Неослабевающее внимание и интерес, проявляемые историками к служебной, административной этнографии европейских империй Нового времени, сформировали за последние полвека (первые полвека постколониальных исследований) настоящую академическую традицию[314]. В соответствии с достигнутыми ею результатами этнография рассматривается как научная дисциплина, формулировавшая и формировавшая не только модели описания и восприятия туземцев колониальной администрацией и имперскими службами, но и модели взаимодействия с местными сообществами, одновременно решая идеологические и практические задачи.
О «культурном повороте» речь в XVIII в., конечно, не шла[315]. Функциональный характер этнографического знания, предназначенного для оптимизации управления колониальными приобретениями, вовлеченным в процесс современникам был очевиден. Рождение этнографии как научной дисциплины не случайно совпало по времени с первым веком глобальных империй. Этнографы, этнологи и антропологи имперских окраин были еще и колониальными чиновниками, на практике подтверждавшими тесную, хотя и не всегда очевидную связь между властью и знанием в рамках колониальной и окраинной политики. При этом их звучавшие рефреном комментарии придавали колониальному знанию «объективный» характер, способствуя выработке универсальной модели этнографического анализа — важного инструмента интеллектуальной колонизации имперских окраин.
В этом смысле этнография как научная дисциплина именно потому таковой и является, что занимается дисциплинированием окружающего, в том числе колониального, пространства научными методами — вполне в духе века Разума и Просвещения, имея в виду взаимообусловленное сочетание экспансии имперского порядка, нового научного знания и секулярных представлений о происхождении и природе всего человечества.
Между тем британский случай обращения к этнографии как колониальной практике по-прежнему связывают с политикой империи за океанами. Даже изучение ирландской политики Лондона составляет весьма примечательное исключение из этого правила[316]. Хотя такой исследовательский подход к событиям в Горной Шотландии в 1689–1759 гг. имеет принципиальное значение для понимания истории Великой Британии в целом. Необходимо учитывать, что с момента возникновения в 1707 г. Британской колониальной империи на смену Английской и вплоть до конца 1750-х гг. Горная Страна являлась самой близкой и опасной этнографической лабораторией по испытанию различных проектов формирования, укрепления и расширения лояльности Короне и правительству в Лондоне в условиях перманентных мятежей и угрозы вторжения иностранной державы.
При этом приобретенный в Хайленде опыт вместе с участвовавшими в умиротворении края военными и гражданскими чинами в результате новых административных назначений переносился в заморские владения Британской империи[317]. Последствия таких кадровых решений Лондона не только в очередной раз ставят вопрос об особенностях функционирования внутренних механизмов ее управления.
Применительно к этнографии «Хайлендской проблемы» необходимо по-новому подойти к той роли, которую она играла в процессе интеллектуальной колонизации Горной Шотландии. Предметом исторического анализа в данном случае должен стать не только и не столько набор стереотипов восприятия горцев в Великобритании в 1689–1759 гг., но также их формирование и функционирование в процессе реализации окраинной политики британского государства раннего Нового времени.
Этнографические описания ответственных за умиротворение Горного Края чинов необходимо прочитать как процесс не только языкового, но и культурного перевода местных реалий в понятия и нормы, принятые к югу от Грэмпианских вершин. К образу «варвара»-горца стоит подойти не только как к примеру этнографической мысли в век Просвещения, но и как к конституирующему «Другому» в процессе формирования новой британской, юнионистской и имперской, идентичности в рамках заключенной в 1707 г. Англией и Шотландией унии.
Описание и анализ реформ, предполагавшихся в Горной Стране, представляют исследовательский интерес не только сами по себе, но и как набор характеристик «идеального» британца, необходимых, на взгляд официальных властей и политической нации в целом, в процессе расширения британского присутствия на имперских окраинах.
Раскрытие этих сюжетов, в свою очередь, поможет дать ответы на вопросы более общего свойства: о соотношении формирования британской нации и создания Британской империи, о значении интеллектуальной колонизации Хайленда для имперского строительства за океанами, о роли гуманитарного знания в век Разума, Просвещения и глобальных империй.
К 1724 г. правительство Великобритании вновь обратило внимание на состояние дел в Горной Шотландии. В 1722 г. в Англии был раскрыт заговор якобитов во главе с Фрэнсисом Эттербери, епископом Рочестерским[318]. В это же время ходили упорные слухи о наличии подобных договоренностей между бригадиром Уильямом МакИнтошем из Борлама (попытки схватить его долгое время не могли увенчаться успехом, а когда бригадира все же поймали, горцы освободили его из заточения в казармах в Развене уже в октябре 1724 г.), Доналдом Кэмероном из Лохила, XIX вождем клана Кэмерон, и Александром МакДоналдом, «юным Гленгэрри» МакДоналдов из Мойдэрта. При этом все трое не пребывали в изгнании, как многие именитые якобиты, предпочитая, напротив, скрываться на родине, в Горной Стране[319]. Имелись сведения о тайном хождении в Хайленде простюартовской корреспонденции бежавшего во Францию графа Мара…[320]
7 марта 1723 г. в одном из рупоров вигской печати, газете «Flying Post», было высказано поддержанное многими мнение о том, что, несмотря на предпринятые правительством усилия, жители Хайленда по-прежнему вооружены и представляют собой «удобный инструмент» давления на Соединенное Королевство в руках иностранных держав[321].
Под влиянием такого угрожающего стечения обстоятельств Лондон обнаружил более предметный интерес к решению «Хайлендской проблемы», в том числе к этнографии «мятежного» горца. Долго он не продержался, однако неожиданно удачные кадровые решения, принятые в 1724 г., обеспечили хайлендской политике властей преемственность и последовательность вплоть до окончательного умиротворения Горного Края к концу 1750-х гг. Сочинения генерала Уэйда и лорда Грэнджа, лорда-клерка Сессионного суда Шотландии (третий по значению пост в судебной системе Шотландии после должностей лорда-президента и лорда-адвоката Сессионного суда), не только сформировали в Лондоне первые после Славной революции целостные представления о Горной Стране (фокусируя общественно-политические взгляды на решении «Хайлендской проблемы»), но и сформулировали политику правительства в крае на десятилетия вперед вплоть до конца 1750-х гг.[322]
В этом смысле, несмотря на распространенное представление о восприятии Горной Шотландии в Великобритании в первой половине XVIII в., в отчетах чинов и агентов правительства информация о Горной Стране носила вполне практический характер, превращая этнографическое знание в составную часть военно-политической и социально-экономической деятельности правительства в крае. Не случайно одно из наиболее популярных описаний Хайленда в публичном пространстве в это время оставил бывший агент Лондона в Шотландии Д. Дефо[323]. В связи с особым характером, содержанием и (на)значением миссии и аналитических сочинений ответственных за умиротворение Горного Края чинов некоторые аспекты этнографического «прочтения» ими местных реалий вызывают особый интерес.
Во-первых, необходимо выяснить, в какой мере этнографическое «чтение» являлось лишь характерной чертой имперского дискурса в рамках интеллектуальной колонизации Горной Шотландии, а в какой мере это был сложный процесс культурного перевода местных реалий на язык британских понятий, категорий и норм, связанный с реакцией сообществ на политику официальных властей. Выявить истинное содержание, значение и адекватность такого перевода этнографических особенностей Хайленда по отношению к доминировавшим в Соединенном Королевстве нормам и традициям затруднительно. Практически отсутствуют другие варианты культурных переводов, кроме представленных в виде окончательных, результирующих описаний Горной Страны (на теоретическом уровне) и конкретных мероприятий Лондона в хайлендской политике (на уровне практики).
Однако можно попробовать реконструировать этот процесс. Необходимо перечитать этнографические разделы и отдельные пассажи мемориалов, отчетов и рапортов не как приписывание властями местным реалиям привычных и удобных наименований, а как предложения возможных британских эквивалентов для гэльских терминов, описывавших устои Горной Шотландии. Поскольку предлагавшиеся аналоги можно было оспорить, культурный перевод провоцировал споры о «корректной» этнографической репрезентации. Противопоставляя и сравнивая эту терминологическую конкуренцию и реакцию горцев на британское присутствие в Горной Стране, можно попробовать обнаружить практическое (на)значение такого культурного перевода и, в частности, этнографических разделов в аналитических сочинениях британских чинов и их агентов в Хайленде.
Во-вторых, требуется внимательно и последовательно проанализировать характер связей между этнографическим дискурсом официальных властей и британским государством в личности (и должности) самого переводчика — чиновника и этнографа в Горной Стране одновременно. Таким образом можно попробовать выявить соотношение соображений, вызванных вовлеченностью в колониальную практику, и идей, привнесенных извне. И то и другое можно представить как движение этнографической мысли от «чтения» и «перевода» местных реалий к аналитическому описанию в процессе расширения британского присутствия в Горной Шотландии, как трансформацию субъективных отношений между этнографами и их информаторами в местной среде в аналитическую объективность сравнительной этнографии. Из курьезных, занимательных и устрашающих персонажей памфлетной литературы и абстрактных юридических фигур королевских и парламентских указов и актов горцы превращались в формализованный объект этнографического анализа мемориалов, отчетов и рапортов[324].
Наконец, в-третьих, целесообразно отдельно рассмотреть рамки культурного перевода британскими чинами реалий Горного Края, определявшие контекст в том числе их этнографических изысканий (стадиальная теория исторического развития, сравнительная филология этнического различия и популярные учения о социальных иерархиях из области естествознания). Таким образом можно попробовать выявить герменевтический ключ, при помощи которого ответственные за умиротворение края чины постигали реалии Хайленда в XVIII в. Применительно к истории решения «Хайлендской проблемы» в процессе интеллектуальной колонизации Горной Шотландии речь идет о вариативном характере этнографического содержания понятия «мятеж» как категории аналитической и дискурсивной.
Раскрытие основных аспектов этнографического «прочтения» правительством, его чинами и агентами в Горном Крае местных реалий в интересах предпринятого исследования логично производить в обратном порядке — от формы процесса, определяемой рамками культурного перевода, к его содержанию как сочетанию познавательных и административных практик в хайлендской политике и (на)значению в качестве модели интеллектуальной колонизации мятежной окраины.
Итак, прежде всего официальным чинам и их агентам в Горной Стране следовало определиться с системой координат изучения объекта их военно-политического интереса. Поскольку в центре известных прежде рассуждений о мятежном потенциале Хайленда и опыта взаимодействия с ним Эдинбурга и Лондона находилась социальная организация горцев, в своей неделимой, изначальной основе представленная понятием «клан», то анализ этой категории осуществлялся в контексте современных комментаторам представлений об организации человеческих сообществ, выраженных понятиями «племя», «нация», «раса» и служивших просвещенной Европе универсальными аналитическими инструментами изучения и описания всего человечества[325]. Вопрос в данном случае состоит в том, как соотносились друг с другом изложенные выше понятия.
Ни один словарь в Европе в XVIII в. не определял расу в современном значении этого слова, подразумевая различие человеческих видов в зависимости от определенного набора внешних наследственных признаков[326]. С одной стороны, в узком, первичном ее понимании речь шла скорее о семейных, родственных связях. В первом издании «Словаря английского языка» знаменитого доктора Сэмюэля Джонсона (1755 г.) понятие «раса» включает в себя единство семейного происхождения и наследования[327]. При этом дефиниции доктора Джонсона вполне сопоставимы с приведенными в «Словаре французского и английского языков» Рэндла Котгрэйва (1611 г.) и «Всеобщем этимологическом словаре» Натана Бэйли (1721 г.)[328].
С другой стороны, в расширенном толковании, понятие «раса» по значению и смыслу очень тесно примыкало к понятию «нация». Движение идей и усложнение представлений о различиях между народами в первый век глобальных империй шли интенсивно, и во второй половине XVIII в. разграничение «расы» и «нации» приобретает более четкие контуры. Для первой половины столетия, однако, характерной чертой являлась известная синонимичность этих понятий. В середине XVIII в. доктор Джонсон по-прежнему с трудом различает «расу» и «нацию»: «Нация, строго говоря, означает великое множество семей одной крови, рожденных в одной стране и проживающих под началом одного правительства»[329]. Идея политического единства при этом с тем же успехом выражалась не только понятием «нация», но и ее приемлемым в эпоху Просвещения аналогом — «раса», связанным с представлением об «общих семье и происхождении».
Европейский империализм способствовал постепенному превращению «расы» в основную категорию этнографического и антропологического анализа. «Нация», в свою очередь, приобретала особую роль в определении и описании политических и социальных различий. При этом одно из первых употреблений понятия «нация» в значении такого особого гражданского состояния датируется 1694 г. В «Словаре Французской академии» пояснялось, что это «все жители одного государства, одной страны, живущие по одним законам, использующие общий язык, и т. д.»[330]. В Англии в то же время и примерно в тех же выражениях свое определение нации дал Джон Локк[331].
Однако в целом в XVIII в. характеристики человеческих сообществ в представлении современников колебались между биологическими и социальными (культурно-историческими) различиями. В эпоху Просвещения человек пребывал на вершине «scala naturae», научное знание о нем еще только выходило за границы естественной истории, так что аргументы Карла Линнея и Дэвида Юма в определении национально-расовых различий пользовались равным успехом и авторитетом[332]. «Раса» и «нация» скорее обозначали изменчивые социальные границы сообществ, чем подразумевали коренные и неизменные биологические причины различий.
Между тем для «нецивилизованных», «варварских» окраин Европы (на континенте и за океанами) этот растянувшийся на целое столетие терминологический спор имел вполне определенные последствия. По мере расширения колонизации и представлений об окружающем мире становилась очевидной ограниченность принятой этнографической терминологии. Как быть с народами, живущими по праву и под началом властей, отличающихся, однако, от «цивилизованных» европейских стандартов? В этом случае применялось понятие «племя», заменявшее в случае с «варварскими» народами категорию «нация»[333].
Доктор Джонсон в своем «Словаре» в 1755 г. отмечает, что «племя» — это понятие, часто используемое в негативном контексте, как, например, «племя бумагомарателей» с Граб-стрит[334]. Девять лет спустя после подавления последнего мятежа якобитов оказалось возможным использовать этот этнографический термин, применявшийся британскими чинами в процессе умиротворения Горной Шотландии, в совершенно безопасном, карикатурном значении. Однако в целом до тех пор, пока Горная Страна воспринималась в Лондоне как источник угрозы, чиновники и генералы были, несомненно, более осмотрительны и не позволяли себе в обращении с краем подобных терминологических вольностей.
Многое при этом зависело от степени сопротивления местного населения проникновению и присутствию европейских держав. Хотя их жители и полагали, как правило, что различия между ними важнее и сложнее, чем между ними и «варварами» за пределами просвещенной Европы, в каждом отдельном случае унификация этнографических различий приобретала свой особый характер. Там и тогда, где и когда речь шла об этнографии сопротивления и мятежа, комментаторы европейских империй эпохи раннего Нового времени были более внимательны к различиям[335].
Самый очевидный и частый пример такой терминологической осмотрительности в отчетах и мемориалах о состоянии Горного Края, составленных по указанию Короны и правительства между 1689 и 1759 гг., нашел выражение в неоднозначном употреблении понятий «племя» и «клан». С одной стороны, представление о племенной организации горских сообществ, казалось бы, подтверждало установленное прежде хайлендское «варварство», относя горцев к категории «диких» народов европейских окраин. С другой стороны, понятие «клан» постоянно сообщало комментариям некоторую неопределенность. Лорд Ловэт, генерал Уэйд, лорд Грэндж, лэрд Каллоден и многие другие чины и агенты правительства в Хайленде жонглировали «племенами» и «кланами», представляя их то как взаимозаменяемые, синонимичные термины («клан, или племя»), то в качестве однопорядковых, однако самостоятельных этнографических понятий («кланы и племена»).
Командующий королевскими войсками в Шотландии, пытаясь прояснить ситуацию с подходящими определениями, только усиливал путаницу: «Горцы делятся на племена, или кланы, под началом лэрдов, или младших вождей (как их называют по законам Шотландии), каждое племя или клан подразделяется на несколько малых ветвей, произросших от общего корня, которые также имеют над собою вождей, и от них происходят еще меньшие ветви в пятьдесят или шестьдесят человек, возводящих свое происхождение от них и на них полагающихся как на своих защитников и покровителей»[336]. Терминология эпохи Просвещения («племена» и «вожди») соседствовала с оригинальным, местным названием одной из важнейших социальных категорий Горной Страны («кланы») и шотландским социально-экономическим понятием, неизвестным в английской традиции («лэрды»).
