На кладбище, где собралась толпа любопытных, церемониймейстер вел Шмуке под руку к вырытой уже могиле, под которую стараниями маклера фирмы Сонэ, заявившего о намерении наследника воздвигнуть великолепный памятник, было куплено у города три метра земли. Но когда Шмуке увидел четырехугольную яму, над которой могильщики держали гроб Понса, напутствуемый последними молитвами духовенства, у него сжалось сердце и он лишился чувств. Топинар с помощью маклера и самого г-на Сонэ перенес несчастного немца в заведение мраморщика, где хозяйка и г-жа Витло, жена компаньона фирмы Сонэ, захлопотали вокруг несчастного, проявляя самую сердечную заботливость. Топинар не уходил, так как заметил, что Фрезье, физиономия которого не внушала ему доверия, что-то обсуждает с агентом фирмы Сонэ.

Бедный простодушный немец очнулся примерно через час, то есть около половины третьего. Он надеялся, что события двух последних дней — дурной сон, что, проснувшись, он увидит Понса живым и здоровым. Ему столько раз сменяли мокрое полотенце на лбу, столько раз давали нюхать разные соли и туалетный уксус, что он наконец открыл глаза. Г-жа Сонэ насильно влила ему в рот чашку крепкого бульона, так как у мраморщиков как раз варился суп.

— Не часто случается нам иметь дело с такими чувствительными заказчиками; раз в два года, правда, бывает...

Наконец Шмуке запросился домой.

— Сударь, — сказал тогда хозяин фирмы, — вот рисунок, Витло приготовил его специально для вас, всю ночь просидел!.. Но мысль прекрасная!.. Памятник получился очень красивый.

— Он будет украшением кладбища Пер-Лашез! — прибавила миловидная г-жа Сонэ. — Ведь вы должны почтить память друга, который оставил вам все свое состояние.

Проект, который аттестовали как сделанный специально по этому случаю, был изготовлен еще для де Марсе, известного министра; но вдове заблагорассудилось заказать памятник Стидману, и проект фирмы Сонэ был отвергнут как слишком безвкусный. Тогда три фигуры должны были изображать июльские дни, во время которых проявил себя сей крупный государственный деятель. Затем, внеся кое-какие изменения, Сонэ и Витло переделали эти исторические аллегории в Армию, Финансы и Семью и предназначали их на памятник Шарля Келлера, но и этот памятник тоже был заказан Стидману. Уже одиннадцать лет проект приспосабливался к разным случаям, и теперь, перерисовывая его еще раз, Витло превратил три фигуры в гениев музыки, скульптуры и живописи.

— Это еще что! А какие будут детали и все сооружение в целом! Через полгода памятник будет готов, — сказал Витло. — Вот смета и заказ... семь тысяч франков, не считая оплаты каменотесов.

— Если вам угодно из мрамора, — добавил Сонэ, специалист-мраморщик, — это обойдется в двенадцать тысяч франков, зато вы увековечите и себя, и своего друга...

— Я только что слышал, что завещание собираются оспаривать и наследство, вероятно, достанется законным наследникам, — шепнул Топинар на ухо Витло. — Поезжайте лучше к председателю суда господину Камюзо, а этот бедный простак останется ни при чем...

— Вечно вы таких заказчиков приводите! — набросилась г-жа Витло на агента и начала его бранить.

Топинар пешком повел Шмуке на Нормандскую улицу, куда отправились экипажи.

Не покидайте менья!.. — взмолился Шмуке, когда Топинар хотел уйти, передав бедного немца с рук на руки тетке Соваж.

— Уже четыре, дорогой господин Шмуке. Мне еще пообедать надо. Ведь жена у меня капельдинершей при театре, она будет волноваться, куда я пропал. Вы же знаете, что театр открывается без четверти шесть...

Снаю, снаю... Но послюшайте, ведь я зовсем один на свете, один как перст. Ви шалель Понса, помогайте мнье, я брошу сльовно во тьме, а Понс сказаль мне, што вокруг мерзавцы и негодяи...

— Я и сам заметил; не будь меня, вас бы запрятали в Клиши.

В Клиши? — воскликнул Шмуке. — Нитшего не могу понимать.

— Ах бедняга! Ну, будьте спокойны, я еще зайду, прощайте!

Прошшайте и как мошно скорей приходите! — прошептал Шмуке, чуть не падая от усталости.

— Прощайте, любезный! — сказала Топинару тетка Соваж тоном, задевшим театрального служителя.

— Что вы о себе воображаете, прислужница! — отпарировал он. — Ни дать ни взять мелодраматический злодей!

— Сам злодей! Нечего вам сюда таскаться и в наши дела нос совать. Небось хотите у хозяина денежки выманить!

— Денежки выманить! Умолкни, услужающая! — величественно изрек Топинар. — Я в театре простым служителем состою, но артистам всей душой предан. Знайте, что я еще ни у кого ничего не просил! И у вас ведь никто ничего не просит? Никто вам не задолжал, а, старая?

— Вы служите в театре, а величают вас как? — поинтересовалась эта бой-баба.

— Топинаром, с вашего позволения...

— Очень приятно, — сказала тетка Соваж. — Передайте мой низкий поклон вашей супружнице, ежели вы, любезный, женаты... Вот и все, что мне от вас нужно.

— Что с вами, моя красавица? — спросила мадам Кантине, входя.

— А то, голубушка, что вам надо присмотреть за обедом, пока я сбегаю к своему хозяину.

— Да он внизу, — перебила мадам Кантине, — разговаривает с мадам Сибо, она бедняжка все глаза выплакала.

Тетка Соваж, перепрыгивая через две ступеньки, помчалась вниз, только лестница дрожала у нее под ногами.

— Сударь, — отозвала она Фрезье в сторонку от мадам Сибо и указала на Топинара, который как раз выходил из дому.

Театральный служитель был горд сознанием, что ему удалось отплатить добром своему покойному благодетелю, спасши его друга от расставленной ловушки при помощи хитрости в чисто театральном духе, ибо в театре все в той или иной мере мастера на плутовские проделки. И Топинар дал себе слово и впредь защищать старого музыканта от всех ловушек, в которые, при его простодушии, он, конечно, попадет.

— Видите этого голодранца? Так вот он корчит из себя честного человека и потому сует свой нос в дела господина Шмуке...

— Кто это? — спросил Фрезье.

— Да так, мелкая сошка...

— В делах нет мелких сошек...

— Фамилия ему Топинар, служит при театре...

— Хорошо, мадам Соваж! Действуйте в том же духе, табачная лавочка вам обеспечена.

И Фрезье возобновил прерванный разговор с мадам Сибо.

— Итак, дорогая клиентка, я утверждаю, что вы вели двойную игру, а раз один компаньон надувает другого, все обязательства прекращаются.

— Когда же это я вас надувала? — сказала тетка Сибо, уперев руки в боки. — Подумаешь, испугалась я ваших кислых слов и покойницкой физиономии... Вы ищете, к чему бы придраться, чтоб отделаться от своих обещаний, а еще называете себя честным человеком! Сказать вам, кто вы такой — мерзавец! Да, да, да, нечего руку-то расчесывать! Придется вам это скушать!..

— Не надо зря говорить, не надо злиться, голубушка, — остановил ее Фрезье. — Послушайте лучше, что я скажу. Вы денежек уже достаточно хапнули... Вот что я нашел сегодня утром, пока шли приготовления к похоронам: каталог в двойном экземпляре, написанный рукой господина Понса, и совершенно случайно мне на глаза попались следующие строки.

