственные деятели ходят за советом к гадалкам. Для маловеров научная астрология (сочетание слов чрезвычайно странное) — только игра на одном из самых сильных чувств, присущих человеческой природе, — на чувстве любопытства; маловеры начисто отрицают соотношение, которое оккультные науки устанавливают между судьбой человека и конфигурацией звезд, толкуемой на основе семи или восьми принципов, составляющих эту научную астрологию. Но с оккультными науками дело обстоит так же, как и со многими явлениями природы, которые отрицаются вольнодумцами и философами-материалистами, то есть людьми, верящими исключительно в то, что можно видеть, осязать, что проверено при помощи реторты или весов, при помощи современной физики и химии; оккультные науки не прекратили своего существования, они продолжают идти своим путем, правда, не достигая новых успехов, ибо вот уже два столетия, как избранные умы ими больше не занимаются.

Если подходить к гаданию только с точки зрения того, что практически возможно, то, конечно, будет нелепостью верить, будто стоит вам перетасовать и снять колоду, а гадалке разложить карты на кучки по каким-то таинственным законам, и карты тут же расскажут вам прошлое человека, его секреты. Но ведь нелепостью также считали в свое время силу пара, нелепостью до сих пор считают воздухоплавание, нелепостью считали изобретение пороха, очков, книгопечатания, гравюры; нелепостью считали и недавнее великое открытие — дагерротипию. Если бы кто-нибудь сказал Наполеону, что в воздушном пространстве каждому зданию или человеку непрестанно и в любое время сопутствует его образ, что у всякого предмета есть ощутимое, воспринимаемое отображение, если бы кто-нибудь это сказал, Наполеон поместил бы его в Шарантон, как Ришелье поместил в Бисетр Соломона де Ко[43], когда этот нормандский страстотерпец принес ему в дар великое завоевание науки — предложил использовать силу пара для навигации. А ведь наличие вышеупомянутого образа и доказал Дагерр[44] своим открытием! Если господь бог начертал для прозорливого взгляда некоторых людей судьбу каждого человека на его физиономии, — я употребляю это слово применительно ко всему внешнему облику человека, — то почему же не предположить, что рука — это средоточение облика, раз в руке начало и конец всей деятельности человека, раз рука орудие, без которого он не может проявить себя? Отсюда и хиромантия. Разве общество не подражает богу? Для того, кто получил дар прозорливости, предсказать человеку по руке события его дальнейшей жизни, такое же обычное дело, как сказать солдату, что он будет сражаться, адвокату — что он выступит в суде, башмачнику — что он сошьет сапоги или ботинки, землепашцу — что он унавозит и вспашет поле. Вот разительный пример: талант так ярко проступает во всем облике человека, что даже невежда признает среди парижской толпы великого художника. Духовная сила, как солнце, озаряет все вокруг. Неужели же не приметить сразу дурака по впечатлению, совершенно противоположному тому, которое производит человек талантливый? Человек заурядный проходит почти всегда незамеченным. Большинство людей, наблюдавших социальную природу Парижа, уже издали могут определить профессию идущего им навстречу человека.

В наши дни тайны шабаша, так замечательно изображенные художниками XVI века, уже не тайны. Египтянки или египтяне, предки цыган, своеобразной народности, вышедшей из Индии, просто-напросто давали своим клиентам гашиш. Действие этого наркотика прекрасно объясняет и езду верхом на помеле, и полеты в трубу, все, что, так сказать, видят наяву — старух, превращенных в молодых красоток, неистовые пляски и волшебную музыку, рождающуюся в воображении мнимых поклонников дьявола.

Ныне оккультные науки дали целый ряд достоверных, подтвержденных фактов, и, несомненно, наступит день, когда эти науки будут преподаваться, так же как преподаются у нас химия и астрономия. Странно даже, что у нас не восстановлено под названием антропологии преподавание оккультной философии, которым славился старый Парижский университет, и это тем более странно, что у нас созданы кафедры маньчжурского и славянских языков, предметов столь же мало подходящих для преподавания, как и северные литературы, у коих пока рано учиться, поскольку им самим надлежит еще многому научиться и преподаватели коих без конца твердят о Шекспире и о XVI веке. В этом смысле Германия, страна великая и вместе с тем младенчески наивная, опередила Францию, ибо в Германии преподают эту науку, значительно более полезную, чем различные философии, которые в общем все трактуют об одном и том же.

Теперь уже не кажется чем-то исключительным и не вызывает громких толков способность некоторых людей видеть ростки будущего в порождающих его причинах, подобно тому как великие изобретатели видят промышленные или научные перспективы в естественном явлении, на которое обычные люди не обращают никакого внимания; теперь эту способность признают чем-то вроде умственного ясновидения. Таковы факты, как бы ни относиться к различным способам распознавать будущее. Заметьте, что предсказать значительные события будущего для ясновидца не более сложная задача, чем отгадать прошлое. Для маловеров и прошлое и будущее одинаково непостижимы. Но если совершившиеся события оставляют следы, то законно предположить, что у будущих есть корни. Раз ворожея точно расскажет факты из вашего прошлого, известные только вам, она может рассказать и события, которые будут порождены существующими причинами. Духовный мир выкроен, если можно так выразиться, по образцу мира материального; и там и тут мы встречаем те же явления, но с особенностями, свойственными данной сфере. Так же как физические тела дают реальное отображение в атмосфере — их спектр, что позволяет дагерротипии улавливать его, точно так же и мысли, которые суть реальности и наделены силой воздействия, запечатлеваются в том, что следовало бы назвать атмосферой мира духовного, и вызывают там определенные изменения, живут «спектрально» (для обозначения не получивших еще названия явлений приходится придумывать слова); а если это так, то некоторые особо одаренные личности отлично могут уловить эти формы или следы идей.

Что же касается способов, при помощи которых приходят к ясновидению, то это чудо легко объяснимо, раз обратившийся к гадалке за советом собственной рукой раскладывает предметы, при помощи которых он должен изобразить перипетии своей жизни. Действительно, в реальном мире все находится во взаимной связи. Всякое движение обусловлено определенной причиной, всякая причина связана с целым; следовательно, целое отражается в малейшем движении. Еще триста лет тому назад Рабле, самый светлый ум нового времени, человек, в котором соединились Пифагор, Гиппократ, Аристофан и Данте, сказал: «Человек — это микрокосм». Три века спустя Сведенборг[45], великий шведский пророк, говорил, что земля — это человек. Так слились в этом мудром изречении предтеча неверия и пророк. В человеческой жизни, так же как и в жизни нашей планеты, все предопределено. Самые незначительные, самые ничтожные события взаимно связаны. Следовательно, великие деяния, великие намерения, великие мысли неизбежно отражаются в самых мелких поступках, и отражаются настолько точно, что, если бы какой-нибудь заговорщик перетасовал колоду и снял карты, он тем самым выдал бы свою тайну прозорливцу, зовите этого прозорливца как хотите — цыганом, ворожеем, шарлатаном. Коль скоро мы допускаем предопределение, то есть цепь причин, мы вынуждены признать научную астрологию и вернуть ей ее прежнее значение великой науки, ибо ей присуща способность к дедукции, прославившая Кювье[46], но у астролога эта способность — дар природы, а не плод долгих ночных бдений в тиши кабинета, как у этого великого ученого.

В течение семи веков астрология и вообще гадание властвовало над умами не только простолюдинов, но и над умами самых просвещенных людей, государей, королев, богачей. Учение о животном магнетизме — одна из самых значительных наук древности — родилось из оккультных наук, как химия родилась из реторты алхимиков. Краниология, физиогномика, неврология ведут свое начало от тех же оккультных наук, и у прославленных создателей этих, по-видимому, совершенно новых, отраслей знания было только одно уязвимое место: как и все изобретатели, они возводили в непререкаемую систему изолированные факты, между тем как их общий источник пока еще не поддается анализу. Настал такой день, когда католическая церковь и тогдашняя философия, объединившись с правосудием, подвергли гонению, преследованиям, осмеянию таинственную кабалистику и ее приверженцев и в изучении оккультных наук наступил прискорбный столетний перерыв. Как бы там ни было, простонародье и многие образованные люди, особенно женщины, продолжают нести свою лепту тем, кому дана таинственная сила приподымать завесу над будущим; ведь там торгуют надеждой, бодростью, силой, то есть тем, что может дать только религия. И надо сказать, что занятия магией всегда связаны с некоторым риском. Энциклопедисты XVIII века научили нас терпимости, и в наши дни колдуны могут не бояться пыток и казней, они отвечают только перед исправительной полицией, и то лишь в том случае, если занимаются мошенническими проделками и стращают своих клиентов с целью вытянуть побольше денег, что является уже вымогательством. К сожалению, практическое применение этой поразительной способности зачастую сопровождается шантажом и другими преступными действиями. И вот почему.

Замечательные способности, превращающие человека в ясновидящего, обычно встречаются у людей, к которым принято прилагать эпитет «недалекий». Эти «недалекие» люди — избранные сосуды божьи, полны благодати, изумляющей человечество. Из этих «недалеких» людей вышли пророки, святой Петр, Петр-отшельник. Мысль, которая сохраняет свою цельность, не распыляется, не растрачивается в разговорах, интригах, литературных произведениях, не расходуется на ученые гипотезы, на труды государственные, на изобретательские выдумки, на ратные подвиги — такая мысль способна излучать поразительно яркий сосредоточенный свет, она подобна алмазу, в котором уже заложена игра всех его граней. Пусть представится случай, и такой интеллект ярко засияет, как на крыльях преодолеет пространство, повсюду проникнет божественным взором: вчера это был углерод, сегодня под воздействием неизвестных причин — это сверкающий брильянт... Люди просвещенные, изощряющие все стороны своего интеллекта, не способны проявить такую высшую силу, разве только господу богу будет угодно совершить чудо. Прозорливцы и прозорливицы почти всегда нищие или нищенки, люди простые умом, грубые с виду, камни, обкатанные потоками жизни, обтесавшиеся на дорогах нужды, но физические страдания не истощили их дух. В конце концов кто такие все эти прорицатели и ясновидящие? Это землепашец Мартэн, который поверг в трепет Людовика XVIII[47], рассказав ему тайну, известную только самому королю, это мадмуазель Ленорман, простая кухарка, как и мадам Фонтэн, это — негритянка-полуидиотка, пастух, живущий вместе со своим стадом, факир, который сидит на пороге пагоды и умерщвлением плоти доводит до небывалой силы свои сомнамбулические способности. Азия во все времена славилась оккультными науками, И часто эти маги и волшебники в обычном состоянии не представляют собой ничего особенного, ведь они как бы выполняют те же химические и физические функции, что и тела — проводники электричества: только что перед вами был безжизненный металл, и вот уже он стал средоточием таинственных флюидов; часто такие люди, выйдя из состояния экстаза, пускаются на всякие темные дела, которые доводят их до исправительной полиции (как это случилось с знаменитым Валтасаром), до суда и каторги. А вот вам еще доказательство, какую огромную власть имеют над простонародьем гадалки, раскидывающие карты: жизнь и смерть нашего бедного музыканта зависела от того, что напророчит привратнице мадам Фонтэн.

Хотя повторения и неизбежны в такой обширной и обильной подробностями истории, как полная история французского общества в XIX столетии, все же не стоит снова описывать конуру мадам Фонтэн, уже изображенную в «Комедиантах неведомо для себя». Необходимо только обратить внимание читателя на то обстоятельство, что тетка Сибо вошла к гадалке, проживающей на улице Вьей-дю-Тампль так же просто, как завсегдатай «Английского кафе» входит позавтракать в этот ресторан. Тетка Сибо была здесь старой гостьей и часто водила к гадалке молодых девиц и сгоравших от любопытства кумушек.

Старая служанка, исполняющая у гадалки обязанности стража, открыла дверь в святилище и впустила тетку Сибо без особого доклада.

— Это мадам Сибо!.. Входите, у нас никого нет, — прибавила она.

— Что такое стряслось у вас, деточка, что вы так рано прибежали? — спросила колдунья.

Мадам Фонтэн вполне заслуживала такое прозвище, ибо в ту пору ей было семьдесят восемь лет и лицом она походила на парку.

— У меня голова идет кругом! — воскликнула тетка Сибо. — Давайте сюда вашу заветную колоду, тут такой случай выходит, что я могу богатой стать.

И она рассказала, как обстояли дела, желая наперед знать, осуществятся ли ее гнусные надежды.

— А известно ли вам, что такое гадание по заветной колоде? — торжественно изрекла мадам Фонтэн.

— Да нет, где мне знать, я не такая богатая, эта штука мне не по карману! Сто франков! Нечего сказать. Совсем даром! Где мне их взять было! А вот сегодня мне заветная колода до зарезу нужна!

— Я не часто к ней обращаюсь, деточка, — ответила гадалка. — И богатым-то я гадаю по ней только в особых случаях, а платят мне за такое гадание по двадцать пять золотых, — видите ли, это меня утомляет, я теряю силы! Как на меня накатит, дух меня и начнет терзать, так здесь, под ложечкой, и крутит, так и крутит. Это, как прежде говорили, все равно что на шабаш слетать!

— Да ведь я же вам говорю, дорогая мадам Фонтэн, все мое будущее от нее зависить...

— Ну, уж только ради вас, потому как от вас у меня практика большая, пусть дух меня мучит, раз вы просите, — ответила гадалка, и на ее увядшем лице изобразился неподдельный ужас.