Лорд Грэндж смещал акценты и логическую связь между племенами и нациями: «Обладание значительным расположением и влиянием в Хайленде в их [вождей и магнатов] сердцах имеет то же значение, что власть и правление в Европе в сердцах некоторых королей и государств». А предварительно проделывал то же с кланами и племенами: «Практически все они разделены на племена или кланы и каждый клан имеет вождя, представляющего исконный род, от которого произошел, как они полагают, весь клан… Когда клан становится многочисленным и сильным и один из него основывает собственный род… то он становится вождем этой ветви клана, и она носит его имя, чтобы отличать себя от остального племени. Вместе с тем она все еще часть старого изначального клана»[337].
Предшественник герцога Камберленда на посту командующего королевскими войсками в Шотландии в 1746–1747 гг. граф Эбемарл также сообщал государственному секретарю Южного департамента Томасу Пелэму-Холлесу, 1-му герцогу Ньюкаслуна-Тайне, в «Мемориале касательно мятежного Хайленда», что «много ветвей произошло от влиятельных родов»[338]. «В каждом клане, — замечал по окончании мятежа якобитов в 1746 г. лэрд Каллоден, — имеется несколько младших племен, зависимых от своего непосредственного вождя». Эти «младшие вожди» [ «Chieftains»], как указывали в своем совместном отчете генерал Блэнд, командующий королевскими войсками в Шотландии в 1747–1749 и 1753–1756 гг., и Эндрю Флэтчер из Сэлтана, лорд-клерк Сессионного суда Шотландии, лорд Милтон, «управляют и командуют племенем под началом вождя»[339].
В действительности британские военные и гражданские чины, непосредственно занятые умиротворением Хайленда, были прекрасно осведомлены о структуре и функционировании клана как особой формы социальной организации, принятой в Горной Шотландии. Клан как юридическая категория несколько веков фигурировал в официальных документах Шотландского королевства, войдя в этом качестве и в новую, британскую традицию правового регулирования отношений в Горной Стране, в некоторых существенных чертах до 1746 г. незначительно отличавшуюся от прежней шотландской[340].
Комментарии Форбсов из Каллодена к военно-политической повестке правительств в Хайленде наглядно иллюстрируют неизменность описательной формулы, применявшейся чинами к кланам Горной Шотландии в 1689–1759 гг. В конце XVII в. старший Данкан Форбс из Каллодена полагал, что «сила в Шотландском королевстве издревле покоилась на власти магнатов над своими вассалами и вождей над их кланами»[341].
Из составленного им мемориала королевские министры могли почерпнуть общие сведения о феодально-клановой основе социальной и политической организации в Горной Стране, не утруждаясь терминологической конкретизацией самих понятий «феодализм» или «клан», которые определялись на первых порах скорее содержательно, чем нормативно.
В середине XVIII в. младший Данкан Форбс из Каллодена, в сущности, так же, но конкретнее (имея в виду более реальную и близкую перспективу реформирования края) определял клан через характер отношений между его членами: «Клан в Горной Стране — это круг людей, носящих общее имя и считающих друг друга сородичами, связанными общим происхождением»[342].
В контексте интеллектуальной истории расширения британского присутствия в Хайленде лорд-президент Сессионного суда Шотландии являет собой связующее звено между пониманием этой этнографической категории во времена генерала Уэйда и герцога Камберленда. Следуя примеру Дж. Плэнка, одного из ведущих специалистов по изучению истории британской армии как институционального агента империи в Горной Шотландии в первой половине XVIII в., в вооруженном умиротворении Горной Страны можно действительно выделить три условных периода: 1689–1724, 1724–1745 и 1746–1759 гг.[343]
Для первых двух периодов общим рубежом окажется не очередное восстание сторонников изгнанных Стюартов, но новое осмысление прежних мятежей в свете очередных якобитских угроз и необходимости адекватных ответов правительства[344]. Второй и третий, в свою очередь, различаются скорее подходами к решению «Хайлендской проблемы» (определявшимися обстоятельствами и их влиянием на доступные ответственным за умиротворение края чинам возможности реализации задуманных идей).
При этом сторонник компромиссной хайлендской политики генерал Уэйд и предлагавший ввести в Горном Крае режим военного права герцог Камберленд оперировали этнографическими сведениями одного и того же порядка. Дружеские и одновременно служебные отношения в первом случае и активный поиск властями лучшего (окончательного) решения «Хайлендской проблемы» во втором надежно обеспечили интеллектуальное присутствие лэрда Каллодена как в рапортах генерала Уэйда, так и среди предложений, направлявшихся правительству при герцоге Камберленде и его преемниках на посту командующего королевскими войсками в Шотландии[345].
Клан в представлении чинов и агентов правительства в Горной Стране в 1689–1759 гг., таким образом, являл собой шотландский вариант известного научному знанию эпохи Просвещения племенного строя «варваров» на окраинах империй Европы раннего Нового времени. Жонглирование этнографическими терминами («племя» и «клан») устанавливало и подтверждало их терминологическое равенство и содержательное тождество, помогая вписать реалии Хайленда в общую модель человеческого развития.
Кроме того, видимость некоторой терминологической неопределенности была вызвана не только стремлением с опорой на популярные социологические теории эпохи Просвещения придать большую объективность сообщаемым сведениям, но также самим фактом становления этнографии в XVIII в. в качестве самостоятельной научной дисциплины и, как результат, конфликтом этнографических интерпретаций в вопросах выбора понятийного аппарата и категорий анализа[346].
Одна из основных проблем осмысления реалий Горного Края для комментаторов заключалась в том, что он не являлся отдельной, фактически и юридически четко вычленяемой колонией в составе Британской империи (будучи при этом частью «владений Британской империи в Европе» вообще)[347]. Горная Страна представляла собой своеобразное альтер эго Нижней Шотландии и, шире, всей Великобритании в процессе конструирования единой британской нации[348]. Вместе с тем Горная Шотландия была «частью остальной [британской] нации», о чем «шотландские» чины и их агенты в крае не забывали напоминать друг другу и правительству в Лондоне[349]. Если «племя» вообще — это «дикая» нация, то «кланы» («кланы, или племена») — это «дикая» часть британской нации в целом.
В рамках популярной в эпоху Просвещения теории стадиального развития народов за горцами резервировали право и возможность прогресса, однако альтернативой являлось их исчезновение как результат пребывания в состоянии «варварства», а вектор прогресса при этом был известен заранее. В этом смысле этнографические изыскания военных и гражданских комментаторов предполагали для Горной Шотландии сценарий внутренней колонизации, в гораздо большей мере напоминающий традиционные имперские практики континентальных европейских модерных держав, чем собственно британские, принятые за океанами и, как часто считается, отражавшие особый характер колониальной политики этой «морской» империи[350].
Многомерность имперского пространства (а Соединенное Королевство можно рассматривать как Британскую империю в миниатюре), кроме того, предполагает перемещение в пространстве как путешествие во времени. Горная Шотландия, таким образом, репрезентировалась по отношению к остальной части Северной Британии и Англии как явление пограничное не только в пространственном, но и во временном отношении. При этом путешествие в Горную Страну на протяжении большей части XVIII в. являлось, по сути, путешествием в прошлое Англии и Нижней Шотландии (аналогичные примеры воображаемой географии представляют отзывы Ш.Л. Монтескье о Венгрии в 1728 г. или Г.Л. де Боплана об Украине в 1651 г., переиздававшиеся и в XVIII в., не утратив былой актуальности)[351].
Таким образом, отношения, в которых горцы состояли с остальными жителями Соединенного Королевства, характеризовались как отсталость, с другими «варварскими» краями — как сходство, со своими древними предками — как полная вневременная преемственность[352]. Шкала относительной (пространства и времени) цивилизованности при этом выглядела так: «варварство» — «отсталость» — «цивилизованность». В результате отчетливо выделяются два контекста темпоральности гэльской окраины: внешний (динамика стадиального развития) и внутренний («безвременье» Хайленда) — цикличность и стадиальность в историческом времени этого края.
Такая стадиальная схема развития между тем находилась в полном соответствии с общепринятой картиной распространения «цивилизации» на Британских островах с римских времен: «Устье Тэя было самым дальним рубежом Римской империи в Британии. Хотя Юлий Агрикола, лучший из генералов при худшем из императоров, Домициане, прорвался дальше и по суше проник в самое сердце Горной Страны, но, так и не увидев пределов варварской страны и никакой пользы от захвата нескольких варваров-горцев, отбыл обратно и утвердил Римские орлы… сделав Тэй своею границей… Теперь мы находим войска короля Георга марширующими в самые отдаленные уголки [Горного Края]… Однако сейчас он [король] не иностранец и захватчик, но суверен»[353].
При этом постепенный ход «цивилизации» явственно зрим, например, в том, что горцы «также имеют традицию, бывшую в Нижней Шотландии в давние времена, — наследие предков, — считать себя в праве совершать беспорядки [на Равнинах] всегда, когда это в их силах» (что являло собой разительный контраст с образом жизни, теперь уже привычным в Нижней Шотландии)[354]. Поэтому «несомненно, для правительства будет большим счастьем, когда не только жители Равнин, но и сами горцы, вся Шотландия будут в равной степени цивилизованы, а горцы будут управляться с той же простотой и спокойствием, что и вся остальная Шотландия»[355].
В этом смысле примечательна этнокультурная история пограничного с Горной Страной района Инвернесса: «Английские солдаты [гарнизон Оливера Кромвеля в Инвернессе, призванный „держать Горную Страну в благоговении“] поселились в этой… части страны, и два момента усматриваются как последствия этого: …как солдаты Кромвеля приобщили их [местное окружение] к искусству и прилежанию в хозяйстве, точно так же они оставили им английский язык над их языками, что сохраняется до настоящего дня… Среди них живет много близких английскому образу жизни»[356].
При таком понимании прогресса существование Горного Края одновременно на разных стадиях развития не удивительно. Кроме того, сам прогресс в крае может сменяться регрессом — возвращением в прошлое. В изложении практически всех комментаторов (по большей части шотландцев), к мнению которых в правительстве прислушивались, Горная Страна предстает «имеющей слабые связи с Равнинами, практически недоступной всем, кроме ее собственных жителей, чей язык [„диалект ирландского, понятный лишь им самим“] и платье совершенно отличны от принятых на Равнинах, до нашего дня менее цивилизованной, чем другие части Шотландии, отчего происходит множество неудобств для подданных Его Величества и даже для самого правительства»[357].
Последний комментарий важен особо, так как в географических, исторических и культурных особенностях развития Горной Страны естественным образом, как полагали комментаторы, скрыты причины мятежного состояния Горного Края. В этом случае уместно процитировать лэрда Каллодена: «Сила в Шотландском королевстве издревле покоилась на власти властителей над своими вассалами и вождей над их кланами, что в мирное время всегда было тяжким бременем для короля и королевства, поскольку эти могущественные властители и вожди, возгордясь, действовали очень высокомерно и оскорбительно, не управляясь ни королем, ни законом; во времена войны их могущество вредило и более». Последние же монархи из дома Стюартов сами ослабили власть Короны в Горной Стране, «снеся укрепления, построенные среди кланов Горной Страны… и вернув их к прежнему варварству»[358].
В результате к началу XVIII в. власть в Горном Крае по-прежнему была главным образом властью вождей кланов, а право — их наследственной юрисдикцией. Горцы, «принадлежа к одному из племен, полагают себя под защитой вождя», который «обладает огромной властью на ними, совершенно независимой от любой законной силы; в ряде случаев сохраняя ее… после того, как земли, на которых они живут, были отчуждены от вождей, которым они служат»[359].
Такой реванш «варварства», таким образом, отбрасывал Хайленд на полвека назад, если при расчетах в решении этого уравнения «цивилизации» оперировать датами представления лордом Ловэтом мемориала «О состоянии Горной Страны» в 1724 г. Георгу II Ганноверу (того самого, который должен был перепроверить генерал Уэйд) и началом периода Реставрации Стюартов в 1660 г. Актуализация представлений об утраченном для цивилизации крае через апелляцию к ее границам в прошлом играла при этом особую роль в обосновании претензий на британский престол представителей дома Ганноверов. Политическая история Горной Страны выступала в данном случае как свидетельство достоинств или недостатков правителя, как доказательство законности и закономерности власти новой династии.
Учитывая, что ответственные за умиротворение Горного Края чины либо являлись участниками ирландского колониального эксперимента в силу своего происхождения, либо просто предлагали этот опыт использовать, целесообразно привести сравнительный пример аналогичной модели восприятия в Великобритании гэльской Ирландии[360]. В том же 1724 г. в Дублине вышла «Ирландская историческая библиотека», составленная лордом-епископом Дерри[361]. Она в первую очередь предназначалась, как следовало из текста обложки, для составителей общей истории «Изумрудного острова» и включала обстоятельные комментарии к сочинениям, которые могли бы быть полезными в этом нелегком труде.
При этом при написании истории Ирландии автор в первой половине XVIII в. предлагал ориентироваться на сочинения конца XVI–XVII в. «Цивилизованный» взгляд на ирландское «варварство» Э. Спенсера, Р. Стэнхерста, Дж. Дэвиса, У. Петти, самым непосредственным образом участвовавших в колонизации острова, представлялся епископу Дерри и его читателям весьма актуальным для понимания не только прошлого, но и нынешнего состояния Ирландии[362]. Протестантская община настаивала в таких сочинениях на своем особом праве представлять «Изумрудный остров» в отношениях с Лондоном, но в силу специфики своего положения среди враждебно настроенного и потенциально мятежного католического большинства поддерживала проект общей британской нации, институционализированный заключением в 1707 г. Англией и Шотландией унии.
Ну а если иметь в виду более отдаленную ретроспективу, то в отношении Ирландии было «хорошо известно», что ее история — это история завоеваний. Однако британское присутствие благотворно сказывается на «цивилизации» ирландцев, как замечали комментаторы уже середины столетия[363]. В конце XVIII в., впрочем, и в Ирландии «варварство» попыталось взять исторический реванш, подняв знамя «противоестественного» мятежа. Как и в случае с Горной Страной, чей недавний исторический опыт служил подтверждением соображений британских чинов, орудием «цивилизации» ирландцев (в 1798 г. в действительности не одних только гэлов) должна была выступить уния[364]. Как и в случае с Горной Шотландией, варварство этой гэльской окраины также имело вполне определенные характеристики, включая политэкономию «папизма» и «предательскую» связь с иностранной державой (с наполеоновской Францией).
С одной стороны, такая стадиальная интерпретация исторического развития воспроизводила одну из распространенных историописательных моделей просвещенной Европы XVIII в. — универсализм. Универсалистская точка зрения была представлена сочинениями об историческом времени и социальном развитии (Монтескье, Руссо, Вольтер), объединяемыми в жанр «историй человеческого духа». Как правило, их авторы основывались на двух типах источников — на сочинениях античных и средневековых авторов и описаниях современных путешественников. В этих работах Европа в эпоху Просвещения (ее просвещенная часть) предстает единым культурным пространством, проживающим общее время. Гэльские окраины сочинений XVIII в. как «Европа за пределами Европы» — такой же «классический» пример универсализма, как и сочинения Монтескье, Руссо и Вольтера.
Неудивительно, что наибольшее развитие теория стадиального развития получила именно в рамках шотландского Просвещения[365]. Участники этого интеллектуального проекта имели возможность воочию, в пределах одной и той же страны и на протяжении жизни одного поколения (если в центр этого хронологического отрезка поместить последний мятеж якобитов 1745–1746 гг.), наблюдать на примере своих соотечественников-горцев процесс перехода от «племенного» строя к «национальному».