И он раскрыл рукописный каталог и прочитал:

«№ 7. Великолепный портрет, написанный на мраморе Себастьяном дель Пьомбо в 1546 г., продан семьей, изъявшей его из собора в Терни. Этот портрет, парный с портретом епископа, купленным одним англичанином, изображает молящегося мальтийского рыцаря, он находился над семейной усыпальницей фамилии Росси. Если бы не дата, картину можно было бы приписать Рафаэлю. Я ставлю эту вещь выше, чем портрет Баччо Бандинелли Луврского музея, который считаю несколько суховатым по манере, в то время как краски Мальтийского рыцаря сохранились во всей своей свежести благодаря тому, что это живопись на lavagna (шифер)».

— Но на месте номера семь, — продолжал Фрезье, — я нашел женский портрет, подписанный Шарденом, и без всякого номера... Пока церемониймейстер набирал людей, чтоб держать кисти на покрове, я проверил наличие картин; восьми полотен, которые указаны покойным господином Понсом в числе шедевров, недостает, они заменены другими, менее ценными и незанумерованными... Кроме того, не хватает одной небольшой картины на дереве, принадлежащей кисти Метсу и упомянутой в числе шедевров...

— А я, что ли, при его картинах сторожем была? — огрызнулась тетка Сибо.

— Нет, но вы пользовались доверием господина Понса, вели его хозяйство и дела, а здесь налицо кража...

— Кража! Так эти картины, сударь, были проданы господином Шмуке по распоряжению господина Понса, чтоб было на что жить. Так-то вот!

— Кому?

— Господину Элиасу Магусу и Ремонанку...

— За сколько?..

— Запамятовала!..

— Послушайте, голубушка мадам Сибо, вы денежек хапанули, и не так мало!.. — продолжал Фрезье. — Я с вас глаз теперь не спущу, вы у меня в руках!.. Поможете мне, и я буду держать язык за зубами. Как бы там ни было, на господина Камюзо вам рассчитывать не приходится, раз вы сочли возможным его ограбить.

— Я так и знала, дорогой господин Фрезье, что останусь при пиковом антересе, — ответила тетка Сибо, на которую благотворно подействовало обещание ходатая держать язык за зубами.

— Что вы к ней придираетесь, — вмешался вошедший в эту минуту Ремонанк. — Нехорошо! Сделка совершена по обоюдному согласию между господином Понсом и господином Магусом вместе со мной, мы три дня никак не могли договориться с покойником, ведь он по своим картинам прямо обмирал! Расписка у нас по всей форме, а что мы дали заработать мадам Сибо десяток-другой франков, так это уж так водится, она попользовалась не больше, чем другие; в каком доме мы что приторгуем, всегда прислугу отблагодарим. А если вы, господин хороший, хотите обидеть беззащитную женщину, чтоб свои делишки обделать, так это не выйдет!.. Так и запишите! Тут господин Магус всему голова; ежели вы не поладите полюбовно с мадам Сибо, ежели не дадите ей то, что пообещали, так мы с вами еще встретимся на распродаже коллекции, вы еще пожалеете, что вооружили против себя нас с господином Магусом, уж мы натравим на вас торговцев. Вместо семи— или восьмисот тысяч франков вы и двухсот не выручите!

— Хватит, хватит! Там видно будет. Может, мы еще не станем продавать, — сказал Фрезье, — или продадим в Лондоне.

— Лондоном нас не запугаешь, — отпарировал Ремонанк, — господин Магус там свой человек, не хуже чем в Париже.

— Прощайте, голубушка, я вас выведу на чистую воду, — сказал Фрезье, — не советую вам выходить из моей воли.

— Мазурик!

— Осторожней, — крикнул Фрезье, — я скоро буду мировым судьей!

Они расстались, осыпая друг друга угрозами, значение которых было в достаточной мере оценено обеими сторонами.

— Спасибо, Ремонанк! — сказала тетка Сибо. — Какое утешение для бедной вдовы знать, что есть кому за нее заступиться.

Вечером, часов в десять, Годиссар вызвал к себе в кабинет оркестрового служителя. Директор стоял перед камином в наполеоновской позе, усвоенной им с тех пор, как он начал управлять целым сонмом актеров, танцовщиц, статистов, музыкантов, машинистов и вести дела с авторами. В таких случаях он закладывал правую руку за жилет и держался ею за левую подтяжку, а голову поворачивал вполоборота, вперив взор в пространство.

— Скажите, Топинар, вы получаете ренту?

— Нет, сударь.

— Тогда вы, значит, решили подыскать место получше? — спросил директор.

— Нет, сударь, — ответил оркестровый служитель, побледнев как полотно.

— Так какого же черта! Жена твоя капельдинерша... Я не рассчитал ее из уважения к моему предшественнику... Тебя я взял чистить днем кенкеты за кулисами, вечером ты прислуживаешь в оркестре. И это еще не все. Когда на сцене изображается ад, ты у меня главного черта по двадцать су за раз играешь, и все прочие черти у тебя в подчинении. Все театральные служители на такое место зарятся, у тебя, голубчик, в театре много завистников и врагов.

— Врагов! — воскликнул Топинар.

— А у тебя трое детей, старший уже детские роли играет, я ему по пятьдесят сантимов разовых положил.

— Сударь...

— Не перебивай, — громовым голосом остановил его Годиссар. — И при всем этом ты хочешь уйти из театра...

— Сударь...

— Ты хочешь дела обделывать! В чужое наследство нос суешь! Да ведь от тебя только мокренько останется. Мне покровительствует его сиятельство граф Попино, человек высокого ума и железной воли, которого король призвал в свой совет, что было чрезвычайно мудро... Этот государственный муж, занимающий высокий политический пост, — я говорю о графе Попино, — женил старшего сына на дочери председателя суда господина де Марвиля, — это один из осмотрительных и уважаемых высших судейских чиновников, светоч судебного мира. Ты знаешь, что такое суд? Ну, так господин де Марвиль — законный наследник своего родственника Понса, нашего бывшего капельмейстера, на похоронах которого ты сегодня был. Я на тебя не в претензии за то, что ты отдал ему последний долг... Но ты потеряешь место, если будешь совать нос в дела уважаемого господина Шмуке; я, конечно, желаю ему всяческих благ, но, можешь быть уверен, отношения у него с законными наследниками Понса очень осложнятся. На немца-то мне плевать, а вот с председателем суда и графом Попино нельзя не считаться. Так мой тебе совет — не путайся в дела достойного немца, за него его немецкий бог постоит, нечего тебе брать на себя роль божьего помощника. Оставайся-ка на своем месте в театре! Так-то лучше будет!

— Я понял, господин директор, — сказал потрясенный Топинар.

Таким образом, Шмуке, ожидавший, что на следующий день к нему зайдет бедный театральный ламповщик, единственный человек, который пожалел Понса, лишился и этого посланного ему судьбой защитника. Проснувшись на следующее утро в опустевшей квартире, горемычный немец почувствовал всю тяжесть своей утраты. События предыдущих дней и хлопоты по похоронам вносили в дом суету, движение, которые как-то отвлекали от грустных мыслей. Но мрачная мертвая тишина, наступающая после похорон друга, отца или любимой жены, поистине ужасна, она леденит сердце. Непреодолимая сила влекла несчастного старика в спальню к Понсу, но там он не выдержал и убежал в столовую, где мадам Соваж накрывала стол к завтраку. Шмуке сел за стол, но кусок не шел ему в горло. Вдруг громко зазвонил колокольчик, и появились три черные фигуры, беспрекословно впущенные мадам Кантине и мадам Соваж. Впереди — г-н Витель, мировой судья, и его протоколист. За ними — Фрезье. После постигшего его разочарования с завещанием, составленным по всем правилам и выбивавшим у него из рук могучее оружие, которое он так дерзко выкрал, физиономия Фрезье стала еще более кислой, еще более противной, чем обычно.