Она встала с старого замызганного кресла, стоявшего у камина, подошла к столу, покрытому зеленой скатертью, до того ветхой, что на ней можно было пересчитать все нитки; на столе с левой стороны, рядом с открытой клеткой, в которой жила черная взъерошенная курица, дремала необычайных размеров жаба.

— Астарта! Иди сюда, доченька! — позвала ворожея, легонько ударив жабу по спине длинной спицей, и жаба посмотрела на нее с понимающим видом. — А вы, Клеопатра! слушайте внимательно, — прибавила она, осторожно щелкнув старую курицу по клюву.

Гадалка сосредоточилась, на несколько мгновений застыла в полной неподвижности; казалось, она умерла, глаза закатились, из-под век поблескивали только белки; потом она выпрямилась, произнесла загробным голосом:

— Я тут!

И, рассыпав, как бы в забытьи, по столу просо для Клеопатры, она взяла свою заветную колоду, судорожно перетасовала и, глубоко вздохнув, протянула ее тетке Сибо, которая сняла карту. Гадалка посмотрела на черную курицу, клевавшую зерно, затем подозвала жабу Астарту и пустила ее ползать по разложенным картам, и при виде этого живого трупа в засаленном тюрбане и грязном капоте привратница содрогнулась, по спине ее побежал холодок. Только большие упования вызывают большие волнения. Иметь или не иметь ренту, вот в чем вопрос, как сказал Шекспир[48].

Прошло семь или восемь минут; в течение этого времени чернокнижница открыла колдовскую книгу, замогильным голосом прочитала заклинания, внимательно осмотрела оставшиеся зерна и проследила путь, проделанный жабой, затем скосила белесые глаза и стала читать по картам.

— Исполнение желаний, — сказала она. — Правда, все пойдет совсем не так, как вы думаете. Большие хлопоты. Успех в делах... Злое вы задумали дело, но это бывает с тем, кто ухаживает за больными, а сам зарится на наследство. В этом злом деле вам будут споспешествовать знатные особы... Вы раскаетесь в свой смертный час, а умрете вы насильственной смертью, вас убьют два беглых каторжника, один низенький, рыжеволосый, а другой старый, плешивый, убьют, потому что в деревне, куда вы переберетесь на житье со вторым мужем, вас будут считать богачкой... Теперь, дочка, ваша вольная воля, действовать или сидеть сложа руки.

Внутренний экстаз, которым загорелись провалившиеся, как у черепа, глаза ворожеи, померк. Предсказав будущее, она впала в забытье и теперь походила на пробужденного от сна лунатика; она с недоумением огляделась по сторонам, потом узнала привратницу и, казалось, удивилась, заметив ужас на ее лице.

— Ну, как, дочка, довольны? — сказала она совсем не тем голосом, каким предсказывала судьбу.

Тетка Сибо посмотрела на ворожею с растерянным видом и ничего не ответила.

— Сами просили заветную колоду! Я с вас, как с старой знакомой, только сто франков возьму...

— Сибо умрет? Да как же это можно! — воскликнула привратница.

— Я вам очень страшных вещей наговорила? — простодушно спросила гадалка.

— Конечно!.. — ответила тетка Сибо, доставая из кармана сто франков и кладя их на краешек стола. — Кому охота умереть насильственной смертью!..

— Сами заветную колоду просили! Но успокойтесь, не все, убитые по картам, умирают...

— Да как же это возможно, мадам Фонтэн?

— Ах, голубушка, я тут ни при чем! Вы постучались в дверь будущего, я вам ее приоткрыла, и все, он пришел!

— Кто он? — спросила тетка Сибо.

— Дух, кто же еще! — нетерпеливо возразила гадалка.

— Прощайте, мадам Фонтэн! — сказала привратница. — Не знала я, что это такое ваша заветная колода, очень вы меня напугали, что уж там говорить!..

— Чаще раза в месяц хозяйка себя до такого состояния не допускает, — сказала служанка, провожая посетительницу на площадку лестницы. — От таких трудов и помереть недолго, очень это у нее много сил берет. Вот теперь покушает котлетку и три часа спать будет.

Выйдя на улицу, тетка Сибо поступила по примеру всех, кто обращается за советом к гадалке. Она поверила благоприятным предсказаниям и не придала веры напророченным бедам. На следующее утро, укрепившись в своем намерении разбогатеть, она решила пустить в ход все средства, чтоб урвать себе долю из понсовского музея. В течение некоторого времени она думала только об одном: изобретала разные способы добиться успеха. Люди неразвитые, не расходующие повседневно, подобно образованным, свои умственные способности, обладают особым даром — умением с чрезвычайной силой сосредоточить на одном все свои помыслы, и когда их душой овладевает опасная мысль, так называемая навязчивая идея, их интеллект начинает усиленно работать — это явление уже было объяснено нами выше. Теперь то же самое происходило с теткой Сибо, чьи душевные силы достигли крайнего напряжения. Под влиянием навязчивой идеи совершались чудесные побеги из неволи, творились чудеса любви, и, при всей своей глупости, наша привратница, одержимая корыстолюбием, не уступила бы в силе Нусингену, доведенному до крайности, в остроте ума обольстительному ла Пальферину.

Через несколько дней, увидя Ремонанка, который около семи часов утра открывал свою лавку, она решила подольститься к нему.

— Как бы это мне узнать настоящую цену вещам, что стоят у моих господ?

— Да нет ничего проще, — ответил продавец старья на своем тарабарском наречии, от графической передачи которого лучше воздержаться ради ясности повествования. — Если вы будете действовать со мной начистоту, я укажу вам оценщика, человека очень честного, он вот настолечко не ошибется и точно определит стоимость каждой картины...

— Кто же это такой?

— Господин Магус, еврей, теперь он уже занимается делами только ради собственного удовольствия.

Элиас Магус, имя которого достаточно хорошо известно по «Человеческой комедии», так что говорить о нем здесь нет особой надобности, оставил торговлю картинами и редкостями, и теперь коммерсант Магус вел себя примерно так же, как любитель Понс. Знаменитые оценщики — покойный Анри, Пижо и Морэ, Тере, Жорж и Рен, словом, эксперты при музеях, — все они были младенцами по сравнению с Элиасом Магусом, который безошибочно определял шедевр под слоем столетней грязи, знал все школы и подписи всех художников.

Этот еврей, приехавший в Париж из Бордо, уже в 1835 году отошел от коммерции, но, как и большинство евреев, не изменил своего внешнего нищенского облика, ибо такова уж традиция этой нации. В средние века гонения побуждали евреев, не желавших вызывать излишних подозрений, ходить в лохмотьях, вечно хныкать, жаловаться и прикидываться нищими. Таким образом, то, что было необходимостью в прошлом, превратилось, как это всегда бывает, в национальный инстинкт, в свойства целого народа. Элиас Магус заработал огромное состояние на скупке и перепродаже брильянтов, картин и кружев, древностей, эмалей, изящных статуэток и старинных драгоценностей — ибо эта отрасль торговли процветала. В таком городе, как Париж, куда стекаются редкостные произведения искусства со всего света, число антикваров за последние двадцать лет возросло больше чем в десять раз. А если говорить о картинах, то их можно приобрести только в трех городах: в Риме, в Лондоне и в Париже.

Элиас Магус проживал на шоссе Миним, короткой, но широкой улице, которая выходит на Королевскую площадь, в старинном особняке, приобретенном им в 1831 году, как говорится, задаром. Это было великолепное здание с роскошными покоями времен Людовика XV. Дом, построенный славным председателем высшего податного суда Моленкуром, не был разорен во время Революции благодаря своему местоположению. Если старый еврей решился вопреки законам Израиля сделаться домовладельцем, поверьте, что на это были свои основания. У старика, как и у всех смертных, к концу жизни развилась мания, граничащая с безумием. Хотя он был так же скуп, как его покойный друг Гобсек, он все же не мог устоять перед прелестью произведений искусства, куплей-продажей которых он занимался; но его требовательный, ставший с годами изысканным, вкус могли удовлетворить лишь такие произведения, которым место в коллекциях королей, если эти короли богаты и любят искусство. Старый антиквар, ушедший на покой, питал пристрастие к первоклассным полотнам безупречной сохранности и не реставрированным, в этом он походил на второго прусского короля[49], который одобрял гренадера лишь в том случае, если в нем было не меньше шести футов росту, и за такой экземпляр он платил бешеные деньги, только бы заполучить его в свою живую коллекцию гренадеров. И надо сказать, что Элиас Магус не пропускал ни одной распродажи, бывал на всех аукционах, ездил по всей Европе. Подлинное произведение искусства приводило в трепет этого холодного, как ледышка, человека, всей душой преданного наживе, совсем так же, как чистая девушка приводит в волнение пресыщенного женской любовью развратника, и он снова пускается в погоню за совершенной красотой. Этот Дон-Жуан картинных галерей, поклонник прекрасного, созерцая шедевры, испытывал блаженство более сильное, чем наслаждение, которое испытывает скупец, созерцающий золото. Он жил среди своих картин, словно султан в серале.

Первоклассные произведения искусства, как и подобало их сану, занимали весь второй этаж особняка, который Элиас Магус отделал заново, и если бы вы только знали с какой роскошью! На окнах висели портьеры из чудесной венецианской золотой парчи. Пол устилали великолепные ковры мануфактуры Савонри. Картины — около ста полотен — были вставлены в роскошные рамы, искусно позолоченные мастером Серве, по мнению старого еврея, единственно добросовестным среди парижских позолотчиков, которого он сам научил золотить английским золотом, значительно превосходящим по качеству материал французских золотобитов. Серве был художником столь же страстно влюбленным в искусство позолоты, как Тувенен был влюблен в свое переплетное мастерство. Все окна в этом помещении были снабжены ставнями, обитыми листовым железом. Сам Элиас Магус устроился на третьем этаже в двухкомнатной мансарде, убого обставленной всяким хламом и насквозь еврейской, ибо и на старости лет он жил все так же, как и в молодости.

В первом этаже, отведенном под картины, перепродажей которых Магус все еще занимался, и загроможденном ящиками, прибывавшими из-за границы, помещалась огромная мастерская, где постоянно работал, причем почти исключительно на Магуса, Морэ, самый искусный из наших реставраторов, к услугам которого не мешало бы прибегнуть музеям. Там же находились и комнаты дочери бывшего антиквара, озарившей своим появлением на свет его старость, прекрасной, как и все еврейки, если они сохранили в чистоте свой благородный восточный тип. Ноэми жила под присмотром двух верных служанок-евреек и под охраной польского еврея Абрамки, сторожившего вход в этот безмолвный, мрачный и безлюдный дом. Этот самый Абрамка по совершенно невероятной случайности оказался в свое время замешанным в польских событиях, и Элиас Магус спас его из корыстных побуждений. Теперь Абрамка жил в сторожке с тремя свирепыми псами — ньюфаундлендом, пиренейской овчаркой и английским бульдогом.

Приняв такие меры предосторожности, старый еврей мог быть спокоен: без всякого страха надолго отлучаться из дому, спать крепким сном и не опасаться покушений ни на дочь, главное свое сокровище, ни на картины, ни на золото. Абрамка прошел школу старого еврея: занимался ростовщичеством в своем квартале. Каждый год он получал на двести франков больше жалованья, но знал, что в своем завещании Магус не отказывает ему ни гроша. Абрамка никому не открывал дверь, не посмотрев предварительно сквозь забранное крепкой решеткой оконце. Этот привратник, равный по силе Геркулесу, боготворил старика Магуса, как Санчо Панса боготворил Дон Кихота. По приказу предусмотрительного еврея собак, запиравшихся на день, не кормили; ночью Абрамка выпускал псов, одного в сад, где он не отходил от столба, наверху которого был привязан кусок мяса, другого во двор, где стоял такой же столб, а третьего в прихожую первого этажа. Вы легко поймете, что псов, которым уже по их собачьему инстинкту положено стеречь дом, самих стерег голод; они не покинули бы своего поста даже ради самой красивой суки, не отошли бы от мачты с призами, чтобы свести приятное знакомство. Если появлялся чужой человек, все три собаки воображали, что он покушается на их кусок, который Абрамка спускал со столба только утром. В такой дьявольской выдумке было одно огромное преимущество: собаки никогда не лаяли; изобретательный еврей превратил их в хищников, столь же злых и коварных, как могикане. Вот что случилось однажды: полная тишина в доме придала смелости неким злоумышленникам, и они решили, что без труда обчистят кассу старого еврея. Один из шайки, которого отрядили на разведку, перелез через ограду и собирался спрыгнуть в сад; бульдог не залаял, хотя сразу почуял вора, но, как только тот спустил ногу, собака отгрызла ему ступню и тут же ее сожрала. Вор нашел в себе силы перелезть обратно, на огрызке ступни доковылял до своих приятелей и свалился без сознания, а они на руках унесли его домой. «Судебные ведомости» не преминули сообщить в отделе парижских происшествий об этом любопытном ночном эпизоде, но никто ему не поверил.