С другой стороны, в том, что касалось отчетов ответственных за умиротворение Горного Края «шотландских» чинов, дело в данном случае не ограничивалось лишь фиксацией положения Хайленда относительно остальной части Великобритании на единой шкале человеческого прогресса. На практике переход от «варварства» к «цивилизации», от «бунтующего» подданного к «верноподданному» представлял собой теорию, актуальную скорее для просвещенных шотландских интеллектуалов-literati, стремившихся обосновать англо-шотландский договор 1707 г. о заключении унии между двумя королевствами ссылками на открываемые им перспективы развития Северной Британии вместе со всем Соединенным Королевством в рамках Британской империи, чем для военных и штатских чинов, озабоченных поиском этнографической формулы «мятежного» горца. Вопрос о конкретных путях такой модернизации, таким образом, оставался открытым.
Literati и легалисты по обе стороны англо-шотландской границы полагали, что модернизация в Горной Шотландии возможна только при условии скорейшего искоренения местных социально-экономических, политических и культурных практик и распространения в крае британского образа жизни (в той версии, некоторые основные черты которой были представлены в аналитических сочинениях, памфлетной литературе и периодических печатных изданиях королевства). Ответственные за умиротворение Горной Страны чины и их агенты, разделяя такое британское, юнионистское представление о конечном результате их усилий в Хайленде, считали временное сохранение и использование феодально-клановой системы вполне возможным альтернативным путем британизации — вместо всеобъемлющей унификации в рамках «завершения Унии».
Аналитические рамки теории стадиального развития, однако, оказались в достаточной мере гибкими, чтобы поддерживать сосуществование двух взглядов на цивилизационный потенциал шотландских горцев, предполагавший, между прочим, и два различных подхода к хайлендской политике Лондона. В действительности они сочетались и пересекались в зависимости от конкретных обстоятельств, так что этнография мятежа не противоречила политэкономии его подавления.
Имея в виду широкие, как казалось, и перспективные, как порой и являлось, возможности военно-политического сотрудничества с частью местной элиты, власти вплоть до начала последнего выступления якобитов в 1745 г. считали терпимую к «племенному» строю консервативную этнографию «шотландских» чинов более уместной, чем поддержанную комментаторами-легалистами и исключавшую культурный компромисс радикальную, наглядным подтверждением чему может служить выбор Лондоном хайлендской политики, предложенной генералом Уэйдом.
При этом даже весьма умеренные по сравнению с модернизационным запалом лорда Грэнджа предложения командующего в некоторых случаях казались правительству слишком масштабными[366]. Хотя на самом деле после подавления восстания в 1746 г. апелляция к клановой системе в Горной Шотландии еще долгое время оставалась веским аргументом в руках правительства и многих представителей местной элиты, нуждавшихся во взаимной поддержке и искавших общую выгоду в рамках институтов британского фискально-военного государства раннего Нового времени[367].
Переход шотландских горцев от клановой социальной организации и идентичности к включению в общебританский национальный проект предполагал временное измерение этого исторического процесса в Горной Стране. В результате даже исторические сведения прочитывались этнографически, порождая стандартный британский, юнионистский нарратив в истории этой гэльской окраины. Вопрос состоял не столько в необходимости описать горцев в качестве этнографического объекта анализа, определяемого особенностями нравов и обычаев, принятых в местной среде, сколько в том, чтобы наделить их историей, позволявшей рационально постичь особенности их нынешнего состояния и предугадать их развитие в будущем.
В результате исторические комментарии часто замещали собой историю Горного Края как историю, обладавшую собственным смыслом, логикой и внутренней связностью. Неудивительно, что самое значительное в этом новоизобретенном прошлом горцев было связано с Эдинбургом и Лондоном. В известном смысле сам Хайленд существовал постольку, поскольку об этом было написано в сочинениях британских чинов и агентов[368]. История гэльской окраины представала лишь частью истории Великобритании. Комментаторы восполняли историю Горной Шотландии как цепь событий из истории, вершившейся в Эдинбурге и Лондоне.
Таким методичным, хотя и не всегда последовательным образом велась интеллектуальная колонизация Горной Страны, при которой знание о регионе сообщало власть над ним, и верно обратное. В результате британское присутствие в крае подкреплялось историческими аргументами, а оценка местных реалий становилась менее противоречивой. И чем шире Лондон распространял свою власть в шотландских горах, тем подробнее изучался Хайленд. Процесс интеллектуальной колонизации гэльских окраин Соединенного Королевства, формализованный выявленными «ирландскими» и «шотландскими» чинами и принятыми британскими властями этнографическими характеристиками гэлов Горной Страны и «Изумрудного острова», в итоге подчинялся политической и экономической прагматике правительства и в риторической, и в практической части.
Контрастность темпорального дискурса в то же время позволяет глубже понять природу исторической памяти британцев в XVIII в., а напряжение протекавших параллельно (в пределах одного региона) времен представить как проблему межкультурной коммуникации на гэльских окраинах.
Один такой пример, подтверждающий живучесть темпоральных представлений эпохи якобитских мятежей и во второй половине XVIII в., весьма показательно представлен тремя временами «Путешествия к Западным островам Шотландии» знаменитого доктора С. Джонсона (и его не менее известного компаньона Дж. Босуэлла): то, которое было «не так уж давно» (восстание якобитов 1745–1746 гг.); то, в котором живет автор; то, в котором пока еще живут многие жители Горного Края. Для современников события, связанные с походом «доброго принца Чарли» на Лондон осенью 1745 г., и к 1773 г. не стали частью исключительно прошлого. 1745–1746 гг. — это отправная точка «улучшений», наблюдаемых в крае доктором Джонсоном. Наконец, время, которое проживают пока еще многие горцы, — время «до 1745 г.», маркируемое «сохранением некоторых из прежних альянсов», приверженностью клану, вождю и некоторым обычаям «прежнего образа жизни»[369].
В этом смысле впечатления доктора Покока от путешествия в Ирландию в середине XVIII в. мало отличались от испытанных в Горной Шотландии доктором Джонсоном. Последствия деяний лорда Маунтджоя и Кромвеля в конце XVI — первой половине XVII в. являются частым фоном описания «Изумрудного острова» и сто лет спустя[370]. А ученики благотворительных протестантских школ, обучавших основам «истинной» религии и английскому языку, должны были по окончании обучения вести более «цивилизованный» образ жизни, чем их сверстники-католики, пребывавшие в связи с таким религиозным выбором в состоянии «варварства»[371].
При этом если дорога в Горный Край оказывалась для путешественников дорогой в их собственное историческое прошлое, неудивительно, что временная продолжительность этих маршрутов не являлась прямой функцией их геометрической протяженности. Ранней весной 1716 г. Джон Кэмпбелл, 2-й герцог Аргайл, возглавлявший королевские войска в Шотландии в период вспыхнувшего в королевстве мятежа, распорядился об устройстве сменных лошадей между Эдинбургом и Инвернессом в надежде на своевременный обмен распоряжениями и сообщениями с пришедшим в Хайленд усмирять якобитов генералом Уильямом Кэдогэном, 1-м бароном Ридингом и 1-м графом Кэдогэном (с 1717 г.). Однако с уходом генерала из Горной Страны и эта непрочная связь тут же оборвалась, почтовое сообщение за пределами горношотландского рубежа было свернуто[372].
Тот день, когда «эхо Бен-Невиса тоже будет потревожено, но не боевым рогом воинственного вождя клана, а почтовым рожком», для Горной Шотландии в первой половине XVIII в. еще не настал[373]. При этом сейчас от Лондона до крайней северной точки Шотландии, Терсо, не более 16 часов автомобильной езды[374]. По меткому замечанию П. Шоню, к началу XVIII в. «Англия оставила Шотландию… в другой эре транспортной географии»[375]. Игры со временем начинались уже на пути в Горный Край.
К тому же перемещение во времени ощущалось не только в дороге, но и во время постоя. Не только британская философия и политическая теория Просвещения, но и британские вкусы, характерные для этой яркой эпохи, определяли стандарты цивилизации, которыми измерялась дистанция между Горной Страной и остальным Соединенным Королевством. И эти стандарты также осмысливались в категориях времени[376].
Категории из области языкознания и сравнительной филологии в эпоху Просвещения также занимали особое место в этнографических исследованиях. Лингвистический поворот в сторону историзма, впервые цельно изложенный И.Г. Лейбницем в 1691 г., предполагал, что ключ к установлению этнографической и исторической истины в отношении того или иного народа содержится в языке изучаемого: «Гармония языков есть лучший путь к определению происхождения народов»[377].
Особенно важным при этом представляется то обстоятельство, что если биологические особенности человечества были, как заметил Ю. Слезкин, по сути, статичны, то языковые, напротив, позволяли проследить его историческую эволюцию, выявить связи между современными и древними народами и, опираясь на полученные таким образом факты, лучше понимать, как полагали в эпоху Просвещения, настоящее и по мере возможности, прогнозировать будущее[378]. В этнографических изысканиях «шотландских» чинов сравнительная филология была сосредоточена на познавательных возможностях изучения ирландского языка в качестве общего культурно-исторического наследия шотландских и ирландских гэлов Великобритании в XVIII в.
Итак, «варвар» к началу и на протяжении первой половины XVIII в. постепенно сменяет католика-«паписта» «Трех Королевств» (Англия, Шотландия, Ирландия) в содержании концепта «Другой»[379]. Вместе с тем представление о «варварстве» и «отсталости» в Соединенном Королевстве в XVIII в. сохраняло религиозные коннотации, и этот факт позволяет приблизиться к пониманию (на)значения «политики истории», проводимой британскими комментаторами на гэльских окраинах.
Понятие «протестантизм» в первой половине XVIII в. по-прежнему употреблялось как синоним понятия «антикатолицизм»[380]. Учитывая, что языком шотландских горцев полагали ирландский, а религиозным символом якобитизма (предполагавшего реставрацию изгнанных в 1688 г. Стюартов) — католицизм (бывший в Ирландии, как известно, знаменем сопротивления протестантскому Лондону), то «дикость» и «мятежность» Горной Страны легко находили свое «подтверждение» и таким еще образом. Протестантский и англоязычный «образовательный» дискурс не должен вызывать удивления: католицизм в Ирландии, с точки зрения Лондона (и его информаторов), был не просто религией, но конституцией ирландца[381].
Впрочем, генерал Уэйд, например, в своих рапортах изредка упоминает религиозные пристрастия горцев, и из них явствует, что к поддержке «Претендента» они, в отличии от феодально-клановой системы и отсутствия эффективного присутствия Лондона в Горной Стране, прямого отношения не имеют[382]. К 1720-м гг. католицизм в крае практиковался главным образом в традиционных областях его распространения (на Гебридских островах и районах к западу от Инвернесса), и когда Карл Эдуард Стюарт в 1745 г. достиг наконец Горного Края, то престарелый епископ Хью МакДоналд, апостольский викарий Хайленда, был среди первых, пытавшихся убедить принца отплыть обратно во Францию[383].
Однако пока явление конструируется как пограничное, оно будет считаться опасным. Шотландский горец — почти ирландец (помимо прочего, говорит на «ирландском»), и потому он, конечно же, «варвар». Он «варвар» и, значит, почти ирландец. Ирландский фактор служил незаменимым этнографическим индикатором «варварства» в Великобритании. Угрожавший завоеваниям Славной революции 1688 г. «враг» говорил «по-ирландски».
При этом сама формулировка «ирландской» угрозы, несомненно, отвечала идеологическим потребностям появившегося в 1707 г. британского государства. Единство Англии и Шотландии (внутреннее единство самой Шотландии) после заключения Унии было столь шатким и неочевидным, что его необходимо было укрепить[384]. Вооруженная угроза со стороны «ирландского» варварства в Горной Стране начала играть свою роль в укреплении британского единства задолго до эпохи Наполеоновских войн[385].
Конструирование идентичности включает в себя не только определение того, кем некто является, но и того, кем он не является. Сходство подчеркивается, а различия ретушируются (и наоборот). Как и почти с любым другим знаком или концептом, невозможно понять смысл понятия «горец» вне контекста изучаемой темы. Так, этноним «сасеннах», например, шотландские горцы применяли и к англичанам, и к соотечественникам-шотландцам с Равнин. Вопрос достоверности информации, таким образом, уступает место вопросам о характере информации, характере ее организации, трансляции, авторстве, целях. Возникает вопрос, едва ли предполагающий однозначный ответ: с чем мы имеем дело — с «ирландскостью» («Irishry») или версиями «ирландскости» («Irishness») в Горной Стране?
Нивелированные общностью ирландского языка, этнографические границы гэльских окраин включали коренных ирландцев-католиков, которые после разгрома якобитов в битве на реке Бойн 12 июля 1689 г. населяли «скрытую Ирландию» Дэниэла Коркери («скрытую», конечно, лишь от моноглотов-англичан, не знавших ирландского); «старых англичан»-католиков, «обырландившихся» потомков англо-нормандских завоевателей «Изумрудного острова»; роялистов, которых Кромвель еще в 1649 г., при взятии Дрохеды (обороняемой и англичанами), определил как «ирландцев»; и горцев, «ирландскость» которых определялась этнографически (общностью занятий, быта, исторического развития) и лингвистически[386]. Может быть, «ирландцы» — это все жители «Изумрудного острова» в принципе?[387]
При этом этнографическое (и географическое) определение (и разграничение) Ирландии и Горной Страны всегда было делом в известной степени неоднозначным: «Ирландия»/«Гиберния», «ирландец»/«скотт»; Даларайде, «Нагорная Страна», в Ирландии (горные области Энтрима) и Аргайл («Гэльский Берег») в Горной Шотландии, некогда вообще имевшие одного короля на два берега. Тем не менее до середины IX в. «Скотия» всегда, а до конца X в. — как правило означала Ирландию, а «скотт» — ирландца. И даже в XII в. консервативный епископ Кейтнесса жаловался, что «Альба ныне неправильно зовется Шотландией». В течение следующих двух веков такое понимание местной истории все еще сохранялось: «Скотты… вышли из Ирландии, которая и есть родная страна скоттов» (Ральф Хигден. Полихроникон. Тревизский список, около 1385 г.)[388].
Однако уже в 1380 г. хронист из Эбердина Джон из Фордана писал о «шотландском» (Хайленд) и «тевтонском» (Лоуленд) языках, тем самым определяя лингвистические границы «нравов и обычаев» в пределах одного королевства[389]. Впоследствии Джон Мэйджор в своей версии британской истории писал о «диких скоттах» и «хозяйственных скоттах», отмечая сходство в языке, одежде и обычаях этих «диких скоттов» и ирландцев и разделяя таким образом жителей формально единой Шотландии[390]. Т.С. Смаут применительно к XVI–XVII вв. пишет об «ирландцах» и «скоттах»[391]. Между тем его комментарий нуждается в дополнительном уточнении и прояснении: почему именно «ирландцы», а не те же «дикие скотты»? Какой смысл вкладывался в это этнографическое определение в XVIII в.?
Горная Шотландия действительно имела тесные связи с Ирландией. В 1698 г. члены парламента Англии обсуждали невероятную «вероятность» прибытия из Ирландии в Хайленд Александра МакДонелла, 3-го графа Энтрима, и «подъема… 20000 имени или клана МакДонелл» в Горной Стране против Короны[392]. При этом подразумевалась не только военно-политическая, но и духовная, культурная угроза из Ирландии для Англии и для Шотландии: под защитой тех же МакДонеллов из Энтрима католические священники проповедовали и в Горной Шотландии, конкурируя с протестантской миссией Кэмпбеллов (в том числе и в Ирландии, в Ольстере)[393].
При этом в самой Ирландии имелась своя «шотландская колония» пресвитериан, иммигрировавших из Равнинной Шотландии (в основном с ковенантерского юго-запада) в Ольстер. Яков I (VI) Стюарт в начале XVII в. так определил их характерные особенности: «…шотландцы обладают средним темпераментом между английским мягким воспитанием и ирландским грубым воспитанием…» К 1707 г. история этой протестантской колонии (около 100000 шотландцев к 1640 г.; около 50000 человек прибыло только в 1690–1700 гг.) Ольстера насчитывала сотню лет, делая возможным разговор об особой ольстерской идентичности. При этом для первопоселенцев британских колоний в Северной Америке эмигранты из Ольстера и в XVIII в. являлись «ирландцами», что еще раз напоминает о значении контекста для определения действительного содержания этого термина.
