— Без тебя я бы умер! — сказал он, чувствуя, что лицо его смочено слезами Шмуке, который и смеялся и плакал одновременно.

От этих слов, которых он ждал с отчаянной надеждой, не уступающей в силе отчаянной безнадежности, бедный Шмуке, уже и без того совершенно обессилевший, весь как-то сник, словно мячик, из которого выпустили воздух. Он сам был близок к обмороку, он опустился в кресло, сложил руки и в горячей молитве возблагодарил бога. Ради него свершилось чудо! Он верил не в действенную силу своей молитвы, а во всемогущество господа бога, к которому воззвал. Меж тем такие чудеса, не раз отмечавшиеся врачами, — явление совершенно естественное.

Больной, окруженный любовью и заботами людей, которым дорога его жизнь, при прочих равных условиях выживает там, где человек, за которым ухаживают наемные сиделки, гибнет. Врачи не желают признать в этом действие бессознательного магнетизма, они приписывают благополучный исход болезни разумному уходу, точному соблюдению их предписаний; но многие женщины знают, какую чудодейственную силу излучает их пламенная материнская любовь.

— Шмуке, хороший мой!

Мольтши, я зердцем знаю все, что ти скашешь... Отдохни, отдохни! — сказал Шмуке, блаженно улыбаясь.

— Бедный друг! Благородное сердце! Чадо божье, живущее в боге! Ты один меня любил! — восклицал Понс, и в голосе его слышались незнакомые ноты.

Душа, собиравшаяся отлетать в вечность, вся отразилась в этих словах, которые звучали для Шмуке почти так же сладостно, как слова любви.

Ти не будешь умирать, не будешь умирать, и я стану зильний, как лев, я буду работать за двоих!

— Послушай, мой добрый, мой верный, мой чудный друг, мне остались считанные минуты, ведь я умираю, я не поправлюсь после стольких приступов.

Шмуке рыдал, как ребенок.

— Выслушай меня, плакать ты будешь потом... — продолжал Понс. — Ты христианин, смирись. Я ограблен, ограблен теткой Сибо... Раньше чем тебя покинуть, я должен просветить тебя насчет житейских дел, потому что ты не знаешь жизни... У меня украли восемь картин, которые стоят больших денег.

Прости менья, это я их продаваль.

— Ты?

Я... — сказал бедный немец, — на нас било подано в зуд ко взисканию.

— Подано в суд?.. Кем?

Подошти!..

Шмуке пошел за гербовой бумагой, оставленной судебным приставом, и принес ее.

Понс внимательно прочитал всю эту тарабарщину. Потом отложил бумагу и долго молчал. До этого дня он интересовался только зримыми плодами человеческого труда и пренебрегал отвлеченной моралью, но теперь вдруг прозрел и увидел все нити интриги, которую плела тетка Сибо. На несколько минут в нем опять проснулся темперамент художника, изощренный ум ученика Римской академии, проснулась молодость.

— Добрый мой Шмуке, повинуйся мне беспрекословно. Слушай! Сойди вниз в швейцарскую и скажи этой мерзкой бабе, что я хотел бы повидать того человека, которого присылал мой кузен де Марвиль, ежели он не придет, я намерен завещать мою коллекцию музею; скажи, что я собираюсь писать завещание.

Шмуке выполнил данное ему поручение, но привратница рассмеялась ему в лицо.

— Наш ненаглядный был в бреду, ему померещилось, что у него в спальне народ. Ей-богу же, от его родственников никто не приходил...

Шмуке в точности передал Понсу ее ответ.

— Я не ожидал, что она такая хитрая, такая зловредная, такая продувная бестия, — сказал Понс, усмехнувшись, — она лжет в глаза и за глаза! Послушай, сегодня утром она приводила сюда еврея, по имени Элиас Магус, Ремонанка и еще кого-то третьего, какого-то неизвестного мне человека, но этот почище тех обоих. Привратница рассчитывала, что, пока я буду спать, они оценят мое наследство, но я случайно проснулся и увидел, как все трое разглядывали мои табакерки. Затем тот, незнакомый мне, человек сказал, что его послал мой кузен Камюзо, я сам говорил с ним. А эта подлая тетка Сибо уверяет, будто все это мне приснилось... Шмуке, друг мой, я не спал!.. Я действительно слышал голос того человека, он говорил со мной... оба торговца испугались и шмыгнули за дверь. Я думал, что тетка Сибо выдаст себя!.. Моя попытка оказалась безуспешной. Ну, теперь я расставлю другие сети, и эта мерзавка в них попадется. Бедный мой Шмуке, ты считаешь тетку Сибо ангелом, — вот уже месяц, как она ради своих корыстных целей делает все, чтоб меня уморить. Мне трудно было поверить, что женщина, в течение нескольких лет честно служившая нам, может быть такой бездушной. Доверчивость погубила меня... Сколько тебе дали за восемь картин?..

Пьять тысятш франков.

— Господи боже мой, они стоили в двадцать раз больше! — воскликнул Понс. — Это лучшее, что есть в моем собрании. У меня остается слишком мало времени, чтоб начать судебное дело, да, кроме того, тебя бы тоже привлекли как сообщника этих мерзавцев... Судебный процесс тебя убьет! Ты даже не знаешь, что такое правосудие! Это сточная канава, где скапливается вся нравственная грязь. Твоя душа не выдержит такой бездны мерзостей. Да, кроме того, ты и так будешь богачом. За эти картины я заплатил четыре тысячи франков, они у меня уже тридцать шесть лет... Нас с тобой обокрали с поразительной ловкостью. Я уже стою одной ногой в могиле, меня беспокоит только твое будущее... да, только твое будущее... И я не хочу, чтоб ограбили тебя, самого лучшего человека на свете, ведь все, что у меня есть, принадлежит тебе. Нельзя никому доверять, а ты всегда был очень доверчив. Правда, бог хранит моего Шмуке, это я знаю, но он может на мгновение позабыть о тебе, и они ограбят тебя, как пираты торговое судно. Тетка Сибо изверг, она моя убийца, а ты считаешь ее ангелом; я позабочусь, чтоб ты узнал, какова она на самом деле, пойди попроси ее указать тебе нотариуса, чтоб я мог составить завещание... И мы поймаем ее с поличным.

Шмуке слушал Понса так, словно тот читал ему Апокалипсис. Где же провидение божье, если Понс прав и на свете существуют такие испорченные натуры?!

Моему бедному другу Понсу отшень пльохо, — сказал Шмуке, спустившись в швейцарскую и обращаясь к тетке Сибо, — он хотшет заставить заветшание, пошалюста ходите за нотариус.

Это было сказано в присутствии нескольких людей, собравшихся здесь, так как положение старика Сибо было почти безнадежно. В воротах стояли Ремонанк, его сестра, две привратницы, прибежавшие из соседних домов, три служанки здешних жильцов и жилец со второго этажа, из квартиры, выходившей на улицу.

— Сами за нотариусом ступайте, — воскликнула тетка Сибо, заливаясь слезами, — пусть кто хочет вам завещание пишет... Никуда я не пойду, когда у меня муж кончается. Да я всех Понсов на свете отдам, только бы Сибо поправился... ведь мы с ним тридцать лет душа в душу прожили!

И она ушла в швейцарскую, не обращая внимания на растерявшегося Шмуке.

— Сударь, — обратился к Шмуке жилец со второго этажа, — значит, господину Понсу очень плохо?..

Этот жилец, по имени Жоливар, служил регистратором в суде.

Он зейтшас чуть не умираль! — с глубоким горем ответил Шмуке.

— Здесь поблизости, на улице Сен-Луи, живет нотариус — господин Троньон, — заметил г-н Жоливар. — Это наш квартальный нотариус.

— Сходить за ним? — спросил Ремонанк у Шмуке.

Пошалюста, — ответил тот, — потому што я не хотшу оставлять моего друга одного в том зостоянии, в каком он зейтшас, а мадам Зибо отказивалься за ним ухашивать.

— Мадам Сибо сказала нам, что он сошел с ума! — вступил в разговор Жоливар.

Понс зошель з ума? — воскликнул Шмуке в ужасе. — Никогда ешше он не биль в таком здравом уме... потому-то я и вольноваюсь за его здоровье.

Все собравшиеся слушали этот разговор с вполне естественным любопытством и потому хорошо его запомнили. Шмуке, не знавший Фрезье, не обратил внимания на сатанинское выражение его лица и на его лихорадочно горящий взгляд. Фрезье, шепнувший на лестнице несколько слов тетке Сибо, был вдохновителем этой дерзко задуманной сцены, до которой привратница, пожалуй, не дошла бы собственным умом, но разыграла она ее превосходно!

Выдать умирающего музыканта за сумасшедшего входило в план стряпчего, на этом краеугольном камне он собирался возвести свое здание. Фрезье ловко использовал утреннее происшествие в своих целях; не будь здесь стряпчего, тетка Сибо, чего доброго, смутилась бы и выдала себя в ту минуту, когда Шмуке в простоте душевной чуть было не поймал ее в ловушку, попросив вернуть человека, посланного к Понсу его родственниками. В это время Ремонанк, который увидел, что идет доктор Пулен, поспешил исчезнуть. И неспроста: уже десять дней, как Ремонанк взял на себя функции провидения, что обычно очень не нравится правосудию, ибо правосудие само претендует на эту роль. Ремонанк решил любой ценой устранить единственное препятствие, мешавшее его счастью. А счастье свое он полагал в женитьбе на привратнице и в приумножении своих капиталов. И вот однажды, увидя, как хилый портной пьет лекарственный отвар, Ремонанк подумал, что не худо бы превратить простое недомогание в смертельную болезнь, а найти средство для этого ему помогла его скобяная торговля.

Как-то утром, когда он курил трубку, прислонясь спиной к двери своей лавки, и мечтал о роскошном магазине на бульваре Мадлен, где за кассой будет восседать расфуфыренная мадам Сибо, на глаза ему попалась медная, покрывшаяся зеленью плашка. И тут его осенила мысль: а что, если помыть эту медяшку, окунув ее в отвар, которым поят Сибо. Ремонанк привязал медный кружок, величиной с монету в сто су, на веревочку и стал ежедневно навещать своего друга-приятеля портного в те часы, когда тетка Сибо хозяйничала у своих господ. Пока он сидел в швейцарской, медяшка мокла в отваре, а уходя, он вытягивал ее за веревочку. Легкая примесь окиси меди, которая в просторечье зовется зеленью, незаметно вводила в лекарственный отвар яд, но и в гомеопатических дозах она причиняла огромный вред больному. Эта злодейская гомеопатия принесла свои плоды: на третий день у бедняги Сибо начали лезть волосы, расшатались зубы, ибо даже такая незаметная доза яда нарушила правильную работу организма. Доктор Пулен недоумевал, как мог лекарственный отвар вызвать такие явления; он был знающий врач и сразу определил, что тут действует какое-то ядовитое вещество; потихоньку, без ведома супругов Сибо, унес он отвар и дома произвел анализ, но ничего не обнаружил. Случилось так, что в этот день Ремонанк, испугавшийся содеянного, не окунул зловредную медяшку в микстуру. Доктор Пулен, обманывая самого себя и науку, удовлетворился выводом, что от сидячей жизни у Сибо развилось злокачественное худосочие, ибо портной никуда не выходил из своей каморки и вечно сидел, скрючившись в три погибели, на столе перед решетчатым окном, да к тому же еще постоянно дышал вредными испарениями зловонной канавы. Нормандская улица одна из тех старых, плохо мощенных улиц, где парижский муниципалитет еще не поставил водоразборных колонок, где помои со всех домов стекают в грязные канавы, застаиваются там, просачиваются под мостовую и образуют ту особую грязь, которую не встретить нигде, кроме Парижа.

Сама тетка Сибо хлопотала по хозяйству, бегала по делам, а ее муж, неутомимый труженик, неподвижно, словно факир, сидел все перед тем же окном. Колени уже плохо разгибались, кровь застаивалась в груди; худые, искривленные ноги, можно сказать, отмирали за ненадобностью. И багровый цвет лица тоже естественно было объяснить давнишним недомоганием. Поэтому доктор Пулен счел здоровье жены и хворость мужа вполне закономерным явлением.

— Что же за болезнь у бедного моего Сибо? — спросила привратница у доктора.

— Голубушка, — ответил доктор, — ваш муж умирает от профессиональной болезни привратников... Он хиреет от злокачественного худосочия.

Возникшие было в душе доктора подозрения окончательно исчезли, ибо он никак не мог объяснить такое бесцельное, бесполезное, бессмысленное преступление. Кому понадобилось убивать Сибо? Жене? Доктор видел, как она пробовала отвар, когда подбавляла в него сахар. Довольно много преступлений остаются не отомщенными обществом; обычно это те преступления, после которых не обнаружено страшных улик: пролитой крови, следов удушения или ударов — словом, доказательств грубого насилия или неумелости преступника; это особенно верно относительно тех случаев, когда не видишь корыстного умысла в преступлении, а действующие лица принадлежат к низшим классам общества. Открыть преступление часто помогают ненависть и явная алчность, которые ему предшествуют и которые обычно трудно скрыть от окружающих. Но в данном случае дело касалось тщедушного портняжки, его жены и Ремонанка, и вряд ли кому-нибудь, кроме доктора, могло прийти в голову доискиваться причины смерти. Жена обожала своего хворого мужа, денег у него не было, врагов тоже. Побуждения и страсть Ремонанка для всех были тайной, равно как и богатство, привалившее тетке Сибо. Доктор видел привратницу насквозь, он знал, что она способна извести Понса, но он не понимал, какой ей расчет идти на преступление, да и не считал ее достаточно решительной. Кроме того, она несколько раз при докторе сама пробовала отвар, которым поила мужа. Только Пулен мог бы пролить свет на это дело, но он подумал, что болезнь приняла какой-то неожиданный оборот, что это один из тех редких случаев, которые делают занятия медициной столь неверным ремеслом. И действительно, на свое несчастье, тщедушный портной так захирел от своего нездорового образа жизни, что даже самая незначительная примесь окиси меди могла оказаться для него смертельной. По разговорам кумушек и соседей тоже выходило, что ничего удивительного не будет, если Сибо неожиданно умрет, и потому на Ремонанка не могло пасть и тени подозрения.