Магус, которому тогда было семьдесят пять лет, мог свободно дотянуть до ста. При всем своем богатстве он жил не лучше Ремонанка. Все его расходы, включая и подарки дочери, укладывались в три тысячи франков. Он вел поразительно правильный образ жизни. Вставал со светом, съедал кусок хлеба, натертый чесноком, и этого завтрака ему хватало до самого обеда. Обедал он всегда дома и удовлетворялся монашески скудной пищей. С утра до полудня старый маньяк проводил в залах, блистающих шедеврами. Сам стирал пыль с мебели и с картин и не уставал любоваться своими сокровищами; затем шел к дочери и там упивался отцовским счастьем, оттуда — в город, на аукционы, на выставки. Когда он находил произведение искусства, соответствующее его требованиям, он весь оживал. Надо было подготовить выгодную покупку, умело обстряпать дело — словом, выиграть сражение при Маренго. Он изощрялся в хитростях, чтоб по дешевой цене приобрести в свой гарем новую султаншу. У Магуса имелась карта Европы, где были отмечены все первоклассные картины, а в каждом, городе среди единоверцев у него были свои люди, которые за известную мзду зорко следили, чтобы картина не уплыла из его рук. Сколько хлопот, но зато и какая награда!

Магус приобрел два полотна Рафаэля, которые упорно разыскивались рафаэлеманами, так как следы этих картин были потеряны. Магус приобрел подлинный портрет возлюбленной Джорджоне, той самой, из-за которой погиб художник. Все остальные портреты, считающиеся оригиналами, — только копии этого шедевра, оцененного самим антикваром в пятьсот тысяч франков. Старому еврею принадлежит первоклассное полотно Тициана «Положение во гроб», написанное для Карла V и посланное великим художником великому императору вместе с собственноручным письмом; это письмо Тициана даже приклеено внизу картины. Ему же принадлежит оригинал, вернее, образец, по которому были написаны тем же художником все портреты Филиппа II. Остальные девяносто семь картин не уступают этим в талантливости и красоте. Магус презирал Лувр, где замечательные полотна гибнут от солнца, лучи которого проникают сквозь окна, как сквозь линзу. Картинные галереи должны освещаться сверху. У себя в музее Магус собственноручно открывал и закрывал ставни, уделяя своей коллекции не меньше забот и внимания, чем своему другому кумиру — дочери. Да, старый маньяк, влюбленный в свои картины, хорошо знал законы живописи! Он считал, что произведения искусства живут своей особенной жизнью, непрестанно меняются, красота их зависит от освещения, оживляющего краски. Он говорил о картинах так, как когда-то говорили о тюльпанах голландцы; специально приходил полюбоваться дорогим его сердцу шедевром в те часы, когда он сиял во всей своей красе, когда небо было безоблачно и ясно.

Надо было видеть этого старикашку — настоящая живая картина в окружении неподвижных картин, — маленький, в обтрепанном сюртучишке, в шелковом жилете десятилетней давности, в засаленных панталонах, плешивый, худой, беззубый, крючконосый, морщинистый, с трясущейся взъерошенной седой бороденкой, с грозно заостренным подбородком, с горящим, как и у его псов, взглядом, с сухими костлявыми руками — стоит и улыбается, созерцая гениальные творения! Еврей среди своих трех миллионов — навряд ли есть в мире другое столь же колоритное зрелище. Роберу Медалю, нашему знаменитому актеру, при всей его гениальности, далеко до такого поэтического образа. Париж — город, в котором водится особенно много оригиналов-фанатиков, создавших себе ту или иную религию. Лондонским чудакам в конце концов надоедает молиться на своего кумира, так же как надоедает им жить; а в Париже мономаны живут в счастливом духовном сожительстве с предметом своей страсти. Там часто идет этакий скромно одетый Понс или Элиас Магус, идет с независимым видом, словно он непременный секретарь Французской Академии, никуда не спешит, на женщин не заглядывается, магазинами не интересуется, просто так себе гуляет, в кармане пусто, в голове, по-видимому, тоже — и никак не поймешь, какого звания и состояния такой человек. Ну, так знайте — это коллекционер с миллионным капиталом, одержимый, который готов пойти даже на преступление ради того, чтобы получить старинную чашку, картину, редкую вещь, как это и случилось однажды с Элиасом Магусом в Германии.

Таков был эксперт, к которому Ремонанк предложил сводить тайком тетку Сибо. Сам Ремонанк не упускал случая посоветоваться с Элиасом Магусом, когда встречался с ним на бульварах. По рекомендации Магуса Абрамка не раз ссужал деньгами бывшего маклака, честность которого была хорошо известна старому еврею. Шоссе Миним находилось в двух шагах от Нормандской улицы, и оба заговорщика, собиравшиеся вместе обстряпать выгодное дельце, через десять минут были уже там.

— Сейчас я вам покажу самого богатого из всех бывших антикваров, самого крупного парижского знатока...

Тетка Сибо очень удивилась, увидев небольшого роста старичка в оборванном лапсердаке, чинить который отказался бы даже Сибо; старичок следил за работой художника, реставрировавшего картины в холодном зале обширных покоев первого этажа; Магус взглянул на привратницу холодным и хитрым, как у кошки, взглядом, и ей стало жутко.

— Вы за чем, Ремонанк? — спросил он.

— Надо бы оценить тут кое-какие картины; к кому, как не к вам, обратиться, чтоб узнать, сколько за них не жалко; я ведь не вы, у меня тысячей не водится, я бедный торговец.

— Где это? — спросил Элиас Магус.

— Вот привратница из того дома, мы с ней договорились, потому как она ведет хозяйство у этого самого господина...

— Как фамилия владельца картин?

— Господин Понс! — сказала тетка Сибо.

— Что-то не слыхал, — отозвался с невинным видом Магус, незаметно наступив на ногу реставратора Морэ.

Художник знал цену понсовского собрания и, услышав его имя, сразу насторожился. Хитрость старого еврея могла провести только Ремонанка и тетку Сибо. Магус с первого взгляда оценил умственный уровень привратницы, ибо глаз его был точен, как весы для взвешивания золота. И Ремонанк, и тетка Сибо, конечно, не знали, что Понс и Магус не раз мерились силами. Действительно, эти ярые коллекционеры завидовали друг другу. И сейчас у старого еврея даже голова закружилась. Он и надеяться не смел проникнуть в сераль, который так тщательно охранялся. Во всем Париже только понсовский музей мог соперничать с музеем Магуса. У еврея проявилась та же страсть, что и у Понса, но на двадцать лет позднее. Для него музей Понса был так же недоступен, как и для Дюсоммерара, потому что он тоже был профессиональным торговцем. И Понс и Магус оба ревниво оберегали свои сокровища. Ни тот, ни другой не искали славы, к которой обычно стремятся владельцы коллекций. Возможность осмотреть редкостное собрание скромного музыканта для Элиаса Магуса было такой же удачей, как для женолюба пробраться в будуар красавицы, которую скрывает от него ревнивый друг. Почтительное обращение Ремонанка с этим чудным стариком и уважение, которое всегда внушает реально ощутимое могущество, даже если оно непонятно, подействовало на тетку Сибо, и она присмирела и притихла. Она утратила властный тон, которым разговаривала у себя в швейцарской с жильцами и со своими двумя господами, беспрекословно согласилась на все условия и обещала в тот же день провести старого еврея в музей Понса. Это было все равно что привести врага в крепость или вонзить кинжал в сердце Понса, ведь в течение десяти лет он строго-настрого наказывал тетке Сибо никого не пускать к нему в музей и не расставался с ключами; пока привратница разделяла взгляды Шмуке на антикварные вещи, она не нарушала приказания. Действительно, добряк Шмуке, называвший все эти великолепные художественные произведения «безделюшками» и сетовавший на пагубную страсть Понса, внушил ей пренебрежительное отношение ко всей этой старине и надолго обезопасил музей Понса от всяких вторжений.

С тех пор как Понс слег, Шмуке заменял его в театре и в пансионах для девиц. Бедный немец видал своего друга только по утрам и за обедом, ведь для того чтобы хватило на жизнь, ему приходилось работать за двоих. И он выбивался из сил, ибо горе его надломило. Видя, как он, бедняга, огорчается, и ученицы и сослуживцы по театру, которым он рассказал о болезни Понса, постоянно справлялись о здоровье старого музыканта; Шмуке был так опечален, что даже совершенно равнодушные люди придавали своему лицу то сокрушенное выражение, каким парижане встречают известие о катастрофе. Добряк немец чувствовал, что его силы тоже иссякают. Его мучило и собственное горе, и болезнь друга. И случалось, он пол-урока повествовал о своем несчастье; он вдруг прекращал занятия и так искренне скорбел о больном друге, что юные ученицы не прерывали его обстоятельного рассказа. Между двумя уроками он забегал домой проведать Понса. С ужасом видел он, как пустеет их общая касса, как растут расходы на больного, которые тетка Сибо за последние две недели умышленно раздувала, чтобы напугать бедного учителя музыки, но все его страхи побеждало мужество, которое он раньше не подозревал в себе. Впервые в жизни ему хотелось заработать побольше, столько, чтобы не терпеть недостатка в деньгах. Случалось, что ученица, искренне растроганная судьбой обоих друзей, спрашивала Шмуке, как он решается оставлять Понса одного, и тогда он отвечал с той святой улыбкой, которой улыбаются наивные, не подозревающие обмана люди:

Мамзелле, ми имеем мадам Зибо! Она есть кляд, бриллиант! За Понсом я буду ухашиватъ как за один принц!

Итак, когда Шмуке выходил из дому, тетка Сибо оставалась полной хозяйкой в квартире. Ну как мог Понс, ничего в рот не бравший уже две недели, настолько слабый, что не имел сил без посторонней помощи перейти в кресло, пока привратница перестилала ему постель, как мог он следить за этим «ангелом-хранителем»? Совершенно ясно, что, пока Шмуке завтракал, тетка Сибо отправилась к Элиасу Магусу.

Она поспела домой в ту минуту, когда немец прощался с больным другом; с тех пор как ее вразумили насчет богатства Понса, она больше не отходила от холостяка, не спускала с него глаз! Она усаживалась в удобное кресло в ногах кровати и, чтоб развлечь Понса, занимала его сплетнями, на которые так падки женщины ее сорта. Дальше будет видно, с какой дьявольской хитростью вкралась она в доверие к Понсу, как подольщалась к нему, какую проявляла заботу, внимание. Напуганная предсказанием заветной колоды мадам Фонтэн, привратница поклялась осуществить свой злодейский замысел чисто моральным воздействием и таким путем добиться, чтобы хозяин не позабыл ее в завещании. В течение десяти лет она не знала, какое богатство собрано в понсовском музее, и теперь решила предъявить ко взысканию свою десятилетнюю преданность, честность и бескорыстие. Уже двадцать пять лет она вынашивала в сердце змею — змею алчности, и с того самого дня, как слова Ремонанка, блеснувшие золотом, пробудили эту змею к жизни, она вскармливала ее всей скверной, которая таится в глубине человеческого сердца; в дальнейшем мы увидим, как она следовала тем советам, что нашептывала ей эта змея.

— Ну, как наш ангелок, попил как следует? Полегчало ему? — спросила она Шмуке.

Нитшуть не полегшаль, увашаемая мадам Зибо, — ответил немец, утирая слезы.

— Нельзя же так убиваться, господин Шмуке, что же теперь делать... Если бы мой Сибо умирал, я и то так не расстраивалась бы. Я вам, значить, говорю, наш ангелок крепкого здоровья. А потом ведь он, кажется, всю жизнь скромником прожил! А скромники ой как долго живут! Он сильно болен, ничего не скажешь, но я, значить, уж постараюсь, я его выхожу. Не расстраивайтесь, идите куда вам надо, я с ним побуду и послежу, чтоб он выпил ячменный отвар.

Если би не ви, голюбушка мадам Зибо, я би до смерти себья вольноваль, — сказал Шмуке, в приливе благодарности обеими руками пожимая руку своей доброй хозяюшке.

Тетка Сибо вошла в спальню к Понсу, утирая глаза.

— Что с вами, мадам Сибо? — спросил Понс.

— Да это господин Шмуке всю душу мне вымотал — плачет по вас, как по покойнику! — пожаловалась она. — Хоть вам и плохо, да зачем же хоронить раньше времени? А меня это так расстроило! Господи боже мой, ну где еще найдешь такую дуру, уж очень я привязчивая, полюбила вас больше, чем своего Сибо! Ведь в конце концов кто вы мне? Родственники-то мы только по Адаму, а вот честное слово, как дело до вас коснется, так у меня душа и заноет. Вот хоть сейчас руку дам на отсечение, само собой левую, только бы вы опять встали, зажили по-прежнему, начали бы опять кушать да старьевщиков обхаживать... Если бы у меня ребенок был, вот его бы я, верно, так, как вас, любила! Ну, выпейте, золотце мое, нуте-ка, полный стакан! Да пейте же, сударь! Доктор Пулен сказал: «Если господин Понс не хочет отправиться на Пер-Лашез, пусть воду ведрами пьет». Ну, так пейте, ну же!..

— Да я пью, мадам Сибо... Пью, кажется, уж больше и пить-то некуда.