— Мы пришли наложить печати, — мягко сказал мировой судья.

Шмуке, для которого эти слова были китайской грамотой, растерянно обвел взглядом всех троих.

— Мы пришли по заявлению господина Фрезье, адвоката, уполномоченного господином Камюзо де Марвилем, родственником и законным наследником покойного господина Понса, — пояснил протоколист.

— Коллекции вон там, в большом зале, и в спальне покойного, — сказал Фрезье.

— Итак, приступим. Прошу прощения, сударь, завтракайте, пожалуйста, не беспокойтесь, — сказал мировой судья.

Появление этих трех черных фигур повергло в ужас бедного немца.

— Сударь, — сказал Фрезье, вперив в Шмуке ядовитый взгляд, которым он гипнотизировал свои жертвы, как паук гипнотизирует муху, — сударь, вы сумели заблаговременно добиться нотариального завещания в вашу пользу, и вы, конечно, должны были ожидать, что со стороны родственников последует протест. Родственники не могут покорно ждать, пока их ограбит посторонний человек, и мы еще посмотрим, сударь, что победит — обман, мошенничество или родственники!.. Мы, как наследники, вправе требовать наложение печатей, печати будут наложены, и я хочу самолично удостовериться, что эта охранительная мера будет проведена строжайшим образом, и, как я сказал, так оно и будет.

Господи боше мой, господи боше мой, чем я прогневиль небеза? — пролепетал бесхитростный немец.

— В доме про вас много всякого болтают, — сказала тетка Соваж. — Сегодня, вы еще спали, приходит тут какой-то франтик, в черном сюртуке и штаны черные, такой хлыщ, старший писец господина Аннекена, так он обязательно хотел вас видеть; да вы спали, уж очень вы после вчерашних похорон умаялись, вот я и сказала, что вы подписали бумагу господину Вильмо, старшему писцу господина Табаро, и чтоб он со всеми делами к нему шел. «Тем лучше, — сказал этот франтик, — я с ним договорюсь. Мы заявим о завещании в суд, предварительно представив его председателю». Я попросила его прислать к нам, как только можно будет, господина Вильмо. Не беспокойтесь, сударь, — добавила тетка Соваж, — найдется, кому за вас постоять. Не дадут вас в обиду. Господин Вильмо человек зубастый! Он им все раздокажет! Я уж и то поругалась с мадам Сибо: мерзавка такая, туда же, привратница, а наговаривает на жильцов, рассказывает, что вы надули наследников, держали здесь господина Понса взаперти, тиранили, что он был полоумным. Зато уж и я ее, пакостницу, отчитала. «Воровка, говорю, вот вы кто, и дрянь паршивая! Вас еще судить будут за то, что вы своих господ обокрали». Она и заткнулась.

— Сударь, — сказал протоколист, пришедший за Шмуке, — угодно вам будет присутствовать при наложении печатей на спальню покойного?

Деляйте, што хотите! — ответил Шмуке. — Я надеюсь, што мне дадут умирать спокойно!

— Права умереть никого не лишают, — усмехнулся протоколист. — По части наследства я уж давно работаю, да что-то не случалось видеть, чтобы единственный наследник сошел в могилу следом за своим завещателем.

А я зойду, зойду в могиля! — повторил Шмуке, чувствующий после стольких потрясений невыносимую боль в сердце.

— А, вот и господин Вильмо! — воскликнула тетка Соваж.

Господин Вильмо, — взмолился несчастный старик, — я вас просиль представлять мои интерес...

— Спешу сообщить вам, — сказал старший клерк, — что с завещанием все в порядке, суд его, несомненно, утвердит, и вы будете введены в права наследства... Богачом станете!

Я, богатшом! — воскликнул Шмуке в полном отчаянии, что его могут заподозрить в корыстных чувствах.

— А что там мировой судья делает, — спросила тетка Соваж, — зачем ему свечка и бечевка понадобились?

— А это он опечатывает, идемте, господин Шмуке, вы имеет право присутствовать.

Ходите ви...

— Не пойму, зачем опечатывать, раз ты у себя дома и все твое? — сказала тетка Соваж, по-женски расправляясь с законом и переиначивая его на свой вкус.

— Ваш хозяин не у себя, голубушка, он у господина Понса, конечно, все здесь будет принадлежать ему, но наследник может получить все, что ему отказано, только после того, что на нашем юридическом языке называется введением в права наследства. Этот юридический акт исходит от суда. Если обойденные в завещании законные наследники подают протест против введения в наследство, начинается тяжба... А так как неизвестно, кто выиграет дело, все ценности опечатываются и в положенный законом срок нотариусы наследников и завещателя составляют опись имущества... Вот как оно полагается.

В первый раз в жизни услышав такие речи, Шмуке совсем потерялся, голова у него отяжелела, и он откинулся на спинку кресла, на котором сидел. Вильмо присоединился к мировому судье и протоколисту и с профессиональным равнодушием стал следить за наложением печатей, процедурой, во время которой, разумеется, если тут нет наследников, отпускаются обычно всякие шуточки и замечания насчет вещей, временно, до раздела имущества, взятых под стражу. Наконец четыре чиновника, и протоколист в том числе, заперли зал и возвратились в столовую. Шмуке машинально следил за процедурой опечатывания, которая заключается в том, что печатью мирового суда скрепляют бечевку на обеих створках двери, ежели она двустворчатая, и опечатывают шкафы или одностворчатые двери, накладывая печать на край дверки и стенки или на край двери и дверной косяк.

— Теперь перейдем в эту комнату, — сказал Фрезье, указывая на спальню Шмуке, дверь которой выходила в столовую.

— Так ведь это же спальня господина Шмуке! — воскликнула тетка Соваж и загородила собой дверь.

— Вот квартирный контракт, — возразил неумолимый Фрезье, — мы нашли его в бумагах, он составлен не на имя господ Понса и Шмуке, а на имя одного господина Понса. Обстановка всей квартиры входит в наследство... Да к тому же, — прибавил он, открывая дверь в комнату Шмуке, — видите, господин судья, тут полно картин.

— А ведь правда, — согласился мировой судья, тотчас же становясь на сторону Фрезье.

— Постойте, господа, — сказал Вильмо. — Вы что же, думаете выставить за дверь единственного наследника, права которого пока не оспариваются?

— Нет, оспариваются! — возразил Фрезье. —— Мы протестуем против введения в наследство.

— А на каком основании?

— Основания найдутся, милый юноша! — насмешливо сказал Фрезье. — В данный момент мы не протестуем, чтобы наследник взял то, что, по его заявлению, принадлежит ему лично, но опечатать спальню мы опечатаем, пусть переезжает на житье, куда ему угодно.

— Нет, — возразил Вильмо, — господин Шмуке будет жить у себя в спальне!

— Как так?

— Я получу предварительное решение, — пояснил Вильмо, — в котором будет указано, что мой доверитель является съемщиком квартиры на половинных началах, и вы его отсюда не выставите... Снимите картины, выясните, что принадлежит покойнику, что моему доверителю, но мой доверитель не уйдет никуда... милый юноша!

Я буду уходить! — сказал старый музыкант, который, слушая это отвратительное препирательство, вновь обрел какие-то силы.

— И правильно сделаете! — заметил Фрезье. — По крайней мере, избавите себя от ненужных расходов, потому что в этом спорном вопросе вы проиграете. Контракт является официальным документом...

— Контракт, контракт! — сказал Вильмо. — Поверят нам, а не контракту.