— Ох, — вздыхал один сосед, — я уж давно говорил, что у Сибо здоровье никуда.

— Слишком много работал, — уверял другой, — вот и довел себя до злокачественного худосочия.

— Не слушался меня, — добавлял третий, — советовал я ему гулять по воскресеньям, не работать и по понедельникам, не вредно отдохнуть два дня в неделю.

Итак, молва всего квартала, молва-разоблачительница, к которой охотно прислушивается правосудие в лице полицейского комиссара, грозы низших классов, отлично объясняла смертельный недуг Сибо. Все же задумчивый вид и тревожный взгляд г-на Пулена очень смущали Ремонанка; поэтому-то, увидя доктора, направлявшегося к их дому, он услужливо предложил Шмуке сбегать за г-ном Троньоном, знакомым стряпчего Фрезье.

— Я вернусь к тому времени, когда будет составляться завещание, — шепнул Фрезье на ухо тетке Сибо, — и хоть у вас и большое горе, а все-таки вам надо быть начеку.

Неказистый стряпчий, исчезнувший словно тень, встретился на улице со своим приятелем-доктором.

— Эй, Пулен, — крикнул он, — дела идут отлично. Мы спасены!.. Сегодня вечером я тебе все объясню. Подумай, какое место ты бы желал занять, и считай, что оно уже за тобой. А я, можно сказать, уже мировой судья! Табаро не откажет мне, когда я посватаюсь к его дочери... Тебе же я берусь устроить брак с мадмуазель Витель, внучкой нашего мирового судьи.

Повергнув Пулена в недоумение своими возбужденными речами, Фрезье помчался дальше, резво прыгая по бульвару; он махнул омнибусу, и через десять минут сия современная карета подвезла его к улице Шуазель. Было около четырех часов, и Фрезье рассчитывал застать г-жу де Марвиль одну, так как обычно судейские возвращаются из присутствия после пяти часов.

Госпожа де Марвиль приняла Фрезье с любезностью, свидетельствовавшей о том, что г-н Лебеф, как и было им обещано г-же Ватинель, дал благоприятный отзыв о бывшем мантском поверенном. Амели постаралась его обворожить, так в свое время старалась, вероятно, обворожить Жака Клемана герцогиня де Монпансье[62]; ведь захудалый стряпчий был тем кинжалом, которым орудовала она. Когда же Фрезье показал совместное письмо Элиаса Магуса и Ремонанка, в котором они предлагали приобрести оптом всю коллекцию Понса за девятьсот тысяч франков наличными, супруга председателя посмотрела на своего гостя взглядом, в котором золотом блеснула эта сумма. Поток разыгравшихся вожделений захлестнул стряпчего.

— Муж, — сказала г-жа де Марвиль, — поручил мне пригласить вас завтра к обеду; будут только свои: господин Годешаль, преемник господина Дероша, моего поверенного, потом Бертье — наш нотариус, и зять с дочерью... После обеда мы — вы, я, нотариус и поверенный — обсудим, как вы и хотели, наши дела, и я передам вам все полномочия. И господин Годешаль, и господин Бертье, согласно высказанному вами желанию, будут неукоснительно следовать вашим указаниям и позаботятся, чтобы все прошло хорошо. Вы получите доверенность от господина де Марвиля, как только она вам потребуется...

— Она будет нужна в день кончины...

— Не беспокойтесь, все будет наготове.

— Сударыня, если я прошу дать мне доверенность, то тишь потому, что считаю нежелательным для себя, а главным образом для вас, появление вашего поверенного... Уж если я взялся за дело, то отдаюсь ему весь. Поэтому я прошу такого же беззаветного доверия со стороны моих покровителей — я не позволю себе назвать вас моими клиентами. Вы, может быть, подумаете, что я действую так, боясь упустить это дело из своих рук; нет, сударыня, нет! Но если обнаружится какой-либо факт, скажем, не совсем благовидный... вы понимаете, что под тяжестью наследства... особенно если это наследство в девятьсот тысяч франков... легко споткнуться... вам неудобно будет опорочить такого человека, как мэтр Годешаль, известного своей неподкупной честностью, но свалить всю вину на ничтожного стряпчего можно...

Госпожа де Марвиль в восхищении посмотрела на Фрезье.

— Вы взлетите очень высоко или падете очень низко, — сказала она. — На вашем месте я не стала бы домогаться такой богадельни, как должность мирового судьи, я бы метила в... мантские прокуроры! Надо выйти на торную дорогу.

— Не беспокойтесь, сударыня! Для господина Вителя должность мирового судьи — смирная пастырская лошадка, а для меня она станет боевым конем.

Таким образом, Фрезье сумел довести супругу председателя суда до полной откровенности.

— Мне кажется, что вы всей душой преданы нашим интересам, — сказала она, — и я могу поделиться с вами трудностями, которые мы в данный момент испытываем, и надеждами, которые лелеем. В ту пору, когда предполагался брак нашей дочери с одним интриганом, впоследствии ставшим банкиром, мой муж очень хотел округлить наше Марвильское именье, подкупив к нему луга, которые тогда продавались. Вам известно, что мы дали это великолепное поместье в приданое за дочерью, но, так как она у меня единственная, я очень хочу приобрести еще прилегающие луга. Частично эти угодья уже проданы, они принадлежат какому-то англичанину, который прожил двадцать лет у нас, а теперь собирается обратно в Англию; он построил очаровательный коттедж в живописном месте между марвильским парком и лугами, прежде входившими в это же владение, и, чтоб разбить парк, скупил по бешеной цене ремизы, рощи, сады. Дом со службами, который весьма способствует красоте пейзажа, примыкает к стене парка, принадлежащего моей дочери. Все эти угодья вместе со строениями можно было бы приобрести за семьсот тысяч франков, так как луга дают двадцать тысяч чистого дохода... Но если господин Уордмен прослышит, что покупатели — мы, он, несомненно, запросит на двести, триста тысяч больше, потому что это цена строений, при покупке же земли под пахоту и покосы строение не ценится ни во что.

— Сударыня, по моему разумению, вы можете считать, что наследство уже у вас в кармане, и поэтому я предлагаю вам себя в качестве подставного покупателя и ручаюсь, что приобрету землю по самой сходной цене, а с вами мы заключим частный договор, как это делается, когда имение приобретает скупщик. Я так и отрекомендуюсь англичанину. Эти дела я знаю, в Манте я на них напрактиковался. Контора Ватинеля стала приносить вдвое больше дохода, потому что я работал под его маркой.

— Ага, теперь я понимаю ваши отношения с мадам Ватинель... Верно, этот нотариус теперь очень богат?..

— Но госпожа Ватинель очень расточительна... Итак, будьте спокойны, сударыня, англичанина я беру на себя...

— Если это удастся, я буду вам вечно признательна. Прощайте, дорогой господин Фрезье. До завтра...

Фрезье поклонился г-же де Марвиль несколько менее угодливо, чем в прошлый раз, и вышел.

— Завтра я обедаю у председателя суда, господина де Марвиля! — повторял про себя Фрезье. — Ну, эта семья у меня в руках. Теперь, чтоб стать хозяином положения, надо бы через Табаро, судебного пристава при мировом суде, войти в доверье к этому немцу. Табаро не хочет отдать за меня дочь, она у него единственная... еще как отдаст, когда я буду мировым судьей. Конечно, мадмуазель Табаро — рыжая, да к тому же слабогрудая, но ей достался после матери дом на Королевской площади; значит, у меня будет избирательный ценз. Когда умрет отец, она получит еще шесть тысяч ливров ренты, не меньше. Правда, красотой она не блещет, но, господи боже мой, переход от нуля к восемнадцати тысячам ренты столь приятен, что не будешь особенно приглядываться к мостику, по которому совершаешь этот переход!..

Возвращаясь бульварами на Нормандскую улицу, Фрезье видел наяву золотые сны и тешился мыслью, что настал конец нужде; он обдумывал брак своего друга Пулена с мадмуазель Витель, дочерью мирового судьи. Мысленно он уже воображал себя и доктора царьками квартала, влияющими на городские, военные и политические выборы. Парижские бульвары кажутся очень короткими, когда тебя подгоняют честолюбивые мечты.

Поднявшись наверх, Шмуке сказал своему другу, что Сибо при смерти и что Ремонанк пошел за нотариусом Троньоном. Понса поразила эта фамилия, которую часто упоминала болтливая тетка Сибо, отзывавшаяся о Троньоне как об образце честности. И больному, с сегодняшнего утра всюду видевшему подвох, пришла блестящая идея, завершавшая придуманный им план действия, целью которого было посрамить и окончательно разоблачить тетку Сибо в глазах доверчивого Шмуке.

— Шмуке, — сказал он, взяв за руку несчастного немца, совсем растерявшегося от стольких событий и новостей, — если привратник при смерти, в доме сейчас, наверное, полное смятение, мы на время свободны, то есть за нами не шпионят, потому что, будь уверен, за нами давно шпионят. Возьми кабриолет и поезжай в театр, скажи мадмуазель Элоизе, нашей прима-балерине, что перед смертью я хочу повидать ее, пусть она приедет в половине одиннадцатого, когда освободится. Оттуда отправляйся к твоим друзьям Швабу и Бруннеру и попроси их быть здесь завтра к девяти часам утра, пусть сделают вид, будто зашли по дороге справиться о моем здоровье, и подымутся к нам...

План, задуманный стариком музыкантом на смертном одре, заключался в следующем: он хотел обогатить Шмуке, сделав его своим единственным наследником, но в то же время избавить его от всяких кляуз, поэтому он решил продиктовать свою последнюю волю нотариусу в присутствии свидетелей, чтобы потом не могло возникнуть никаких сомнений относительно его умственных способностей и чтобы у семейства Камюзо не было ни малейшего повода оспаривать завещание. Фамилия Троньона заставила его насторожиться, он решил, что придумана какая-то каверза, какой-то юридический подвох, предательство, исподволь подготовленное теткой Сибо, поэтому он решил воспользоваться услугами этого самого Троньона и в его присутствии собственной рукой написать завещание, а затем запечатать его и спрятать в ящик комода. Он был убежден, что тетка Сибо полезет в комод, распечатает завещание, прочтет его, а затем запечатает снова, и он рассчитывал, что Шмуке, спрятавшись в спальне, сможет собственными глазами убедиться, какова их привратница. Затем он собирался на следующий день в девять часов утра заменить завещание, написанное собственной рукой, другим, нотариальным, составленным по всем правилам закона и неоспоримым. Когда тетка Сибо стала уверять, будто он рехнулся и бредит, он понял, что это вторая г-жа де Марвиль, такая же злая, мстительная и жадная. За два месяца, что он пролежал в постели, бедняга в бессонные ночи и долгие часы одиночества мысленно перебирал все события своей жизни.

И древние и современные скульпторы часто помещали по обеим сторонам надгробия гениев с зажженными факелами. Пламя факелов, освещая умирающим дорогу смерти, в то же время освещает всю картину их ошибок и заблуждений. Здесь в произведении ваятеля выражена глубокая мысль, сформулировано некое реально существующее явление. В агонии есть своя мудрость. Не раз самые обыкновенные девушки, умиравшие в юном возрасте, поражали зрелостью своих суждений, предрекали будущее, здраво судили о своих родных и близких, не поддаваясь на обманы и притворства. В этом поэзия смерти. Но вот что странно и что заслуживает нашего внимания — люди умирают по-разному. Такая поэзия пророчества, такой дар проникновения, все равно в будущее или в прошлое, даны тем умирающим, у которых поражено только тело, которые гибнут от разрушения жизненно важных органов. Такое высшее просветление бывает у больных гангреной, подобно Людовику XIV, у чахоточных, у погибающих от горячки, как Понс, от желудочного заболевания, как г-жа де Морсоф, у солдат, умирающих в расцвете сил от ран, и в этих случаях смерть достойна всяческого удивления. Люди же, умирающие от болезней, если можно так выразиться, умственных, когда поражен мозг, нервная система, которая служит посредником, снабжая мысль необходимым топливом, поставляемым телом, эти люди умирают целиком. У них и дух и плоть угасают одновременно. Первые — души, освободившиеся от бренной оболочки, они уподобляются ветхозаветным призракам; вторые — просто трупы. Слишком поздно постиг чистый сердцем, можно сказать, почти безгрешный праведник Понс, этот Катон[63] во всем, кроме чревоугодия, что у г-жи де Марвиль вместо сердца желчный пузырь. Он понял, что такое свет, уже стоя на краю могилы. И за эти последние часы он с легким сердцем покорился своей участи, посмотрел на все глазами жизнерадостного художника, для которого все предлог к сатире, к насмешке. Сегодня утром были порваны последние нити, связывавшие его с жизнью, разбиты крепкие цепи, приковывавшие страстного знатока к его излюбленным шедеврам. Поняв, что тетка Сибо его обокрала, Понс смиренно простился с суетной пышностью искусства, с своим собранием, с любимыми творцами стольких шедевров, к которым был нежно привязан, и обратил все помыслы к смерти, по примеру наших предков, считавших смерть праздником для христианина. Нежно любя Шмуке, он хотел и после смерти быть его ангелом-хранителем. Вот эта-то отеческая забота и побудила его остановить свой выбор на прима-балерине, он искал поддержки, ибо трудно было надеяться, что его единственный наследник не станет жертвой происков окружающих.

Элоиза Бризту, прошедшая школу Женни Кадин и Жозефа, была из тех натур, которые остаются сами собой даже в ложном положении; она могла сыграть любую шутку с оплачивающими ее любовь обожателями, но товарищем была хорошим и не боялась начальствующих лиц, так как знала, что и у начальников бывают слабости, и привыкла сражаться с полицейскими на маскарадах и на балах в залах Мабиль, которые отнюдь нельзя назвать идиллическими развлечениями.

«Она тем более сочтет себя обязанной оказать мне услугу, что сунула на мое место своего протеже Гаранжо», — подумал Понс.

Так как в швейцарской царила суматоха, Шмуке удалось проскользнуть незамеченным, он постарался вернуться как можно скорей, чтобы не оставлять Понса долго одного.

Господин Троньон пришел для составления завещания одновременно со Шмуке. Хотя Сибо и был при смерти, жена его поднялась наверх вслед за нотариусом, проводила его в спальню и вышла, оставив Шмуке, г-на Троньона и Понса одних; но она вооружилась ручным зеркальцем мудреной работы и остановилась за дверью, которую слегка приоткрыла. Так она могла не только слышать все, что говорится, но и видеть все, что происходит в эту решающую для нее минуту.