По мнению X. Тревора-Рупера, воспользовавшегося концепцией «изобретенной традиции» Э. Хобсбаума, создание отдельного культурного поля на протяжении второй половины XVIII в., когда военно-политическая угроза со стороны Горной Страны была практически ликвидирована, а необходимость в скорейшей интеграции края (способного к тому же поставлять рекрутов для второй «Столетней войны» 1689–1815 гг. с Францией) усилилась, создание мифа о шотландском горце, отполированного в викторианский период, началось с трех шагов: с культурной революции и переворачивания связи «потребитель-производитель»: теперь Горная Шотландия должна была выступать в качестве колыбели «кельтскости», а не культурной провинции; с изобретения «древних и исконных» горских традиций (касавшихся и «традиционного» облика шотландского горца); с распространения изобретенных традиций на остальную Шотландию[394].
Для первой половины XVIII в. верен и обратный процесс, при котором жителя Горного Края вполне осознанно превращали в «ирландца». Как заметил в одном из программных мемориалов о положении Хайленда, составленных по указанию правительства в 1724 г., лорд Грэндж, «житель равнин, который отправляется расположиться в тех местах, в той же мере готов превратиться в обычного горца, в какой английская семья, проживающая среди коренных ирландцев, становится настоящей ирландской»[395].
По окончании последнего якобитского мятежа в 1746 г. культурные рубежи в Шотландии виделись ее «цивилизованным» жителям во многом так же, как прежде: «Примечательно, что в некоторых пограничных с Горной Страной округах, где… говорили на ирландском языке, носили горское платье и были привычны к оружию, под влиянием случайного внедрения промышленности ирландский язык и горское платье уступили разновидности английского языка и нижнешотландской одежде; жители взяли вместо оружия плуг и, разоруженные таким образом не по акту парламента, такие же теперь, как и их соседи с Равнин»[396].
Так же как лорду-президенту Сессионного суда Шотландии, реалии Горной Страны представлялись и обычному, хотя весьма проницательному жителю «Хайлендского рубежа» лэрду Гэртмору: «Общение на ирландском языке в большей части страны, на языке, отличном от того, на котором говорит все остальное королевство, имеет большую тенденцию к их объединению; но отделяет их от остальных подданных бесполезной враждой, происходящей от различий в обычаях, что является естественным следствием разницы в языке»[397].
И если взгляды обоих информаторов предвзяты (дело, разумеется, обстояло именно так), то, во всяком случае, можно сказать, что они были характерной чертой представлений самих шотландцев (в данном случае ближайших соседей хайлендеров, смотревших на них взглядом и государственного служащего, как Форбс, и обычного лэрда на «Хайлендском рубеже», как Грэм из Гэртмора) о Горной Стране в первой половине XVIII в.
Добавим, что даже предложения по умиротворению края, изложенные командующим королевскими войсками в Шотландии в 1746–1747 гг. графом Эбемарлом, в основной своей части, по мнению некоторых исследователей, имеют автором также шотландца — заместителя шерифа Аргайлшира Арчибальда Кэмпбелла из Стоунфилда[398]. Представление об этнографии в данном случае скорее опосредованно транслировалось в столицу представителями местной элиты, чем навязывалось назначенными Лондоном чинами в качестве идеологической составляющей хайлендской политики.
Последние, сами того не подозревая, воспроизводили на риторическом уровне культурную инаковость Горного Края, представленную министрам заинтересованными шотландскими подданными британской Короны. Лейтенант-полковник Джеймс Уолф, например, будущий герой Британской империи, завоевавший в 1759 г. французский Квебек, а в 1750–1757 гг. командовавший полком в Инвернессе, поддерживая закон и порядок в Горной Шотландии, спустя пять лет напряженной гарнизонной службы на севере Соединенного Королевства выражал опасения «превратиться в туземца». Как полагает Ф. Маклинн, то был не просто страх перед привычкой к «дикой» и «варварской» жизни в горах. «В течение длительного времени исполняя обязанности абсолютного правителя, похоже, он сам начал превращаться в дикаря», пользуясь фактическим положением военного времени[399].
Изрядно нагруженный ассоциациями «ирландский» характер шотландских горцев, таким образом, проглядывал во всем: в языке, одежде, быте, архитектуре, не говоря о феодально-клановой организации. С большой долей уверенности можно предположить, что правительственными комментаторами в Горной Стране на вооружение был взят риторический арсенал описаний Ирландии, применявшийся Лондоном столетием ранее[400]. За текстами о Горной Стране обнаруживается давняя историческая и историографическая традиция. Описания Ирландии формировали последовательную и цельную нарративную традицию расширения присутствия Лондона на «Изумрудном острове» при поздних Тюдорах и ранних Стюартах. И в том же качестве выступают описания Горной Шотландии при первых Ганноверах.
Литературная власть «Другого» оказывалась в данном случае его же «черной легендой». На Британских островах можно было спокойно говорить об ирландском языке, ирландской одежде, ирландском способе производства, ирландском способе ведения войны, ирландской политической культуре, ирландской религии, ирландской человеческой природе и т. д. и при этом рассчитывать на понимание. И точно так же дело обстояло в тех случаях, когда речь шла о хайлендской специфике[401].
Сходства оставались, различия отбрасывались (интеграция и исключение выступали как две стороны одного и того же процесса конструирования ирландской идентичности) в целях презентации «естественности» построенного региона[402]. Этот процесс последовательных обобщений заключался в том, что выводились общие черты в отношении всех кланов, между всеми горцами и всеми ирландцами.
Путешественники, посещавшие гэльские окраины в XVIII в., испытывали определенное хронологическое смещение, делая историю «варварских племен» фоном для своих современных впечатлений. И это были скорее научные по форме и восприятию выводы, чем литературный прием для передачи ощущения варварства, хотя граница между литературным образом и этнографическим исследованием была довольно размытой. Категории античной и средневековой истории еще только входили в научный аппарат формировавшейся тогда новой общественной науки — этнографии, а «ирландский» язык уже стал центральным элементом современных представлений о горцах в целом, и ему принадлежала особая роль в сопряжении прошлого и настоящего Британских островов «между цивилизацией и варварством, между древней историей и современностью»[403].
Этот же язык, понимаемый как культурный код, являлся в аналитических сочинениях ответственных за умиротворение Горного Края чинов и их агентов одной из наиболее общих и ценных этнографических характеристик. Этот факт подтверждается эффективным использованием языка в качестве аналитического критерия при конструировании внутренне однородного ареала: ирландский язык оказывался структурообразующей особенностью этнографии мятежного края.
Переосмыслив историю как историю «обычаев и нравов», европейская философия XVIII в. наметила путь от истории к этнографии. При этом нравы использовались как индикатор, позволявший отличать «цивилизацию» от «варварства». Такая культурная антропология была характерной чертой и шотландского Просвещения. Воспользовавшись проницательной формулировкой Вульфа, отметим, что, вплетая в повествование и ирландцев, и горцев, и американских индейцев, этнография XVIII в. пыталась сформировать целостное представление о варварстве. XVIII в. все больше интересовался «дикими» народами и «картой человечества»[404].
При этом следует иметь ввиду, что воображаемый не значит менее реальный. Антропология XX в. позволяет по-новому взглянуть на этнографию Горной Шотландии конца XVII — первой половины XVIII в. Так, рассматривая колдовскую практику племени азанзе, Питер Винч пришел к выводу, что для того, чтобы изучить социальную жизнь азанзе, вращающуюся вокруг репрезентаций колдовства, антрополог должен вынести за скобки вопрос о том, существуют ли ведьмы «реально»[405]. Для того чтобы понять специфику репрезентаций Горной Страны как составной части охватившей оба берега Северного канала «Ирландии», нужно вынести за скобки (по крайней мере на время) вопрос о том, действительно ли (и до какой степени) шотландские горцы в XVIII в. были ирландцами.
Вместе с тем необходимо иметь в виду, что «варварство» гэльских окраин на протяжении XVIII в. было призвано содействовать решению различных задач. Укрепление унии между Англией и Шотландией и сотрудничества между протестантской элитой Ирландии и Лондоном были только одними из них. Во второй половине XVIII в. «отсталость» шотландских горцев в развитии оправдывала почти непрерывный процесс их рекрутирования в хайлендские полки. В контексте вспыхнувшего в 1798 г. восстания в Ирландии представление о «варварстве» гэлов «Изумрудного острова» должно было скрыть тот опасный и оттого особенно неприятный для Лондона факт, что мятеж далеко не везде на острове носил этнорелигиозный характер[406].
Любопытно, что уже в XIX в. такой сконструированный образ мятежа будет использован католическим ирландским национализмом и сыграет свою роль в укреплении также и протестантского ирландского национализма, что уже в XX в., в свою очередь, придаст процессу отделения Ирландии от Великобритании форму гражданской войны.
Таким образом, к началу XVIII в. наука и литература уже провели «первичную подготовку» для последующей «цивилизации» Горного Края, изображая его жителей такими же «дикарями» и «варварами», какими в свое время (в том числе в XVIII в.) представлялись ирландцы (еще раньше — валлийцы, но с другим идейным подтекстом), и подкрепляя мысль о цивилизующей миссии Соединенного Королевства в Горной Стране[407].
Успех той или иной интерпретации во многом зависит от ее совместимости с другими репрезентациями. В модель англоязычного протестантского дискурса о «цивилизации» Британских островов с самого начала был встроен определенный «гэлизм» (и в этом смысле параллели уместны между шотландскими и ирландскими гэлами), аналогичный в сущностных чертах (возьмем наиболее примечательный в последние десятилетия пример) ориентализму Европы Нового времени, как его понимал в своем широко известном исследовании Э.В. Саид[408].
Наблюдается своеобразная коннотация исторических образов: изображаемый комментаторами горец времен первых Ганноверов очень похож на ирландца времен поздних Тюдоров (при том, что XVII в. не стал пробелом в этой традиции: достаточно упомянуть сообщения об «избиении» протестантов в Ирландии в 1641 г. и страх повторения этих событий в 1689–1691 гг. и значительно позже[409]). «Описание Ирландии» Файнса Морисона, составленное еще при Елизавете и вновь опубликованное в 1735 г. (не подобные ли штудиям вождя Фрэзеров и генерала Уэйда сочинения сообщили «Описанию…» в первой половине XVIII в. новую актуальность?), — показательный пример для сравнения[410]. Это одновременно и напоминание о том, как важен порой дискурсивный контекст: тексты не могут со временем оставаться «теми же самыми» (хотя, разумеется, существует определенная преемственность их восприятия).
Таким образом, сформировался определенный исследовательский менталитет. Так как британские власти вполне разделяли с учеными и путешественниками принятые в их среде образы «отсталости» и «варварства» гэлов (и ирландцев, и горцев, чей язык именовали «ирландским» еще в первой половине XVIII в.), этот «гэльский» словарь социальной лексики комментариев к состоянию Горного Края, видимо, изрядно поспособствовал доведению соображений их авторов до Лондона.
В борьбе с ганноверским Лондоном якобитизм принял интерпретацию, навязанную противником, — военно-политическое противостояние на почве столкновения «варварства» и «цивилизации». И хотя их соотношение сторонники изгнанных Стюартов трактовали как оппозицию шотландских традиций англизации Северной Британии (в смысле подчинения одной страны и культуры другой), категория «горец» оказалась политизированной, и это обстоятельство было началом конца политического якобитизма[411].
С одной стороны, комментарии «шотландских» чинов и агентов правительства порой противоречили друг другу в выборе оптимальной стратегии «цивилизации» Горного Края, порождая конфликт этнографических интерпретаций, особенно очевидный при сопоставлении официальных аналитических сочинений о состоянии Горной Страны, имевших открытое хождение в публичном пространстве Соединенного Королевства в 1689–1759 гг.[412]
С другой стороны, идеи Просвещения были универсальным эквивалентом обмена этнографическим знанием между комментаторами. Другими словами, народы, населявшие окраины европейских империй, рассматривались в качестве релевантных друг другу на основе упрощения их отличительных этнографических характеристик в рамках культурного перевода местных реалий ответственными за умиротворение и «цивилизацию» этой «дикой» периферии чинами (стадиальная теория исторического развития, сравнительная филология этнического различия и популярные учения о социальных иерархиях в области естествознания). Разница же в переводах на практике зависела не только от интеллектуального контекста этнографических репрезентаций, но и от форм и методов сопротивления горцев в Хайленде, в том числе от конкретных военно-политических обстоятельств.
При этом все комментаторы соглашались, что «завершение Унии», как модернизация Горной Шотландии, является конечным результатом хайлендской политики Лондона. Идеальный вариант заключался в исчезновении самого предмета их этнографических штудий — говорившего на «ирландском» языке «варвара» в Хайленде. Стадия варварства, зарезервированная за шотландскими горцами, таким образом, предполагала, что источник цивилизации — Лондон, а дальнейший вектор социальной эволюции края — исчезновение феодально-клановых отношений и кланов.
Такая форма этнографического «прочтения» правительством, его чинами и агентами в Горном Крае местных реалий, определяемого известными рамками культурного перевода, предполагала, что содержание этого процесса будет представлять собой вполне определенное сочетание познавательных и административных практик в хайлендской политике Лондона. Именно эта практическая этнография «полевых исследований» была призвана стать связующим звеном между теоретическим определением и практической реализацией модели интеллектуальной колонизации Горной Страны и расширения британского присутствия в крае вообще.
Проекция власти британского государства в Горной Шотландии в эпоху раннего Нового времени в процессе интеллектуальной колонизации края при помощи административной этнографии с самого начала и с переменным успехом решала две взаимосвязанные задачи. Первая состояла в том, чтобы наполнить необходимым этнографическим содержанием образ «взбунтовавшегося» шотландского горца.
Аналитические категории естествознания, политэкономии, сравнительной филологии эпохи Просвещения и первого века глобальных империй позволили ответственным за умиротворение Горной Страны чинам и их агентам в Хайленде вообразить шотландского «ирландца» как британский вариант ирландского гэла, отличавшийся от собратьев с «Изумрудного острова» скорее расположением на универсальной шкале исторического прогресса, чем какими-то особыми этнографическими признаками.
Ловко жонглируя региональными и историко-культурными категориями этнографического анализа, комментаторы объединяли разнообразные побудительные мотивы поддержки в крае дела изгнанных Стюартов. Мятежный характер горца, таким образом, колебался вдоль этих различий, что позволяло объединять весь их спектр в сознании и письме британских чинов при помощи этнографических признаков.
Родство шотландских и ирландских гэлов оказалось для Лондона политически и идеологически значимым фактором. «Ирландец» в Горном Крае в качестве объединяющей военно-политической и культурной угрозы был призван помочь остальным подданным Соединенного Королевства объявиться «британцами», внося ощутимую лепту в конструирование этой юнионистской и имперской идентичности.
Вторая задача носила более практический характер и состояла в выявлении и применении этнографической формулы «мятежного» горца в процессе умиротворения и «цивилизации» Хайленда (в обоих случаях недвусмысленно подразумевая искоренение якобитизма).
Таким образом, если в первом случае речь шла скорее о риторической модели конструирования британской нации, то во втором случае настоятельно требовалась деконструкция воображенной Лондоном в шотландских горах этнической группы (шотландский «ирландец»), ее конкретизация и упрощение до категории «мятежного» горца, чтобы определить и преодолеть специфические местные факторы возмущения в Горной Шотландии.
Это примечательное обстоятельство, в свою очередь, вновь подтверждает упускаемый многими из виду факт, что такая административная этнография Горной Страны выступала в качестве культурной технологии окраинной политики Великобритании в Хайленде в 1689–1759 гг.[413] Следовательно, различные уровни этнографического знания, на которые распадался внешне цельный и непротиворечивый образ шотландского горца британских «шотландских» чинов, предполагали возможность их применения соответственно на различных уровнях хайлендской политики Лондона.
Их можно условно разделить на стратегический (предотвращение иностранного вторжения и социальная инженерия в крае), операционный (использование противоречий между вождями, магнатами, кланами), тактический (соотнесение решений и действий властей с особенностями местной военной, политической и социально-экономической культур).