— Тут свидетельские показания не могут быть приняты во внимание, как в уголовных делах... Ведь не собираетесь же вы прибегать к экспертизе, к расследованию... к частным постановлениям и судопроизводству?

Нет, нет, нет! — возопил испуганный Шмуке. — Я сейтшас ше буду переесшать, я буду уходить...

Шмуке, по образу своей жизни, потребности которой он ограничил до предела, был, сам того не подозревая, философом и стоиком. Все его имущество состояло из двух пар ботинок, пары сапог, двух пар носильного платья, дюжины сорочек, дюжины шелковых шейных и дюжины носовых платков, четырех жилетов и великолепнейшей трубки с вышитым кисетом — и то и другое было подарком Понса. Он вошел в спальню, страшно возбужденный, кипя негодованием, взял свои пожитки и положил на стул.

Вот это вешши все мое, — сказал он с достойной Цинцината простотой. — И фортепьяно тоше мое.

— Мадам, — обратился Фрезье к тетке Соваж, — позовите кого-нибудь на помощь и выставьте на площадку фортепьяно!

— Вы уж слишком жестоки, — вступился Вильмо. — Здесь распоряжается господин мировой судья, его дело приказывать.

— Там есть ценности, — заметил протоколист, указывая на спальню.

— Кроме того, ваш доверитель уходит по доброй воле, — прибавил мировой судья.

— Никогда еще не встречал таких клиентов, — сказал возмущенный Вильмо, повернувшись к Шмуке. — Вы податливы, как воск!

Мнье бесраслитшно, где я буду умирать! — сказал Шмуке, выходя из комнаты. — Это не люди, а тигри... Я пришлю за своими пошитками, — прибавил он.

— Куда, сударь, вы пойдете?

Куда будет угодно господу богу! — ответил единственный наследник, с великолепным равнодушием махнув рукой.

— Укажите мне ваш адрес.

— Ступай за ним следом, — шепнул Фрезье на ухо старшему писцу.

Мадам Кантине приставили сторожить печати и выдали ей пятьдесят франков из тех денег, что были обнаружены в комнате.

— Все идет хорошо, — сказал Фрезье г-ну Вителю, когда Шмуке ушел. — Если вы хотите уступить свою должность мне, повидайте супругу председателя суда госпожу де Марвиль, вы с ней договоритесь.

— Вам повезло, это не человек, а ягненок! — сказал судья, указывая на Шмуке, который со двора в последний раз смотрел на окна своей квартиры.

— Да, дело в шляпе! — ответил Фрезье. — Не сомневайтесь, выдавайте внучку за Пулена, он будет главным врачом в приюте для слепых.

— Посмотрим. Прощайте, господин Фрезье, — сказал мировой судья, по-приятельски пожимая ему руку.

— У этого человека богатые данные, — заметил протоколист. — Далеко пойдет, такой пройдоха!

Было одиннадцать часов; старик немец, поглощенный мыслью о покойном друге, машинально выбрал тот путь, по которому обычно ходил с Понсом; он видел его как живого: Понс шагал тут же, рядом, и так Шмуке добрел до театра, откуда как раз выходил его друг Топинар, только что покончивший с чисткой кинкетов за кулисами и раздумывавший о тиране-директоре.

Вот, тебья-то мнье и нушно, — воскликнул Шмуке, останавливая бедного ламповщика. — Топинар, у тебья есть квартира?

— Да, сударь.

И шена есть?

— Да, сударь.

Восьмешь менья в стольовники? Я хорошо заплатшу, у менья девятьсот франков ренти, а шить мне остальось недольго... Я тебья не буду стеснять... Я все ем... Мнье только трубка моя нушна... А тебья я люблю, ведь только ми с тобой над Понсом и поплякали.

— Я бы, сударь, всей душой, да только... можете себе представить, господин Годиссар мне такую нахлобучку дал...

Нахлобутшку?

— Попросту говоря, намылил голову.

Намилиль гольову?

— Ну, ругал меня за то, что я принял в вас участие... Если вы хотите перебраться ко мне, надо все в тайне держать! Да только не думаю, чтоб вам у меня понравилось, вы не знаете, как такие бедняки, как я, живут...

Я лютше буду шить в бедном доме зердетшного тшельовека, пошалевшего Понса, тшем в Тюильри с тиграми в облике тшельовека! Я ушель от Понса, потому што там тигри, они готови все поширать.

— Идемте, сударь, — сказал ламповщик, — посмотрите сами... Есть у нас отдельный чуланчик... Посоветуемся с женой.

Шмуке покорно, как ягненок, побрел за Топинаром, и тот привел его в ужасную трущобу, подлинную язву Парижа. Место это называется кварталом Бордэн. Это узкий проулок, с доходными домами по обе стороны, выходящий на улицу Бонди в том месте, где ее лишает доступа света огромное здание театра Порт-Сен-Мартен, выросшее словно бородавка на лице Парижа. Проулок идет от улицы Бонди вниз и спускается к улице Матюрен-дю-Тампль, а за нею упирается в другую улицу, образуя тупик в форме Т. На этих двух уличках, так необычно расположенных, стоит примерно тридцать шести— и семиэтажных домов, где в каждом дворе и чуть ли не в каждой квартире чем-то торгуют, столярничают, портняжничают, сапожничают... Это Сент-Антуанское предместье в миниатюре. Здесь делают мебель, занимаются резьбой по металлу, шьют театральные костюмы, работают по стеклу, разрисовывают фарфор — словом, здесь создаются все причудливые разновидности парижских изделий. В этом непривлекательном с виду проулке, грязном и бойком, как сама торговля, всегда топчется народ, снуют тележки, грохочут ломовики; густо его населяющий люд вполне ему соответствует. Это мастеровые, народ умелый, но все их умение поглощается ремеслом. Топинар поселился в этом квартале, где процветали всяческие ремесла, привлеченный дешевизной квартир. Он жил во втором от угла доме, по левую руку. Из его квартиры, на шестом этаже, были видны еще сохранившиеся сады трех или четырех больших особняков на улице Бонди.

В топинаровской квартире было две комнаты и кухня. В первой комнате спали дети. Там стояли две некрашеные деревянные кроватки и колыбель. Во второй — супруги Топинары; обедали на кухне. Над кухней имелось что-то вроде чердака, высотой в шесть футов, с оконцем, выходящим на оцинкованную крышу. В эту верхнюю каморку вела некрашеная деревянная лестница без перил. Благодаря этому чулану, именовавшемуся комнатой для прислуги, помещение, которое занимали Топинары, считалось квартирой с удобствами и сдавалось за четыреста франков. Входная дверь вела в сводчатую прихожую, назначением которой было скрыть от входящего кухню; прихожая освещалась круглым окном из кухни и состояла, собственно говоря, из трех дверей: двери в детскую, в кухню и на лестницу. Пол в квартире был выложен плитками, стены оклеены дешевыми обоями, по шести су за кусок, в каждой комнате был камин с колпаком, покрашенный простой коричневой краской. В этих трех комнатах жила семья из пяти человек — муж, жена и трое детей. Легко догадаться, что везде, куда добрались детские ручонки, стены были исцарапаны и изодраны. Человек с достатком и представить себе не может, до чего скудна кухонная утварь в таких семьях: сковорода, котел, вертел, кастрюля, два-три жестяных кувшина и плитка. Фаянсовая посуда, коричневая с белым, стоила не больше двенадцати франков. Обедали за тем же столом, на котором готовили. Всю мебель составляли два стула и две табуретки. Под плитой стояла корзина с углем и дровами. А в углу — лохань, в которой стиралось белье, что обычно происходило в ночное время. В детской, где были натянуты веревки для сушки белья, на стенах висели театральные афиши и картинки, вырезанные из газет или из проспектов иллюстрированных книг. С шести часов, когда родители уходили в театр, хозяйство возлагалось на старшего сына Топинаров, учебники которого валялись в углу. У простонародья во многих семьях дети шести-семи лет уже заменяют мать младшим сестрам и братьям.