— Сударь, — начал Понс, — к сожалению, я в полном сознании, ибо чувствую, что скоро умру; смертные муки не минуют меня, такова, верно, господня воля!.. Позвольте представить вам господина Шмуке...

Нотариус поклонился.

— Это мой единственный друг на земле, — сказал Понс, — и я хочу сделать его своим единственным наследником; скажите, как нужно составить завещание, чтобы никто не мог его оспорить, ибо мой друг — немец и ничего не смыслит в наших законах.

— Сударь, оспаривать можно всегда и все, — заметил нотариус. — В этом и заключается неудобство человеческого правосудия. Но есть неоспоримые завещания...

— Какие же? — спросил Понс.

— Нотариальное завещание, составленное в присутствии свидетелей, которые удостоверят, что завещатель был в здравом уме и твердой памяти, и если у завещателя нет ни жены, ни детей, ни отца, ни братьев...

— У меня нет никого, всю свою любовь я сосредоточил вот на нем, на моем дорогом друге...

Шмуке молча плакал.

— Итак, если у вас только дальние родственники по боковой линии, закон предоставляет вам право свободно распоряжаться своим движимым и недвижимым имуществом, и если вы завещаете его не на условиях, осуждаемых моралью (ибо мы знаем такие завещания, которые оспаривались из-за странностей завещателя), то нотариальное завещание не может оспариваться. Действительно, личность завещателя удостоверена, нотариус констатировал состояние его рассудка, подпись не вызывает никаких сомнений... Однако завещание, написанное собственной рукой завещателя четко и согласно установленной форме, тоже вряд ли может оспариваться.

— По некоторым соображениям я решил собственноручно написать завещание под вашу диктовку и вручить его моему другу, который здесь присутствует... Так можно?

— Вполне! — сказал нотариус. — Угодно вам писать? Я буду диктовать...

— Шмуке, дай сюда мой письменный прибор Буль. Сударь, прошу вас диктовать мне вполголоса, возможно, что нас подслушивают.

— Итак, прежде всего скажите мне, какова ваша воля? — спросил нотариус

Через десять минут тетка Сибо, которую Понс заметил в зеркало, увидела, как нотариус перечитал завещание, пока Шмуке зажигал свечу, а затем запечатал его; Понс отдал завещание Шмуке, наказав запереть его в потайном ящичке секретера. Завещатель попросил ключ от секретера, завязал его в уголок носового платка и спрятал платок под подушку. Нотариус, которого Понс из вежливости сделал душеприказчиком и которому завещал ценную картину, ибо закон не запрещает нотариусам принимать такие подарки, выйдя из спальни, наткнулся в гостиной на тетку Сибо.

— Ну, как, сударь, господин Понс не забыл меня?

— Где же это, голубушка, видано, чтобы нотариус выдавал доверенную ему тайну, — ответил г-н Троньон. — Одно могу вам сказать: корыстолюбивые планы многих будут расстроены и надежды их обмануты. Господин Понс составил прекрасное, разумное завещание, завещание, достойное патриота, которое я вполне одобряю.

Даже и представить себе нельзя, как разыгралось от этих слов любопытство тетки Сибо. Она сошла вниз и провела ночь у постели мужа, но твердо решила в третьем часу оставить около больного сестру Ремонанка, а самой подняться наверх и прочитать завещание.

Приход мадмуазель Элоизы Бризту в половине одиннадцатого ночи не вызвал подозрений у тетки Сибо. Но она очень боялась, что танцовщица упомянет о тысяче франков, которую дал Годиссар, и потому с почетом, как знатную особу, проводила прима-балерину наверх, рассыпаясь в любезностях и льстивых уверениях.

— Да, милочка, здесь вы куда больше к месту, чем в театре, — сказала Элоиза, подымаясь по лестнице. — Советую вам не выходить из своего амплуа!

Элоиза, которая приехала в карете вместе со своим другом сердца Бисиу, была в роскошном наряде, так как собиралась на вечер к Мариетте, одной из самых известных примадонн театра Оперы. Жилец со второго этажа, г-н Шапуло, владелец позументной торговли на улице Сен-Дени, возвращавшийся с женой и дочерью из «Амби-гю-Комик», был ослеплен, так же как и его супруга, красотой и нарядом особы, с которой они повстречались на лестнице.

— Кто это, мадам Сибо? — спросила г-жа Шапуло.

— Да так, нестоящая плясунья... Заплатите сорок су и хоть каждый вечер любуйтесь, как она в полуголом виде перед публикой ломается, — шепнула тетка Сибо на ухо бывшей лавочнице.

— Викторина, ангел мой, посторонись, дай пройти даме! — сказала г-жа Шапуло дочери.

Элоиза правильно истолковала возглас испуганной мамаши и повернулась к ней:

— Сударыня, ежели ваша дочь не спичка, она не воспламенится, потершись об меня.

Самого г-на Шапуло Элоиза подарила взглядом и приятной улыбкой.

— Ей-богу, она очень красива и не на сцене, — заметил г-н Шапуло, задержавшись на площадке.

Супруга так ущипнула его, что он чуть не вскрикнул, и втолкнула в квартиру.

— У вас, — сказала Элоиза, — третий этаж почище, чем у людей пятый, никак не долезешь.

— Ну, лезть-то вам дело привычное, — съязвила тетка Сибо, открывая дверь в квартиру к Понсу.

— Что же это, голубчик, — воскликнула Элоиза, входя в спальню, где старый музыкант лежал на кровати, бледный и исхудавший, — вы себя так плохо ведете? В театре беспокоятся. Но, знаете, у всех дела, и при всем желании не выберешь минутки навестить друзей. Годиссар каждый день собирается, а потом как пойдут с утра всякие неприятности по театру... Но мы все вас любим...

— Мадам Сибо, — сказал больной, — будьте добры, оставьте нас, нам надо поговорить о театре, о месте капельмейстера, которое я занимал... Шмуке проводит мою гостью.

Понс кивнул Шмуке, и тот выставил тетку Сибо из комнаты и запер дверь.

«Вот чертов немец, и он туда же!.. — подумала она, услышав, как многозначительно щелкнула задвижка. — Уж конечно, это господин Понс его подучил... Ну, вы мне за это заплатите, голубчики... — утешала себя тетка Сибо, спускаясь по лестнице. — Ладно, если эта плясунья упомянет про тысячу франков, я скажу, что это театральные штучки».

И она уселась у изголовья Сибо, который жаловался, что у него все внутри огнем жжет, так как Ремонанк, воспользовавшись отсутствием жены, дал ему попить отвару.

— Прелесть моя, — сказал Понс танцовщице, в то время как Шмуке выпроваживал тетку Сибо, — я верю только вам и потому прошу вас найти мне честного нотариуса, который мог бы завтра утром ровно в половине десятого прийти сюда для составления завещания. Я хочу оставить все, что имею, моему другу Шмуке и рассчитываю, что нотариус поможет своим советом моему бедному немцу, если его начнут донимать. Вот почему мне нужно, чтобы нотариус был человеком всеми уважаемым, очень богатым, чтобы он стоял выше всяких соображений, которые заставляют служителей закона поступаться совестью, — бедный мой наследник должен найти в нем верного защитника, Бертье, преемнику Кардо, я не доверяю, а у вас такое обширное знакомство...

— Есть у меня один на примете! — воскликнула танцовщица. — Нотариус Флорины и Графини дю Брюэль — Леопольд Аннекен, человек добродетельный, он даже не знает, что такое лоретка! Настоящий папаша, посланный нам судьбой, прекрасный человек, он не позволяет нам тратить на глупости наши же денежки, я так его и называю — кордебалетный папаша, ведь он всех моих подружек научил бережливости. Прежде всего, дорогой мой, у него шестьдесят тысяч ренты, сверх конторы. Потом таких нотариусов, как он, теперь и нет! Всем нотариусам нотариус. Идет — сразу скажешь: нотариус, спит — то же самое: нотариус. И детей он, верно, наплодил сплошь одних нотариусят... Конечно, человек он тяжелый и педант; но зато во время исполнения обязанностей ни перед каким начальством не спасует. Никогда у него не было мимолетных «бабочек», такой муж — ископаемое! Жена его обожает и никогда не обманывает, хотя она и жена нотариуса... Лучше нотариуса во всем Париже не сыщешь. Патриарх, да и только! Он не такой проказник и шутник, каким бывал Кардо с Малагой, но он и не сбежит, как тот мозгляк, что жил с Антонией! Я пришлю его завтра в восемь часов... Можешь спать спокойно. Впрочем, я надеюсь, что ты еще встанешь и сочинишь для нас хорошую музыку; но, знаешь, жизнь пошла одна грусть! Антрепренеры зажимают, короли прижимают, министры нажимают, богачи ужимают... У артистов здесь больше ничего нет! — сказала она, ударив себя в грудь. — Такое время пришло, хоть ложись и умирай... Будь здоров, старик!

— Я очень прошу тебя, Элоиза, никому ни слова.

— Это дело не касается театра, — сказала она, — значит, для артиста оно священно.

— Кто твой кавалер, прелесть моя?

— Мэр твоего округа, господин Бодуайе, такой же дурак, как и покойный Кревель. Знаешь, ведь Кревель, годиссаровский пайщик, умер несколько дней тому назад и ничего мне не оставил — даже баночки помады. Не зря я ругаю наш век.

— Отчего он умер?

— От жены!.. Не уйди он от меня, он бы еще жил! Ну, прощай, старичок! Завела я с тобой какие-то могильные разговоры, а все потому, что, ей-богу, через две недели ты уже будешь гулять но бульвару и высматривать всякие вещицы; совсем ты не болен, ишь какие у тебя живые глаза...

И танцовщица ушла, теперь уже в полной уверенности, что ее протеже Гаранжо крепко держит в руках дирижерскую палочку. Гаранжо приходился ей двоюродным братом. Когда прима-балерина спускалась по лестнице, все двери были приоткрыты и все жильцы высунули носы. Визит Элоизы Бризту был целым событием.

Фрезье ни на шаг не отходил от тетки Сибо, как бульдог, вцепившийся в кость мертвой хваткой, и когда танцовщица сошла вниз и попросила, чтоб ей отперли дверь, он был тут как тут. Он знал, что завещание составлено, и хотел выпытать, каковы намерения привратницы, так как и ему тоже нотариус Троньон наотрез отказался сообщить что-нибудь о завещании. Вполне понятно, что Фрезье внимательно осмотрел танцовщицу и дал себе слово извлечь пользу из этого визита in extremis[64].

— Голубушка, мадам Сибо, — сказал он, — для вас настала решительная минута.

— Да, да, — отозвалась она, — бедный мой Сибо!.. Как подумаю, что он уже не попользуется деньгами, которые я, может, и получу...

— Надо выяснить, отказал ли вам что-нибудь господин Понс; словом, упомянул ли он вас в духовной или позабыл, — твердил свое Фрезье. — Я представляю интересы его законных наследников, и в любом случае вы можете получить деньги только через них... Завещание написано им собственноручно, значит, к нему очень легко придраться... Вы видели, куда он его спрятал?

— В секретер, в потайной ящик и ключик взял к себе, — ответила она, — завязал его в уголок платка, а платок спрятал под подушку... Я все видела.

— Завещание запечатано?

— В том-то и дело, что запечатано.

— Выкрасть и уничтожить завещание — это, конечно, преступление, ну а взглянуть на него одним глазком — это просто известное нарушение закона, не грех, а, так сказать, грешок, ведь свидетелей нет! Спит-то он крепко?

— Крепко-то крепко, а вот проснулся же, когда вы все у него осматривали и оценивали, а я думала, что спит, как убитый... Посмотрю, может быть, и устрою! Около четырех я пойду будить господина Шмуке, вот тогда и приходите наверх, достану вам завещание минут на десять...

— Хорошо! Около четырех я встану и тихонечко постучу.

— Сестра Ремонанка сменит меня около мужа, я ее предупрежу, она вас пустит, только стучите в окно, а то всех перебудите.

— Хорошо, — сказал Фрезье. — Свет у вас есть? Свечки с меня хватит...

В полночь бедный немец сидел в кресле и с глубокой скорбью смотрел на Понса, на его изменившееся от стольких страданий, осунувшееся, как у покойника, лицо, казалось, он вот-вот испустит дух.

— Думаю, у меня хватит сил дотянуть до завтрашнего вечера, — с философским спокойствием сказал Понс. — Агония наступит, вероятно, завтра ночью. Как только уйдут нотариус и твои друзья, ступай за аббатом Дюпланти, настоятелем церкви святого Франциска. Наш достойный пастырь не знает, что я болен. Завтра в полдень я хочу приобщиться святых тайн.

Наступило долгое молчание.

— Господь бог не послал мне такую жизнь, как мне хотелось, — продолжал Понс. — Я так мечтал о жене, детях, семье! Любящая семья, что может быть лучше! Правда, жизнь всем не в радость, я знал людей, которым дано было то, о чем я напрасно мечтал, и все-таки они не были счастливы... В конце дней моих бог неожиданно послал мне утешение — подарил таким другом, как ты! В одном я себя не могу упрекнуть, что не понял, не оценил твоей дружбы, добрый мой Шмуке; я отдал тебе свое сердце и всю силу своей любви... Не плачь, Шмуке, а то мне придется замолчать, а для меня так отрадно говорить с тобой о нас двоих... Если бы я тебя послушался, я бы еще пожил. Надо было расстаться со светом и моими привычками, тогда свет не нанес бы мне таких смертельных ран. Сейчас я хочу поговорить только о тебе.

Ти не прав...

— Не спорь, не прерывай меня, душа моя. Ты бесхитростен и доверчив, как малое дитя, живущее под материнским крылышком, это достойно всяческого уважения. Думаю, что господь бог хранит таких, как ты. Но люди злы, и я должен тебя предостеречь. Итак, скоро ты скажешь «прости» благородной доверчивости, святой простоте, украшению чистых душ, свойственному только гениям и бесхитростным людям вроде тебя... Ты сейчас увидишь, как мадам Сибо, которая подсматривала в щелку, приоткроет двери, возьмет завещание, составленное для отвода глаз. Полагаю, что она, мерзавка, займется этим делом сегодня на рассвете, считая, что ты заснул. Слушай меня внимательно и в точности следуй моим указаниям... Слышишь? — спросил больной.