В соответствии с логикой расширения британского присутствия в Горной Шотландии и соответствовавшей ей последовательностью этнографического прочтения правительством, чинами и их агентами в Горной Стране местных реалий эти уровни этнографического знания (и хайлендской политики), так же как в случае с формированием образа шотландского «ирландца», целесообразно проанализировать в обратном порядке — от предварительных соображений «по случаю» о характере военно-политического противостояния в Хайленде к целенаправленному сбору и анализу этнографических сведений о «взбунтовавшемся» горце в интересах его «цивилизации».
Особый этнографический интерес в этом смысле у авторов мемориалов, рапортов и отчетов о состоянии Горного Края и способах решения «Хайлендской проблемы» вызывали категория «горского наряда», служившего для ответственных за умиротворение края британских чинов самоочевидным визуальным этнографическим признаком «мятежности» в Горной Шотландии, и категория «Горной войны», в которой «шотландские» чины усматривали необходимую конкретизирующую и военно-практическую модель этнографического анализа этой «мятежности».
Прежде всего внимание авторов первых обстоятельных мемориалов и рапортов «о состоянии Горной Страны» привлекал этнотип «мятежного» горца. А поскольку современная культура восприятия «Другого» и, шире, видения открываемого и изучаемого европейскими империями мира предполагала визуальный ряд аналитически более значимым, чем текстовый, то внешние признаки «взбунтовавшегося» горца, зримо проявлявшиеся во время якобитских восстаний в их колоритном облике и в туземных особенностях военного дела, представлялись комментаторам особенно важными. «Поколение эпохи Просвещения видело в визуальном образе устойчивый медиум, через который реальность являла себя для понимания… Узнать человека значило прежде всего увидеть его… В XVIII в. этнографическое знание рождалось из визуальных наблюдений и последующих расспросов. Соответственно, оно упаковывалось в „картинку“ и „этнографическое письмо“»[414].
Первый же официальный отчет о состоянии Горной Шотландии, в котором обращалось внимание на военно-практическое назначение «горского платья», мемориал лорда Ловэта 1724 г., наглядно подтверждает вышесказанное: «Люди одеваются на старинный манер, пригодно для их странствий по холмам и долам и особенного образа жизни, который приучает их ко всем видам лишений. Их язык, будучи диалектом ирландского, никому, кроме них, непонятен; они очень невежественны, безграмотны и постоянно носят оружие, которое очень подходит к их манере его применения, и очень стремительны, выступая маршем с места на место»[415].
О том же, тогда же и примерно в том же контексте и тех же выражениях пишет генерал Уэйд, продолжая пассаж о клановой системе Горного Края: «Оружие, используемое ими на войне, включает мушкет, палаш и щит, пистоль и нож или кинжал, переброшенные за спину вместе с пороховым рожком и сумкой для припасов»[416].
В первом же рапорте Георгу II Ганноверу в 1727 г. командующий королевскими войсками в Шотландии весьма оптимистично выражает надежду, что благодаря его мероприятиям «горцы за несколько лет забудут про ношение оружия, которое во все века они полагали своей величайшей славой и гордостью в такой степени, что было невозможно увидеть горца без мушкета, палаша, пистоли и ножа. По давнему обычаю сие считалось частью их платья и по моем первом прибытии в Хайленд носилось ничтожнейшими его обитателями, даже в их церквах, на ярмарках и рынках, которые выглядели скорее как плац-парады для солдат, чем собрания для молитвы или другие места встреч гражданских сообществ»[417].
В 1724 г. эту же картину живописал в мемориале государственному секретарю Северного департамента Чарльзу Тауншенду, 2-му виконту Тауншенду, лорд Грэндж: «Люди стойкие и способны вынести любые лишения, довольствуясь самой жалкой и скудной пищей и нося так мало одежд, что обычно они полунагие, хотя со столь непотребной поддержкой сильны и активны. Мода, по которой скроен их наряд, подходит как для мира, так и для войны, включая оружие… Горец не желает покидать свой дом безоружным и снаряжается, по обыкновению, словно на битву, как джентльмен в других местах полагается на свою шпагу, когда отправляется за границу»[418].
Незадолго до последнего мятежа якобитов, в 1742 г., лэрд Каллоден заметит, что «отряд дисциплинированных горцев, одетых в платье и говорящих на языке [Горной] страны», способен поддерживать закон и порядок в крае, опираясь на форты «красных мундиров»[419].
Таким образом, этнографические особенности шотландских горцев были приписаны не жителям Хайленда, а тому наряду («Highland Dress»), с которым они неизбежно ассоциировались. Костюм указывал на социальный статус, «племенную» принадлежность, интеллектуальное и нравственное содержание клансмена. В этом смысле не случайно описание «традиционного» горского платья, как правило, помещалось комментаторами в своих отчетах где-то между изложением характерных особенностей феодально-клановой системы и местных военных обычаев, располагаясь часто во вводной части мемориалов и рапортов и являясь определенной интеллектуальной провокацией потенциальных читателей в Лондоне (задавая в некотором роде структурную основу для восприятия дальнейших комментариев)[420]. Именно одеяние горца рассматривалось ответственными за умиротворение края чинами как воплощение мятежного духа хайлендеров, а «взбунтовавшийся» горец в результате выступал как центральный элемент этнографического портрета Горной Шотландии.
Новый наряд, как считали, менял идентичность, а вместе с ней и лояльность[421]. Отсюда внимание властей к смене гардероба шотландского горца после подавления последнего мятежа якобитов 1745–1746 гг. Не только генерал Уэйд и лорд Грэндж (лорд Ловэт в 1747 г. казнен по обвинению в государственной измене, так что его мнение в этом вопросе в расчет уже не принималось) подтвердили свою приверженность прежнему взгляду на «мятежного» горца как на горца вооруженного и носящего килт.
Такой же подход по-прежнему выказывало и правительство в Лондоне, последовательно и регулярно принимая и подтверждая запрет на ношение оружия и «горского платья», рассматривавшегося властями в качестве «военной униформы», как волынка в качестве «орудия войны» («Highland Habit as a sort of Military Dress»), а потому делая исключение только для отдельных рот из горцев и горских полков[422].
Примечательно, что в соответствующих коронных актах вопросы разоружения находились в неразрывной связи с «модным приговором», вынесенным прижившемуся — с подачи промышлявшего рудным делом в Инвергэрри англичанина Томаса Роулинсона (состоявшего по этому поводу в переписке с лэрдом Каллоденом) — с конца 1720-х гг. в Горной Стране килту, или филибегу (philibeg), и, несомненно, более традиционному поясному пледу, или бреакэну (breacan)[423]. «Мушкет, палаш, щит, нож и кинжал» воспринимались и представлялись как органичная часть наряда шотландского горца[424].
Логика подсказывала, что платье хайлендера, в свою очередь, само по себе представляло военный наряд. В Горном Крае объявляться в униформе было позволено только «красным мундирам», и на последних возложили неблагодарную задачу прививать местному населению репрессивными мерами (штраф, арест, отправка в колонии) вкус и привычку к одеждам мирного и лояльного подданного (по моде Англии и Нижней Шотландии)[425].
Рапорты патрулей в Горной Стране пестрят сообщениями подобного рода. В качестве характерного примера приведем подборку таких донесений за 1749–1750 гг., представленную в быстро ставшем библиографической редкостью издании источников по истории якобитского движения полковника Дж. Эллэрдайса[426]. Рутина гарнизонной жизни и патрулирования в шотландских горах с целью поддержания закона и порядка в 1749 и 1750 гг. вблизи казарм в Браэмаре и Инверснейде (в рапортах капитанов Скота и Поуэлла) двигалась по заданному генералом Блэндом в качестве командующего королевскими войсками в Шотландии ритму, который, в свою очередь, задавали кражи скота, поиск виновных и контроль за исполнением актов о запрете на оружие и «горское платье»[427].
Такая весьма упрощенная версия этнографического костюма шотландского горца имела, между прочим, и обратную содержательную перспективу, в некотором роде идеологическую и практическую инверсию. Если горец был «варваром» постольку, поскольку предпочитал «традиционный» горский наряд, то политический и культурный дресс-код, введенный Лондоном в Хайленде, вполне мог приручить мятежника, поставив завидные природные качества «благородного дикаря» на службу империи. Колеблясь между негативной и позитивной интерпретацией собственной «дикости», даже «взбунтовавшийся» горец в действительности почти всегда имел возможность выбора: упорствовать в поддержке изгнанных Стюартов или принять (формально и/или реально) сторону дома Ганноверов. «Хайлендская проблема» была слишком серьезной для политической стабильности, сложной для разрешения и малопривлекательной для упражнений в области администрирования, чтобы ответственные за умиротворение края чины лишали себя пространства маневра. Сотрудничество с лояльными кланами приветствовалось, за редкими исключениями, на всем протяжении существования якобитской угрозы между 1689 и 1759 гг.
Что же касается использования «природного» потенциала мятежных горцев, то эта идея впервые явственно прозвучала буквально накануне прихода в Горный Край генерала Уэйда и начала новой волны его умиротворения. В 1723 г. в Лондоне отдельным изданием вышел «шотландский» том весьма популярного «Путешествия через весь остров Великобритания» Д. Дефо[428]. Помимо основных для этого сочинения сюжетов из области политэкономии внимание автора привлекли и перспективы организации военной службы горцев британской Короне: «Трудно переоценить жителей Горной Страны, являющихся лучшими солдатами. Иностранцы приписывают это северянам, как более стойким и рослым; но я не решусь оспаривать это противоречивое суждение, равно как по причине того, что они очень хорошие солдаты и во всем мире им рады, так и по причине того, что им нет равных в любой из тех частей света, где я побывал, если они сами формируют полки, не мешаясь с другими народами»[429].
По результатам своей миссии в Хайленде в 1724 г. новый командующий королевскими войсками в Шотландии генерал Уэйд первым же пунктом высказал предложение, «чтобы роты из горцев, преданных правительству Его Величества, были учреждены под надлежащим руководством и командованием офицеров, говорящих на языке страны, подчинены военному праву и инспекции и приказам губернаторов Форта Уильям и Инвернесса и офицера, командующего войсками Его Величества в этих краях»[430].
Уже после подавления последнего мятежа якобитов, в 1747 г., генерал Блэнд и лорд Милтон в «Предложениях по цивилизации Хайленда» заявляли, что «как только они [горцы] освобождаются от бедности и рабской зависимости от своих вождей, записываясь на службу Его Величеству в хайлендские полки, то ни один рядовой в армии не является более рассудительным и ответственным в казармах, более послушным своим офицерам и более исполнительным, а также более верным, когда служит гвардейцем или когда проявляет себя в день сражения; и когда кто-либо из них [горцев] располагается или привлекается к службе в других частях Британии, удаленных от их варварской Горной Страны, или где-нибудь на плантациях, никто другой не преуспел лучше и не встретил большего поощрения. И потому очень жаль, что их естественный гений, который при надлежащей заботе мог бы быть направлен на пользу Британии, должен, по несчастью, вследствие безрадостного их положения и скудного образования быть извращен на погибель им самим и их стране»[431].
При этом генерал Блэнд, автор едва ли не самого популярного в англоязычном мире в XVIII в. военно-полевого устава, выдержавшего несколько изданий (1727, 1734, 1740, 1743, 1746, 1753, 1756, 1759, 1762, 1776 гг.) по обе стороны Атлантики (во время войны с американскими колониями использовался и в армии Джорджа Вашингтона), и вместе с тем сторонник активного реформирования Хайленда, несомненно, придавал дисциплинированию горцев с помощью воинской службы особый смысл[432]. Одной из его обязанностей на посту командующего королевскими войсками в Шотландии являлась подготовка рекрутов-горцев к отправке в Америку в составе новых хайлендских полков, вполне согласовывавшаяся с представлениями генерала о способах решения «Хайлендской проблемы»[433]. Первый министр Уильям Питт отчаянно нуждался в войсках для борьбы с Францией за океанами и потому согласился на эту меру, которую в конце концов одобрил даже герцог Камберленд, когда спустя десять лет после разгрома последнего мятежа якобитов оказалось, что единственная альтернатива переброске британских войск в Америку из привлекавшей все его внимание Фландрии — это набор хайлендских полков[434].
Таким образом, в качестве одного из основных модернизирующих и «цивилизующих» институтов в деле использования демографического потенциала Горной Страны регулярное британское государство рассматривало королевскую армию, а инструментами смены лояльностей горцев должны были стать военная дисциплина и надлежащий военно-административный контроль. «Горский наряд» в таком случае не только не запрещался, но, напротив, резервировался за хайлендскими полками и отдельными ротами из горцев, направляя приписываемые им этнографические особенности в нужное правительству русло и подтверждая таким образом преступный или привилегированный статус «традиционного» платья хайлендера.
В условиях запрета на ношение, хранение и применение оружия жителями Горного Края возможность на законных основаниях демонстрировать окружающим «горский наряд» повышала социальный статус завербовавшегося в армию горца, обозначая таким странным (в особенности учитывая социальный состав британской армии в XVIII в.) для остальных жителей Соединенного Королевства образом более высокое общественное положение по сравнению с прочими членами горского общества[435].
Такая «модная» политика отражала представления о возможности империи контролировать социальный порядок через контроль над «горским костюмом» и подтверждала современный характер британского государства раннего Нового времени[436]. В таком утилитарном смысле визуализация «Хайлендской проблемы» оказывалась гибкой и удобной как для властей в Лондоне и «шотландских» чинов, так и для многих представителей местных элит (чего нельзя сказать с той же степенью определенности относительно рядовых жителей мятежного края).
Даниэль Рош, основоположник выросшей из «школы Анналов» истории культур и культурной истории моды, заметил, что «манера одеваться отражала определенные социальные коды», «условности выбора костюма подчеркивали иерархию внешних образов: каждый должен был казаться тем, кем он и являлся». Он же подчеркивал, что «в XVIII в. ситуация меняется кардинальным образом: теперь каждый может казаться тем, кем он хочет быть, и даже тем, кем он быть пытается». Знаковая система одежды размывается, и в этой динамике «отражается такое важнейшее событие, как рождение общества потребления, служащего переходным этапом от неподвижного государства — идеала христианской политической экономии — к обществу развивающемуся, в котором царит обмен и поощряется движение вперед»[437].
В этой связи представляется весьма примечательным, что эти описанные французским историком реалии века Просвещения на окраинах просвещенных монархий вступали в конфликт с реалиями первого века глобальных империй, связанными, как в Хайленде, с описанием, классификацией, иерархией и административным приписыванием и переписыванием идентичностей, в том числе через «горский наряд».
От колониальных чиновников требовалась скорейшая интеграция периферии, поэтому на окраинах и в колониях европейских империй в эпоху раннего Нового времени отличавшая просвещенные метрополии свобода видимой смены идентичностей и социальных статусов благодаря обновленному гардеробу уступала место их унификации в интересах консолидации власти и ресурсов в руках государства.
В этом смысле судьбы шотландских горцев, вынужденных записываться на военную службу и/или эмигрировать в результате проводимых правительством мер после подавления последнего мятежа якобитов 1745–1746 гг., по сути, не многим отличались от участи почти семи тысяч жителей французской Акадии (Новая Шотландия после завоевания британцами в 1710 г.), высланных британцами в южные североамериканские колонии в 1755 г. в связи с провалом почти полувековых попыток интеграции акадийцев в британское колониальное сообщество, подразумевавшей лояльность суверену в Лондоне и готовность противостоять колониальным притязаниям соседей-французов[438].
При этом необходимо отметить, что административная этнография не столько фиксировала, сколько создавала своим особым письмом «колониальные ситуации», представлявшие интерес для ответственных за умиротворение Горного Края чинов, их агентов и подчиненных в качестве «идеальных» типичных случаев проявлений местной культуры[439]. Комментатор помещал образ «взбунтовавшегося» горца в заранее определенный им контекст ландшафта, культуры, социальных отношений Хайленда, часто ограниченных категориями «Горной войны» и «горского платья».