Из этого коротенького наброска ясно, что супруги Топинары, по выражению, вошедшему уже в поговорку, были бедные, но честные люди. Мужу было лет сорок, а жене, в прошлом солистке хора и, как говорили, любовнице того разорившегося директора, на смену которому пришел Годиссар, около тридцати. Лолотта, в свое время видная женщина, после бед, обрушившихся на прошлого директора, потеряла прежнее положение, и ей ничего не оставалось, как сойтись с Топинаром. Она была уверена, что, когда они смогут отложить сто пятьдесят франков, Топинар выполнит свои обязательства перед законом, хотя бы для того, чтобы узаконить детей, которых он обожал. В свободные минуты по утрам мадам Топинар шила на театральную мастерскую. Мужественная пара трудилась не покладая рук и зарабатывала девятьсот франков в год.

— Еще этаж! — начиная с третьего этажа стал предупреждать Топинар, но Шмуке был так поглощен своим горем, что даже не соображал, подымается он наверх или спускается вниз по лестнице.

Когда театральный служитель, одетый, как обычно ходят рабочие сцены, в холщовую блузу, открыл дверь, послышался голос мадам Топинар:

— Тсс-тсс, дети, тсс-тсс, папа пришел!

Дети, надо думать, ничуть не боялись отца: старший, вспоминая виденное в цирке, оседлал половую щетку и командовал атакой, вторая трубила в жестяную дудку, а третий замыкал шествие. Мать шила театральный костюм.

— Тише! — громко крикнул Топинар. — А не то порка будет! Их никогда не вредно постращать, — шепнул он Шмуке. — Послушай, милочка, — обратился он к жене, — это господин Шмуке, друг бедного господина Понса; ему некуда деться, и он очень хотел бы перебраться к нам; я уж ему говорил, что живем мы не ахти как, на шестом этаже, что можем предложить только чулан, но господин Шмуке настаивает...

Шмуке сел на стул, пододвинутый ему хозяйкой, а ребятишки, смущенные появлением чужого, жались друг к другу и молча внимательно его разглядывали, тут же отводя глаза, потому что дети, как и собаки, скорее угадывают чутьем, чем разбираются рассудком. Немец смотрел на детишек, особенно на пятилетнюю белокурую девчурку с прекрасными волосами, ту, что трубила в дудку.

Она похоша на немецкую девотшку, — заметил Шмуке, поманив ее пальцем.

— У нас, сударь, вам будет очень неудобно, — сказала хозяйка, — я бы уступила вам нашу спальню, да только мне от детей уйти нельзя.

Она открыла дверь в спальню и пропустила туда Шмуке. Эта комната была предметом ее гордости. Кровать красного дерева под голубым коленкоровым пологом с белой бахромой. На окнах занавески из того же коленкора. Комод, секретер, стулья тоже были красного дерева и содержались в чистоте. На камине стояли часы и подсвечники, по-видимому подарок разорившегося директора, портрет которого — плохой портрет работы Пьера Грассу — висел над комодом. Дети, которым вход в это святилище был строго-настрого запрещен, с любопытством заглядывали туда.

— Здесь бы, сударь, вам было неплохо, — сказала капельдинерша.

Нет, нет, — ответил Шмуке, — шить мне остальось недольго, мне только уголь нушен, где би умирать.

Закрыв дверь в спальню, хозяйка повела гостя в мансарду, и Шмуке, как только вошел, сразу же воскликнул:

Вот и отлитшно! Без Понса я тоше так шиль.

— Ну что ж, купите складную кровать, два тюфяка, подушку, два стула и стол. От этого не разоришься... стоить это может пятьдесят экю, не больше, за те же деньги и таз с кувшином, и коврик к кровати купите...

Договорились обо всем. Остановка была за малым — не хватало пятидесяти экю. Театр был рядом, и Шмуке, увидев, как огорчены его новые друзья, решил просить у директора свое жалованье. Он тут же отправился в театр и прошел прямо к Годиссару. Директор принял его с несколько церемонной вежливостью, как обычно принимал артистов, и был очень удивлен, когда Шмуке попросил у него свое месячное жалованье. Однако, сверившись с книгами, он признал, что просьба правильна.

— Да, милейший, — сказал директор, — немцы народ дотошный, даже в горе они своего не упустят... Я полагал, что вы удовлетворитесь тысячей франков наградных, и считал, что мы в расчете. Ведь вам выдано годовое жалованье!

Ми нитшего не полютшали, — сказал добряк немец, — я просиль у вас деньги только потому, што отшутилься на улице без гроша в кармане... Тшерез кого передали ви наградние?

— Через вашу привратницу!..

Тшерез мадам Зибо! — воскликнул музыкант. — Она убиль Понса, обокраль, продаль его... Она хотель сшетшь его завешшание в камин, она мерзавка, зльодейка!

— Но, милейший, как же это возможно, чтоб единственный наследник и вдруг — на улице, без гроша в кармане, без крыши над головой! Да ведь это же, как у нас говорят, лишено здравого смысла!

Менья вигналь... Я есть иностранец, я нитшего не могу понимать в закон...

«Эх, бедняга», — подумал Годиссар, предвидя исход столь неравной борьбы.

— Послушайте, — обратился он к Шмуке, — знаете, что я вам посоветую...

Я взяль адвокат!

— Не откладывая, постарайтесь уладить это дело с законными наследниками; выговорите себе определенную сумму и пожизненную ренту и доживайте спокойно свой век...

Я этого отшень хотшу! — ответил Шмуке.

— Хотите, я вам это устрою? — сказал Годиссар, которому Фрезье изложил накануне свой план действия.

Годиссар рассчитывал услужить молодой виконтессе Попино и ее мамаше, уладив это грязное дело. «Может быть, со временем получу статского советника», — думал он.

Я вас упольноматшиваю...

— Ну и отлично! Прежде всего, — сказал сей Наполеон парижских театров, — вот сто экю...

Он достал из кошелька пятнадцать луидоров и протянул их музыканту.

— Это вам жалованье за полгода вперед; если вы потом уйдете из театра, вы мне их вернете. Давайте посчитаем! Сколько вы расходуете в год? Много ли вам требуется для полного благополучия? Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите, сколько вам надо, чтобы жить как Сарданапал?

Мне нушно одну зимню и одну летню одешду.

— Триста франков! — сказал Годиссар.

Башмаки, тшетире пари...

— Шестьдесят франков.

Тшульки.

— Кладу двенадцать пар! Тридцать шесть франков.

Польдюшины соротшек.

— Полдюжины бумажных сорочек, двадцать четыре франка, столько же полотняных, сорок восемь франков, всего семьдесят два. Значит, четыреста шестьдесят восемь, с галстуками и носовыми платками, ну, скажем, пятьсот; сто франков — прачка... всего шестьсот ливров! Теперь сколько нужно на жизнь?.. Три франка в день?

Нет, это есть много!

— Прибавим еще на шляпы... Итого, полторы тысячи франков и пятьсот на квартиру — две тысячи. Хотите, чтоб я выхлопотал вам две тысячи франков пожизненной ренты... с полной гарантией?

А ешше на табак?

— Две тысячи четыреста!.. Ах, папаша, папаша, знаем мы, что вам за табак нужен!.. Вот дождетесь, покажут вам такой табак! Ну, хорошо, две тысячи четыреста франков пожизненной ренты...