— Вот так! Теперь хватит! — сказала привратница, принимая пустой стакан. — Бог даст и поправитесь! У господина Пулена был один такой больной, как вы, только за ним никто не ходил, дети его покинули, так он от этой самой болезни умер, а все потому, что мало пил!.. Вот и надо пить, так-то, мой голубок! Два месяца всего, как его схоронили... Если вы, наш дорогой, не встанете, господин Шмуке тоже не жилец на этом свете, так и знайте... он что дитя, честное слово, ягненок, а не человек; а вас как любит! Жена мужа и то меньше любит!.. Ни пьет, ни ест, исхудал за эти две недели не меньше вашего, а у вас у самого только кожа да кости... Я даже ревную, потому как я к вам очень привязанная; но я себя до того не допускаю, аппетита я не потеряла, какой там! Оттого, что я целый день по лестнице вверх и вниз бегаю, у меня ноги просто подкашиваются, вечером как мертвая на кровать валюсь. Ради вас бедного моего муженька совсем забросила, теперь его сестра Ремонанка кормит, а он на меня ворчит, что все невкусно. Ну, я ему говорю, надо потерпеть, не могу же я вас бросить, когда вы больны. Во-первых, вам так плохо, что без сиделки никак нельзя! А чтоб я здесь сиделку потерпела, когда я за вами уже десять лет хожу и все ваше хозяйство у меня на руках... Они все на еду жадные! за десятерых жрут, им вина, сахара подавай, им и грелку под ноги, и всякие удобствия... А потом они норовят больного обокрасть, если он им в завещании ничего не откажет... Пусти сегодня сюда сиделку, а завтра или картины, или чего другого не досчитаешься...

— Ах, не уходите от меня, мадам Сибо! — воскликнул Понс вне себя от страха, — Не уходите!.. Ничего чтоб здесь не трогали!..

— Я тут, — сказала тетка Сибо, — пока сил хватит, не уйду... будьте покойны! У доктора Пулена, может, что и было на уме насчет ваших сокровищ. Недаром он хотел навязать вам сиделку... Как я его отчитала! «Только меня одну господин Понс признает, — так я ему и сказала, — он ко мне привык, а я к нему». Доктор и замолчал. А сиделки все до одной воровки! Я этих баб терпеть не могу!.. Вот сейчас я вам расскажу, какие они пролазы... Был такой случай, один старый господин... мне это доктор Пулен сам рассказал... так вот женщина тут одна тридцати шести лет, мадам Сабатье, бывшая торговка туфлями на рынке Пале, — знаете те торговые ряды в Пале, что потом снесли...

Понс кивнул головой.

— Ну, так дела у этой женщины шли неважно, потому как муж у нее был пьяница и помер от алкоголического удара, но она была красавицей, надо прямо сказать, только ей это не помогло, хоть у нее, говорят, адвокаты дружки были... Вот, как она впала в бедность, она и начала за роженицами ухаживать, живет она здесь на улице Бар-дю-Бек. А потом пошла в сиделки к одному старику, который болел, простите за выражение, мочепочниками, так это в него, как в арлезианский колодец, трубку вставляли, за ним все время уход был нужен, так она у него в комнате на складной постели и спала. Подумать только, дела какие! Вы мне скажете: «Для мужчин ничего святого нет! Все они такие эгоисты!» Ну, так вот, разговаривала она с ним, — сами понимаете, она все время при нем, развлекала его, рассказывала разные истории, вот как мы сейчас с вами судачим... и узнала она, что его племянники — у больного старика племянники были, — что его племянники просто аспиды; много он от них горя видел, и до болезни-то они его довели. Так вот, сударь вы мой, она выходила этого самого старика, а он на ней женился, и ребенка она с ним прижила, такой крепыш, его еще мадам Бордевен, та, что мясную на улице Шарло держала, крестила, они родственницы... Вот уж это повезло так повезло!.. Я замужем, а детей у меня нет, и должна сказать, виноватый тут Сибо, уж очень он меня любит, потому что, если бы только я захотела... Ну, хватит об этом. Что бы мы с мужем делали, будь у нас дети, у нас ведь ни гроша за душой, это после тридцати-то лет честной работы! Одно утешение, чужого добра у меня вот ни на столечко нет. Никогда я никого не обидела... Да чего там толковать, скажем, вы мне сколько там ни на есть по завещанию откажете, — это я так к примеру говорю, почему не поговорить, раз через полтора месяца мы вас на ноги поставим и вы опять по бульварам гулять будете. Ну, так вот, если бы вы мне даже сколько там ни на есть и отказали, так я все равно до тех пор не успокоюсь, пока не разыщу ваших наследников и не отдам им все дочиста... Я как огня боюсь тех денег, что не в поте лица заработаны. Пусть бы меня уговаривать стали: «Мадам Сибо, да что вы так волнуетесь; вы их честно заработали, ходили за своими господами, как за малыми детьми, каждый год экономию не меньше чем на тысячу франков наводили...» Ведь, по чести сказать, у другой кухарки на моем месте уже десять тысяч на книжке бы лежало. Пусть мне кто хошь говорит: «Ваш почтенный хозяин поступил правильно, оставив вам пожизненную ренту» — я это только так, к примеру. Так вот нет же! никакой во мне корысти нет... И бывают же такие женщины, что когда выгодно, так они ласковы. Только какая же цена их доброте?.. В церковь я не хожу, времени нет; но мне совесть не позволит... Да вы не волнуйтесь так, золото мое!.. Не расчесывайтесь! Господи, как вы пожелтели! Такой желтый, такой желтый, ну просто коричневый стали... Вот поди ж ты, каких-нибудь три недели болеете, а уже желтый, как лимон!... Честность — это богатство бедняков, надо же чтоб и у нас какое ни на есть богатство было. Во-первых, даже если бы вы на краю могилы стояли, я бы первая вас уговаривала, чтобы вы все господину Шмуке отказали. Это ваша прямая обязанность, потому как он — вся ваша семья! Он вам, как собака хозяину, предан.

— Ах, — вздохнул Понс, — только он один меня и любит!

— Ой, как нехорошо, как нехорошо, господин Понс, — попеняла ему тетка Сибо, — а я? Разве я вас не люблю?..

— Что вы, что вы, дорогая мадам Сибо...

— Ведь я же не прислуга, не просто кухарка, ведь я от всего сердца! Вот и разбивайся в лепешку одиннадцать лет подряд ради двух холостяков: только и думай, как бы им услужить; у десяти торговок, бывало, всю зелень перерою, пока те ругаться не начнут; на рынок за свежим маслом ходила; а убирала-то всегда как аккуратно, за десять лет ничего не поломала, не разбила... Вот и ходи за людьми, как мать родная. А потом как тебе преподнесуть этакую «дорогую мадам Сибо», тут и поймешь, что ни капелечки-то твой хозяин тебя не любит, а ты за ним как за царским сыном ухаживаешь, потому что за королем римским, когда он ребенком был, так не ухаживали!.. Да, да, об заклад побьюсь, что за ним так, как за вами, не ухаживали!.. То-то вот он и умер во цвете лет... Знаете, господин Понс, нехорошо так... Вы неблагодарные! А все потому, что я бедная привратница. Господи боже мой, выходить, вы тоже нас за собак считаете?..

— Да что вы, дорогая мадам Сибо...

— Вы человек ученый, ну, так объясните мне, почему на нас, на привратников, так смотрят, будто уж у нас и сердца нет, за людей нас не считают, и это теперь, когда все о равенстве говорят!.. Что же, я хуже других женщин? Я ведь красотой на весь Париж славилась, меня даже так красавицей трактирщицей и прозвали, по семи, по восьми раз на день мне в любви объяснялись!.. Да захоти я и сейчас... Вот взять хотя бы этого замухрышку, что железом торгует, да вы его знаете, тут напротив. Ну, так будь я вдовой, это я только так к примеру говорю, он бы меня с закрытыми глазами за себя взял, потому как он день-деньской эти самые глаза на меня пялит, только и слышишь: «Какие у вас руки красивые, мадам Сибо!.. Сегодня ночью мне снилось, будто ваши руки не руки, а булки, а я масло и так на них и ложусь, так и ложусь!..» Да, господин Понс, это, я вам скажу, руки! Вот поглядите...

Она засучила рукав и обнажила красивую руку, белую и крепкую, чего никак нельзя было ожидать, глядя на ее красные, заскорузлые кисти; полную, круглую руку, с ямочками на локтях, которая так и засверкала, освободившись от своего чехла из дешевой шерстяной материи, словно блестящий клинок, извлеченный из ножен; руке этой надлежало ослепить Понса, но он не посмел посмотреть на нее подольше.

— Вот эти руки, — продолжала она, — открывали сердца так же ловко, как мой нож открывал устрицы! Ну, так эти руки принадлежат Сибо, и неправа я была, что забросила моего дорогого муженька, а он по первому моему слову и в огонь и в воду пойдет, забросила ради вас, а вы меня дорогая мадам Сибо зовете, когда я для вас из кожи вон лезу...

— Да послушайте, не могу же я вас матерью или женой звать, — возразил бедный старик.

— Нет, больше ни за что в жизни никого жалеть не буду!..

— Да дайте же мне слово сказать! — взмолился Понс. — Я ведь о Шмуке говорил.

— Вот у господина Шмуке сердце золотое, — не унималась тетка Сибо. — Он меня любит, потому что он тоже бедный! От богатства люди всегда черствеют, а вы богач! Ну что же, попробуйте взять сиделку, посмотрим, как вам с ней житься будет! Вы у нее как жук на булавке корчиться станете... Доктор вам пить велит, а она будет только есть давать! Она вас нарочно в гроб вгонит, чтоб обокрасть! Не заслужили вы того, чтоб при вас мадам Сибо была!.. Ладно, вот придет господин Пулен, попросите у него тогда сиделку!

— Да выслушайте же меня, черт вас возьми! — не выдержал наконец выведенный из себя больной. — Я говорил о моем дорогом Шмуке, а не о женщинах. Я сам знаю, что только двое людей и любят меня от всей души — вы да Шмуке!

— Пожалуйста, не волнуйтесь! — воскликнула тетка Сибо, подбегая к Понсу и насильно укладывая его в постель.

— Ну, как могу я вас не любить? — простонал бедняга Понс.

Значить, вы меня любите, правда? Ну, простите, простите меня, золотце мое! — сказала она, плача и утирая слезы. — Правда, вы меня любите, но как любят служанку, да... как служанку, которой бросают подачку — получай свои шестьсот франков пенсии, — словно собаке кость.

— О мадам Сибо! — воскликнул Понс — За кого вы меня принимаете? Да разве я такой!

— Ах, полюбите меня сильней, — воскликнула она, поймав на себе взгляд Понса, — полюбите добрую толстуху, тетушку Сибо, полюбите, как родную мать! Ведь так оно и есть, я для вас мать, а вы оба — мои сыночки! Знала бы я только, кто вас обидел, я бы в суд, в тюрьму пошла, а уж им, аспидам, глаза бы выцарапала! Да таких людей казнить у заставы Сен-Жак мало. Таким негодяям самую лютую казнь придумать надо! Вы такой добрый, такой ласковый, сердце-то у вас золотое, и на свет-то вы родились, чтобы женщине счастье дать... с вами бы всякая женщина счастлива была... это сразу видно, таким уж вас бог сотворил... Увидела я, как вы с господином Шмуке обходитесь, и тут же подумала: «Нет, господин Понс сам себе жизнь испортил! Из него бы вышел муж на славу...» Что там толковать, вы женщин любите!

— Да, — вздохнул Понс, — люблю, а вот женщины меня никогда не любили!

— Да не может быть! — воскликнула тетка Сибо с вызывающим видом, подойдя к Понсу и взяв его за руку. — У вас и любовницы не было, такой, что для своего дружка в лепешку разобьется? Да слыханное ли это дело! Я бы на вашем месте не согласилась отправиться на тот свет, не узнав самого большого счастья на земле!.. Бедный вы мой соколик! Будь я прежней мадам Сибо, честное слово, бросила бы для вас своего муженька! С таким-то носом, как у вас, — а нос у вас знаменитый! — и не удосужились? Да как же это вы так, золотце мое? Конечно, не все женщины в мужчинах толк знают! Беда, как они за первого встречного замуж выскакивают, просто жалость берет. А я-то думала, у вас целая дюжина любовниц, потому как вы очень часто из дому отлучались, — и танцовщицы, и актрисы, и герцогини!.. Как увижу, что вы за дверь, так мужу и говорю: «Ишь ты, опять господин Понс шуры-муры крутить пошел!» Честное слово! Потому и говорила, что считала вас любимцем женщин. Да вы просто созданы для любви... Я это тут же поняла, в первый раз, как вы здесь обедали. Никак вы на господина Шмуке нарадоваться не могли! А он еще и на другой день от счастья плакал и говорил мне: «Мадам Зибо, он здесь обьедаль!» — а на него глядя, я тоже разревелась как дура. Зато уж и огорчился же он, когда вы опять за старое принялись! Когда опять пошли по гостям обедать! Бедняжка! И представить себе невозможно, как он убивался! Ему, ему вы должны все, что у вас есть, отписать. Ведь он один вам целую семью заменил. Это золотой человек!.. Смотрите, не забудьте его, не то господь бог вас в рай не пустит: неблагодарным людям, что ничего своим друзьям после смерти не оставляют, там не место.

Напрасно Понс старался вставить слово, тетка Сибо трещала, как сорока. Останавливать паровые машины у нас, правда, научились, а вот как заткнуть рот разошедшейся привратнице, тут человеческий гений бессилен.

— Знаю, знаю, сударь, что вы хотите сказать! — не унималась она. — Да только никто еще не умирал от того, что напишет завещание; и на вашем месте, — мало ли что может случиться! — я подумала бы о нем, о бедном ягненке. Ведь это же настоящая божья коровка. Ничего-то он в жизни не смыслит; разве можно надеяться на милость этих пройдох поверенных и на родственников, все они негодяи и мошенники! Ну, скажите, навестил ли вас кто за три недели как вы в постели?.. А вы им все ваше добро откажете! Ведь, говорят, будто все, что у вас здесь собрано, денег стоит?