В результате созданный таким образом этнотип воспринимался сквозь заданную автором аналитическую призму, побуждая читателя к реконструкции и интерпретации представлений комментатора. Отсутствие в мемориалах и рапортах указаний на конкретные детали «горского наряда» способствовало видению края как единого целого, облегчая этнографическое сравнение горцев и других «варварских» народов и проведение культурных, политических, экономических и социальных границ в британских владениях.
В глазах современников одним из таких ближайших этнографических примеров для сравнения в масштабах империи после католиков-гэлов Ирландии служили индейцы Америки. На фронтисписе опубликованного в 1745 г. в Лондоне «Собрания вояжей и путешествий» читателям предлагалось «описание одежд большинства стран мира». Издание содержало изображения «традиционных» нарядов «китайцев, моголов, персов, турок, поляков, московитов, лапландцев, венгров, голландцев, испанцев, готтентотов, негров, мавров и мексиканцев»[440]. При этом шотландские горцы, изображенные в даже чрезмерно полном «горском платье», делили страницу с изображенными парно индейцами Вирджинии и Флориды[441].
По сведениям процитированного многими британскими печатными изданиями отчета «джентльмена, недавно прибывшего» из Нью-Йорка, когда полк «Черная стража» прибыл в Америку в начале Семилетней войны, индейцы «сбежались со всех концов» посмотреть на них, «и по причине удивительного сходства в их манере одеваться и говорить индейцы заключили, что они были в далеком прошлом одним народом, и самым сердечным образом приняли их как братьев»[442].
Джон Кэмпбелл, 4-й граф Лоадон, командующий королевскими войсками в Америке в 1755–1757 гг. и участник подавления мятежа якобитов в Хайленде в 1745–1746 гг. во главе сформированного по примеру «Черной стражи» 64-го полка горцев Лоадона, заметил, что горцы этого полка («Черная стража») «в большей мере, чем другие войска, способны договориться с ними [индейцами], поскольку индейцы придерживаются мнения, что они [ „Черная стража“] являются в некотором роде индейцами»[443].
В 1755 г. в «Журнале Лондона» появилось изображение графа Лоадона в связи с назначением на пост командующего королевскими войсками в Америке в военном мундире горского полка, созданное на основе портрета, написанного в 1747 г., в бытность его командующим хайлендским полком. При этом граф никогда не называл себя горцем и, с его собственных слов, «очень хотел надеть бриджи» в 1740-е гг. и не носил килт в 1750-е гг.[444]
«Племенной» строй американских индейцев, их «воинственный» дух, манера одеваться способствовали тому, что сами жители Горной Страны позволяли себе сравнения подобного рода. В 1753 г. Манго Кэмпбелл, юрист в Эдинбурге, был назначен управляющим конфискованным имением Доналда Кэмерона из Лохила, XIX вождя клана Кэмерон, после того как его предшественник на этом посту, его дядя Колин Кэмпбелл из Гленара, был убит в знаменитом Леттерморском лесу годом ранее при попытке конфисковать земли другого известного своими проякобитскими симпатиями вождя, Джеймса Стюарта из Эрдшила (история этого политического убийства послужила сюжетной основой для известного романа Р.Л. Стивенсона «Похищенный»). Четыре года изнурительной службы среди мятежных арендаторов в Западном Хайленде привели Манго Кэмпбелла к мысли сменить карьеру и записаться на военную службу, о чем он и заявил в письме к лорду Милтону в 1757 г.: «Я достаточно долго прожил в Лохэбере, чтобы меня считали способным воевать против индейцев»[445].
При этом на практике отвечавшие за соблюдение запрета на ношение «горского платья» солдаты и офицеры расквартированной в Горной Шотландии британской армии по необходимости приобрели определенные знания в хайлендской моде, различая, а порой и путая в донесениях «килт» (или «филибег»), «трузы» (или «тартановые трузы», «тартановое одеяние»), «плед» (или «горский плед», «килтовый плед»), а также различные варианты их ношения[446].
Характерно, что приверженность традиционной одежде в действительности часто объяснялась бедностью горцев, отсутствием материальной возможности обновить гардероб в соответствии с требованиями репрессивных актов правительства, на языке которых эта сугубо экономическая причина предпочтения «горского наряда» прочитывалась как политическая. Однако «горское платье», однажды войдя в таком неразделимом описании и представлении в визуальную культуру Великобритании, превратилось со временем в нормативное знание о «мятежном» горце и народах империи в целом[447].
В дальнейшем комментаторы не пересматривали созданные предшественниками костюмные этнографические зарисовки, идя по пути восполнения недостающего этнографического материала. Таковым является и представленная в донесениях патрулей детализация «горского платья». Таким образом, признанный аутентичным и неизменным (учитывая возможные инварианты) «горский костюм» комментаторов стал «эталонным образцом для этнической идентификации и одновременно выполнял роль знаковой системы» в этнографическом описании «мятежного» горца[448].
Кроме того, этнографическое понятие «взбунтовавшийся» горец обогащалось новыми смыслами, полученными в результате стереотипизации образов повседневности Хайленда. Благодаря тиражированию представлений о социокультурных практиках жителей Горного Края среди современников утвердилось некое согласие относительно того, участники каких действий и занятий должны опознаваться как шотландские горцы вообще и их «мятежные» представители в частности. Внести определенную ясность в этот вопрос была призвана политэкономия «Хайлендской проблемы». В контексте административной этнографии Горной Шотландии эта задача решалась с помощью категорий «горского наряда» и «Горной войны».
«Если бы Данди и его сторонники осознавали свои преимущества так же хорошо… как во время войны… король, очевидно, столкнулся бы со значительным сопротивлением установлению своего правления… что нарушило бы другие его великие замыслы и вызвало бы беспорядки в других частях его владений» — так в деликатной и вместе с тем деловитой форме военного рапорта генерал Маккей определил особый характер умиротворения Горной Страны, впервые охваченной мятежом якобитов[449].
В «Общих замечаниях о Шотландских войнах 1689 и 1690 гг.» генерал Маккей недвусмысленно поясняет, какие преимущества он имеет в виду — «преимущества горцев»[450]. Важнейшие из них автор выделяет особо. При этом «Общие замечания…» большей частью представляют собой, по сути, их расширенный комментарий. Пять из шести приведенных в рапорте «преимуществ горцев» обусловлены их этнографическими особенностями. «Образ жизни», «среда обитания», «манера одеяния» и сформированные этими факторами специфические военные навыки горцев означали, по мнению генерала, что единственный верный способ привести Хайленд к покорности — разместить гарнизоны «посреди их страны»[451].
Отличительные этнографические черты наиболее стойких и враждебных Лондону сторонников изгнанных Стюартов, таким образом, с самого начала оказались связаны с движением якобитов, наполнив содержание «Хайлендской проблемы» важными этнографическими подробностями. Их выявление, понимание и осмысление предполагало расширение британского присутствия в Горной Шотландии, а этнографическое знание, в свою очередь, выступало в качестве культурной технологии британского империализма на этой мятежной гэльской окраине.
При этом чинам и их агентам приходилось часто преодолевать трудности культурного перевода, обусловленные не только и не столько спецификой гэльской грамматики и фонетики, сколько проблемами перевода социальной, экономической и политической реальности Хайленда в термины и категории, понятные и принятые в остальном королевстве.
Один из наиболее примечательных и ранних примеров такого перевода реалий Горного Края на язык «революционной» власти — категория «Горной войны» («Highland War»), введенная в оборот в 1689 г. все тем же генералом Маккеем и объединившая отмеченные им «преимущества горцев»[452].
Учитывая, что основной формой взаимодействия Лондона с горцами в 1689–1691 гг. являлось противостояние в «Горной войне», военный нарратив преобладал в сведениях генерала Маккея о крае. Хайленд для командующего — это вполне определенно его военный опыт в Хайленде. «Горная война», таким образом, оказывалась основной осью повествования генерала о его пребывании в крае. Война с якобитами в Горной Шотландии оказывала влияние на видение им всего региона сквозь призму рапортов, планов и карт (более спокойный, «энциклопедический» подход к восприятию и описанию Горной Страны придет к администраторам во второй половине XVIII в., когда Великобритания уже будет избавлена от сверкавшей на палашах шотландских горцев якобитской угрозы)[453].
Этнографические характеристики «Горной войны» выступали при этом в воспоминаниях и рапортах генерала в роли единой дискурсной суперструктуры, призванной объяснить Горный Край (хотя, безусловно, не представлявшей в реальности регион и его обитателей). Этнографические «преимущества горцев», такие, например, как приписываемые им генералом умение скрываться в горах от преследований, способность совершать маршевые переходы в два раза быстрее регулярных войск короля и природное физическое превосходство над большей частью солдат-новобранцев, придавали категории «Горной войны» зримые очертания и превращали ее в актуальную военно-политическую реальность[454].
Между тем, учитывая различную мотивацию кланов Горной Шотландии к участию в якобитском движении, при «втором приближении» можно заметить, что на практике феномен «Горной войны» был лишен внутреннего единства и приобрел внешнюю цельность во многом исключительно благодаря его территориальной, политической и этнографической локализации в поддержавших Якова Стюарта округах Горной Страны. В понимании такого горского якобитизма показательны причины поддержки «младшего Претендента» некоторыми вождями кланов во время последнего мятежа якобитов 1745–1746 гг., мало чем отличавшиеся от побудительных мотивов, которыми вожди и магнаты руководствовались во время выступления сторонников изгнанных Стюартов в 1689–1691 гг.
Джордж Маккензи, 3-й граф Кромэрти, например, был банкротом, однако поддерживаемое «Претендентами» право наследственной юрисдикции защищало его от судебных преследований[455]. Лорд Ловэт просто «дышал воздухом интриг», как образно заметила Р. Митчисон[456]. Эван Макферсон из Клани был готов оказать вооруженную поддержку любому, кто предложит за нее приемлемое вознаграждение и гарантирует безопасность его владениям и неприкосновенность его права собственности[457].
Яснее многих в этом смысле выразился Уильям Бойд, 4-й граф Килмарнок. Когда этот знатный шотландец вступил во владение своим родовым имением, то оказалось, что оно обременено долгами, а значительная его часть заложена или продана (на рубеже XVII–XVIII вв. типичная ситуация для владений многих вождей Горного Края)[458]. На суде, накануне казни за участие в мятеже 1745–1746 гг., граф откровенно заявил: «Я не знал, права которого из двух королей преобладают, но я умирал с голоду, и, Бог мне свидетель, если бы Магомет водрузил свой штандарт в Горной Стране, я бы за кусок хлеба стал правоверным мусульманином и примкнул бы к нему, потому что мне нужно есть»[459].
Первые этнографические штрихи к «Хайлендской проблеме» — обнаруженные опытным путем и учтенные генералом «преимущества горцев» — служили, таким образом, основной характеристикой категории «Горной войны» в силу наибольшей репрезентативности среди образов мятежей якобитов в Горной Шотландии[460].
Именно этнографические данные, собранные и приведенные командующим, в конечном итоге и формировали цельный образ Горной Страны, являвший облеченным официальными должностями читателям в Эдинбурге и Лондоне Хайленд[461]. Изначально виртуальный образ замещал собою реальный, обнаруживая в текстах генерала своеобразный имперский язык, формирующийся, как правило, во время захватов и характеризующийся попытками применения традиционного для метрополии категориального аппарата при объяснении туземных реалий. При этом использование генералом при описании «Горной войны» таких категорий, как «хайлендский», «шотландский», «английский», «мятежный», «правительственный», «католический», «протестантский», в качестве отправной и конечной точки аналитического комментария приводило к поляризации различения: «горец» становился еще большим «горцем», «англичанин» или «шотландец» — еще большим «англичанином» или «шотландцем»[462].
Однако могли ли комментаторы на рубеже XVII–XVIII вв. более многословно писать о Горной Шотландии? Иными словами, накопил ли их век достаточный набор аналитических инструментов для обращения с данным предметом (создавая впечатление, будто познать Горную Страну принципиально возможно)?
Авторы мемориалов и отчетов о состоянии Горного Края, появившихся вслед за первым мятежом якобитов в 1689–1691 гг., сумели, конечно, подметить некоторые наиболее очевидные черты горского общества. К потенциально мятежным этнографическим характеристикам были практически бесспорно отнесены клановая система («удерживавшая горцев во власти вождей»), патриархальные обычаи («подменявшие в крае закон»), приверженность «папизму» (препятствовавшая «истинной евангелизации Хайленда»)[463]. Нетрудно заметить, что эти черты вполне соотносились (единство противоположностей) с привычной для писавших британской действительностью. Об этом свидетельствует само преобладание британской терминологии. Хайлендские термины либо дополняли ее, либо сопровождали.
Уже генерал Маккей предпослал своим «преимуществам горцев» обстоятельное изложение «революционной» версии политического конфликта в Шотландии, звоном палашей и залпами мушкетов отозвавшегося и в Горной Стране (указанные генералом «преимущества горцев» в таком контексте служили скорее пояснением к затруднениям революционного устроения в Шотландии, нежели полноценной этнографической зарисовкой)[464].
Сложнее дела обстояли в том случае, когда объект описания не имел соответствия в опыте автора. В таком случае местные термины появлялись в тексте как оригинальные самостоятельные единицы («клан», например, или «вождь»)[465]. Понятийно-терминологическая система, сформированная иной социальной средой, неизбежно отражала реалии горского общества неточно и неполно, но в данном случае особенно важно другое. Рапорт командующего (как и мемориалы и отчеты его современников) наглядно демонстрирует особенности этнографических изысканий чинов и агентов Лондона в Горном Крае на раннем этапе решения «Хайлендской проблемы».
Эти первые этнографические описания охваченной мятежом якобитов Горной Шотландии, видимо, и не преследовали цели адекватного отражения горских реалий. Задача, как представляется, заключалась в другом — поместить эти реалии в британские рамки (сначала — текстуально, затем — политически, экономически, социально, культурно), отбросив все, что в них поместить не получается. Этнографическое упрощение позволяло свести естественные отличия горцев к некоторым особенностям их военного дела, а образ жизни в горах — к яркой и запоминающейся иллюстрации верности выбранного британскими королевствами после Славной революции курса и вполне определенных предложений по его корректировке — укреплению позиций тех или иных политических «партий»[466].
Этнография «Хайлендской проблемы» в этот период, таким образом, вполне соответствовала общему курсу правительства в отношении Горной Страны. Договориться с вождями и магнатами края, сделав наиболее лояльных и влиятельных из них пенсионариями Лондона, и так поддерживать мир в Горной Шотландии на расстоянии — «благотворное пренебрежение», опробованное не только в Северной Америке и, как и в британских колониях по ту сторону Атлантического океана, вызвавшее в крае вооруженный мятеж. Интеллектуальная колонизация Хайленда вполне соответствовала такой робкой политике. Этнографические сведения о «взбунтовавшемся» горце не только собирались, но и использовались по случаю (до поры крайне редкому, поскольку власти полагали возможным снять «Хайлендскую проблему» с повестки дня с помощью выплаты пенсий).
Осенью 1715 г. обе стратегии (и интеллектуальная, и политическая) потерпели сокрушительное поражение, когда горцы примкнули к поднявшему штандарт Якова Стюарта графу Мару, перешли англо-шотландскую границу и двинулись маршем на Лондон[467]. Непонимание прагматики чужой культуры приводило к порождению фиктивной событийности в описаниях реалий Горного Края, превращая этнографические комментарии в сложно устроенный компаративный дискурс, представлявший «взбунтовавшегося» горца скорее интуитивно и опосредованно.
Неспособность властей понимать и принимать реалии Горной Страны приводила к плачевным последствиям. Категория «Горной войны», вероятно, могла бы открыть перед военными и гражданскими чинами широкие познавательные возможности в качестве своеобразной этнографической основы дальнейших поисков решения «Хайлендской проблемы». Однако генерал Маккей, едва обозначив искомые «преимущества горцев», уже в 1690 г. покинул Шотландию и отбыл в Ирландию, с «Шотландских войн» на «Ирландскую» (при этом необходимо отметить, что «Горная война» подразумевала не только географию, но и этнографию конфликта, в то время как «Шотландские войны» и «Ирландская война» определяли исключительно театры военных действий в 1689–1691 гг.)[468]. «Общие замечания…» теперь уже бывшего командующего были правительством лишь приняты к сведению.