Шмуке, подавленный горем, почувствовал страшное сердцебиение и почти без чувств склонился на спинку кресла.

Слишу, слишу, но так, будто ти за двести шагов от менья... Мне кашется, што я тоше вместе с тобой схошу в могилю! — сказал немец, изнемогая от горя.

Он подошел к Понсу, взял обеими руками его руку и мысленно вознес к небу горячую молитву.

— Что ты там бормочешь по-немецки?

Я прозиль господь бог призвать нас к зебе вместе! — просто ответил Шмуке, окончив молитву.

Понс наклонился и тут же почувствовал невыносимую боль в печени. Он дотянулся до Шмуке и поцеловал его в лоб, от всей души благословляя этого агнца, возлежащего у ног господних.

— Шмуке, душа моя, слушай меня, волю умирающего надо исполнять.

Я буду слюшать.

— Твоя спальня сообщается с моей через дверку алькова, которая ведет в каморку.

Но возле двери отшень много картини.

— Не мешкая, разгороди дверь, только не шуми.

Хорошо...

— Освободи проход с двух сторон, от тебя и от меня; потом оставь щелку в своей двери. Когда тетка Сибо сменит тебя у моей постели (сегодня она может прийти на час раньше), ты, как всегда, пойдешь спать, притворись очень усталым, словно ты едва преодолеваешь сон... Как только она усядется в кресло, пройди через твою дверку в каморку, приподыми кисейную занавесочку на застекленной двери и наблюдай за тем, что произойдет... Понимаешь?

Я поняль: ти думаешь, что это тшудовишше будет зашигать завешшание...

— Не знаю, что она сделает, но я уверен, что ты больше не будешь считать ее ангелом. А теперь поиграй мне, порадуй меня своей импровизацией... Твои мелодии отвлекут тебя от черных мыслей и озарят эту грустную для меня ночь поэзией...

Шмуке сел за фортепьяно, и через минуту музыкальное вдохновение, зажженное горем и душевным трепетом, охватило доброго немца и, как всегда, унесло в другие миры. Сами собой возникали небесные мелодии, разукрашенные вариациями, которые он исполнял то с рафаэлевским совершенством Шопена, то с дантовским порывом и мощью Листа, этих двух музыкальных натур, ближе всего стоящих к Паганини. Исполнение, достигшее такой степени совершенства, подымает пианиста до поэта; для композитора исполнитель то же, что актер для драматурга, — божественный истолкователь божественного произведения. Но в эту ночь, когда Шмуке еще здесь, на земле, услаждал слух Понса райскими мелодиями, той сладостной музыкой, услышав которую святая Цецилия выронила из рук лютню, в эту ночь Шмуке был одновременно и Бетховеном и Паганини, творцом и истолкователем! Торжественная, как небеса, под куполом которых поет соловей, бесконечно разнообразная, как густолиственные рощи, которые он оглашает своими трелями, неистощимая, как соловьиная песня, лилась мелодия; Шмуке превзошел себя, и больной внимал ему с тем упоением, которое запечатлено Рафаэлем на картине, хранящейся в Болонье. Очарование было нарушено резким звонком. Нижние жильцы прислали прислугу попросить Шмуке «прекратить этот содом». Хозяин, хозяйка и барышня проснулись, не могут больше заснуть и велели передать, что для музыкальных упражнений хватит и дня, а бренчать на рояле по ночам, если живешь в квартале Марэ, не полагается... Было около трех часов утра. В половине четвертого появилась привратница, как это и предвидел Понс, словно подслушавший совещание Фрезье с теткой Сибо. Больной посмотрел на Шмуке многозначительным взглядом, как бы говоря: «Видишь, я не ошибся!» — и притворился, будто крепко спит.

Мы сплошь и рядом попадаемся на детские хитрости, веря в невинность детского ума, так и тетка Сибо твердо верила в душевную простоту Шмуке и никак не могла заподозрить его во лжи, когда он, подойдя к ней, сказал с усталым и довольным видом:

Он провель ушасную нотшь, он биль в безумном возбуштении, штоб его успокоить, я сель за пьяно, а шильцы со второго эташа прислали прислюга, штоб я замольтшаль!.. Как ушасно, я ше играль для спазения друга. Я проиграль всю нотшь и теперь просто падаю от устальости.

— Бедняжка Сибо тоже очень плох, еще один такой день, как вчера, и ему конец... Что поделаешь! Божья воля!

У вас такое тшистое зердце, такая светляя душа, што, если будет умирать Зибо, ми возьмем вас к зебе, — схитрил Шмуке.

Когда простодушные, чистосердечные люди начинают хитрить, они становятся опасны, совершенно так же, как дети, которые не уступают в изобретательности дикарям, когда расставляют нам ловушки.

— Ну, ступайте спать, золотце мое! — сказала тетка Сибо. — Глаза у вас просто слипаются от усталости, сколько вы их ни таращите. Да, одно только и могло бы меня утешить после потери Сибо — надежда дожить свой век с таким хорошим старичком, как вы. Будьте спокойны, я эту мадам Шапуло отчитаю... Где это видано, чтобы бывшая лавочница так зазнавалась?

Шмуке занял заранее подготовленный наблюдательный пост.

Тетка Сибо не закрыла входную дверь, и, после того как Шмуке удалился к себе в спальню, вошел Фрезье и осторожно притворил дверь. Адвокат запасся зажженной свечой и тоненькой латунной проволочкой, чтобы вскрыть конверт. Вытащить из-под подушки у Понса платок, в который был завязан ключик от секретера, не составило особой трудности, тем паче что больной нарочно высунул кончик платка, а сам, чтоб облегчить тетке Сибо ее задачу, повернулся лицом к стене и предоставил ей полную свободу действий. Тетка Сибо пошла прямо к секретеру, бесшумно открыла его, нажала пружинку потайного ящичка и, схватив завещание, побежала в гостиную. Последнее обстоятельство чрезвычайно заинтриговало Понса. А Шмуке дрожал с ног до головы, словно он сам совершил преступление.

— Ступайте в спальню, — сказал Фрезье, взяв от тетки Сибо завещание, — если он, не дай бог, проснется, надо, чтоб вы были на своем посту.

Распечатав конверт с искусством, свидетельствовавшим, что он делает это не в первый раз, Фрезье с чрезвычайным изумлением прочитал следующий любопытный документ:

«Мое завещание.

Сего дня, пятнадцатого апреля тысяча восемьсот сорок пятого года, будучи в здравом уме, как это явствует из завещания, составленного совместно с нотариусом господином Троньоном, и чувствуя, что должен скоро умереть от болезни, которой хвораю с первых дней февраля месяца сего года, я счел себя обязанным распорядиться своим имуществом и выразить свою последнюю волю.

Я не раз задумывался над тем, какое пагубное воздействие оказывают различные неблагоприятные условия на мастерские произведения живописного искусства. Меня всегда огорчало то обстоятельство, что прекрасные полотна кочуют из страны в страну, а не оставляются на одном месте, где бы они были доступны для осмотра любителям искусства. Мне всегда казалось, что бессмертные творения великих мастеров должны быть национальным достоянием, доступным для обозрения всем народам, как солнечный свет, величайшее благо господа бога, которым равно пользуются все его чада.

Так как я потратил свою жизнь на коллекционирование и отбор картин, являющихся прославленными произведениями великих мастеров, так как эти картины подлинники, не подрисованные и не реставрированные, меня весьма огорчала та мысль, что полотна, которые радовали меня всю мою жизнь, могут пойти с аукциона; одни, возможно, уплывут к англичанам, другие — в Россию, разойдутся по всему миру, как это и было до тех пор, пока они не собрались у меня; и посему я решил уберечь от этих невзгод и картины, и великолепные рамы, в которые они вставлены и которые все принадлежат искусным мастерам.

Итак, по вышеизложенным причинам, я завещаю его величеству королю для Луврского музея свое собрание картин, с одним условием, — разумеется, ежели будет изъявлено согласие принять наследство, — назначить моему другу Вильгельму Шмуке пожизненную ренту в две тысячи четыреста франков.

Ежели король, как лицо, пользующееся доходами с Лувра, не соизволит принять наследство на таких условиях, вышеупомянутые картины унаследует мой друг Шмуке, которому я завещаю все свое имущество с условием, чтобы он отдал «Голову обезьяны» Гойи моему родственнику, председателю суда Камюзо; картину Абраама Миньона «Цветы», изображающую тюльпаны, — нотариусу господину Троньону, которого я назначаю своим душеприказчиком, и чтобы он выплачивал пенсию в двести франков мадам Сибо, которая десять лет служила у меня.

Кроме того, мой друг Шмуке передаст рубенсовское «Снятие со креста» — эскиз к знаменитому антверпенскому полотну — нашему приходу для украшения церкви, в знак признательности за доброту настоятеля церкви аббата Дюпланти, благодаря которому я могу умереть спокойно, как христианин и добрый католик, и т. д.».

«Ведь это же катастрофа! — подумал Фрезье. — Гибель всех моих надежд! Да, теперь я начинаю понимать, что имела в виду супруга председателя суда, говоря о вероломстве этого старика!..»

— Ну что? — спросила подошедшая тетка Сибо.

— Ваш хозяин — изверг, он отказал все музею, государству. Нельзя же затевать тяжбу с государством!.. К завещанию не придерешься. Нас обокрали, разорили, ограбили, без ножа зарезали...

— А что он оставил мне?

— Двести франков пожизненной пенсии...

— Расщедрился!.. Ну и подлец!

— Ступайте поглядите, как там ваш подлец, — сказал Фрезье, — а я тем временем вложу завещание обратно в конверт.

Как только привратница повернулась к Фрезье спиной, он быстро подменил завещание листом чистой бумаги, а настоящее завещание положил себе в карман; затем снова запечатал конверт с большим искусством, а когда тетка Сибо воротилась, показал ей печать и спросил, может ли она обнаружить хоть малейший намек на проделанную им операцию. Тетка Сибо взяла конверт, пощупала его, убедилась, что он не пустой, и глубоко вздохнула. Она надеялась, что Фрезье догадается сжечь роковой документ.

— Так что ж теперь делать, дорогой господин Фрезье? — спросила она.

— Ну, это не моя забота! Я не наследник, но если бы у меня были хоть малейшие права вот на это, — заметил он, указывая на коллекцию, — я бы знал, что мне делать...

— Да ведь я ж об этом и спрашиваю... — довольно глупо заметила тетка Сибо.

— Камин топится... — ответил он, направляясь к выходу.

— Правда, только мы с вами и будем знать!.. — сказала привратница.

— Кто может доказать, что завещание существовало, — продолжал стряпчий.

— А вы?

— Я?.. Если господин Понс умрет без завещания, я вам гарантирую сто тысяч франков.

— Это мы слышали! — сказала она. — Наобещают с три короба, а когда получат свое и надо расплачиваться, тут каждый норовит тебя ободрать, вот и...

Она вовремя прикусила язык, так как чуть-чуть не проболталась про Элиаса Магуса.

— Ну, я бегу! — сказал Фрезье. — В ваших же интересах, чтоб меня здесь, в этой квартире, не видели. Я подожду вас внизу, около швейцарской.

Заперев дверь, тетка Сибо вернулась, держа в руке завещание, которое твердо решила бросить в огонь; но, когда уже в спальне она подошла к камину, она вдруг почувствовала, что ее крепко схватили за обе руки... Она очутилась между Понсом и Шмуке, которые, прижавшись к стенке по обе стороны двери, поджидали ее появления.

— А! — вскрикнула тетка Сибо.

Она упала ничком и забилась в судорогах, то ли настоящих, то ли притворных, — это осталось не выясненным. Эта картина так потрясла Понса, что он почувствовал смертельную слабость, и Шмуке, бросив тетку Сибо, лежавшую на полу, стал укладывать Понса в постель. Оба друга дрожали, словно действовали, выполняя чужую жестокую волю, превышавшую их слабые силы. Когда Шмуке уложил Понса в постель и немного оправился, он услышал рыдания. Тетка Сибо, стоя на коленях и заливаясь горькими слезами, с весьма выразительной мимикой умоляюще протягивала руки к своим хозяевам.

— Всему виной любопытство, — заговорила она, увидя, что оба друга смотрят на нее, — дорогой господин Понс! Вы знаете, этим все женщины грешат. Но сколько я ни вертела завещание, а прочесть не смогла, вот я и принесла его обратно!..

Ступайте вон! — сказал Шмуке, подымаясь во всем величии своего великого негодования. — Ви есть зльодейка! Ви хотель уморить моего бедного Понса. Он прав, ви больше тшем зльодейка, ви исшадие ада!

Тетка Сибо, увидя ужас, изобразившийся на лице бесхитростного немца, поднялась с колен, бросила на Шмуке достойный Тартюфа, высокомерный взгляд, от которого бедный немец содрогнулся, и вышла; под юбкой она успела вынести очаровательную картинку Метсу, которой долго любовался Магус, назвавший ее «настоящей жемчужиной». В швейцарской тетку Сибо ждал Фрезье, надеявшийся, что она уже сожгла конверт с листом чистой бумаги, который он туда подсунул на место завещания; испуганное и расстроенное лицо привратницы очень его удивило.

— Что случилось?

— Случилось то, дорогой господин Фрезье, что из-за ваших добрых советов и наставлений я навсегда потеряла и пенсию, и доверие моих господ...

И она отдалась волне красноречия, в котором не знала соперников.

— Не болтайте зря, — сухо заметил Фрезье, остановив свою доверительницу. — В чем же дело? Да не мямлите вы так!

— Ну, так вот в чем дело!

И она рассказала только что разыгравшуюся сцену.

— Из-за меня вы ничего не потеряли, — ответил Фрезье. — Раз ваши господа расставили вам такую ловушку, значит, они оба сомневались в вашей честности. Они вас поджидали, они следили за вами!.. Вы что-то не договариваете, — прибавил он, бросив на нее хищный, как у тигра, взгляд.

— Чтобы я да что-нибудь от вас утаила... После всего, что мы вместе делали! — возразила тетка Сибо, содрогнувшись.