— Ну конечно, — сказал Понс.

— Ремонанк знает, что вы любитель, и сам он стариной поторговывает, так он говорил, что до самой вашей смерти платил бы вам тридцать тысяч франков, если бы ему достались ваши картины... Вот это выгодное дело! На вашем месте я согласилась бы! Но я думала, что он это мне на смех сказал. Вам надо бы предупредить господина Шмуке, что здесь все вещи дорогие, ведь он все одно что дитя несмышленое, его всякий надует; он и понятия не имеет, сколько стоят ваши сокровища! Он им цены не знает и отдаст их за щепотку табака или же из любви к вам до конца жизни не захочет с ними расстаться, только вряд ли он долго протянет, ваша смерть убьет его! Но я тут! Я не дам его в обиду... Ни я, ни муж!

— Дорогая мадам Сибо, — ответил Понс, растроганный этим потоком слов, в котором ему почудилось искреннее чувство простого человека во всей его непосредственности, — что бы я без вас и без Шмуке делал?

— Да, только мы двое и есть у вас на свете, это так! Но двое преданных друзей лучше всякой семьи... Не говорите мне о семье! Семья — это все равно как язык, помните, как в театре говорили, — и лучше ничего нет, и хуже тоже... Где они, ваши родственники? Да и есть ли у вас родственники? Что-то я их не видела...

— Родственники-то и довели меня до такого состояния!.. — с горечью сказал Понс.

— Ах, так у вас есть родственники! — воскликнула тетка Сибо, вскочив с кресла, словно ужаленная. — Ну и родственнички же, доложу я вам! Как, вот уже три недели, что вы при смерти, а им и горя мало! Да где ж это видано!.. Да будь я на вашем месте, я бы им гроша ломаного не оставила, лучше бы все свое состояние на приют пожертвовала.

— Видите ли, дорогая мадам Сибо, я хотел завещать все, что имею, моей двоюродной племяннице, дочери моего двоюродного брата, председателя суда Камюзо — знаете, того самого господина, который как-то утром, месяца два тому назад, приезжал сюда.

— А, такой маленький, толстенький, что еще своих слуг к вам присылал с извинением... за глупость своей жены... еще ее горничная меня о вас расспрашивала, старая грымза в бархатную мантилью вырядилась, так бы, кажется, и поправила ей прическу своей метлой. Где же это видано, чтоб горничные в бархатных мантильях разгуливали! Нет, честное слово, мир вверх дном перевернулся! И для чего только революции делают? Жрите в три горла, чертовы богачи, если у вас денег хватает. Но я только одно скажу — ежели Луи-Филипп не позаботится, чтобы каждый свое место знал, тогда и законы ни к чему, тогда и святого ничего на свете не останется! Раз мы все равны, почему же тогда горничная может щеголять в бархатных мантильях, а я, мадам Сибо, после тридцати лет честной службы, — не могу; разве я не правду говорю, сударь? Подумаешь, какая птица! Нечего вороне в павлиньи перья рядиться. Горничная — так она горничная и есть, а я — привратница. Для чего-нибудь у военных эполеты заведены. По положению и почет! Хотите, я вам все в двух словах объясню: Франция погибла!.. Ведь при императоре совсем не тот порядок был, разве я не правду говорю, сударь! Я и мужу сказала: «Вот попомни мое слово, — господа, у которых горничная в бархатных мантильях разгуливает, люди бессердечные...»

— Ваша правда, бессердечные! — поддакнул Понс.

И Понс рассказал тетке Сибо все свои обиды и горести, а она то поносила его родственников, то вздыхала над каждой фразой его печальной повести. Под конец она даже расплакалась.

Чтоб понять такую внезапную дружбу между больным музыкантом и теткой Сибо, надо представить себе положение старого холостяка, первый раз в жизни тяжело занемогшего, одинокого, прикованного к постели и обреченного проводить целые дни с глазу на глаз с самим собой; а при болях, вызванных воспалением печени и способных омрачить самую светлую жизнь, день тянется бесконечно долго, и больной, томящийся от безделия, впадает в чисто парижскую тоску, скорбит по бесплатным развлечениям парижской жизни. Тягостное одиночество, мучительные приступы боли, действующие на душу не меньше, чем на тело, тщета жизни, житейская скука — все это, вместе взятое, ведет к тому, что холостяк, особенно ежели он слабохарактерен, мягкосердечен и доверчив, цепляется, как утопающий за соломинку, за свою сиделку, какова бы она ни была. И Понс с наслаждением слушал болтовню тетки Сибо. Для него вселенная была ограничена спальней, а человечество исчерпывалось его другом Шмуке, теткой Сибо и доктором Пуленом. Если больные поневоле сосредоточивают свое внимание на том, что может охватить их взгляд, если все их эгоистические помыслы не выходят за пределы одной комнаты, то что же сказать о старом холостяке, не имеющем друзей, всю жизнь не знавшем любви. За эти три недели какие только мысли не приходили в голову Понсу, он даже пожалел, что не женился на Мадлене Виве. И тетке Сибо за эти три недели удалось настолько втереться в доверие к больному, что он и подумать не мог остаться без нее. Шмуке он просто отождествлял с собой. Все искусство тетки Сибо, хотя она сама того и не ведала, заключалось в том, что она высказывала Понсу его же собственные мысли.

— А, вот и доктор, — сказала она, услышав звонок.

И она оставила Понса одного, отлично зная, что это пришел Ремонанк с евреем.

— Не шумите, господа... — сказала она, — чтоб он, упаси бог, ничего не заметил! Когда дело касается его сокровищ, с ним шутки плохи!

— Мне достаточно взглянуть! — ответил еврей, вооружившись лупой и зрительной трубкой.

Такие залы, как тот, где Понс разместил большую часть своей коллекции, не редкость в старинных особняках французской знати: двадцать пять футов в ширину на тридцать футов в длину и тринадцать в высоту. Понс развесил свои картины, общим числом в шестьдесят семь полотен, по стенам зала, отделанного белым с позолотой деревом; но белая окраска пожелтела от времени, золото потускнело, и гармоничные тона стен не нарушали общего впечатления. В углах и в простенках между картинами возвышалось четырнадцать невысоких колонн, а на них, на постаментах работы Буля, стояли статуи. Вдоль стен тянулись низкие шкафы черного дерева, богато украшенные резьбой. В этих шкафах были размещены различные антикварные предметы. Посреди зала стояло в ряд несколько резных горок, где были собраны редчайшие произведения человеческих рук: слоновая кость, бронза, дерево, эмали, изделия из золота и серебра, фарфор.

Проникнув в это святая святых, еврей сразу направился к четырем лучшим полотнам кисти мастеров, которых не хватало в его коллекции. Для него это было то же, что desiderata[50] для натуралиста, в погоне за ними готового предпринять дальний путь с Запада на Восток, отправиться в тропики, в пустыню, в пампасы, саванны, девственные леса. Первая картина принадлежала кисти Себастьяно дель Пьомбо, вторая — фра Бартоломео делла Порта, третья была пейзажем Гоббемы и последняя — женским портретом Альбрехта Дюрера, — четыре подлинные жемчужины. Можно сказать, что три разные школы живописи соединили свои самые выдающиеся качества, чтобы создать блестящее дарование Себастьяно дель Пьомбо. Дель Пьомбо, венецианский художник, прибыл в Рим и там овладел манерой Рафаэля под руководством Микеланджело, который хотел противопоставить его Рафаэлю и восстать, таким образом, в лице одного из своих учеников против верховного жреца итальянского искусства. Итак, этот беспечный гений соединил венецианский колорит, флорентийскую композицию и рафаэлевский стиль в тех редких картинах, которые он соизволил написать, да и то еще говорят, что рисунки к ним были сделаны Микеланджело. И по портрету Баччо Бандинелли мы можем убедиться, какого совершенства достиг этот черпавший из трех источников художник, ибо этот портрет выдерживает сравнение с «Человеком с перчаткой» Тициана, с портретом старика, где Рафаэль соперничает в искусстве с Корреджо, и с «Карлом VIII» Леонардо да Винчи. Это четыре алмаза чистейшей воды, равноценные по блеску, по величине, по игре. Это предел человеческого искусства. Это выше, чем природа, ибо она дала жизнь оригиналу только на краткий миг. Понсу принадлежало одно произведение этого великого мастера и бессмертного живописца, страдавшего неизлечимой ленью, — «Молящийся мальтийский рыцарь» — картина, написанная на шифере и отличающаяся еще большей свежестью красок, законченностью и глубиной, чем портрет Баччо Бандинелли. Картину фра Бартоломео «Святое семейство» даже знатоки приписали бы Рафаэлю. Пейзаж Гоббемы мог бы пройти на аукционе за шестьдесят тысяч франков. А женский портрет Альбрехта Дюрера не уступал знаменитому нюрнбергскому «Гольцшуеру», за которого короли баварский, голландский и прусский не раз тщетно предлагали двести тысяч франков. Кто изображен на этом портрете — может быть, жена или дочь рыцаря Гольцшуера, друга Альбрехта Дюрера?.. Такая гипотеза представляется весьма вероятной, ибо по позе женщины из собрания Понса можно предположить, что это парный портрет, да и гербы на обоих портретах расположены одинаково. Кроме того, надпись сetatis suсe XLI[51] вполне совпадает с годом, указанным на портрете, который так свято хранят нюрнбергские Гольцшуеры, не так давно заказавшие с него гравюру.

Элиас Магус даже прослезился, разглядывая эти четыре первоклассные произведения.

— Я заплачу вам по две тысячи франков с картины, если вы устроите их мне за сорок тысяч!.. — шепнул он на ухо тетке Сибо, остолбеневшей от этого, будто с неба свалившегося богатства.

Старый еврей пришел в такой восторг или, вернее говоря, в такое восторженное исступление, что совершенно обезумел и позабыл свою обычную скупость.

— А мне как быть? — спросил Ремонанк, который плохо разбирался в картинах.

— Здесь все шедевры, — шепнул хитрый еврей на ухо овернцу, — выговори себе любые десять картин на тех же условиях, и твое благосостояние обеспечено!

Трое мошенников еще стояли друг перед другом, охваченные самой сильной страстью — предвкушением верного богатства, как вдруг раздался голос больного, прозвучавший для них ударом колокола.

— Кто там ходит? — кричал Понс.

— Ложитесь, ложитесь, сударь! — напустилась на него тетка Сибо, прибежав в спальню и насильно укладывая его в постель. — Да что ж это, уморить вы себя, что ли, хотите?.. Оказывается, это не доктор Пулен, а Ремонанк, вот душа-человек, как о вас беспокоится, — пришел справиться о здоровье!.. Вы общий любимец, весь дом из-за вас переполошился. Ну, чего вы напугались?

— Мне показалось, что там несколько человек, — сказал больной.

— Несколько человек! Ну и дела!.. Да это вам, верно, привиделось! Так и с ума спятить недолго, честное слово!.. Ну, сами поглядите.

Тетка Сибо быстро открыла дверь, мигнула старому антиквару, чтоб он отошел, а Ремонанка поманила поближе.

— Ну, сударь, как дела? Я пришел справиться о вашем здоровье, — сказал овернец, слышавший слова тетки Сибо, сказанные нарочно для него, — все жильцы волнуются... кому приятно, когда смерть стучится в дверь!.. Да и папаша Монистроль, достаточно хорошо вам известный, поручил передать, что, ежели вам нужны деньги, он к вашим услугам...

— Он подослал вас, чтобы высмотреть мои вещицы! — сказал старый коллекционер с недоверием и горечью.

Больные печенью почти всегда испытывают чувство внезапной неприязни; они срывают свое дурное настроение либо на каком-нибудь предмете, либо на человеке. Так и Понс вообразил, будто все зарятся на его сокровище, он вбил себе в голову, что необходимо зорко за ним следить, и потому время от времени посылал Шмуке поглядеть, не прокрался ли кто в его святая святых.

— Коллекция у вас недурная, — слукавил Ремонанк, — она может понравиться маклакам; я, правда, не разбираюсь в редкостных вещах, но вы, сударь, слывете великим знатоком, и хоть я по этой части не дока, но у вас куплю все, что угодно, с закрытыми глазами... Если вам, сударь, деньги понадобятся, — ведь на эти проклятые болезни уйма денег идет... вот моя сестра, когда к ней горячка пристала, за десять дней тридцать су на лекарство ухлопала, а все равно и так бы поправилась... врачи — жулики, они пользуются нашим положением...

— Прощайте, сударь, благодарю вас, — ответил Понс торговцу, не спуская с него тревожного взгляда.

— Я его провожу, а то, чего доброго, еще что стащит, — шепнула тетка Сибо больному.

— Да, да, — ответил он, с благодарностью взглянув на привратницу.

Тетка Сибо прикрыла дверь спальни, что снова пробудило в больном недоверие. Магус стоял все в той же позе перед четырьмя картинами. Такое неподвижное созерцание, такой восторг понятны тем, чье сердце открыто чувству прекрасного, тому неизреченному чувству, которое вызывают совершенные произведения искусства; эти люди могут часами простаивать в музее перед «Джиокондой» Леонардо да Винчи, перед «Антиопой» Корреджо — шедевром этого мастера, перед «Красавицей» Тициана, «Святым семейством» Андреа дель Сарто, «Детьми, окруженными цветами» Доминикино, перед картиной Рафаэля, сделанной гризайлью, и перед портретом старика, тоже кисти Рафаэля, — перед самыми могучими произведениями искусства.