Ешше не все! Я хотшу полютшить сразу некоторую зумму...

«На булавки!.. Так! Ох уж эти мне простодушные немцы! Вот ведь старый разбойник! Не хуже Робер Макэра», — подумал Годиссар.

— Сколько вам надо? — спросил он. — Но уж больше ни-ни!

У менья есть свяшшенний для менья дольг.

«Долг! — подумал Годиссар. — Вот мошенник, тоже мне, золотая молодежь! Он еще вексель придумает! Надо кончать это дело. А Фрезье-то не сообразил, с кем дело имеет».

— Ну, какой долг, милейший? Я слушаю!

Кроме менья, только один тшельовек пошалель о Понсе... У него отшаровательная дотшурка, с прекрасными белокурими волозиками. Я смотрель на нее, и мне казалось, што сюда залетель ангелотшек из моя бедная Германия, откуда мне не надо било уесшать... Париш недобрий город для немцев, над нами здесь смеются, — сказал он, кивнув несколько раз головой, как человек, который насквозь видит все коварства мира сего...

«Да он спятил!» — подумал Годиссар. И, охваченный жалостью к простодушному немцу, директор прослезился.

Ах, ви менья понимаете, герр дирэктор! Ну, так этот тшельовек с дотшуркой — Топинар, ламповщик и слюшитель при оркэстр. Понс его любиль и помогаль, один только Топинар биль на похоронах моего единственного друга, стояль в церкви, провошаль на кльадбишше... Я хотшу полютшить три тисятши франков для него и три тисятши для его девотшки...

«Бедняга!» — мысленно пожалел его Годиссар.

Рьяного выскочку Годиссара тронуло такое благородство, такая признательность за поступок, который в глазах других людей был сущей безделицей, а в глазах кроткого агнца Шмуке перетягивал, подобно стакану воды Боссюэ[67], все великие победы завоевателей мира. При всем своем тщеславии, при яростном желании выбиться и дотянуться до своего друга Попино, Годиссар был человеком от природы добрым, отзывчивым. И он отказался от своих слишком поспешных суждений о Шмуке и встал на его сторону.

— Вы все получите! Я сделаю больше, дорогой Шмуке. Топинар честный человек...

Да, я только што биль у него дома, при всей своей бедности, он не нарадуется на детишек...

— Я возьму его в кассиры, ведь старик Бодран уходит...

Да блягосльовит вас бог! — воскликнул Шмуке.

— Ну, так вот что, любезный друг, приходите в четыре часа сегодня вечером к нотариусу господину Бертье, я все улажу, и вы до конца жизни ни в чем не будете знать нужды... Вы получите шесть тысяч франков и будете работать с Гаранжо на тех же условиях, на которых работали с Понсом.

Нет, — сказал Шмуке, — мне уш не шить на свете!.. Душа ни к тшему не лешит... Я, дольшно бить, болен...

«Бедная кроткая овечка», — подумал Годиссар, прощаясь с собравшимся уходить немцем.

— В конце концов кушать каждому хочется. И как сказал наш великий Беранже:

Овечки бедные, всегда вас будут стричь.

И, не желая поддаваться умилению, он громко пропел этот политический афоризм.

— Распорядитесь, чтоб подали карету! — сказал он рассыльному.

И вышел из театра.

— На Ганноверскую улицу, — приказал Годиссар кучеру.

В нем снова заговорил честолюбец! В мыслях он уже заседал в Государственном совете.

А повеселевший Шмуке тем временем покупал цветы и пирожные для топинаровских детишек.

Я угошшаю пирошним! — сказал он, улыбаясь.

Это была первая улыбка за три месяца, и при виде этой улыбки всякий содрогнулся бы от жалости.

Я угошшаю з одним усльовием.

— Вы очень добры, сударь, — сказала мать.

Я хотшу, штоб девотшка менья поцельоваль и вплель цвети в коситшки, а коситшки польошиль вокруг голови, как носят у нас немецкие девотшки.

— Ольга, слышишь, что велел господин Шмуке... — строго сказала капельдинерша.

Не ругайте на мою миляю немецкую девотшку! — воскликнул Шмуке, для которого в этой девочке воплотилась его родная Германия.

— Все добро куплено и едет сюда на горбу у трех носильщиков! — возгласил Топинар, входя.

Вот, голюбшик, двести франков, — сказал немец, — заплятите за все... Какая у вас слявная хозяйка, ви на ней шенитесь, правда? Я дам вам тысятшу экю... Девотшке тоше будет приданое в тысятшу экю, полошите на ее имя. А ви теперь будете не лямповшиком... ви будете кассир...

— На место папаши Бодрана, это я-то?

Да.

— Кто вам сказал?

Господин Годиссар!

— Да с такой радости я с ума сойду! Вот в театре будут злиться, а, Розали, как ты думаешь? Да нет, не может этого быть! — воскликнул он.

— Нельзя, чтоб наш благодетель жил на чердаке...

Затшем об этом говорить, сколько мне шить осталось! Отлитшно прошиву, — сказал Шмуке. — Просшайте, я буду пойти на кладбище посмотреть, как там Понс... Закашу цветов на могильку!

Все это время г-жа Камюзо де Марвиль пребывала в большом волнении. У нее в доме состоялось совещание между Фрезье, Годешалем и Бертье. Нотариус Бертье и поверенный Годешаль считали, что завещание, составленное двумя нотариусами в присутствии двух свидетелей, опротестовать невозможно, тем более что Леопольд Аннекен сформулировал его в очень точных выражениях. Честный Годешаль полагал, что если теперешнему поверенному и удастся обмануть старика музыканта, то рано или поздно кто-нибудь все равно откроет ему глаза, всегда найдется адвокат, который, желая сделать карьеру, прибегнет к такому великодушному и гуманному жесту. Итак, оба юриста попрощались с супругой председателя суда и посоветовали ей не очень-то полагаться на Фрезье, о котором они, разумеется, уже навели справки. А Фрезье, воротившийся после наложения печатей, строчил тем временем вызов в суд, сидя в кабинете председателя суда, куда г-жа де Марвиль увела его по совету обоих юристов, ибо они не пожелали высказать в присутствии Фрезье свое мнение, которое сводилось к тому, что председателю суда не следует путаться, как они выразились, в такое грязное дело.

— Где же, сударыня, ваши поверенные? — спросил бывший мантский стряпчий.

— Ушли. А мне посоветовали отказаться от этого дела! — ответила г-жа де Марвиль.

— Отказаться, — повторил Фрезье, с трудом сдерживая злобу. — Вот, сударыня, послушайте...

И он прочитал вслух следующий документ:

— «По прошению господина и пр. и пр. (опускаю следующее за сим формальное пустословие).

Принимая во внимание, что господину председателю суда первой инстанции было вручено завещание, составленное мэтром Леопольдом Аннекеном и Александром Кротта, парижскими нотариусами, в присутствии двух свидетелей, господ Бруннера и Шваба, иностранноподданных, проживающих в Париже, и что согласно этому завещанию покойный господин Понс отказал все свое состояние некоему господину Шмуке, немцу по происхождению, нанеся тем самым ущерб истцу, своему естественному и законному наследнику.

Принимая во внимание обязательство истца доказать, что завещание составлено с целью присвоить себе наследство нечестным путем при помощи разных противозаконных происков; обязательство весьма уважаемых лиц засвидетельствовать не раз высказанное намерение завещателя оставить все свое состояние мадмуазель Сесиль, дочери упомянутого выше господина де Марвиля, принимая во внимание, что завещание, признать недействительность которого требует истец, было получено путем насилия над волей завещателя, находившегося в состоянии болезни и умственного расстройства.