— Я-то, голубушка, ничего предосудительного не сделал! — сказал Фрезье, явно отрекаясь от ночного визита на квартиру к Понсу.

Тетка Сибо почувствовала, что волосы как огнем жгут ей голову, а самое ее охватил смертельный холод.

— Как же так? — пробормотала она, растерявшись.

— Вот вам одно преступление и готово!.. Вас могут обвинить в изъятии завещания, — холодно заявил Фрезье.

Тетка Сибо в ужасе отшатнулась.

— Успокойтесь, у вас есть советчик, — продолжал он. — Я хотел только показать вам, как легко тем или иным способом осуществить то, о чем я вам говорил. А ну-ка, что же такое вы выкинули, раз уж этот простак немец решил без вашего ведома спрятаться в спальне?

— Ничего, это все со вчерашнего разговора, когда я уверяла господина Понса, что у него было помрачнение рассудка. С того самого дня их обоих как подменили. Вот и выходит, что вы причина всех моих бед. Пусть господин Понс отбился от рук, ну а уж за немца я могла голову дать на отсечение, он на мне жениться хотел или взять к себе, а это одно на одно выходит!

Этот довод был так правдоподобен, что Фрезье пришлось им удовлетвориться.

— Не бойтесь ничего, — сказал он, — я обещал, что рента вам будет, и сдержу свое слово. До сих пор насчет завещания мы могли только строить догадки, теперь же тут пахнет большими деньгами: вы получите не меньше тысячи двухсот франков пожизненной ренты... Но надо, голубушка мадам Сибо, меня слушаться и с умом выполнять все мои приказания.

— Буду, дорогой господин Фрезье, — с рабской готовностью согласилась окончательно укрощенная привратница.

— Итак, прощайте, — сказал Фрезье, выходя из швейцарской и унося с собой опасное завещание.

Он вернулся домой в веселом настроении: в его руках было страшное оружие — завещание Понса.

«У меня, — думал он, — есть теперь козырь на тот случай, если супруга председателя суда окажется недобросовестной. Пусть только не сдержит слова, и наследства ей не видать».

Рано утром Ремонанк, открыв лавку и оставив ее под присмотром сестры, пошел проведать своего дорогого дружка Сибо, что за последние дни вошло у него в привычку, и застал привратницу за разглядыванием картины Метсу, которую она вертела в руках, недоумевая, как может стоить таких денег крашеная дощечка.

— Ага, — сказал гость, заглядывая через плечо тетки Сибо, — господин Магус эту картинку поминал, все жалел, что она ему не досталась, «если бы, говорит, еще эту штучку заполучить, ничего больше и не надо бы».

— А что он за нее может заплатить? — спросила тетка Сибо.

— Ну, если вы дадите мне слово, как овдовеете, выйти за меня замуж, — ответил Ремонанк, — я берусь получить за нее с Элиаса Магуса двадцать тысяч франков, если же вы не выйдете за меня замуж, вы ее нипочем больше как за тысячу не продадите.

— Это почему?

— А потому что вам тогда придется поставить под квитанцией свою подпись как владелицы, а тогда наследники затеют с вами тяжбу. А если вы станете моей женой, то я сам продам ее господину Магусу, а с торговца, кроме записи в торговых книгах, ничего не требуется, вот я и запишу, что купил ее у господина Шмуке. Давайте поставим эту доску ко мне... Если ваш муж умрет, как бы не начались всякие придирки, а что картина у меня — никому не покажется странным... Вы меня знаете. Да, если хотите, я могу вам расписочку выдать.

Алчная привратница, пойманная с поличным, согласилась на это предложение, тем самым навсегда связав свою судьбу с овернцем.

— Вы правы, принесите расписку, — согласилась она, убирая картину в комод.

— Соседка, — сказал торговец шепотом, уводя тетку Сибо к дверям, — по всему видно, что нам не спасти беднягу Сибо. Доктор Пулен уже вчера вечером потерял всякую надежду и сказал, что он и дня не протянет... Это большое горе! Но в конце концов швейцарская — не по вас место... Вам место в роскошном антикварном магазине на бульваре Капуцинов. Знаете, за десять лет я наторговал тысяч на сто, и вот, ежели вы получите столько же, я обещаю вам, что мы сколотим хороший капиталец... Выходите-ка за меня замуж... Заживете барыней... сестра будет вести хозяйство и угождать вам, и...

Речь соблазнителя была прервана жалобными стонами портного, у которого началась агония.

— Уходите, — сказала тетка Сибо, — аспид этакий, о чем со мной говорите, когда бедный мой муж так перед смертью мается.

— Да ведь я же вас люблю, — сказал Ремонанк, — все ради вас позабыть готов...

— Если бы вы меня любили, вы бы в такую минуту не приставали ко мне с разговорами, — возразила она.

И Ремонанк ушел домой в полной уверенности, что женится на тетке Сибо.

Около десяти часов у парадного собрался народ, — Сибо причащался перед смертью. Его приятели, привратники и привратницы с Нормандской улицы и со всего квартала, толпились в швейцарской, в парадном и на улице. Никто не обратил внимания ни на г-на Леопольда Аннекена, пришедшего с своим помощником, ни на Шваба и Бруннера, которые поднялись к Понсу, не замеченные теткой Сибо. Привратница соседнего дома, когда нотариус обратился к ней, чтоб узнать, на каком этаже проживает Понс, указала ему квартиру. А Бруннер, пришедший вместе со Швабом, бывал здесь раньше, когда осматривал музей Понса, и теперь, никого не спрашивая, поднялся наверх, а за ним последовал и его компаньон... Понс с соблюдением всех формальностей отменил предыдущее завещание и сделал своим единственным наследником Шмуке. Когда с официальной стороной дела было покончено, Понс поблагодарил Шваба и Бруннера, затем обратился к господину Аннекену с горячей просьбой не оставлять своими советами Шмуке; тут больной впал в чрезвычайную слабость — слишком много душевных сил потребовала от него ночная сцена с теткой Сибо и выполнение последнего житейского долга; Шмуке, заметив, в каком состоянии Понс, попросил Шваба сходить за аббатом Дюпланти, ибо сам не хотел отходить от постели друга, а больной желал причаститься перед смертью.

Тетка Сибо сидела около мужа и не приготовила завтрака г-ну Шмуке, тем более что оба друга выставили ее за дверь; да Шмуке и не чувствовал голода, он был совершенно убит событиями этого утра и смирением Понса, который мужественно глядел смерти в глаза.

Однако во втором часу, не видя старого немца, привратница столько же из любопытства, сколько и из корыстных побуждений попросила сестру Ремонанка сходить узнать, не нужно ли чего г-ну Шмуке. Аббат Дюпланти как раз соборовал умирающего музыканта, которого только что исповедовал. Итак, священнодействие было нарушено трезвоном, поднятым сестрой Ремонанка, тщетно дергавшей звонок. Понс, боясь, как бы его опять не ограбили, взял со Шмуке клятвенное обещание никого не впускать, поэтому-то Шмуке и не вышел на неоднократные звонки мадмуазель Ремонанк, которая вернулась в швейцарскую совсем перепуганная и доложила тетке Сибо, что немец не открывает. Фрезье сейчас же учел это обстоятельство. Шмуке, впервые присутствовавшему при смерти близкого человека, несомненно, предстояло столкнуться со всевозможными трудностями, связанными в Париже с похоронами, особенно если некому помочь, взять на себя хлопоты, переговоры. Фрезье отлично знал, что действительно убитые горем родственники теряют в такую минуту голову, и потому, решив взять на себя руководство действиями Шмуке, с самого утра засел в швейцарской и непрерывно совещался с доктором Пуленом.

И вот что предприняли оба друга — доктор Пулен и Фрезье, — чтобы добиться желаемого результата.

На Орлеанской улице, в соседнем с доктором Пуленом доме жил причетник церкви св. Франциска, по имени Кантине, который прежде держал посудную лавку. Его жена, взимавшая плату с прихожан за церковные стулья, была давнишней даровой пациенткой доктора Пулена, которому, естественно, она чувствовала себя навеки обязанной и нередко поверяла свои огорчения. Оба щелкунчика по воскресным дням и церковным праздникам ходили к службе в церковь св. Франциска и были в добрых отношениях с причетником, церковным сторожем, служителем, подающим святую воду, — словом, со всей церковной братией, известной в Париже под названием «причта» и обычно собирающей дань с прихожан. Жена причетника хорошо знала Шмуке, так же как и он ее. У мадам Кантине были две душевные раны, вследствие чего Фрезье и удалось сделать из нее слепое и послушное орудие своей воли. Кантине-сын, пристрастившись к театру, отказался вступить на церковное поприще, сулившее ему должность привратника, пошел фигурантом в Цирк-Олимпик и начал вести беспутную жизнь, к великому огорчению мамаши, чей кошелек он часто опустошал самовольными займами. Старику Кантине, страдающему двумя пороками — приверженностью к спиртным напиткам и ленью, пришлось бросить торговлю. Но это его не исправило, более того — новая должность только способствовала развитию обеих дурных наклонностей; он целыми днями бездельничал, пил с кучерами свадебных карет, с факельщиками похоронных процессий, с бедняками, подопечными кюре, пил так, что уже к полудню физиономия его полыхала как огонь.

Мадам Кантине боялась, что останется на старости лет нищей; каково это, когда ты принесла мужу двенадцать тысяч приданого! Доктору Пулену, вероятно, уже сотни раз слышавшему повесть об этих несчастьях, пришло в голову воспользоваться ее помощью, чтоб легче всучить Понсу и Шмуке в кухарки и поломойки мадам Соваж. Рекомендовать самому мадам Соваж было совершенно бесполезно, потому что оба щелкунчика стали весьма недоверчивы, в чем Фрезье смог окончательно убедиться, когда Шмуке даже не впустил сестру Ремонанка в квартиру. Но в то же время наши друзья-приятели были твердо убеждены, что благочестивые старички музыканты тут же согласятся взять человека, рекомендованного аббатом Дюпланти. Они сговорились, что мадам Кантине приведет с собой тетку Соваж. А уж раз там водворится служанка Фрезье, можно быть спокойным — она вполне заменит своего хозяина.

В подъезде аббат Дюпланти не сразу пробрался сквозь толпу друзей Сибо, которые пришли осведомиться о здоровье самого уважаемого привратника в квартале.

Доктор Пулен поклонился аббату Дюпланти, отвел его в сторону и сказал:

— Я сейчас собираюсь навестить бедного господина Понса; возможно, что он еще выкарабкается; надо бы его уговорить согласиться на операцию — необходимо извлечь камни, образовавшиеся у него в пузыре; они чувствуются на ощупь и грозят вызвать воспаление со смертельным исходом, может быть, время еще не упущено... Было бы очень хорошо, если бы вы употребили свое влияние и убедили больного. Я ручаюсь за то, что он выживет, если во время операции не произойдет какой-либо досадной случайности.

— Вот только отнесу святые дары в церковь и тут же вернусь, — сказал аббат Дюпланти, — господин Шмуке в таком горе, что ему необходимо утешение религии.

— Я сейчас узнал, что он остался один, — сказал доктор Пулен. — Сегодня утром этот добродушный старичок повздорил с мадам Сибо, которая уже десять лет ведет их хозяйство, и они рассорились, надеюсь, ненадолго, но, принимая в расчет нынешние обстоятельства, его никак нельзя оставить одного. Позаботиться о нем — это доброе дело. Послушайте, Кантине, — сказал доктор, подзывая к себе причетника, — узнайте у жены, не согласится ли она поухаживать несколько дней за господином Пенсом и присмотреть за хозяйством господина Шмуке вместо мадам Сибо, ее ведь все равно пришлось бы на время отпустить, даже если бы они и не поссорились. Мадам Кантине женщина честная, — добавил доктор, обращаясь к аббату.

— Лучше и не найти, — ответил добряк священник, — ведь ей церковноприходским советом поручено собирать деньги за стулья.

Несколько минут спустя доктор Пулен, стоя у кровати больного Понса, следил за ходом агонии, а Шмуке тем временем напрасно молил своего друга согласиться на операцию. Старик музыкант в ответ на все мольбы удрученного немца только отрицательно качал головой, а иногда у него даже вырывалось нетерпеливое движение. В конце концов умирающий собрал последние силы, бросил на Шмуке измученный взгляд и прошептал:

— Дай мне умереть спокойно!

Шмуке сам чуть не умер от горя; но он взял руку Понса, нежно поцеловал ее и уже не выпускал из своей, еще раз пытаясь вдохнуть в друга собственную жизнь. Как раз в эту минуту доктор Пулен услышал звонок и открыл дверь аббату Дюпланти.

— Наш бедный больной кончается, — сказал Пулен. — Он протянет еще несколько часов; вы, верно, пришлете священника читать над покойником. Теперь самое время приставить к господину Шмуке мадам Кантине и кого-нибудь для услуг, он совсем голову потерял, я опасаюсь за его рассудок, а здесь много ценных вещей, присмотр за которыми можно доверить только вполне честному человеку.

Аббат Дюпланти, пастырь добрый и достойный, доверчивый и бесхитростный, был поражен справедливостью замечаний доктора Пулена; к тому же он верил в добродетели квартального врача; поэтому он с порога спальни поманил к себе Шмуке. Шмуке никак не мог решиться высвободить свою руку из рук Понса, который судорожно за него цеплялся, словно чувствовал, что падает в пропасть, и хотел удержаться, ухватясь хоть за что-нибудь. Обычно умирающие, во власти галлюцинаций, ловят что-то вокруг себя, — так люди во время пожара хватают самое для себя дорогое, — и Понс, выпустив руку своего друга, вцепился в простыню и стал ее обирать вокруг тела ужасными по своей выразительности торопливыми и жадными движениями.

— Что вы будете делать один, когда ваш друг скончается? — спросил добрый пастырь немца, который подошел к нему. — Тетушки Сибо с вами нет?

Она исшадие ада, она убиль Понса! — сказал Шмуке.

— Нельзя же оставлять вас одного, — вставил свое слово доктор Пулен, — ночью кто-то должен читать молитвы над покойником.

Я буду тшитать над ним! — ответил простосердечный немец.

— Но вам пить-есть надо! Кто теперь будет вам готовить? — не унимался доктор.

Горе отбиль у менья всякий аппетит, — просто ответил Шмуке.