— Уходите живее, только, чур, не шуметь! — приказала тетка Сибо.

Еврей стал медленно пятиться к дверям, не спуская глаз с картин, словно любовник, расстающийся с возлюбленной. Когда он очутился на площадке, тетка Сибо, которую его восторг навел на некоторые мысли, хлопнула старика антиквара по костлявому плечу.

— Идет, четыре тысячи с картины? А нет, как хотите...

— Уж очень я беден! — вздохнул Магус. — Картины я хочу приобрести из любви к искусству, исключительно из любви к искусству, красавица!

— Для такого сухаря, как ты, золотце мое, такая любовь самое подходящее дело! — сказала тетка Сибо. — Но ежели ты сегодня при Ремонанке не пообещаешь мне шестнадцать тысяч франков, завтра я потребую с тебя двадцать.

— Обещаю шестнадцать, — ответил еврей, испуганный ее жадностью.

— А чем такой нехристь побожиться может? — спросила она у Ремонанка.

— Ручаюсь вам за него, как за себя, — ответил торговец. — Он человек честный.

— Ну а вы сколько мне дадите, если я устрою, чтобы хозяин и вам продал картины? — спросила привратница.

— Половину с барыша, — быстро ответил Ремонанк.

— Нет, мне лучше сразу дайте определенную сумму. Я не торговка, — возразила тетка Сибо.

— Вы прекрасно разбираетесь в делах, — с улыбкой заметил Элиас Магус. — Из вас вышел бы отличный коммерсант.

— Я уж и то ей предлагаю себя в мужья и в компаньоны, — сказал овернец, сильно, словно молотом, хлопнув тетку Сибо по пышному плечу, — и другого пая, кроме ее красоты, не требую. Дался вам ваш ревнивец Сибо, подумаешь, какое дело иглой ковырять! Ну что для такой красивой женщины муж-привратник, с ним не разбогатеешь. Ваше место в антикварной лавке на бульварах. Занимали бы разговорами покупателей, приманивали бы коллекционеров. Вот загребете здесь побольше, и ну ее к черту, вашу каморку, увидите, как у нас с вами дела пойдут!

— Что сказал! Загребете побольше! — возмутилась тетка Сибо. — Да я здесь булавки не возьму, так и запишите, Ремонанк! Весь околоток знает, что я женщина честная, да!

Глаза тетки Сибо сверкали.

— Ну, ну, успокойтесь! — сказал Элиас Магус. — Это он вам не в обиду сказал, а любя.

— Ах, скольких бы покупателей она привлекла! — воскликнул овернец.

— Будьте справедливы, золотые мои, сами посудите, какое мое здесь положение, — сказала тетка Сибо, сменив гнев на милость. — Вот десять лет, как я из кожи вон лезу, — двум моим старикам угождаю, а от них еще ничего, кроме спасибо, не видела... Спросите у Ремонанка, я подрядилась их кормить и что ни день то двадцать, то тридцать су своих вкладываю, все, что на старость лет припасла, на них ушло; ежели я вру, пусть родительнице моей на том свете ни дна ни покрышки... родителя-то своего я в глаза не видела... Не сойти мне с этого места, не дожить до завтрашнего дня, кофеем подавиться, если я хоть настолечко соврала!.. Я за обоими, как за родными детьми, ходила, теперь один — не сегодня завтра помрет, — так ведь? — и как раз тот, что богаче. И что же бы вы думали, сударь? Двадцать дней подряд твержу ему, что он одной ногой в могиле стоит, потому как доктор Пулен сказал, что он не жилец, а он, старый скряга, о завещании ни слова, будто совсем и не знает меня! Честное слово! Эх, коли сама не возьмешь, нипочем свое же заработанное не получишь, вот ей-богу; на наследников надежда плохая... видали их! Уж отведу душу — брань-то на вороту не виснет, — скажу что все люди сволочи!

— Это правда, — мрачно поддакнул Элиас Магус, — из всех людей, пожалуй, мы еще самые честные, — прибавил он, переглянувшись с Ремонанком.

— Да что уж это вы... разве я о вас? — подхватила тетка Сибо. — О присутствующих не говорять, как сказал тот старый актер. Вот ей-богу, они оба мне уж около трех тысяч задолжали, все мои крохи на лекарства да на все прочее пошли, а они, может статься, и не вернут!.. И далась мне, старой дуре, эта честность. Стесняюсь им о деньгах напомнить. Вы, сударь, человек деловой, как вы мне посоветуете, — может быть, обратиться к адвокату?

— Зачем к адвокату, вы сами умнее всякого адвоката, — воскликнул Ремонанк.

Тут в столовой раздался грохот, словно тяжелое тело рухнуло на пол.

— Господи боже мой! — крикнула тетка Сибо. — Что случилось? Уж не шлепнулся ли мой хозяин с кровати да на пол!..

Она подтолкнула к выходу обоих своих сообщников и те быстро сбежали со ступенек; затем вернулась обратно и бросилась в столовую, где ее взорам предстал Понс, лежащий в ночной рубахе, без чувств, на полу. Она схватила старого холостяка в охапку и легко, словно перышко, отнесла на кровать. Уложив умирающего, она поднесла ему к носу жженые перья, смочила виски одеколоном, привела его в чувство. Потом, когда сознание вернулось к нему и он открыл глаза, тетка Сибо подбоченилась и начала:

— Босиком, в одной сорочке! Этак вы себя до смерти доведете! Почему вы мне не верите?.. Коли так, прощайте, сударь. Вот она награда за десятилетнюю службу. А я-то, я-то свои деньги на вас трачу, последние гроши ухлопала, а все жалеючи бедняжку господина Шмуке, ведь он, как ребенок, зайдет куда-нибудь в уголок и плачеть... Это за десятилетнюю-то службу и такая награда. Вы и сейчас за мной подсматривали!.. Вот бог вас и наказал... и поделом! Я-то вас, сил не жалеючи, на руках несу, можеть на всю жизнь калекой останусь... Ах ты, господи боже мой! И дверь запереть позабыла!..

— С кем вы говорили?

— Что вам еще в голову взбрело? — воскликнула тетка Сибо. — Что я вам крепостная, что ли? Уж не должна ли я обо всем вам докладываться? Так и знайте, мне это надоело, брошу все как есть! Берите себе сиделку!

Испугавшись такой угрозы, Понс, сам того не подозревая, дал в руки тетке Сибо опасное оружие — теперь она знала, что может угрожать ему этим дамокловым мечом.

— Это все моя болезнь виновата! — жалобно промямлил он.

— Ладно уж! — буркнула тетка Сибо.

И ушла, оставив смущенного Понса во власти раскаяния, умиленного крикливой преданностью своей сиделки, винящего во всем себя одного и даже не подозревающего, какие тяжелые последствия могло иметь для такого больного, как он, падение на пол.

На лестнице тетка Сибо встретила Шмуке, шедшего домой.

— Скорей, сударь... у нас не все ладно. Господин Понс с ума сходит!.. Понимаете, вскочил голый с постели, побежал за мной... и растянулся во всю длину... А спросите его, в чем дело, — и сам не знает... Ему плохо. И ничем я такого буйства не вызвала, разве что разволновала его разговорами о любовных проделках в молодые годы... Кто этих мужчин поймет? Старики, а туда же... Не надо мне было перед ним своими руками хвастаться, у него глаза так и загорелись, одно слово — брулианты...

Шмуке слушал тетку Сибо так, словно она говорила по-китайски.

— Я с ним надорвалась, теперь, можеть, на всю жизнь калекой останусь! — И тетка Сибо, почувствовав, что у нее немного ноет поясница, сразу сообразила, какую можно извлечь из этого выгоду, и так разохалась, словно у нее и вправду отнялись ноги. — Такая я дура! Увидела его на полу, схватила в охапку, как ребенка, и отнесла на кровать... да! А теперь чувствую, что надорвалась. Плохо мне! Пойду домой, а вы посидите с больным. Мужа я пошлю за господином Пуленом, пусть меня посмотрит. Лучше умереть, чем на всю жизнь калекой остаться...

Тетка Сибо схватилась за перила и сползла с лестницы, согнувшись в три погибели и так громко охая, что испугавшиеся жильцы повыскакивали на площадку. Шмуке поддерживал больную и со слезами на глазах расписывал всем ее преданность. Вскоре не только весь дом, весь квартал говорил о великом подвиге мадам Сибо, которая якобы надорвалась чуть не до смерти, подняв на руки, словно ребенка, одного из стариков-щелкунчиков. Вернувшись к Понсу, Шмуке рассказал ему о тяжелом состоянии их верной домоправительницы, и теперь они с ужасом глядели друг на друга: «Что мы без нее будем делать?..» Шмуке, видя, как изменился Понс после своей выходки, не решился его пожурить.

Проклятие безделюшки! Лучше би они сгорели, ведь мой друг из-за них тшуть не сталь погибать!.. — воскликнул он, узнав от Понса, чем была вызвана его прогулка. — Ти не доверяль мадам Зибо, когда она на нас свои сберешения тратиль! Ой, как пльохо! Но во всем есть виновата больезнь...

— Ах, эта болезнь! Я изменился, сам чувствую, — сказал Понс. — Я не хочу, чтоб ты страдал, добрый мой Шмуке.

Вортши на менья, — сказал Шмуке, — а к мадам Зибо не придирайсь...

Доктор Пулен в несколько дней излечил привратницу, которая совсем уж собралась остаться на всю жизнь калекой, и после этого чудесного излечения слава его в квартале Марэ необычайно возросла. Понсу доктор Пулен объяснил свою удачу прекрасным организмом больной, которая, к великому удовольствию обоих стариков, уже через неделю приступила к исполнению своих обязанностей. После этого приключения влияние привратницы, тиранически взявшей в свои руки бразды правления, увеличилось вдвое, так как за эту неделю щелкунчики наделали долгов, с которыми расплатилась она. Тетка Сибо воспользовалась этим обстоятельством и получила (и надо сказать, без всякого труда) от Шмуке расписку на две тысячи франков, которые, по ее словам, она на них издержала.

— Вот это доктор! — сказала привратница Понсу про г-на Пулена. — Он вас обязательно вылечит. Меня он от смерти спас! Бедный мой Сибо думал, что я уже не встану... Господин Пулен вам, верно, говорил, что, пока я лежала, я все о вас вспоминала. «Господи, — молилась я, — возьми меня и оставь в живых дорогого нашего господина Понса...»

— Бедная, бедная, мадам Сибо, из-за меня вы чуть не стали калекой!..

— Да, не будь господина Пулена, лежать бы мне в сосновом ящике, от которого никто не уйдет. Что поделаешь, докатишься до конца горки — и кувырк! — как говорил этот старый актер. Надо быть философом. Ну, как же вы без меня управлялись?

— Шмуке не отходил от меня; но это отразилось и на нашей кассе, и на ученицах... Не знаю, как он устроился.

Не вольнуй себья, Понс! — воскликнул Шмуке. — Папаша Зибо нас вырутшиль...

— Не стоит об этом говорить, золотой мой! Мы вас обоих, как детей, любим, — воскликнула тетка Сибо. — Наши денежки за вами не пропадут, вернее, чем в банке! Пока у нас самих кусок хлеба будет, мы всегда с вами поделимся. Не стоит об этом и говорить...

Голюбушка мадам Зибо! — вздохнул Шмуке, уходя.

Понс ничего не ответил.

— Знаете, золотой мой, — сказала тетка Сибо больному, заметя его волнение, — что меня больше всего на пороге смерти заботило, — ведь я ей, курносой, в лицо взглянула, — что вы одни останетесь и что у бедного моего Сибо ничего за душой нет. Сбережений у меня почитай совсем никаких, и говорю-то я о них только потому, что собралась умирать и что мне Сибо жалко, это ангел, а не человек! Он за мной, как за королевой, ходил, а ревел надо мной, чисто теленок!.. Но я на вас надеялась, честно вам говорю. Я ему так и сказала: «Ладно, Сибо, мои господа тебя без куска хлеба не оставят...»

Понс ничего не ответил на эту атаку ad testamentum[52], и привратница тоже молчала, ожидая, что он скажет.

— Я поручу вас заботам Шмуке, — промолвил наконец больной.

— Ах, — воскликнула привратница, — за все, что вы сделаете, я буду благодарна. Я на вас, на ваше доброе сердце надеюсь. Не надо об этом говорить, мне стыдно, золотой мой, думайте только о том, чтоб поправиться! Вы дольше нашего проживете...

Тетка Сибо совсем растревожилась. Она решила добиться того, чтоб хозяин прямо объявил, сколько он намерен ей завещать; и первым делом, в тот же вечер, накормив обедом Шмуке, который, с тех пор как его друг заболел, кушал всегда у его постели, отправилась к доктору Пулену.

Доктор Пулен жил на Орлеанской улице. Он снимал небольшую квартирку в нижнем этаже: приемная, две спальни и передняя; комнатушка, смежная с передней и с одной из двух спален, с той, которую занимал сам доктор, была превращена в кабинет. Кухня, комната для прислуги и небольшой погреб принадлежали к этой же квартире, помещавшейся в крыле огромного дома, выстроенного в эпоху Империи, вместо старого особняка, от которого уцелел только сад. Этот сад был разделен между тремя жильцами первого этажа.