Революционные власти, конечно, учитывали особый характер социальной, экономической, политической природы противника в шотландских горах. Соглашение о прекращении военных действий в Хайленде от 30 июня 1691 г. (до октября 1691 г.) учитывало позиции не только уполномоченных представителей Якова Стюарта и Вильгельма Оранского, но и вождей горных кланов[469]. Присяга на верность протестантскому престолонаследию как условие амнистии должна была приноситься каждым вождем в отдельности и за весь клан целиком. Организованное властями истребление МакДоналдов из Гленко 13 февраля 1692 г., вождь которых «не успел» в отведенный срок присягнуть на верность новому королю, также подтверждает, что правительство намеревалось разговаривать с горцами на «свойственном» Горной Стране, как полагали в Эдинбурге и Лондоне, языке репрессалий[470].
Однако если под интеграцией Горного Края иметь в виду его модернизацию и «цивилизацию», необходимо признать, что долгое время этнографические сведения использовались правительством скорее с целью более эффективного подкупа местных вождей и магнатов и патронажа.
Генералы, подумывавшие о политической карьере, и политики, вынужденные порой примерить военный мундир, желали хоть какого-то подобия привычной европейской войны. Так, генерал Маккей, ведя переговоры с якобитами, старался придать им типичный характер соглашений между командующими регулярными армиями, желая, видимо, как можно скорее окончить «умиротворение» Хайленда. Вильгельм Оранский рассматривал события в Горной Шотландии как досадную помеху своей военно-политической активности на континенте во время Девятилетней войны 1689–1697 гг. и также желал скорейшего «умиротворения» края, настаивая на военном решении (хотя бы временном устранении) «Хайлендской проблемы».
В результате в условиях крайне схематичной, набросками, разработки аналитической категории «Горная война» это желание приводило к опасным решениям. Военная машина европейского государства эпохи раннего Нового времени, созданная «Великой огнестрельной революцией» и рассчитанная на нанесение противнику ущерба, достаточного для принятия им политического решения, не могла в местных условиях добиться успеха шаблонно. Пестрота политической карты Хайленда приводила к тому, что для вооруженного умиротворения Горной Страны британское военное присутствие потребовалось бы в каждом ущелье. Лояльность горцев определялась, как правило, вождями и магнатами, что неизбежно дробило вторгавшуюся в Горный Край регулярную армию[471]. В Лондоне, однако, на горцев долгое время смотрели как на обычных мятежников, и потому нетрафаретные поступки последних часто ставили правительство в тупик.
Последствия ждать себя не заставили. Уже 27 июля 1689 г. в битве при Килликрэнки возглавивший проякобитские кланы виконт Данди наголову разгромил войска генерала Маккея. Как и во времена Джеймса Грэма, «Великого маркиза Монтроза», в 1644–1645 гг., Клэверхауз собирал войско под штандарт «истинного короля», разжигая давнюю и глубоко укоренившуюся вражду кланов Западного Хайленда к дому Аргайл и всему клану Кэмпбелл вообще[472]. А отличавшее его, как и маркиза Монтроза ранее, глубокое знание гэльской культуры позволяло достаточно широко использовать подмеченные генералом Маккеем «преимущества горцев» (прежде всего способность к стремительным маршам по горам и долинам Хайленда).
Хотя для самого виконта Данди необходимость скорее одержать решительную победу, обусловленная иррегулярным характером его всегда готового дезертировать войска, и необходимость следовать гэльской военной традиции, предполагавшей личное участие военачальника в битве, закончились смертельным ранением при Килликрэнки и обретением романтического ореола, созданного бардами и участниками схватки с дрогнувшими войсками генерала Маккея 27 июля 1689 г.[473]
Первым при Ганноверах, кто испытал на себе тяжелые последствия игнорирования этнографических и географических особенностей «Горной войны», оказался герцог Аргайл. Военный опыт и придворные интриги привели его к назначению на незавидный пост командующего королевскими войсками в Шотландии в то самое время, когда граф Мар поднял в Браэмаре в сентябре 1715 г. штандарт изгнанных Стюартов. «Рыжий Джон Сражений», как прозвали герцога Кэмпбеллы, оказался «нужным человеком в нужном месте и в нужное время», сумев, располагая изначально силами всего в 1600 человек, сдержать продвижение почти 12 000 мятежников[474].
Накануне решающего, хотя и нерешительного сражения при Шериффмуре 13 ноября 1715 г. за имевшие стратегическое значение переправы через реку Форт, открывавшие основной армии якобитов путь на равнины южной Шотландии, к Эдинбургу, и в Англию, к Лондону, герцог отправил одному из своих сторонников в британском парламенте, эсквайру Уильяму Стюарту, весьма любопытное в этом смысле письмо.
Отправившись прямиком из столицы на охваченный мятежом север Британии, новоиспеченный командующий обнаружил по прибытии характерные исторические параллели между событиями в Шотландии и недавней историей мятежных окраин некоторых европейских держав, особо отметив (графически), что «мятежники в Венгрии совсем недавно потребовали привлечения свыше сорока тысяч войск Императора вместе с несколькими его лучшими офицерами в течение нескольких лет и что Камизары вынудили короля Франции отправить против них трех разных маршалов и значительное число войск, монсеньор Виллар и герцог Бервик были среди них, и монсеньор Виллар покончил наконец с мятежом, заключив договор»[475].
Начало XVIII в. для ведущих европейских держав ознаменовалось мятежами и волнениями на внутренних окраинах. В 1703 г. в Верхней Венгрии вспыхнуло антигабсбургское восстание под руководством трансильванского князя Ференца II Ракоци и Имре Тёкёли, завершившееся в 1711 г.[476] На юге Франции, в Севеннах, в 1702–1704 гг. поднялись камизары (название, как полагают, происходит от «камзола», одежды восставших, или от «camisade» — «ночное нападение врасплох»), возмущенные отменой Нантского эдикта о веротерпимости в 1685 г. и репрессивными мерами королевского интенданта Бавиля[477]. В российских пределах взбунтовалось казачество, поддержавшее Кондратия Булавина в 1708 г., выступление гетмана Ивана Степановича Мазепы в 1709 г. и «бунташные» настроения в Запорожской Сечи[478]. Несмотря на завершивший Войну за испанское наследство Утрехтский мир 1713 г., каталонцы отказались сложить оружие, что привело к короткой, но кровопролитной военной кампании французской и испанской корон в 1713–1714 гг., чтобы вернуть Каталонию Мадриду.
Великобритания, едва появившись на политической карте, столкнулась с очередной попыткой поддержанного в Горной Шотландии якобитского заговора в 1708 г., целью которого являлось возвращение на престол изгнанных в ходе Славной революции Стюартов. При этом следующий якобитский мятеж с опорой во многом на горные кланы вспыхнул уже в 1715 г., а затем еще один в 1719 г. Последнее вооруженное выступление сторонников «короля за морем» на британской земле произошло в 1745–1746 гг.
В этой связи обращает на себя внимание тот факт, что в перечисленных случаях речь идет об относительно недавно инкорпорированной периферии, по-прежнему заметно отличавшейся от центра «нравами и обычаями», одними из основных критериев «цивилизованности» в эпоху Просвещения и пока еще непобежденного на европейских окраинах «варварства». Компаративный анализ представляется логичным методологическим решением поставленной проблемы. Однако это перспектива отдельного, самостоятельного комплексного исследования. Для нас же особенный интерес представляют примеры, к которым в письме обращается герцог Аргайл.
Пристальное внимание к событиям в Венгрии, Франции и Шотландии в начале XVIII в. позволяет не только сопоставить характерные черты, особенности окраинной политики Вены, Парижа и Лондона. Речь идет о возможности составить определенное представление о том, как облеченные официальными должностями подданные британской Короны воспринимали события в Европе в свете мятежей якобитов, один из которых вспыхнул всего четыре года спустя после заключения Сатмарского мира 1711 г., положившего конец восстанию Ракоци. Представление британских чинов о мятежах в Венгрии и Франции и рецепция опыта умиротворения королевства св. Стефана и французской политики в Севеннах во время восстания якобитов открывают интересные возможности для анализа восприятия ими окраинной политики европейских держав.
Итак, перед нами, казалось бы, сюжет из области военно-политической истории Европы, и герцог сам призывает знать меру в сравнениях «как в том, что касается численности мятежников, так и в значимости их вожаков», не желая выступать провозвестником того удручающего для Лондона факта, что значительная часть шотландских подданных Георга I Ганновера не хотела видеть его своим королем[479].
Однако компаративный контекст, в который автор помещает свой рассказ, позволяет заключить, что ко двору и парламенту (через письмо к Уильяму Стюарту) обращался не столько командующий королевскими войсками в Шотландии, сколько вождь и магнат в Горной Стране, понимавший, что само существование армии якобитов напрямую связано с тем, насколько решительную позицию займут британские власти. Клан Кэмпбелл служил отличной иллюстрацией такого положения вещей. Джон Кэмпбелл из Гленорхи, 7-й граф Кейтнесс, 1-й граф Брэдалбейн и Холлэнд, уже поднялся на мятеж. Еще два влиятельных младших вождя в клане, Джеймс Кэмпбелл, 5-й баронет Эхинбрек, и сэр Данкан Кэмпбелл, 7-й лэрд Лохнелл, едва не примкнули к якобитам, переменив решение в последний момент[480].
С точки зрения сравнительной и взаимосвязанной истории империй этот франко-венгерский сюжет не только подтверждает, что схожие ситуации на окраинах порождали схожие практики центра и/или их прямые трансферы как в «континентальных», так и в «заморских» империях (приобретавшие, разумеется, своеобразие и новое качество под влиянием местной специфики), но и показывает, в каком контексте ответственные за умиротворение Горного Края чины видели, интерпретировали и оценивали «Хайлендскую проблему» в первой половине XVIII в.
С точки зрения формирования и развития этнографии в Европе раннего Нового времени и ее применения на практике в политических целях, а также в контексте восприятия современниками особенностей мятежей в Венгрии и Севеннах в начале XVIII в. представляется весьма любопытным, как тот же маршал Виллар поддразнивал в письмах генерал-лейтенанта Пьера Дезаллёра, представлявшего Людовика XIV в лагере Ракоци, удивляясь, «как человек, прошедший службу в пехоте, приспосабливается к этим маленьким татарским войнам»[481].
При этом маршал Франции подразумевал, что у восставших нет регулярной военной организации, и писал о «различиях между германцами и гуннами» (вполне в духе эпохи смешивая древнюю историю и современную этнографию) в том же смысле, что и анонимный автор памфлета в Великобритании в 1746 г. в отношении британских подданных в Горной Стране: «Важнейшее различие между регулярными и иррегулярными войсками во все века и у всех народов — это различие, обнаруживаемое здесь, между горцами и британскими солдатами»[482].
Ну а с точки зрения состояния административной этнографии «Хайлендской проблемы» можно констатировать, что, когда в 1715 г. вспыхнул очередной якобитский мятеж, впервые завершившийся вторжением горцев из Шотландии в Англию, власти, привыкшие купировать якобитизм в Горной Стране выплатой пенсий, так же слабо представляли себе врагов Славной революции в Хайленде, как и во время зарождения якобитизма в крае в 1689 г. Герцог Аргайл, являя собой исключительный случай, подтверждал это общее правило.
«Здесь никто не может позабыть надуманный замысел, затеянный генералом Кэдогэном в начале минувшего февраля, благодаря которому он убедил двор в возможности преследовать мятежников в их же горах, — прокомментировал усилия командующего королевскими войсками в Шотландии генерала Уильяма Кэдогэна, сменившего на этом посту герцога Аргайла, по умиротворению Горной Страны весной 1716 г. Данкан Форбс из Каллодена. — Никто не может позабыть, как тот же генерал, под различными предлогами откладывая экспедицию до апреля, затем ее предпринял, полагаться на успех не имея возможности»[483].
Излагая соратникам летом 1716 г. свою версию описанных Форбсом событий, Джон Кэмерон из Лохила, XVIII вождь клана Кэмерон, указывал, что о маршрутах войск генерала Кэдогэна знал заранее, сопротивление прекратил лишь в свете решения других вождей мятежа затаиться в горах, а клансменам советовал не терять присутствия духа и быть готовыми выступить за дело «законного суверена», — ни то ни другое британская армия в Горном Крае выявить и вытравить не в состоянии[484].
Иными словами, вождь одного из самых многочисленных, влиятельных и беспокойных кланов на стороне изгнанных Стюартов подвел итог первым шагам отдельных чинов и агентов правительства в этнографии «Хайлендской проблемы» — в хайлендской политике Лондона таковая почти не присутствовала. Взбунтовавшихся подданных в крае еще предстояло узнать, вычислив этнографическую формулу «мятежного» горца.
Представляется весьма показательным, что даже сам генерал Маккей, ветеран регулярной армии и участник полупартизанской войны в шотландских горах, видимо, не придавал приобретенному им опыту «Горной войны» особенного значения. Во всяком случае, в составленных им в 1693 г., незадолго до гибели во время осады Штейкирка в Нидерландах, «Правилах войны…» о «преимуществах горцев» нет ни единого слова[485]. «Правила войны…» генерала Маккея (более известные как «Книга упражнений короля Вильгельма») переиздавались до 1727 г. включительно. К тому времени генерал Уэйд уже три года пребывал в должности командующего королевскими войсками в Шотландии, умиротворяя Горную Страну и фактически заново открывая этнографические особенности «взбунтовавшихся» горцев.
Там, где остановились в своих весьма поверхностных этнографических комментариях генерал Маккей и герцог Аргайл, их начинания с опорой на значительно более основательные полевые исследования продолжили в 1724 г. лорд Ловэт, лорд Грэндж, генерал Уэйд и, несколько позже, лэрд Каллоден, к которым после 1746 г. присоединятся генералы Кеппел, Блэнд, лорд Милтон и, конечно, сам герцог Камберленд. Выработанный ими новый, панорамный и системный взгляд на «Хайлендскую проблему» был, несомненно, шире сугубо утилитарного содержания аналитической категории «Горной войны» и сравнительной перспективы истории сопротивления венгерских и севеннских мятежников, хотя генерал Уэйд, рассуждая о возможностях регулярной армии в Горной Шотландии, также обратился к сравнительному опыту Парижа в Севеннах[486].
В новых обстоятельствах, связанных с проснувшимся интересом Лондона к своей гэльской окраине, объектами этнографического интереса стали не только особые военные навыки горцев, порожденные «диким» и «варварским» образом жизни в горах. Характерные особенности их участия в мятежах якобитов, связанные с этими «природными» военными навыками, визуализация этнографических различий «мятежных» и «лояльных» горцев, сфокусированная на «горском наряде», и теневая экономика Горной Страны, основанная на «черной ренте» и взаимообусловленная, как полагали, воинственным и мятежным характером местного общества, также попали в поле этнографического зрения ответственных за умиротворение Горного Края чинов («черная рента» являлась объектом пристального изучения комментаторов в контексте анализа политэкономии «Хайлендской проблемы»).
Язык колониального знания и характерный для него стиль этнографического описания социально-экономических и политических реалий Хайленда при этом не должен вводить в заблуждение. Стереотипы, кочевавшие из отчета в отчет, отражали не только стремление комментаторов использовать положение «эксперта по Горной Стране» для решения определенных карьерных задач. По этой же причине такой объективистский подход к постижению местных реалий можно рассматривать и как попытку выявить некое усредненное, универсальное значение социального капитала местных элит и modus vivendi сетей обмена им в феодально-клановой системе между вождями, магнатами, клансменами и арендаторами[487].
Таким образом, стереотипы восприятия Горной Шотландии были связаны с «включенным наблюдением» этнографов по роду занятий и администраторов по служебным обязанностям. Целесообразно проанализировать эти аспекты этнографии «Хайлендской проблемы», соответствовавшие уровню этнографического знания британских чинов о Горной Стране, что позволяет реконструировать основные этапы предпринятого ими анализа «Хайлендской проблемы» и, следовательно, глубже вникнуть в особенности функционирования механизма принятия решений по умиротворению и «цивилизации» этой гэльской окраины.