— Но, — сказал Пулен, — надо заявить о смерти, подтвердить ее факт свидетелями, надо обмыть тело, зашить в саван, уложить, надо заказать похороны в бюро похоронных процессий, надо накормить того, кто будет дежурить при покойнике, и священника, который будет над ним читать, — разве вы один с этим справитесь?.. В столице цивилизованного мира покойника не бросают, как собаку.

Шмуке широко открыл испуганные глаза, на минуту на него напало безумие.

Но Понс не будет умирать!.. Я не дам ему умирать!..

— Вы не выдержите долго без сна, кто вас заменит? Понса нельзя оставлять ни на минуту, его надо попоить, дать ему лекарство...

Да, да, это ви отшень правильно сказаль... — согласился немец.

— Ну так вот, — сказал аббат Дюпланти, — я хочу предложить вам в помощницы мадам Кантине, честную, порядочную женщину...

Шмуке так растерялся от мысли о хлопотах, связанных с последним долгом по отношению к умирающему другу, что самым горячим его желанием было умереть вместе с ним.

— Он настоящий ребенок! — шепнул доктор Пулен аббату Дюпланти.

Настояшший ребенок! — как эхо повторил Шмуке.

— Хорошо, — сказал кюре, — я поговорю с мадам Кантине и пришлю ее к вам.

— Не трудитесь понапрасну, мы с ней соседи, а я иду домой, — сказал доктор.

Смерть похожа на невидимого убийцу, агония — это борьба умирающего со смертью. Она наносит ему последние удары, а он отбивается, старается вырваться. Понс был сейчас при последнем издыхании, он застонал, что-то крикнул. Шмуке, аббат Дюпланти и Пулен подбежали к постели. Вдруг к Понсу, жизненным силам которого смерть нанесла последний удар, разрешающий телесные и душевные узы, вернулось на миг то полное умиротворение, которое следует за агонией, он пришел в себя, спокойствие смерти легло на его лицо, он обвел окружающих просветленным взглядом.

— Ах, доктор, я так исстрадался; но вы правы, мне лучше... Спасибо, дорогой господин аббат; я все думал, где же Шмуке!..

— Шмуке не ел со вчерашнего вечера, а сейчас уже четыре часа! Больше никого при вас нет, а на мадам Сибо полагаться опасно.

— Она на все способна, — подтвердил Понс, на лице которого при упоминании имени тетки Сибо выразился ужас. — Это верно, Шмуке нужен очень честный человек.

— Мы с аббатом Дюпланти подумали о вас обоих, — сказал Пулен.

— Спасибо, спасибо, — отозвался Понс, — как это мне не пришло в голову.

— Господин аббат рекомендует вам мадам Кантине...

— А, церковную сторожиху, — воскликнул Понс — Это превосходная женщина.

— Она недолюбливает мадам Сибо, — продолжал доктор, — а господину Шмуке она угодит...

— Пришлите ее, благодетель мой господин Дюпланти, и ее и мужа, тогда я буду спокоен, что здесь ничего не растащат.

Шмуке снова взял Понса за руку и радостно сжимал ее, думая, что он вернулся к жизни.

— Пойдемте, господин аббат, — сказал доктор. — Я сейчас же пришлю мадам Кантине; картина ясна: она, может быть, уже не застанет господина Понса в живых.

Покуда аббат Дюпланти уговаривал умирающего взять к себе в сиделки церковную сторожиху, Фрезье уже позвал ее к себе и с ловкостью профессионального крючкотвора начал совращать хитрыми доводами, устоять против которых было весьма трудно. Мадам Кантине, женщина сухопарая и желтая, с длинными зубами и холодно поджатыми губами, отупевшая от невзгод, как и многие женщины из простонародья, почитала за счастье возможность что-то подработать поденно, и посему ее не пришлось долго уламывать — она согласилась привести с собой в качестве кухарки тетку Соваж, уже получившую от Фрезье соответствующее приказание. Она обещала сплести железную паутину вокруг обоих музыкантов и следить за ними, как паук следит за поймавшейся мухой. За труды тетке Соваж была обещана табачная лавочка: Фрезье рассчитывал таким образом под благовидным предлогом отделаться от своей бывшей кормилицы и вместе с тем в ее лице приставить к церковной сторожихе соглядатая и жандарма. При квартире, занимаемой нашими друзьями, была комната для прислуги и кухонька, так что тетке Соваж было где поставить складную кровать и заниматься стряпней. В ту минуту, когда явился доктор Пулен с обеими женщинами, Понс как раз испустил последний вздох. Шмуке, который не понял, что друг его умер, все еще держал в своих руках его постепенно холодевшую руку. Он знаком попросил мадам Кантине не нарушать молчания, но солдафонская наружность тетки Соваж так его поразила, что он не мог удержаться от испуганного жеста, которым обычно встречали этого гренадера в юбке.

— Вот женщина, которую рекомендует аббат Дюпланти; она служила в кухарках у епископа, честней ее не найти, она будет на вас готовить, — шепнула мадам Кантине.

— Можете говорить вслух! — воскликнула, громко отдуваясь, тетка Соваж. — Он, бедняжка, помер!.. Сейчас только преставился.

Шмуке пронзительно вскрикнул — он ощутил холод костенеющей руки Понса и, вглядевшись в его остановившиеся глаза, чуть не помутился рассудком; но служанка Фрезье, должно быть, не раз видавшая подобные сцены, подошла к кровати и приложила зеркало к губам покойника; зеркало не помутнело от дыхания, тогда она быстро высвободила руку умершего из рук Шмуке.

— Не держите его за руку, сударь, потом вам ее не высвободить; вы не знаете, как деревенеет тело! Покойники остывают очень быстро, надо его обрядить, пока он еще теплый, а то потом придется ломать кости.

Итак, этой мегере суждено было закрыть глаза скончавшемуся музыканту; потом она занялась привычным для нее делом, ибо десять лет прослужила в сиделках: раздела Понса, уложила на спину, вытянула ему руки вдоль тела и накрыла простыней по самые глаза, с той же спокойной деловитостью, с какой приказчик заворачивает покупку.

— Дайте простыню, в чем хоронить будем; где взять простыню? — спросила она Шмуке, с ужасом следившего за ее действиями.

Еще несколько минут назад представитель религии с глубоким уважением подходил к созданию божьему, которому уготована была на небесах жизнь вечная, а сейчас его друга просто-напросто упаковывали, обходились с ним как с какой-то вещью, — было от чего лишиться рассудка.

Деляйте, што ви хотшете! — машинально ответил немец.

Шмуке, эта простая душа, впервые видел, как умирает человек, и этот человек был Понс, единственный друг, единственное существо, которое его понимало и любило.

— Пойду спрошу у привратницы, где простыни, — сказала ему тетка Соваж.

— Нужно хоть койку поставить для вашей прислуги, — обратилась к нему сторожиха.

Шмуке кивнул головой и горько заплакал. Старуха Кантине оставила его, беднягу, в покое, но через час опять подошла к нему:

— Пожалуйте денег на расходы!

Шмуке посмотрел на мадам Кантине взглядом, который обезоружил бы и злодея. В качестве довода, объяснявшего все, он указал на побелевшее, иссохшее и заострившееся лицо покойника.

Мошете взять, што ви хотшете, и не мешайте мне плякать и молиться! — сказал он, становясь на колени.

Тетка Соваж побежала к Фрезье сообщить о смерти Понса, а тот помчался в кабриолете к г-же Камюзо за доверенностью, уполномочивающей его представлять интересы наследников.

— Сударь, — снова обратилась к Шмуке сторожиха час спустя, — я ходила к мадам Сибо, она одна знает, где что лежит; да только у нее как раз муж помер, и она просто в умопомрачнении. Да послушайте же меня, сударь...

Шмуке посмотрел на эту женщину, даже не подозревавшую своей жестокости; ведь самая сильная душевная боль не выводит простолюдина из равновесия.

— Пожалуйте материи на саван, пожалуйте денег на койку для мадам Соваж, пожалуйте денег на кухонную посуду, на миски, тарелки, стаканы; священник-то будет над покойником всю ночь сидеть, а на кухне ничего нет.

— Сударь, — присоединилась к ней тетка Соваж, — надо обед готовить, а дров нет, угольев нет! Да что же здесь удивительного, раз вы у тетки Сибо на всем готовом жили... — Вы не поверите, голубушка, ему говоришь, а он на все молчит, — сказала сторожиха, указывая на Шмуке, который распростерся в ногах у покойника в полном бесчувствии.

— Ну, так я вас, милочка, научу, что в таких случаях делают, — сказала тетка Соваж.

Она осмотрелась в комнате так, как осматриваются воры, соображая, где могут быть спрятаны деньги. Потом пошла прямо к комоду, выдвинула ящик, обнаружила кошелек, куда Шмуке убрал оставшиеся от продажи картин деньги, и показала его Шмуке, который машинально кивнул головой.

— Вот вам и деньги, милочка! — обратилась тетка Соваж к сторожихе. — Сейчас я их пересчитаю и возьму, сколько надо, на вино, на припасы, на свечи — словом, на все, ведь дома-то у них ничегошеньки нет... Поищите-ка в комоде простыню на саван. Хоть мне и говорили про здешнего хозяина, что он чудной, но он даже не чудной. Чисто новорожденный младенец — хоть с ложечки его корми...

Шмуке смотрел на обеих женщин, на их суету таким взглядом, словно у него окончательно помутился рассудок. Сломленный горем, он почти впал в каталепсию и не сводил глаз с лица Понса, чьи черты стали строгими, когда на них легла печать вечного покоя. Шмуке надеялся, что смерть не замедлит прийти и за ним, и все было ему безразлично. Если бы загорелся дом, он и то бы не двинулся.

— Здесь тысяча двести пятьдесят шесть франков, — сказала ему тетка Соваж.

Шмуке пожал плечами. Но когда тетка Соваж принялась за приготовления к похоронам и, чтоб вымерить, сколько надо холста на саван, прикинула простыню к покойнику, ей пришлось вступить в драку с бедным немцем. Шмуке никого не подпускал к усопшему, как собака, стерегущая тело хозяина. Потеряв терпение, мужеподобная тетка Соваж схватила его в охапку, посадила на кресло и удерживала там силой.

— Ну-ка, голубушка, зашейте покойника в саван, — распорядилась она.

Когда дело было сделано, тетка Соваж водворила Шмуке на прежнее место, в ногах кровати, и сказала:

— Ведь надо же было обрядить его, голубчика, по покойницкому чину, понимаете?

Шмуке заплакал, женщины оставили его в покое и ушли на кухню, куда совместными усилиями быстро натащили все необходимое. Написав первый счет на триста шестьдесят франков, тетка Соваж принялась готовить обед на четыре персоны, и какой же обед! Из мясного — фазан и жирный гусь; затем омлет с вареньем, овощной салат и неизбежный бульон, на который было ухлопано столько всякого добра, что он застыл, как желе. В девять часов вечера пришел священник, присланный настоятелем, чтоб читать над покойником, с ним был Кантине, который принес четыре свечи и церковные подсвечники. Шмуке лежал на кровати рядом со своим другом, тесно к нему прижавшись. Только после увещеваний священнослужителя согласился он расстаться с усопшим. Кюре удобно устроился в кресле и начал читать положенные молитвы, а Шмуке опустился на колени. Пока он, коленопреклоненный у смертного одра, просил господа бога совершить чудо и соединить его с Понсом, чтобы их похоронили в одной могиле, мадам Кантине успела сбегать на ближний рынок и купила для тетки Соваж складную кровать и постель — недаром кошелек с тысячью двумястами пятьюдесятью шестью франками был отдан ей на разграбление. В одиннадцать часов вечера сторожиха пришла узнать, не хочет ли Шмуке покушать. Он махнул рукой, чтоб его оставили в покое.

— Ужин готов, господин Пастело, — сказала сторожиха священнику.

Оставшись один, Шмуке улыбнулся улыбкой безумца, который почувствовал наконец, что теперь он может исполнить желание, столь же непреодолимое, как желания беременных женщин. Он улегся рядом с Понсом и снова крепко к нему прижался. В полночь священник вернулся и пожурил Шмуке, тот оставил Понса и опять стал молиться. Когда рассвело, кюре ушел. В семь часов доктор Пулен навестил Шмуке и стал его ласково убеждать поесть, но тот отказался.

— Если вы не покушаете сейчас, вы проголодаетесь по возвращении, — сказал доктор. — Ведь вам надо найти свидетеля, сходить в мэрию, заявить о смерти господина Понса и составить акт...

Мне? — в ужасе спросил немец.

— А кому же? Вам никак нельзя от этого уклониться, раз вы один присутствовали при его кончине...

У менья зил зовсем нет... Я едва на ноги стою... — взмолился Шмуке.

— Так поезжайте, не ходите пешком, — ласково ответил лицемерный эскулап. — Я уже констатировал факт смерти. Попросите, чтоб кто-нибудь из здешних жильцов сопровождал вас. А в ваше отсутствие за квартирой присмотрят обе эти женщины.

Трудно себе представить, как мучительны все эти требуемые законом формальности для человека, который переживает настоящее горе. Тут есть отчего возненавидеть цивилизацию, отдать предпочтение обычаям дикарей. В девять часов мадам Соваж, поддерживая Шмуке под мышки, свела его с лестницы и усадила в пролетку, и Шмуке пришлось попросить Ремонанка поехать с ним в мэрию, чтоб засвидетельствовать смерть Понса. В Париже, в столице страны, где бредят равенством, на каждом шагу и по поводу каждой мелочи сталкиваешься с неравенством. Даже смерть не может изменить этот незыблемый порядок вещей. В богатых семьях родственники, друзья, управляющие избавляют от всех тягостных хлопот того, кто понес утрату; но на народ, на пролетариев и тут, как и при распределении налогов, ложится все бремя горестей, ибо им никто не помогает.

— Как же вам по нем не убиваться, — сказал Ремонанк в ответ на тяжелый вздох бедного мученика, — хороший он был человек, какую коллекцию оставил. Только знаете, сударь, много вам хлопот будет, ведь вы иностранноподданный, а все в один голос говорят, что вы наследник господина Понса.

Шмуке его не слушал, он почти обезумел от горя. На душу, как и на тело, тоже нападает столбняк.

— Чтоб представлять ваши интересы, вам нужен бы советчик, поверенный.

Зоветшик! — как автомат повторил Шмуке.