Квартира доктора не ремонтировалась лет сорок. В живописи, в обоях, в украшениях, во всем чувствовалась эпоха Империи. Зеркала, бордюры, рисунок на обоях, потолки и живопись потускнели от сорокалетней пыли и копоти. И такая квартирка, в глухом квартале Марэ, все же стоила тысячу франков в год. Г-жа Пулен, мать доктора, шестидесятисемилетняя старушка, доживала свой век в другой спальне. Она работала на торговцев кожевенными изделиями, шила гетры, кожаные штаны, подтяжки, пояса — словом, все, что относится к этой отрасли промышленности, в настоящее время пришедшей в упадок. Она присматривала за хозяйством и единственной служанкой своего сына, никуда из дому не отлучалась и выходила только в свой садик подышать воздухом; туда вела застекленная дверь прямо из гостиной. Овдовев двадцать лет тому назад, г-жа Пулен продала после смерти мужа кожевенное заведение старшему мастеру, который обеспечивал ее заказами приблизительно на тридцать су в день. Она всем жертвовала ради воспитания единственного сына, во что бы то ни стало желая вывести его в люди. Она гордилась своим эскулапом, верила, что он сделает карьеру, по-прежнему жила только для него, радуясь, что может ухаживать за ним, сберегать его копейку; она мечтала о хорошей жизни для сына и любила его разумной любовью, на что способны далеко не все матери. Так, например, вдова Пулен понимала, что сама вышла из простых работниц, и не хотела мешать сыну, давать повод для насмешек, ибо она, вроде мадам Сибо, тоже говорила неправильно. Она не появлялась из спальни, когда к доктору случайно обращался за советом какой-нибудь высокопоставленный пациент или когда к нему приходили товарищи по коллежу, либо сослуживцы по больнице. И доктору ни разу не пришлось краснеть за свою мать, недостаток воспитания которой вполне искупался ее нежной любовью. Он очень уважал мать. От продажи своего заведения вдова Пулен выручила около двадцати тысяч франков, которые поместила в 1820 году в государственные бумаги, и теперь весь ее капитал составляла рента в тысячу сто франков. Долгое время соседи любовались бельем доктора и его мамаши, сушившимся в саду: служанка с хозяйкой из экономии стирали сами. Эта мелочь быта очень вредила доктору: бедность не внушала доверия к его талантам. Тысяча сто франков ренты целиком шли за квартиру. Заработка вдовы Пулен, толстенькой, добродушной старушки, первое время хватало на все их скромные расходы. Двенадцать лет упорно трудясь на своей скудной ниве, доктор в конце концов начал зарабатывать до тысячи экю в год; таким образом, г-жа Пулен могла располагать теперь суммой, равной приблизительно пяти тысячам франков. Тому, кто знает Париж, ясно, что этого может хватить только на самое необходимое.

Приемная, где ожидали пациенты, была обставлена еще покойным г-ном Пуленом, согласно его мещанскому вкусу: неизменный диван красного дерева, обитый желтым в цветочек плюшем, четыре кресла, полдюжины стульев, подзеркальный и чайный столики. Часы, с которых не снимался стеклянный колпак, изображали лиру и стояли между двумя египетскими канделябрами. Оставалось загадкой, как могли выдержать такой долгий срок коленкоровые занавески мануфактуры Жуи, желтые с набивными красными розочками. Оберкампф в 1809 году получил за эту ужасающую продукцию хлопчатобумажной мануфактуры благодарность от самого императора. Кабинет доктора был обставлен в том же вкусе мебелью из спальни его отца, — скупо, бедно и холодно. Какой больной может поверить в искусство врача, если у него нет не только имени, но и обстановки, особенно в наше время, когда Вывеска — это все, когда золотят фонари на площади Согласия, дабы утешить бедняка, убедив его в том, что он богатый гражданин.

Передняя была одновременно и столовой. Там же работала служанка, когда она не была занята на кухне или не помогала матери доктора. Пристойная бедность чувствовалась сразу же, как только вы переступали порог этой невеселой квартиры, почти полдня пустовавшей, — достаточно было взглянуть на жалкие желтенькие кисейные занавесочки на окне передней, выходившем во двор. В буфете, несомненно, хранились остатки черствого пирога, тарелки с отбитыми краешками, вековечные пробки, салфетки, не сменявшиеся целую неделю, — словом, вполне объяснимый при скудных средствах всякий унизительный хлам, которому прямая дорога в корзину старьевщика. Понятно, что в такое время, как наше, когда в глубине души каждый думает о наживе, когда разговоры о деньгах не сходят с языка, доктор, у матери которого не было никаких знакомств, оставался холостяком, хотя ему уже стукнуло тридцать лет. За десять лет ему ни разу не представилось случая завести роман в тех домах, куда он был вхож благодаря своей профессии, ибо обычно он лечил людей примерно одного с ним достатка; он бывал только в семьях, живших вроде него, — у мелких чиновников или мелких фабрикантов. Самыми богатыми его пациентами были соседние мясники, булочники, крупные лавочники, все люди, приписывающие свое выздоровление крепкому организму и считающие, что доктору, который ходит по больным пешком, двух франков за визит и за глаза хватит. В медицине кабриолет важнее знаний.

Обыденная серенькая жизнь в конце концов засасывает даже самых предприимчивых людей. Человек примиряется с судьбой и удовлетворяется незавидным существованием. И доктор Пулен, практиковавший уже десять лет, тянул все ту же лямку, не впадая в отчаяние, первое время омрачавшее его жизнь. Но так или иначе, он лелеял некую мечту, ибо в Париже каждый лелеет какую-нибудь мечту. У Ремонанка была своя мечта, у тетки Сибо — своя. Доктор Пулен надеялся, что его позовут к богатому и влиятельному пациенту, которого он обязательно вылечит, а затем при его содействии получит место старшего врача в больнице, при тюремном управлении, при театре или при министерстве. Он, впрочем, уже получил таким путем место врача при мэрии. Через тетку Сибо он был приглашен к г-ну Пильеро, владельцу того дома, где они с мужем служили привратниками; доктор Пулен пользовал его во время болезни и поставил на ноги. Г-н Пильеро, приходившийся по матери дядей графине Попино, жене министра, принял участие в молодом человеке, скрытую нужду которого понял, нанеся ему на дому благодарственный визит. Он-то и исходатайствовал у министра, своего внучатого племянника, очень его уважавшего, то место, которое доктор занимал вот уже пять лет; скудное жалованье пришлось очень кстати: оно удержало доктора от решительного шага — он уже собрался было эмигрировать. Для француза покинуть Францию равносильно смерти. Доктор Пулен побывал у графа Попино, чтобы выразить свою благодарность; но он понял, что через эту семью карьеры не сделаешь, ибо министра пользовал знаменитый Бьяншон. Бедный доктор некоторое время обольщал себя ложной надеждой приобрести покровительство одного из влиятельнейших министров, вытащить одну из тех двенадцати или пятнадцати карт, которые вот уже шестнадцать лет тасует за столом Государственного совета могущественная, но невидимая рука; однако он так никуда и не выбрался из своего захудалого квартала, где по-прежнему возился с бедняками и мелкими лавочниками, и сверх того за жалованье в тысячу двести франков в год обязан был констатировать факты смерти.

Доктор Пулен выделялся еще студентом, работая в больнице, затем он стал довольно опытным и осторожным врачом-практиком. К тому же покойники народ смирный, и он мог изучать все болезни in anima vili[53]. Как тут было не стать желчным! И выражение его лица, и без того уже вытянутого и унылого, временами просто пугало. Вообразите желтую, как пергамент, физиономию в соединении с горящими глазами Тартюфа и озлобленным выражением Альцеста; а затем уже представьте себе походку, манеры, взгляды этого человека, который, чувствуя, что не уступает в знаниях знаменитому Бьяншону, не мог выбраться из безвестности, словно схваченный какой-то железной рукой. Доктор Пулен невольно сравнил свой гонорар, доходивший в самые счастливые дни до десяти франков, с гонораром Бьяншона, равнявшимся пятистам — шестистам франков. Как тут не зародиться у бедняка ненависти к богатому? К тому же этот не получивший признания честолюбец ни в чем не мог себя упрекнуть. Он уже попытал счастья, придумав слабительные пилюли вроде морисоновских. Он доверил изготовление своих пилюль одному из университетских товарищей, который работал с ним вместе еще в больнице, а затем открыл аптеку; но аптекарь разорился, влюбившись в фигурантку театра «Амбигю-Комик», а так как патент на изобретение слабительных пилюль был взят на его имя, то это поразительное открытие обогатило лишь его преемника. Бывший однокурсник уехал в Мексику — родину золота, прихватив с собой тысячу франков, скопленных беднягой Пуленом, который в придачу ко всему был еще обозван ростовщиком, когда обратился к фигурантке, желая вернуть свои деньги. После случайной удачи — излечения старика Пильеро — ему так больше и не повезло на богатых пациентов. Высунув язык, бегал он по всему Марэ и в результате из двадцати визитов только за два получал по сорока су. Хорошо платящий пациент был для него той легендарной птицей, которая во всем подлунном мире известна под названием белой вороны.

Молодой адвокат без практики, молодой врач без пациентов — вот два самых ярких образа типичной для Парижа безысходной, но пристойной нужды; фрак и черные панталоны, порыжевшие на швах и напоминающие облезлую крышу мансарды, залоснившийся атласный жилет, цилиндр, который берегут как зеницу ока, старые перчатки и коленкоровая сорочка скрывают подлинную нищету. Это исполненная грусти поэма, мрачная, как тайны Консьержери. Нужду поэта, художника, актера, музыканта скрашивают радости, присущие искусству, беспечность богемы, через которую проходят раньше, чем познают одиночество гения. Но фрак, обязательный для врача и адвоката, гранящих парижскую мостовую, олицетворяет собой две профессии, перед которыми человечество открывает все язвы, все свои унизительные стороны. Испытывая первые неудачи, и доктор и адвокат смотрят мрачно и вызывающе, их взгляды сверкают ненавистью и честолюбием, словно искры тлеющего пожара. Когда два товарища по коллежу встречаются через двадцать лет, богатый старается не заметить, не узнать своего бедного однокашника, он страшится той пропасти, которую вырыла между ними судьба. Один пронесся по жизни на резвых конях богатства или на облаках, позлащенных успехом; другой все это время пробродил в безвестности по парижским задворкам, и они наложили на него свой отпечаток. Сколько старых друзей отворачивались при встрече с доктором Пуленом при виде его сюртука и жилета!

Теперь легко будет понять, почему доктор Пулен так хорошо выполнил роль в комедии лженедугов, разыгранной теткой Сибо. Люди алчные и честолюбивые издалека видят друг друга. Не обнаружив никаких повреждений у привратницы, поразившись ее прекрасному пульсу, полной свободе движений и в то же время слыша ее громкие охи и вздохи, он понял, что она преследует какую-то цель, притворяясь умирающей. Слава о быстром излечении этой вымышленной серьезной болезни не замедлила бы распространиться по всему кварталу. Поэтому он нарочно преувеличил якобы произошедшее ущемление грыжи, уверяя, что, только захватив болезнь вовремя, ему удалось спасти тетку Сибо. Словом, он прописал привратнице будто бы необходимые средства, произвел над ней какие-то фантастические манипуляции, которые увенчались полным успехом. Он выискал в арсенале чудесных излечений Деплена какой-то особый случай, применил соответствующее лечение к тетке Сибо и, скромно приписав удачу знаменитому хирургу, назвал себя только его последователем. Вот на что пускаются в Париже начинающие карьеристы. Хороша любая лестница, только, бы взобраться повыше, но так как все в мире изнашивается, даже самая прочная лестница, начинающие в любой профессии часто испытывают затруднение, не зная, какое дерево пустить на ступеньки для своей лестницы. Выпадают такие периоды, когда парижане равнодушны к успеху. Им надоедает воздвигать пьедесталы, они начинают капризничать, как балованные дети, и не хотят больше создавать себе кумиров, или, вернее, иногда у парижан просто нет объектов для увлечения. Золотоносная жила, порождающая таланты, тоже временами иссякает. И тогда бывает, что парижане упрямятся и не желают творить из посредственностей гениев и боготворить посредственность.

Тетка Сибо со свойственной ей стремительностью влетела к доктору и застала его со старухой матерью за трапезой: салат из рапунцеля, самый дешевый из всех салатов, на десерт только кусочек сыра бри, тарелочка с изюмом, винными ягодами, орехами, миндалем и несколькими почти осыпавшимися кисточками винограда да тарелка с дешевыми яблоками.

— Не уходите, матушка, — сказал доктор, удерживая мать за руку, — это мадам Сибо, о которой я вам уже говорил.

— Мое почтение, госпожа Пулен, мое почтение, господин доктор, — сказала тетка Сибо, садясь на стул, пододвинутый доктором. — Так это ваша матушка? Вы счастливая женщина, сударыня, у вас такой ученый сынок; ведь это же мой спаситель, он меня из могилы вытащил.

Вдове Пулен очень понравилась тетка Сибо, которая так расхваливала ее сына.

— Я пришла к вам, дорогой господин Пулен, потому что бедный господин Понс совсем плох, я хочу поговорить с вами о нем...

— Пройдемте в приемную, — сказал доктор Пулен, выразительно посмотрев в сторону служанки.