Принимая во внимание, что господин Шмуке, дабы присвоить себе наследство, насильственно держал завещателя взаперти, не допускал к нему родственников и, получив желаемое, проявил черную неблагодарность, возмутившую всех жильцов дома и обитателей квартала, которые, придя отдать последний долг привратнику того дома, где квартировал покойный завещатель, случайно оказались свидетелями этой черной неблагодарности.

Принимая во внимание, что господам судьям будут представлены еще более веские доказательства, которые в данный момент выясняются истцом,

я, нижеподписавшийся судебный пристав и пр., и проч., и проч., от имени вышеупомянутого просителя просил вызвать в суд господина Шмуке и предложить ему явиться в первую камеру суда, дабы быть официально оповещенным, что завещание, составленное в присутствии нотариусов Аннекена и Кротта, с явным намерением присвоить нечестным путем наследство, будет рассматриваться как недействительное и не имеющее силы, кроме того, я опротестовал от имени того же истца признание господина Шмуке единственным наследником, предвидя, что истец может таковому признанию воспротивиться, как он и противится, что видно из прошения, поданного сего дня, сего месяца господину председателю суда и опротестовывающего введение в наследство, о чем ходатайствовал вышеназванный господин Шмуке, коему послана копия сего, причем судебные издержки...» и т. д.

— Я, сударыня, этого человека знаю, дайте только ему получить мое любовное послание, он сейчас же пойдет на мировую. Он обратится за советом к Табаро. А Табаро посоветует ему принять наши требования. Вы согласны выплачивать ему тысячу экю пожизненно?

— Ну, конечно, я была бы рада уже сейчас выплатить ему первый взнос.

— Не пройдет и трех дней, как все будет улажено... Вызов в суд он получит еще не оправившись от первого горя; бедняга очень о Понсе горюет. Он тяжело переносит эту потерю.

— А прошение о вызове в суд можно взять обратно? — осведомилась супруга председателя.

— Ну, разумеется, сударыня, отказаться никогда не поздно.

— Хорошо, сударь, — сказала г-жа Камюзо. — Действуйте смело! Обещанное вами наследство стоит того. Да, между прочим, с Вителем я договорилась, но вы уплатите ему за то, что он выйдет в отставку, шестьдесят тысяч франков из понсовского наследства... Вы сами видите, дело того стоит...

— Он уже подал в отставку?

— Да. Господин Витель вполне полагается на моего мужа.

— Итак, сударыня, я уже уменьшил наследство на шестьдесят тысяч франков, так как считаю нужным дать отступного этой подлой привратнице, тетке Сибо. Но я очень прошу выхлопотать патент на табачную торговлю для мадам Соваж и назначение моего друга Пулена на вакантную должность старшего врача приюта для слепых.

— Да, да, все будет сделано.

— В таком случае мы договорились. Все в этом деле на вашей стороне, даже Годиссар, директор театра; вчера я был у него, и он обещал утихомирить ламповщика, который мог расстроить наши замыслы.

— О, я знаю, господин Годиссар очень предан семейству Попино!

Фрезье вышел. К несчастью, он разминулся с Годиссаром, и роковому прошению о вызове в суд был дан ход.

Алчные люди одобрят, а честные с отвращением осудят ликование г-жи де Марвиль, к которой через четверть часа после ухода Фрезье явился Годиссар и передал ей свой разговор с несчастным Шмуке. Г-жа де Марвиль согласилась на все, она была бесконечно признательна директору театра за то, что он успокоил ее совесть доводами, которые она сочла вполне убедительными.

— Сударыня, — сказал Годиссар, — я подумал: ведь он, бедняга, не будет даже знать, что ему делать с таким богатством, и поспешил сюда. Поистине он так же чист сердцем, как наши праотцы. Это ходячая простота, типичный немец, дурачок какой-то, впору под стеклянный колпак поставить, как воскового Христа. По-моему, он и с двумя с половиной тысячами франков пенсии не будет знать, что делать, вы его толкаете на разврат...

— Обогатить этого старого холостяка, который был так привязан к нашему родственнику, доброе дело, — сказала г-жа де Марвиль. — Я очень сожалею, что у нас с господином Понсом произошла небольшая размолвка, если бы он тогда навестил нас, мы бы ему все простили. Вы бы только знали, как его недостает мужу. Он был в отчаянии, что ему не сообщили о смерти кузена Понса; для него семейные обязанности священны, он не преминул бы пойти на отпевание, на похороны, проводить тело на кладбище, да и я тоже пошла бы на заупокойную мессу.

— Итак, сударыня, — сказал Годиссар, — благоволите подготовить документ, в четыре часа я приведу к вам немца... Будьте так любезны, попросите вашу очаровательную дочку, виконтессу де Попино, не лишать меня своего расположения, а также засвидетельствовать ее почтенному батюшке, доблестному государственному деятелю и моему достойному другу, мое почтение и глубокую преданность всему его семейству, а одновременно передать ему мою покорнейшую просьбу и впредь не оставлять меня своими милостями. Его дяде судье я обязан жизнью, а ему благосостоянием... Мне было бы очень желательно оказаться достойным в ваших глазах, равно как и в глазах вашей дочери, того уважения, которое подобает людям влиятельным и занимающим высокий пост. Я хочу покинуть театр и стать солидным человеком.

— Сударь, вы и сейчас солидный человек, — сказала супруга председателя.

— Очаровательница! — воскликнул Годиссар, прикладываясь к сухонькой ручке г-жи де Марвиль.

В четыре часа в контору нотариуса Бертье пришли сначала Фрезье, составивший текст полюбовного соглашения, затем Табаро, доверенное лицо старого музыканта, и, наконец, сам Шмуке, которого привел Годиссар. Фрезье предусмотрительно положил на видном месте на конторке нотариуса шесть тысяч франков банкнотами, то есть всю сумму, которую просил Шмуке, и шестьсот франков, составляющие первый взнос пожизненной ренты, и немец, растерявшись при виде такого богатства, не стал вникать в смысл оглашавшегося документа. После пережитых потрясений он, бедняга, был не вполне вменяем, а тут еще Годиссар подхватил его как раз в ту минуту, когда он возвратился с кладбища, где беседовал с Понсом, обещая ему вскоре с ним свидеться. Итак, он пропустил мимо ушей вступление к акту, где говорилось, что он пользовался советами мэтра Табаро, судебного пристава своего доверенного лица и советчика, и где перечислялись основания дела, возбужденного против него председателем суда, защищавшим интересы дочери. Немец поставил себя в печальное положение, ибо, подписав акт, он тем самым публично подтвердил ужасающие показания Фрезье, но при виде денег, предназначавшихся для семьи Топинара, он очень обрадовался, что сможет озолотить, как это ему представлялось при его скромных требованиях, единственного человека, который любил Понса, и до его сознания не дошло ни единого слова полюбовного соглашения. Во время чтения в кабинет нотариуса вошел писец.

— Сударь, там какой-то человек хочет поговорить с господином Шмуке, — обратился он к своему патрону.

Нотариус, которому мигнул Фрезье, выразительно пожал плечами.

— Сколько раз я просил не беспокоить нас, когда мы подписываем документы! Узнайте фамилию этого... Он что — из простых или из господ? Может быть, кредитор?

Писец возвратился и сказал:

— Он во что бы то ни стало хочет поговорить с господином Шмуке.

— Как его фамилия?

— Топинар.

— Я выйду, не беспокойтесь, — сказал Годиссар старику немцу. — Заканчивайте. Я узнаю, что ему надо.