— Вот увидите, что вам нужен будет представитель. Я бы на вашем месте взял опытного человека, человека, известного у нас в квартале, человека, которому можно верить... Я по всем своим мелким делам пользуюсь советами Табаро, судебного пристава... Если вы дадите доверенность его старшему писцу, он с вас все заботы снимет.

Идея, которую Ремонанк по уговору с теткой Сибо осторожно внушал немцу, была подсказана Фрезье. Совет овернца запал в память Шмуке: в те минуты, когда от горя как бы прекращается всякая душевная деятельность, память запечатлевает все, что случайно ее коснется. Шмуке, слушая Ремонанка, смотрел на него таким отсутствующим взглядом, что тот замолчал. «Если он и дальше будет таким же истуканом, я скуплю у него за сто тысяч франков весь скарб, что там наверху, раз уж он ему достанется...»

— Сударь, вот мы и приехали.

Ремонанк высадил Шмуке из экипажа и под руку довел до бюро актов гражданского состояния, где они столкнулись со свадебным кортежем. Шмуке пришлось дожидаться своей очереди, так как по довольно частой в Париже случайности у чиновника, ведающего записью актов о смерти, накопилось пять-шесть таких дел. Муки бедного немца, должно быть, не уступали в силе страстям господним.

— Вы господин Шмуке? — обратился какой-то человек, весь в черном, к музыканту, который встрепенулся, услышав свое имя.

Он посмотрел на человека в черном тем же отсутствующим взглядом, каким до того глядел на Ремонанка.

— Ну, что вам от него надо? — спросил овернец незнакомца. — Оставьте его в покое, видите, у человека горе.

— Господин Шмуке лишился друга и, вероятно, хочет достойным образом почтить его память, ведь он его наследник, — сказал человек в черном. — Я полагаю, что господин Шмуке не станет скупиться: он захочет приобрести для погребения место в вечное пользование. Господин Понс так любил искусство! Ну как не украсить его могилу Музыкой, Живописью и Скульптурой... тремя прекрасными скорбными статуями во весь рост...

Ремонанк по-своему, по-овернски сделал человеку в черном знак, чтоб он отстал, а тот тоже по-своему, так сказать по-коммерчески, сделал ему другой знак, означавший: «Ну чего вы мне мешаете подработать!» И лавочник отлично понял этот знак.

— Я агент фирмы «Сонэ и компания», поставщиков надгробных памятников, — продолжал комиссионер, которого Вальтер Скотт, несомненно, назвал бы могильным юношей. — Если господину Шмуке будет угодно дать нам заказ, мы избавим его от хлопот по приобретению места для погребения друга, чья утрата столь горестна для муз.

Ремонанк кивнул головой в знак согласия и тронул Шмуке за локоть.

— Мы постоянно берем на себя хлопоты и выполняем вместо семьи покойного все нужные формальности, — не отставал маклер, ободренный кивком Ремонанка. — В первые минуты горя наследникам весьма трудно самим заниматься всеми мелочами. И мы охотно оказываем эти незначительные услуги нашим заказчикам. За памятники мы считаем с метра — все равно, каменные они или мраморные... Мы принимаем заказы на семейные усыпальницы... берем на себя любые услуги, по самой сходной цене. Наша фирма поставила великолепный памятник красавице Эстер Гобсек и Люсьену де Рюбампре, подлинное украшение Пер-Лашеза. На нас работают лучшие мастера, я не советую обращаться к мелким поставщикам... у них третьесортный товар, — прибавил он, увидя, что подходит молодой человек, тоже в черном, представитель другой фирмы мраморных и гипсовых изделий.

Часто говорят, что смерть — это конец путешествия, но даже представить себе нельзя, насколько справедливо это уподобление для Парижа. Покойника, особенно ежели это покойник знатный, встречают на мрачном бреге словно путешественника, которого, не успел он ступить на землю, уже осаждают со своими предложениями агенты гостиниц. Кроме нескольких философов и нескольких семейств, уверенных, что они будут жить в веках, и потому сооружающих себе усыпальницы столь же монументальные, как их особняки, никто не думает о смерти и ее социальных последствиях. Смерть всегда наступает слишком рано, да, кроме того, родные стараются не думать о ней по совершенно понятному чувству. Поэтому-то почти всегда тех, кто потерял отца, мать, жену или ребенка, сейчас же начинают осаждать всякие дельцы, которые пользуются душевным расстройством родных, чтобы перехватить выгодный заказ. В прежнее время мраморщики, хозяева заведений, помещавшихся около знаменитого кладбища Пер-Лашез, где мастерские образуют целую улицу, которую следовало бы назвать Надгробной, осаждали наследников около могилы или у кладбищенских ворот, но понемногу под влиянием конкуренции, в силу торговой предприимчивости, они захватывали все новые позиции и теперь добрались уже до города, подступили к мэриям. Есть и такие агенты, что врываются с готовыми проектами надгробий в самое жилище скорби.

— Мы договариваемся, — поспешил заявить агент фирмы Сонэ опоздавшему коллеге.

— Следующий покойник!... Свидетели есть? — вызвал служитель.

— Пожалуйте, сударь, — сказал агент, обращаясь к Ремонанку.

Ремонанк попросил агента помочь ему поставить на ноги Шмуке, который сидел на скамье, равнодушный ко всему на свете; вместе они подвели его к барьеру, которым чиновник, составляющий акты о смерти, отгорожен от человеческого горя. Ремонанку, игравшему роль провидения при Шмуке, помог доктор Пулен, пришедший, чтобы дать необходимые сведения о возрасте и месте рождения Понса. Немец помнил только одно: Понс был его другом. Когда акт был подписан, Ремонанк и доктор с неотстававшим от них маклером посадили несчастного Шмуке в экипаж, куда проскользнул за ними все тот же ретивый маклер, решивший во что бы то ни стало получить заказ. Тетка Соваж, которая ходила дозором у ворот, с помощью Ремонанка и агента фирмы Сонэ внесла почти потерявшего сознание Шмуке в дом.

— Он сейчас лишится чувств! — крикнул маклер, которому не терпелось покончить с делом, уже бывшим, как он выражался, на мази.

— Еще бы! — ответила тетка Соваж. — Он уже сутки плачет и ничего в рот не берет. У кого горе, тому не до еды.

— Послушайте, дорогой клиент, скушайте бульончику, — принялся уговаривать бедного немца агент фирмы Сонэ. — У вас еще столько хлопот впереди: надо поехать в ратушу, купить место под надгробие, которое вы собираетесь воздвигнуть в память этого друга искусств и в знак вашей вечной признательности.

— Какой же смысл себя голодом морить, — убеждала мадам Кантине, поднося Шмуке чашку бульона и хлеб.

— Послушайте, сударь, — подступил к нему Ремонанк, — раз уж вы так ослабли, надо вам с кем-нибудь договориться, чтоб он вас заменил, потому что у вас еще столько дела! Надо заказать похоронную процессию! Ведь не станете же вы хоронить своего друга как нищего.

— Да ну же, ну, сударь! — сказала тетка Соваж, улучив минутку, когда Шмуке откинул голову на спинку кресла.

И она влила ему в рот ложку супа и насильно, как ребенка, стала его кормить.

— А теперь, сударь, будьте благоразумны и, если вы желаете, чтоб вам не мешали убиваться, возьмите кого-нибудь заместо себя...

— Раз вы, сударь, выразили желание воздвигнуть великолепный памятник вашему другу, то можете возложить на меня все хлопоты, я все устрою...

— Что такое, что такое? — вмешалась тетка Соваж. — Он вам заказал? Да кто вы такой?

— Агент фирмы Сонэ, голубушка, самого крупного заведения могильных памятников, — сказал маклер, вытащив карточку и показывая ее здоровенной тетке Соваж.

— Ладно, ладно!.. Когда нужно будет, к вам обратятся. Нельзя же пользоваться горем нашего хозяина. Вы же видите, что хозяин совсем голову потерял...

— Если вы устроите так, чтоб заказ получили мы, — шепнул маклер тетке Соваж, выйдя с ней на площадку лестницы, — я имею, полномочия предложить вам сорок франков...

— Давайте сюда ваш адрес, — сказала тетка Соваж, сразу подобрев.

Оставшись один и почувствовав себя крепче после того, как его насильно заставили съесть несколько ложек бульона, Шмуке поспешил в спальню к Понсу и погрузился в молитву. Он весь отдался своему горю, но из этого состояния покорного смирения его вывел молодой человек в черном, который уже в десятый раз окликал его: «Сударь!» и наконец даже дернул за рукав, так что несчастному страдальцу волей-неволей пришлось откликнуться.

Што ешше слютшилось?

— Сударь, мы обязаны доктору Ганналю поразительным открытием; оспаривать у него славу мы не собираемся: он возродил египетские чудеса. Но с помощью некоторых усовершенствований мы добились поразительных результатов. Так вот, если вы хотите видеть вашего друга таким, каким он был при жизни...

Я буду видеть моего друга? — воскликнул Шмуке. — И он будет говорить зо мной?

— Ну, не вполне!... У него не будет только дара речи, — продолжал агент по бальзамированию покойников, — но он на веки вечные сохранится в том же виде. Процедура очень недолгая. Достаточно надрезать сонную артерию и сделать впрыскивание; но ждать нельзя... Через четверть часа мы уже не сможем сохранить тело и тем самым доставить вам тихую радость.

Убирайтесь к тшорту! Понс сталь духом! И дух его есть на небезах.

— Какой неблагодарный человек, — изрек агент одного из соперников знаменитого Ганналя, выходя из дому, — он отказался от бальзамирования тела своего друга!

— Ничего нет удивительного, — сказала тетка Сибо, которая как раз набальзамировала своего ненаглядного муженька. — Ведь он наследник, ему все по завещанию отказано. А такому человеку, раз он свое получил, на покойника наплевать.

Час спустя в спальню вошла тетка Соваж в сопровождении человека в черном, по виду ремесленника.

— Сударь, — сказала она, — Кантине был так любезен, что прислал сюда приходского гробовщика.

Гробовщик поклонился с соболезнующим и сокрушенным видом, в то же время всем своим обликом выражая уверенность, что он персона, здесь совершенно необходимая. Он посмотрел на покойника взглядом профессионала.

— Какой, сударь, вам желателен — сосновый, просто дубовый или двойной: дубовый и свинцовый? Двойной: дуб со свинцом — самое приличное. Покойник, — заметил он, — обычных размеров...

Он пощупал, где кончаются ноги.

— Метр семьдесят сантиметров! — прибавил он. — Отпевать, конечно, будете в церкви?

Шмуке посмотрел на гробовщика тем взглядом, который бывает у сумасшедших, когда они задумали что-то недоброе.

— Сударь, — сказала тетка Соваж, — вам бы надо было поручить кому-нибудь заняться заместо вас всеми этими делами.

Хорошо, я буду порутшитъ, — согласился страдалец.

— Сходить, что ли, за господином Табаро, ведь у вас еще много хлопот впереди. Господин Табаро на весь квартал честностью славится.

Да, за господин Табаро! Мне о нем говориль, — сдался наконец Шмуке.

— Вот и хорошо, сударь, поговорите со своим уполномоченным, а потом можете горевать, сколько хотите, никто вам мешать не станет.

Около двух часов явился скромный молодой человек, старший писарь г-на Табаро, предназначавший себя к карьере судебного пристава. Молодость имеет удивительные преимущества — она не отпугивает. Молодой человек, которого звали Вильмо, сел около Шмуке, он не сразу заговорил, выжидая подходящую минуту. Такая сдержанность тронула Шмуке.

— Сударь, — сказал Вильмо, — я старший писец господина Табаро, который поручил мне защиту ваших интересов и приказал взять на себя все формальности, связанные с похоронами вашего друга... Вы ничего не имеете против?

Шисни вы мне не будете спазать, шить мне остальось недольго; а вот в покое ви будете менья оставлять?

— О, вас ничем не побеспокоят, — ответил Вильмо.

Што я дольшен делять?

— Подписать вот эту бумагу, в которой вы уполномочиваете господина Табаро вести все ваши дела, касающиеся наследства.

Хорошо, будете давать зюда бумагу! — сказал немец, собиравшийся тут же поставить свою подпись.

— Нет, сперва я прочту вам.

Тшитайте.

Шмуке не проявил ни малейшего интереса к чтению доверенности и тут же подписал ее. Молодой человек осведомился о желаниях Шмуке относительно похоронной процессии, места (немец хотел, чтоб его похоронили рядом с Понсом), отпевания и уверил несчастного старика, что больше к нему приставать не будут ни с вопросами, ни с требованием денег.

Я готов отдавать все, што у менья есть, только оставляйте менья в покое, — сказал Шмуке, снова опускаясь на колени около тела друга.

Фрезье торжествовал: теперь наследник не мог и шагу ступить — он был всецело в руках тетки Соваж и Вильмо.

Нет такой скорби, которую в конце концов не одолел бы сон. И когда под вечер тетка Соваж вошла в спальню, Шмуке лежал в ногах кровати, на которой покоился Понс, и крепко спал; она отнесла его в спальню, с материнской заботливостью уложила в постель, где он и проспал до утра. Когда он проснулся, то есть когда после временного забытья снова ощутил свою скорбь, тело Понса на траурном помосте, освещенном и убранном, как это полагается при похоронах по третьему разряду, уже стояло у ворот; итак, его друга уже не было в квартире, и теперь она казалась ему огромной и вызывала тяжелые воспоминания. Тетка Соваж, распоряжавшаяся бедным Шмуке так же самовластно, как если бы он был грудным младенцем, а она его кормилицей, заставила его позавтракать, раньше чем идти в церковь. Пока несчастный страдалец с трудом глотал пищу, тетка Соваж со вздохами, достойными Иеремии, сокрушалась, что у него нет черного фрака. И до болезни Понса гардероб Шмуке, находившийся в ведении Сибо, был более чем скромен, впрочем, так же как и его стол, — у него имелось два сюртука и две пары панталон!..

— Вы в таком виде и на похороны пойдете? Да ведь вас весь квартал засмеет!..

А в каком виде ви будете мне приказать идти?

— В трауре!

В траур!

— Приличия...

Прилитшия! Не нушни мне все эти глюпости! — горестно воскликнул бедняга, только детски наивные души скорбь повергает в столь беспредельное отчаяние.