В приемной тетка Сибо пустилась в пространные объяснения своих отношений с обоими щелкунчиками, снова повторила, еще приукрасив, историю о деньгах, данных взаймы, и описала те огромные услуги, которые вот уже десять лет она оказывает Понсу и Шмуке. По словам привратницы выходило, что без ее материнских забот оба старика уже давно были бы на том свете. Она изобразила себя их ангелом-хранителем и столько всего наплела, обильно поливая свое вранье слезами, что даже умилила старушку Пулен.

— Понимаете, дорогой господин Пулен, — сказала она в заключение, — мне надо бы знать, какие у господина Понса намерения на мой счет, на тот случай, ежели он, не дай бог, помрет. Должна вам сказать, госпожа Пулен, что я всю бы жизнь так за этими двумя малыми ребятами и ходила; а не станет одного, буду ухаживать за другим. Уж такое у меня от природы сердце. Для меня жизнь не в жизнь, если я никого не приголублю, не полюблю, как родного ребенка... Вот и хорошо бы, господин Пулен, чтобы вы закинули обо мне словечко господину Понсу, я бы вам этого по гроб жизни не забыла. Господи боже мой! разве это уж так много тысяча франков пожизненной ренты, сами посудите?.. И для господина Шмуке это прямой расчет... Раз уж такое дело, что наш больной обещался наказать бедняжке немцу, чтоб он позаботился обо мне, значить, он хочеть его своим наследником сделать. Да разве это такой человек, что на него положиться можно, он по-французски двух слов связать не умеет... чего доброго, еще так расстроится после смерти друга, что возьмет да уедеть к себе в Германию...

— Дорогая мадам Сибо, — ответил доктор, сразу став серьезным, — такого рода дела врачей не касаются, мне бы даже запретили практику, если бы стало известно, что я вмешиваюсь в предсмертные распоряжения пациентов. Закон не разрешает врачам наследовать после больных...

— Вот дурацкий закон! Кто же может мне помешать поделиться с вами наследством? — выпалила тетка Сибо.

— Больше того, врачебная этика не разрешает мне говорить с господином Понсом о смерти. Во-первых, пока еще ничто ему не угрожает; во-вторых, мои слова, возможно, на него плохо повлияли бы, повредили бы ему, и тогда его болезнь действительно могла бы привести к смертельному исходу...

— Ну, я-то с ним разговариваю без всяких церемоний, иначе никак не убедишь его привести в порядок свои дела, — не выдержала тетка Сибо, — и ему от этого не хужеет... Он уже привык... Будьте спокойны.

— Не говорите мне больше ни слова, дорогая мадам Сибо! Такие дела относятся не к врачам, а к нотариусам...

— Ну а если господин Понс сам вас спросит, как его здоровье и не пора ли ему подумать о завещании, неужели же вы и тогда ему не скажете, что как он все уладит, так ему сразу и полегчаеть... А затем шепните ему обо мне...

— Ну, если он сам упомянет о завещании, я его отговаривать не стану, — согласился доктор Пулен.

— Вот и хорошо! — воскликнула привратница. — Я пришла поблагодарить вас за лечение, — прибавила она, сунув доктору в руку три золотых монеты, завернутые в бумажку. — Большего я сейчас не могу. Ах, дал бы мне господь разбогатеть, дорогой господин Пулен, я бы вас озолотила, вы святой человек... У вас, госпожа Пулен, не сын, а ангел!

Тетка Сибо встала, г-жа Пулен любезно с ней попрощалась, а доктор проводил ее до парадного. Там эту отвратительную леди Макбет с Нормандской улицы озарил адский домысел: она поняла, что доктор стал ее соучастником, раз он принял гонорар за лечение вымышленной болезни.

— Неужели же, дорогой мой господин Пулен, вы откажетесь, спасши меня от смерти, вытащить из нужды, раз вам достаточно сказать два слова?.. — спросила она.

Врач почувствовал, что дал дьяволу ухватить себя за палец и теперь тот не выпустит его из своих цепких когтей. Испугавшись, что из-за таких пустяков он может потерять свое доброе имя, он ответил на дьявольскую выдумку тетки Сибо не менее дьявольской выдумкой.

— Послушайте, голубушка мадам Сибо, — сказал он, вернув ее обратно и уведя к себе в кабинет, — я выполню свой долг благодарности, я помню, что обязан вам местом при мэрии...

— Я с вами поделюсь, — быстро сказала она.

— Чем? — спросил доктор.

— Наследством, — ответила привратница.

— Вы меня не знаете, — ответил доктор, становясь в позу Валерия Публиколы[54]. — Не будем говорить об этом. У меня есть товарищ по коллежу, человек весьма смышленый, с которым мы очень близки, тем более что жизнь нас одинаково баловала. Когда я занимался медициной, он изучал право; когда я работал практикантом в больнице, он переписывал судебные постановления у нотариуса, мэтра Кутюра. Я сын кожевника, а он сын сапожника, и у нас обоих не было ни протекции, ни капиталов, так как в конце концов капиталы приобретаются лишь при протекции. Он мог обзавестись конторой только в провинции, в Манте. Но провинциалы непонимающий народ, — где им оценить всю тонкость ума парижанина, — они стали всячески пакостить моему другу.

— Вот сволочи! — воскликнула тетка Сибо.

— Да, — сказал доктор, — они все ополчились на него, так что ему пришлось продать свою контору из-за якобы неблаговидных поступков; в дело вмешался прокурор и как тамошний уроженец принял сторону своих земляков. Теперь бедняга еще более нищ и гол, чем я, он поселился в нашем округе, зовут его Фрезье. Сейчас он вынужден выступать в мировом и в полицейском суде, так как он частный поверенный. Живет он неподалеку, на улице Перль, дом номер девять. Ступайте к нему, подымитесь на четвертый этаж и на двери увидите красный сафьяновый квадратик с надписью золотыми буквами: «Контора господина Фрезье». Фрезье набил себе руку на спорных делах, за умеренную плату он обслуживает привратников, мастеровых и весь бедный люд нашего округа. Он человек честный, будь он мошенником, то, при своих способностях, как вы сами понимаете, жил бы припеваючи. Сегодня вечером я его повидаю. А вы сходите к нему завтра с утра; он знает господина Лушара, члена коммерческого суда, господина Табаро, судебного пристава при мировом суде, господина Вителя, мирового судью, и нотариуса, господина Троньона, — он уже пользуется известностью среди самых уважаемых в нашем квартале юристов. Пусть он возьмется за ваше дело, пусть по вашему совету господин Понс обратится к нему; на Фрезье вы можете положиться, как на себя самое. Только не вздумайте предлагать и ему ту или иную сделку, оскорбительную для честного человека, он достаточно понятлив, вы договоритесь и так. А затем вы расплатитесь с ним за услуги при моем посредстве.

Тетка Сибо лукаво посмотрела на доктора.

— Скажите, это не тот ходатай, что выручил торговку галантереей с улицы Вьей-дю-Тампль, мадам Флоримон, помните, дело шло о наследстве, оставленном ее дружком?

— Тот самый, — подтвердил доктор.

— Разве это не срам, — воскликнула тетка Сибо, — он выхлопотал ей двухтысячную ренту, а она отказала ему, когда он сделал ей предложение, и, как болтают, отделалась дюжиной рубашек голландского полотна и двумя дюжинами носовых платков? Подумаешь, нужно ему ее приданое!

— Голубушка, мадам Сибо, — сказал доктор, — приданое стоило тысячу франков, и Фрезье, который тогда еще только начинал практиковать в нашем квартале, очень в нем нуждался. Кроме того, она беспрекословно оплатила все судебные издержки. Выиграв это дело, Фрезье получил другое, так что теперь он очень занят; но что мои, что его клиенты, одни других стоят.

— Праведники здесь, на земле, всегда страдают, — вздохнула привратница. — Ну, прощайте, господин Пулен, спасибо вам.

С этого момента начинается драма, или, если хотите, страшная комедия, смерти холостяка, попавшего силою обстоятельств в лапы к жадным и хищным людям, которые не отходили от его одра, подстрекаемые самыми сильными страстями: страстью коллекционера, жадностью овернца, ради наживы способного на все, даже на преступление, алчностью стряпчего Фрезье, одно описание берлоги которого приведет вас в ужас. Впрочем, действующие лица этой комедии, для которой первая часть нашей повести служит как бы прологом, те же, что выступали и до сих пор.

Умаление смысла некоторых слов — одна из странностей людских нравов, и, чтоб объяснить ее, потребовались бы целые томы. Попробуйте назвать адвоката ходатаем по делам, и он обидится не меньше оптового торговца колониальными товарами, если вы адресуете ему письмо: «Господину такому-то, бакалейщику». Многие светские люди, которые должны бы знать эти тонкости обращения, потому что, по совести говоря, им и знать-то больше нечего, все же не ведают, что «сочинитель» — одно из самых обидных наименований для писателя. Слово «сударь» — яркий пример того, как живут и умирают слова. «Сударь» означает «государь». Этот столь почтенный в старину титул ныне сохранился только за особами царствующего дома, а между тем словом «сударь», которое образовалось из слова «государь» путем утраты одного слога, называют теперь первого встречного; в то же время слово «государь» сохранилось в официальном обращении, в пригласительных билетах на свадьбы или похороны: «Милостивый государь». Чиновники судейского ведомства, члены судебного присутствия, юрисконсульты, судьи, адвокаты, присяжные поверенные, судебные приставы, советчики по юридическим делам, нотариусы, ходатаи, стряпчие, защитники — вот различные наименования для людей, отправляющих правосудие или содействующих его торжеству. На последней ступени этой лестницы стоят ходатаи по делам и подручные судебных исполнителей, в просторечии именуемые понятыми. Понятой — случайный помощник правосудия, его дело содействовать выполнению судебного постановления; это, так сказать, разовый палач в гражданских делах. А вот ходатай по делам — это уж особо обидное прозвище для профессионального юриста, все равно что «сочинитель» для профессионального писателя. У французов в каждой профессии есть такие уничижительные наименования, порожденные раздирающей все профессии конкуренцией. В каждом ремесле есть свое обидное прозвище. Но слова «ходатай» и «сочинитель» утрачивают пренебрежительное значение во множественном числе. Можно сколько угодно, не задевая ничьего самолюбия, употреблять слово «сочинители» и «ходатаи». Дело в том, что в Париже в каждой специальности есть не только профессора, но и свои уличные шарлатаны, то есть люди, клиентурой которых является, так сказать, улица, простонародье. Во многих кварталах и по сей день еще сохранились частные ходатаи по делам, мелкие законники, вроде как на Главном рынке не перевелись еще ростовщики, ссужающие на короткий срок под большие проценты: между ними и банкирами примерно та же дистанция, что между Фрезье и господами из адвокатского сословия. Странное дело! Простонародье боится официальных представителей юридического мира так же, как и шикарных ресторанов, народ предпочитает частных ходатаев и простые трактиры. Каждый социальный слой придерживается того, что ему ближе. Только избранные натуры не боятся высот, не испытывают мучительного стеснения в присутствии вышестоящих и смело завоевывают себе положение, как, например, Бомарше, который уронил часы вельможи, хотевшего его унизить; но дело в том, что выскочки, особенно если они умеют скрыть сброшенную ими кожу, — редчайшее явление.

На следующий день в шесть часов утра тетка Сибо уже стояла перед домом на улице Перль, где жил ее будущий советчик, стряпчий Фрезье. Это был один из тех старых домов, в которых в былое время квартировала мелкая буржуазия. Туда вел крытый ход. Первый этаж, частично занятый швейцарской и лавкой краснодеревца, мастерская и склад которого загромождали задний дворик, был разделен на две части лестницей и прихожей с промозглыми от сырости стенами. Казалось, дом изъеден проказой.

Тетка Сибо прошла прямо в швейцарскую, там, в каморке в десять квадратных футов, выходившей на задний двор, помещался один из собратьев Сибо — сапожник, с женой и двумя малолетними детьми. Вскоре обе женщины уже почувствовали себя закадычными друзьями — достаточно было тетке Сибо сказать, кто она, чем занимается, и посудачить о жильцах в доме на Нормандской улице. За четверть часа, пока привратница г-на Фрезье готовила завтрак мужу и детям, кумушки насплетничались всласть, и мадам Сибо перевела разговор на здешних жильцов, и в частности на стряпчего.

— Я пришла посоветоваться с ним о делах, — сообщила она. — Один из его друзей, доктор Пулен, обещал сказать ему обо мне. Вы знаете господина Пулена?

— Еще бы! — ответила привратница с улицы Перль. — Он спас мою младшую девочку от крупа.

— Меня он тоже спас... А господин Фрезье что за человек?

— Такой человек, моя голубушка, — сказала привратница, — что в конце месяца из него деньги за письма клещами не вытащишь.

Ответ удовлетворил понятливую тетку Сибо.

— Можно быть бедным и все же честным, — заметила она.

— А как же, — подхватила ее сотоварка. — Мы тоже в золоте да в серебре не купаемся, медяка лишнего нет, но чужого гроша не возьмем.

Тетка Сибо услышала хорошо знакомые ей речи.

— Значит, голубушка, на него можно положиться? — спросила она.

— Еще бы! Мадам Флоримон не раз говорила, что таких стряпчих, как господин Фрезье, поискать надо, когда он за чье-нибудь дело возьмется.

— Почему же она не пошла за него, ведь она ему своим благосостоянием обязана? — быстро спросила тетка Сибо. — Подумаешь, кто она такая — хозяйка галантерейной лавочки, да еще на содержании у старика была, а, тоже мне, от жениха, да еще адвоката, нос воротит!

Загрузка...