Годиссар понял стряпчего Фрезье, оба они почуяли опасность.

— Ты зачем сюда пожаловал? — напустился директор на ламповщика. — Не хочешь, верно, быть кассиром? Первое качество кассира — скромность.

— Сударь...

— Думай о своих делах, а коли будешь мешаться в чужие, всегда в накладе останешься.

— Сударь, я не смогу есть хлеб, полученный такой ценой, мне каждый кусок поперек горла станет!.. Господин Шмуке! — крикнул он.

Шмуке, подписавший тем временем акт, вышел на зов Топинара, держа деньги в руках.

Вот это для моя маленькая немецкая девотшка, а вот для вас...

— Господин Шмуке, дорогой мой, вы сделали богачами злодеев, ведь они собираются вас осрамить, я показал вот эту бумагу одному честному человеку, адвокату, который знает Фрезье, так он говорит, чтоб вы не шли на мировую, что такие паскудные дела надо выводить на чистую воду, что они пойдут на попятный... Вот, прочтите.

И этот неосмотрительный друг дал Шмуке вызов в суд, присланный на адрес Топинаров. Старик взял бумагу; он не привык к любезностям правосудия и теперь, прочитав, как его поносят, почувствовал смертельную боль. Эта песчинка вонзилась ему прямо в сердце. Топинар подхватил его; они как раз стояли у подъезда нотариуса. Мимо проезжала карета, Топинар усадил в нее несчастного немца, у которого произошло кровоизлияние в мозг. Страдания его были невыносимы. Он уже плохо видел, но все же у него хватило сил отдать деньги Топинару. Шмуке не умер от первого удара, но и не пришел в себя; все движения его были бессознательны, он ничего не ел. Он прожил еще десять дней и скончался, ни на что не жалуясь, ибо потерял дар речи. Ухаживала за ним жена Топинара, похоронили его самым скромным образом, но зато совсем рядышком с Понсом, о чем позаботился Топинар, единственный человек, шедший за гробом сего сына Германии.

Фрезье, назначенный мировым судьей, теперь свой человек в доме председателя суда, он в большой чести у супруги председателя, г-жа Камюзо считает, что дочь Табаро ему не пара, и сулит куда более завидную партию этому искусному дельцу, которому, по ее словам, она обязана не только приобретением марвильских лугов и коттеджа, но и избранием г-на де Марвиля в депутаты на общих выборах 1846 года.

Вероятно, всем будет любопытно узнать, что сталось с героиней этой повести, к сожалению, слишком правдивой даже в деталях и подтверждающей, как и предыдущая повесть — ее родная сестра, — что характер — великая сила в нашем обществе. Вы, конечно, догадываетесь, о любители, знатоки и торговцы, что я имею в виду коллекцию Понса! Вам достаточно будет присутствовать при одном разговоре в доме графа Попино, который на днях показывал иностранцам свою великолепную коллекцию.

— Ваше сиятельство, — сказал ему один знатный иностранец, — вы владеете подлинными сокровищами!

— О милорд, — скромно ответил граф Попино, — по части картин никто не только в Париже, но и в Европе не может соперничать с неким евреем, по имени Элиас Магус, старым маньяком, главой всех одержимых страстью к картинам. Он собрал сотню с лишним таких полотен, что у коллекционеров опускаются руки. Франции следовало бы не пожалеть семь-восемь миллионов и после смерти этого креза приобрести его галерею... Если же вы имеете в виду различные редкостные вещицы, то тут моя коллекция вполне заслужила свою славу...

— Но, скажите, как такой занятой человек, как вы, честно составивший себе состояние торговлей...

— Москательными товарами, — перебил его Попино, — как такой человек мог перейти на полотна?

— Нет, я не то хотел сказать, — возразил иностранец. — Но ведь чтобы отыскать какую-либо вещь, нужно время, редкости сами к вам не придут...

— У моего свекра была уже небольшая коллекция, — сказала виконтесса Попино, — он любил искусство, художественные произведения, но большая часть собранных здесь сокровищ мои.

— Ваши, сударыня? Но вы так молоды, неужели вы давно подвержены таким пагубным страстям? — заметил русский князь.

Русские настолько переимчивы, что все болезни цивилизации перекидываются к ним. Петербург одержим собиранием старины, а так как русских ничем не запугаешь, они так взвинтили цены на товар такого сорта, как сказал бы Ремонанк, что коллекционирование скоро станет невозможным. И этот русский князь тоже приехал в Париж с единственной целью пополнить свое собрание.

— Князь, — сказала виконтесса, — эти сокровища достались мне после смерти обожавшего меня родственника, который сорок с лишним лет, начиная с тысяча восемьсот пятого года, приобретал повсюду, но преимущественно в Италии, все эти шедевры.

— Кто же это? — спросил лорд.

— Понс! — ответил председатель суда Камюзо.

— Это был очаровательный человек, — запела его супруга сладеньким голоском, — остроумный, оригинальный и при всем том добряк. Вот этот веер, что вам так нравится, принадлежал мадам де Помпадур; Понс преподнес его мне однажды утром, сопроводив свой подарок очаровательной шуткой, но, с вашего разрешения, я не буду повторять его слова...

И она взглянула на дочь.

— Повторите его шутку, — попросил русский князь виконтессу.

— Право, не знаю, что лучше — слова или веер! — ответила виконтесса заученной фразой. — Он сказал маменьке, что давно пора, чтобы веер, служивший пороку, попал в руки добродетели.

При этих словах милорд посмотрел на г-жу Камюзо де Марвиль с сомнением, весьма лестным для этой сухопарой особы.

— На неделе он раза три-четыре обедал у нас, — продолжала та. — Он так был к нам привязан! Мы очень его уважали, а люди с артистической натурой любят бывать в тех домах, где умеют ценить их остроумие. Кроме того, муж — его единственный родственник. И когда он, совершенно для себя неожиданно, получил это наследство, графу Попино стало жаль упускать такую коллекцию, и он купил ее целиком, боясь, что она пойдет с молотка, да и мы тоже предпочли продать ее в одни руки, ведь жалко было разорять коллекцию, которая так радовала нашего милого кузена! Элиас Магус был приглашен в качестве оценщика; и таким образом, милорд, мы смогли приобрести выстроенный вашим дядей коттедж, где я почту за честь видеть вас своим гостем.

Топинар все еще служит кассиром в театре, который Годиссар уже год как уступил другому лицу; но г-н Топинар стал мрачным, нелюдимым и молчаливым; ходит слух, что он совершил преступление. В театре злые языки утверждают, будто он погрустнел с тех пор, как сочетался законным браком с Лолоттой. Честный Топинар не может без содрогания слышать фамилию Фрезье. Возможно, кому-нибудь покажется странным, что единственный человек, достойный Понса, оказался скромным театральным ламповщиком.

Мадам Ремонанк, напуганная предсказанием гадалки, отказалась от мысли переехать на покой в деревню; овдовев во второй раз, она торгует в великолепном магазине на бульваре Мадлен. Овернец, позаботившийся при составлении брачного контракта, чтобы имущество досталось тому из супругов, кто переживет другого, поставил на видном месте стаканчик с серной кислотой, рассчитывая на оплошность жены, а жена с самыми добрыми намерениями убрала этот стаканчик подальше, и Ремонанк хлебнул из него. Такой конец, вполне заслуженный этим мерзавцем, доказывает, что действительно существует провидение, о котором якобы забывают бытописатели, — упрек, вызванный, очевидно, тем, что этим самым провидением слишком злоупотребляют в развязках драм.

Прошу не сетовать на ошибки переписчика!


Париж, июль 1846 г. — май 1847 г.

Загрузка...