— Экое чудовище неблагодарное, — сказала тетка Соваж, оглядываясь на неожиданно появившегося в дверях господина, от одного вида которого Шмуке вздрогнул.

Вошедший был облачен в черный суконный фрак, короткие черные суконные штаны, черные шелковые чулки, наряд довершала серебряная цепь с бляхой, белые манжеты, белый муслиновый очень строгий галстук и белые перчатки; этот официальный представитель бюро похоронных процессий, на котором лежал стереотипный отпечаток соболезнования чужому горю, держал в руке жезл черного дерева, олицетворявший его функции, а под мышкой — треуголку с трехцветной кокардой.

— Я церемониймейстер, — сказал он елейным голосом.

По своим обязанностям этот человек ежедневно возглавлял похоронные процессии и не раз видел семьи, погруженные в горе — иногда подлинное, иногда притворное, — он привык, так же как и все его коллеги, говорить тихим и елейным голосом. Подобно статуе, изображающей гения смерти, он был благопристоен, вежлив, обходителен, как ему и полагалось по профессии. При словах церемониймейстера Шмуке охватила нервная дрожь, словно перед ним предстал палач.

— Сударь, кем вы приходитесь покойнику — сыном, братом, отцом?.. — обратился к несчастному официальный представитель бюро похоронных процессий.

И тем, и другим, и третьим... больше того, я прихошусь ему другом! — сказал Шмуке, заливаясь слезами.

— Вы наследник? — спросил церемониймейстер.

Наследник? — повторил Шмуке. — Мне нитшего на этом звете не нушно.

И Шмуке снова погрузился в мрачное отчаяние.

— Где остальные родственники и друзья? — спросил церемониймейстер.

Вот они все тут зобрались! — воскликнул Шмуке, указывая на картины и редкости. — Эти друзья никогда не притшинили страданий бедному моему Понс! Я и они — вот все, што он любиль!

— Он помешался, — сказала тетка Соваж церемониймейстеру. — С ним не стоит и разговаривать.

Шмуке сел, машинально утирая слезы, и лицо его опять приняло тупое выражение. Тут появился Вильмо — старший писец г-на Табаро, и церемониймейстер, признав в нем посетителя, заказавшего в бюро похоронную процессию, обратился к нему:

— Пора двигаться, сударь... колесница приехала; но мне не случалось еще видеть таких похорон. Где родственники и близкие?

— Мы очень спешили, — ответил г-н Вильмо. — Господин Шмуке в таком горе, что обо всем позабыл; впрочем, у покойного только один родственник...

Церемониймейстер сочувственно посмотрел на Шмуке, этот эксперт по людскому горю давно научился отличать подлинное от притворного; он подошел к бедному немцу:

— Возьмите себя в руки, сударь!.. Подумайте о том, что вам надо достойным образом почтить память друга.

— Мы позабыли разослать приглашения на похороны, но я позаботился известить господина де Марвиля, председателя суда, единственного родственника, о котором я вам уже говорил... Друзей у него не было... Не думаю, чтобы пришли сослуживцы, покойный состоял капельмейстером в театре... Но, насколько я знаю, господин Шмуке единственный наследник.

— Значит, он должен возглавлять похоронную процессию, — сказал церемониймейстер. — У вас нет черного фрака? — спросил он, оглядывая костюм бедняги музыканта.

У менья здесь в груди все тшерное! — сказал тот раздирающим душу голосом. — Тшерное, тотшно в зердце у менья смерть... Господь бог смилюется надо мной и зоединяет менья в могиле с моим другом, за што я буду блягодарить его.

И он молитвенно сложил руки.

— Наша администрация уже сильно улучшила постановку дела, и все же необходимо, — о чем я уже не раз говорил — приобрести надлежащий гардероб и давать напрокат наследникам соответствующий костюм, с каждым днем в этом ощущается все большая потребность, — сказал церемониймейстер. — Но раз этот господин наследник, ему следует надеть траурную мантию; в ту, которую я захватил с собой, его можно завернуть с головы до пят, и никто и не заметит, что он одет неподобающим образом... Не будете ли вы так любезны встать? — попросил он Шмуке.

Тот поднялся со стула, но едва устоял на ногах.

— Поддержите его, — обратился церемониймейстер к старшему писцу, — ведь вам же переданы все полномочия.

Вильмо поддержал Шмуке, схватив его под мышки, а церемониймейстер взял отвратительную черную широкую мантию, которую накидывают на плечи наследникам, провожающим катафалк от дома покойника до церкви, и облачил в нее Шмуке, завязав под самым подбородком черные шелковые шнуры.

И Шмуке нарядили наследником.

— У нас еще одно большое затруднение, — сказал церемониймейстер. — Надо пристроить четыре кисти на покрове... А держать их некому... Половина одиннадцатого, — прибавил он, посмотрев на часы. — В церкви уже ждут.

— А вот и Фрезье! — весьма неосторожно воскликнул Вильмо.

Но присутствующим было невдомек, что эти слова прямое признание в сообщничестве.

— Кто этот господин? — спросил церемониймейстер.

— Это от семьи.

— От какой семьи?

— От семьи, обделенной покойным. Это уполномоченный господина Камюзо, председателя суда.

— Хорошо, — сказал с удовлетворенным видом церемониймейстер. — Хоть две кисти пристроены. Одну возьмете вы, другую — он.

Церемониймейстер, обрадованный тем, что пристроил две кисти, взял две пары прекрасных белых замшевых перчаток и любезно предложил их Фрезье и Вильмо.

— Вы, милостивый государь, не откажетесь держать кисти покрова? — спросил он.

Подчеркнуто строгий костюм Фрезье, его черный фрак и белый галстук, холодная официальность его манер вызывали содрогание — он казался олицетворением сутяжничества.

— Охотно, милостивый государь, — ответил он.

— Еще бы двух, и все четыре кисти пристроены, — сказал церемониймейстер.

В эту минуту подошел ретивый агент фирмы Сонэ в сопровождении единственного человека, который вспомнил Понса и пришел отдать ему последний долг. Этот человек служил в театре ламповщиком, он раскладывал по пюпитрам оркестровые партитуры, и Понс, знавший, что у него большая семья, давал ему ежемесячно пять франков.

Ах, Топинар!.. — воскликнул Шмуке, узнав его. — Ти любиль Понс!..

— Я, сударь, которое утро захожу, справляюсь о здоровье господина Понса.

Которое утро, голюбтшик Топинар? — сказал Шмуке, пожимая ему руку.

— Да меня, должно быть, принимали за родственника и встречали очень нелюбезно. Я уж и то говорил, что из театра, что пришел проведать господина Понса, а мне в ответ — «знаем мы вас». Хотелось мне повидать болящего, только меня ни разу к нему не допустили.

Безбошная Зибо! — сказал Шмуке, прижимая к сердцу заскорузлую руку театрального служителя.

— Какой наш господин Понс человек был! Каждый месяц давал мне сто су... Он знал, что у меня жена и трое детей. Жена уже дожидается в церкви.

Я буду разделить с тобой последний кусок хлеба! — воскликнул Шмуке, обрадованный, что с ним человек, любивший Понса.

— Не угодно ли вам держать кисть от покрова? — обратился к Топинару церемониймейстер. — Тогда у нас все четыре пристроены.

Агент фирмы Сонэ тут же согласился держать кисть от покрова, особенно после того, как церемониймейстер показал ему прекрасную пару перчаток, которые, по обычаю, должны были достаться ему в собственность.

— Без четверти одиннадцать! Пора выходить... в церкви ждут, — заявил церемониймейстер.

И шестеро мужчин вышли на лестницу.

— Заприте квартиру и никуда не отлучайтесь, — сказал неумолимый Фрезье обеим женщинам, которые стояли на площадке. — Особенно если вы, мадам Кантине, хотите, чтобы вам поручили сторожить имущество. Ведь это сорок су в день!..

По довольно обычной в Париже случайности у подъезда стояло два катафалка, а следовательно, налицо были и две похоронные процессии — катафалк Сибо, скончавшегося привратника, и катафалк Понса. Никто не подходил к великолепному катафалку, чтоб отдать последний долг другу муз, зато все соседние привратники теснились вокруг тела Сибо, чтоб окропить его святой водой. Тот же разительный контраст — толпа народа у гроба Сибо и одинокий гроб Понса — наблюдался не только у подъезда, но и на всем пути следования похоронной процессии; за катафалком Понса шел один только Шмуке, и спотыкавшегося на каждом шагу наследника поддерживал факельщик. От Нормандской улицы до церкви св. Франциска, что на Орлеанской, обе процессии двигались между двумя рядами любопытных, ибо, как уже было сказано, в этом квартале всякое событие в диковинку. Все обращали внимание на роскошный белый катафалк, на котором красовался гербовый щит с огромным вышитым П, — но за этим катафалком шел всего один провожающий, — и на огромную толпу, шедшую за простыми дрогами, какие полагаются, когда хоронят по последнему разряду. К счастью, Шмуке, который совсем оторопел при виде любопытных, глядевших из всех окон, и зевак, стоявших сплошной стеной, ничего не понимал и сквозь слезы, застилавшие глаза, как сквозь пелену, смотрел на сбежавшийся народ.

— Э, да это щелкунчик, — говорили в толпе, — знаете, тот музыкант!

— А кто держит кисти покрова?

— Известно кто! Актеры!

— Гляди-ка, гляди, никак, хоронят бедного папашу Сибо! Еще одним тружеником стало меньше! А как на работу был лют, рук не покладал!

— День-деньской за работой!

— А жену как любил!

— Осиротела, бедняжка!

Ремонанк шел за гробом своей жертвы и выслушивал соболезнования по поводу смерти соседа.

Обе процессии подошли к церкви одновременно; Кантине договорился с привратником, и к Шмуке не подпускали нищих, ибо Вильмо, обещавший наследнику, что к нему не будут ни с чем приставать, оберегал своего клиента и сам выдавал на расходы. Дроги привратника Сибо до самого кладбища провожало человек шестьдесят-восемьдесят. Для сопровождающих тело Понса к церкви было подано четыре экипажа; один для духовенства и три для родственников; но понадобился только один, так как, пока шло отпевание, агент фирмы Сонэ побежал предупредить хозяина о том, что похоронная процессия сейчас тронется, дабы г-н Сонэ мог показать наследнику набросок памятника и смету уже при выходе с кладбища. Фрезье, Вильмо, Шмуке и Топинар поместились в одном экипаже. Два другие, вместо того чтоб вернуться в бюро похоронных процессий, поехали порожняком на кладбище Пер-Лашез. Такие пустые экипажи, зря едущие на кладбище, дело обычное. Когда покойник не пользуется известностью, похороны не вызывают стечения народа, и экипажей всегда бывает больше, чем требуется. В Париже, где никому не хватает двадцати четырех часов в сутки, редко какого покойника провожают до самого кладбища даже родственники или близкие, разве только он был уж очень любим при жизни. Но кучера не хотят упускать чаевые и потому исполняют свой долг до конца. Есть ли седок или нет, экипажи все равно едут в церковь и на кладбище, а оттуда обратно к дому покойного, где кучера просят на чаек. Даже представить трудно, сколько людей кормятся от покойников. Причт, нищие, факельщики, кучера, могильщики, вся эта братия отличается поразительной поглощающей способностью, после похорон они разбухают, как губка. От церкви, при выходе из которой на Шмуке набросилась целая орава нищих, сейчас же оттиснутых сторожем, до кладбища Пер-Лашез бедный немец ехал словно преступник, которого везут из здания суда на Гревскую площадь[65]. Он хоронил самого себя. Всю дорогу он держал за руку Топинара, единственного человека, который искренне сокрушался о Понсе. Топинар, польщенный оказанной ему честью, тем, что ему доверили держать кисть покрова, что он едет в экипаже, что он теперь счастливый обладатель пары новых перчаток, решил в конце концов, что похороны Понса — величайший день в его жизни. А убитый горем Шмуке, который чувствовал поддержку только в Топинаре, в сердечном пожатии его руки, сидел в карете с таким покорным видом, словно он теленок, которого везут на убой. Па передней скамеечке поместились Фрезье и Вильмо. Те, кто имел несчастье несколько раз провожать своих близких к месту вечного успокоения, знают, что лицемерие сбрасывает маску во время подчас слишком длительного пути от церкви до Восточного кладбища, где собраны богатые памятники и где живые соперничают друг с другом в тщеславии и роскоши. Люди, посторонние умершему, заводят разговоры, и те, кто искренне огорчен, в конце концов начинают к ним прислушиваться и понемногу отвлекаются от грустных мыслей.

— Господин председатель уже отправился в присутствие, — рассказывал Фрезье старшему писцу, — и я не счел нужным ехать в суд и отрывать его от исполнения обязанностей, все равно бы он опоздал. Поскольку он законный наследник, но лишенный наследства в пользу господина Шмуке, то я подумал, что достаточно будет моего присутствия, ибо я представляю его интересы.

Топинар насторожился.

— А что это за тип держал четвертую кисть? — спросил Фрезье.

— Агент мастерской могильных памятников, добивающийся заказа на надгробие в виде трех мраморных фигур, которые должны изображать Музыку, Живопись и Скульптуру, оплакивающих покойного.

— Мысль неплохая, — отозвался Фрезье. — Старичок вполне заслужил такое надгробие. Но памятник обойдется не меньше семи-восьми тысяч.

— Еще бы!

— Если господин Шмуке закажет такой памятник, наследники за это отвечать не могут, ведь этак все наследство ухлопать недолго...

— Начнется тяжба, но фирма выиграет...

— Ну, это его дело! Знаете, с фирмой можно проделать хорошую шутку! — шепнул Фрезье на ухо старшему писцу. — Ведь если завещание будет признано недействительным, а за это я ручаюсь... или если вообще не окажется завещания, с кого тогда получать прикажете?

Вильмо ухмыльнулся. Теперь старший писец г-на Табаро и стряпчий пододвинулись друг к другу и зашептались; но, несмотря на грохот колес и уличный шум, театральный служитель, привыкший к закулисным интригам, разгадал, что они оба измышляют всякие подвохи против бедного немца, и под конец уловил знаменательное слово «Клиши[66]». С этой минуты достойный и честный служитель актерской братии решил не оставлять на произвол судьбы друга Понса.

Загрузка...