Трудности перевода, с которыми столкнулся в Горной Шотландии еще генерал Маккей, побуждали многих комментаторов сосредоточиться на описании визуальных наблюдений, акцентировать внимание на внелингвистических аспектах местной культуры («горский наряд»). Однако для создания этнографического портрета «мятежного» горца, который более полно и многогранно отражал бы наиболее значимые с практической точки зрения этнографические особенности «Хайлендской проблемы», требовалось иное ведение местных реалий, в рамках административной этнографии выразившееся в расширении толкования и значения «Горной войны».
Словарь и стиль этнографического письма применительно к введенному генералом Маккеем понятию обогащались двумя основными путями. Во-первых, комментаторы выясняли влияние клановой системы Хайленда на особенности военной организации горцев. Во-вторых, анализировались возможности регулярной британской армии по решению «Хайлендской проблемы» в непривычном географическом, этнографическом и социокультурном окружении.
Представление о том, что клан являлся еще и полком, с вождем вместо полковника, его ближайшими родственниками (имевшими аристократическое происхождение в том смысле, в каком это часто понималось и принималось только в Горной Стране, и принадлежавшими в иерархии клана к категории так называемых «тэкменов» (tackmen), или «добрых людей» (goodmen), получавших от вождя в аренду землю, сдававшуюся в субаренду остальным членам клана) на должностях офицеров и рядовыми клансменами вместо солдат, отличало восприятие социальных порядков в Горной Шотландии по обе стороны Грэмпианских вершин и на всем протяжении существования «Хайлендской проблемы» в 1689–1759 гг.[488]
Для наглядного примера достаточно обратить внимание на то, в чем, вернее в ком, ответственные за умиротворение края чины и их агенты измеряли мятежный потенциал Горной Страны. Каждый такой отчет представлял собой список вождей и магнатов, а напротив указывалось количество готовых поддержать их с оружием клансменов[489]. Об этом же в мемориале 1724 г. о состоянии Хайленда писал в Лондон лорд Ловэт, излагая в качестве примера мобилизационных возможностей вождей собственную историю участия в событиях 1715–1716 гг. В письме, датируемом приблизительно 1730 г., капитан Барт, сборщик налогов с конфискованных за участие в мятеже владений и интендант при генерале Уэйде, сообщает о крайне низкой арендной плате горцев, возмещаемой вождю скотом и прочим имуществом, а также различными службами, в том числе и военной[490].
Когда около 1740 г. у Колла МакДоналда из Кеппоха, промышлявшего тем же, чем и Роб Рой, спросили о доходности его владений, он ответил, что может выставить в поле 500 человек[491]. Даже после акта 1747 г. об отмене наследственной юрисдикции и «военных держаний» (Ward Holdings) официальные власти в тесном сотрудничестве с заинтересованными представителями местных элит поддерживали представление о естественных мобилизационных возможностях вождей, облегчавшее с практической, юридической и идеологической сторон набор хайлендских полков[492].
Таким образом, вскоре после разгрома кланов при Каллодене 16 апреля 1746 г. «племенным» отношениям в Великобритании вновь нашлось достойное место, но уже как идеологическому продукту имперской политики. Потребности армии в рекрутах, продолжавшие стремительно расти на протяжении всего «долгого» XVIII в., определили готовность правительства формировать новые полки из жителей Горной Шотландии.
Представление о клановой преданности горцев вождям позволяло военным и сторонникам активной внешней политики, широко используя эту идеологему, набирать горцев для воинской службы и по возможности игнорировать протесты сторонников политики «улучшений» в Хайленде (социального, экономического, политического, морального и культурного реформирования Горного Края), призванной изжить его «милитаристскую» природу и содействовать «завершению» Унии.
Любопытно, что одни и те же представители элиты Горной Страны охотно поддерживали первую идею, набирая рекрутов за пределами своих владений, и обращались ко второй, сталкиваясь с рекрутированием обязанных им рентой арендаторов на собственных землях[493].
С одной стороны, речь шла об очевидном и естественном стремлении ответственных «шотландских» чинов и правительства учесть в своей практике местную «племенную» специфику, проникшую даже в официальный язык хайлендской политики Лондона.
С другой стороны, издержки имперского мышления такого рода и требования формальной логики регулярного государства эпохи раннего Нового времени нарушали целостность этнографического письма комментаторов и сводили разнообразие переходных форм социальных отношений в Хайленде к категориям клановой и феодальной зависимости. Такой подход отражал стремление не столько постичь Горную Шотландию как культурный регион во всем его своеобразии, сколько сделать ее социокультурное пространство более понятным (универсальным и упорядоченным) для администраторов с целью решения «Хайлендской проблемы».
Чтобы соотнести реалии Горной Страны со структурами и институтами британского государства с целью реформирования края, их следовало привести в соответствие с обнаруженными и описанными комментаторами основными этнографическими признаками «взбунтовавшихся» горцев. В связи с переходным характером социальных отношений в крае на практике это часто означало их упрощение.
С точки зрения наименее затратного решения «Хайлендской проблемы» такая попытка, однако, крайне редко бывала удачной. Не все предположительно лояльные Ганноверам вожди и магнаты удержали своих клансменов и арендаторов от выступления в 1745–1746 гг., о чем наиболее ярко свидетельствует печально известный пример лорда Ловэта, ответившего головой за непослушание сына и уведенных им к мятежникам клансменов (версия защиты обвиненного в государственной измене вождя)[494]. Не все враждебные короне сторонники изгнанных Стюартов могли поднять свои кланы в полном составе задолго до последнего мятежа якобитов, как видно из часто цитируемого по этому поводу письма возглавлявшего армию якобитов в 1715–1716 гг. графа Мара к своему управляющему, в котором он грозит своим арендаторам уничтожением жилищ и посевов, если они в скором времени не «выступят» с ним в поддержку Якова Стюарта[495].
В этом смысле весьма примечательно, что на уровне административной этнографии бороться с социальным бандитизмом и якобитизмом в Горной Стране предлагалось вовсе не регулярной королевской армии, а отдельным ротам из «дисциплинированных» горцев на службе правительства, способных, как считалось, верноподданно носить «горский наряд»[496]. При этом следом и в тех же отчетах основой британского военного присутствия провозглашались военное строительство и гарнизонная служба[497].
Противоречия административной этнографии «Хайлендской проблемы» способствовали переводу разговора в область политэкономии, в той же мере формировавшей политику Лондона в крае, в какой и универсальный «колониальный архив» Британской империи[498]. Этнографическое знание, таким образом, оказывалось обоюдоострым интеллектуальным оружием, обнаруживая двойственную природу хайлендской политики Лондона (между риторикой «цивилизации» и требованиями «цивилизующей» практики).
В свою очередь, сочетание известных этнографических и географических факторов со временем наполнило новым содержанием и значением категорию «Горной войны». В начале 1724 г. лорд Ловэт вписал мятежи якобитов в широкий исторический и социальный контекст «Хайлендской проблемы»: «Такое чрезвычайное состояние края во все времена приводило к раздорам и вызывало промеж вождей взаимную зависть, прежде означая беспрестанную сцену гражданской войны; и к настоящему дню сохраняются меж ними личная и наследная вражда и усобицы, оказывающие значительное влияние на все их поступки»[499]. Чуть ранее вождь Фрэзеров на конкретных примерах клановой солидарности пояснял эту неразрывную связь между военным и социальным пространствами «Горной войны»[500].
Читая в декабре 1724 г. рапорт генерала Уэйда, британский монарх мог узнать (не без труда, ведь английский язык так и не стал родным для Георга I Ганновера), каким «варварским» образом одни его подданные («мятежные» горцы) поколачивают других (солдат короля): «Завидев врага, они стремятся расположиться на самом возвышенном месте, предполагая обрушиться на него с большим напором. Обычно они дают залп на расстоянии, затем бросают свое оружие на землю и предпринимают стремительную атаку со своими палашами, но если получают отпор, редко или вовсе не собираются вновь. Они опасаются вступать в столкновения с кавалерией и редко предпринимают попытки спуститься с гор, когда подозревают, что могут быть атакованы ею. В случае внезапной тревоги или когда какой-либо вождь попадает в беду, они извещают об этом свои кланы или находящиеся с ними в союзе, отправляя человека… с ним… письмо, указывающее им, где необходимо собраться… с оружием, амуницией и провизией»[501].
Такой, как утверждалось, была в Горной Стране повсеместная практика. И, как и лорд Ловэт, командующий помещал особенности военного дела у горцев в исторический и социальный контекст «Хайлендской проблемы», располагая этот сюжет между пассажами о феодально-клановых отношениях и практике сбора «черной ренты» в шотландских горах, цитируя в этой части мемориал лорда Ловэта и отсылая к нему потенциальных читателей в Лондоне: «Осмелюсь также доложить Вашему Величеству, что обычаи и нравы горцев, их образ жизни, крепкая дружба и приверженность тем, кто принадлежит к одному с ними имени, племени или фамилии, их слепое и рабское подчинение приказаниям их предводителей и вождей и незначительное уважение, оказываемое ими законам королевства, в равной мере до и после унии, верно изложены в докладе лорда Ловэта, как и другие обстоятельства, изложенные в указанной бумаге, которую Ваше Величество милостиво указали вложить в мои руки для внимательного рассмотрения и изучения»[502].
Кроме того, это предварительное заключение генерала Уэйда вновь подтверждает, что формирование видения правительством ситуации в Горной Стране в значительной мере определялось местными агентами и информаторами. И к этому весьма показательному и характерному факту, важному с точки зрения выявления и анализа механизмов принятия решений по «Хайлендской проблеме», необходимо подходить взвешенно и осторожно.
Между тем в том, что касается общей теории военного искусства применительно к «Горной войне», об этом правительству в Лондоне поведал лорд Грэндж: «Часто отмечалось, что армия горцев едва ли пригодна для чего-либо большего, нежели стычка. И как это бывало в разное время, в особенности в армии Монтроза во время гражданской войны в дни Карла I: победившие или побежденные, они занимались грабежом и убегали в свои горы с тем, что захватили. В этом отступлении в поисках безопасности они, даже побежденные, не разгромлены полностью и могут длительное время вести вид сухопутной пиратской войны [Piratical War by Land], или, выражаясь точнее, войны партизанских отрядов [War of Partizan Parties]»[503].
Интересно, что лорд Грэндж в этой мастерской этнографической зарисовке соединил, как правило, весьма удаленные друг от друга жанры военного трактата и памфлета. Прославленный маршал Франции Мориц Саксонский в «Размышлениях о военном искусстве», написанных в 1732 г. и опубликованных (в том числе на английском языке) в 1757 г., в одной из глав специально остановился на стратегии и тактике партизанских действий в горах, утверждая, что «отважный партизан с тремя-четырьмя сотнями человек наведет ужасающий беспорядок в войсках и даже сможет атаковать армию»[504].
В отличие от его других более оригинальных идей, «война в горах» графа де Сакса содержала тривиальные выводы. Однако именно их заурядный характер и представляет в данном случае особый интерес, позволяя утверждать, что «война партизанских отрядов» в Хайленде представляла собой утверждавшуюся в языке военных теоретиков фигуру речи культурного перевода местных особенностей военного дела, заимствованную лордом Грэнджем из современного ему языка европейской военной науки.
Понятием «партизанская война» в XVIII в., как известно, обозначали самостоятельные действия отдельных легких отрядов, носивших французское название «partie» (часть, отряд), откуда и обозначения «партизан», «партизанская война». Тогда же получило хождение другое известное обозначение партизанской войны — «малая война» (фр. petite guerre, нем. Kleinkrieg), термин, обозначавший особую форму ведения боевых действий, при которой малые подвижные отряды нападают на коммуникации, магазины, небольшие укрепленные пункты, транспортные колонны противника и т. д., избегая столкновения с крупными воинскими частями.
Так, командующий королевскими войсками в Шотландии в 1716–1724 гг. генерал Джордж Карпентер, едва вступив в эту должность, употребил понятие «малая война» («petite Guerre»), характеризуя военно-политическую ситуацию в Горной Стране[505]. Совпадая с более поздним по происхождению испанским термином «герилья» (исп. guerilla) эпохи Наполеоновских войн, в переводе также означающим «малую войну», это понятие в XVIII в. значительно отличается от «герильи» по содержанию, предполагая (главным образом на европейском театре военных действий) операции регулярных и иррегулярных армейских частей, а не гражданского населения, не считавшегося субъектом военных действий.
Репрессалии в Хайленде в этом свете представляют собой пример исключения из этого правила, широко распространенный на окраинах европейских империй, где основными участниками такой малой, или партизанской, войны в XVIII в. являлись не только регулярная и иррегулярная легкая кавалерия и легкая пехота (драгуны, гусары, в Великобритании — отдельные роты и полки из горцев, в Австрии — кроаты или пандуры, в России — казаки, калмыки, башкиры), но и местное население, едва ли отличимое от комбатантов этой далеко не всегда галантной эпохи[506].
Куда любопытнее интеллектуальный фон восприятия «сухопутной пиратской войны», а именно «Всеобщая история грабежей и смертоубийств, учиненных самыми знаменитыми пиратами» и «Хайлендский лиходей, или Памятные поступки знаменитого Роберта Макгрегора, известного также как Роб Рой»[507]. Оба сочинения были опубликованы в Лондоне незадолго до составления мемориала (в 1724 и 1723 гг. соответственно), оба безосновательно по-прежнему многими приписываются бойкому перу Д. Дефо, оба относятся к разряду популярных в свое время (впрочем, как и сейчас) изданий о «знаменитых» и «ужасных» разбойниках[508].
Читательский интерес, подогревавшийся завершением «золотого века» пиратства и недавним близким знакомством британцев с «мятежными» шотландскими горцами (в 1715 г. они без приглашения даже наведались в Англию), в немалой степени способствовал переизданию этих работ в 1725, 1726 и 1734 гг. («Всеобщая история грабежей…») и в 1743 г. («Хайлендский лиходей…»)[509]. А «взбунтовавшийся» горец, таким образом, записывался комментатором в лихую разбойничью команду капитана Эдварда Тича (известного также как «Черная борода»).
Однако такой упрощенный, ироничный и почти литературный подход не мог устроить генерала Уэйда, которому на посту командующего королевскими войсками в Шотландии предстояло умиротворять Горный Край. Как и герцог Аргайл, он обращается к аналогичному опыту европейских держав: «Прежде чем завершить этот отчет, осмелюсь доложить Вашему Величеству о серьезных недостатках регулярных войск, когда они сталкиваются с населяющими горные области. Севенцы во Франции и Каталонцы в Испании всегда будут примером этой истины. При этом Горная Шотландия даже более недоступна в силу отсутствия дорог, мостов и обильных дождей, почти непрерывно идущих в этих краях, что по своей природе и постоянном использовании стало привычным для местных жителей, однако регулярными войсками переносится с трудом. Не знающие горных перевалов, они часто попадают в засады и под выстрелы с горных вершин, на которые они отвечают без результата, как случилось в деле при Гленшиле, когда мятежники потеряли лишь одного человека, в то время как (sic) значительное число в войсках Вашего Величества было ранено или убито»[510]. Причем испанский пример генералу был знаком не понаслышке, имея в виду его активное участие в Войне за испанское наследство в 1702–1713 гг.[511]
Это представление о том, что «красные мундиры» не способны в одиночку, без поддержки лояльных правительству горных кланов, эффективно поддерживать закон и порядок в Хайленде, активно навязывалось отдельными представителями местных элит и было широко распространено среди ответственных за умиротворение Горного Края чинов.
В этом смысле показательны соображения лорда Ловэта (и изложенные выше генералом Уэйдом): «После того как был издан акт о разоружении и те [отдельные] роты [из горцев на службе Короны] были распущены, были предприняты… другие меры для сохранения мира в Хайленде. Казармы… построены с большими затратами, и отряды из ближайших полков… отправлены разместиться в них гарнизонами и установить посты в тех местах, которые сочтут наиболее подходящими для подавления беспорядков; но все это не принесло результатов. Регулярные части никогда не применялись для таких маршей, с их обычным оружием и амуницией; были не в состоянии преследовать горцев; сам их мундир был сигналом грабителям избежать с ними встречи; и войска, бывшие чужестранцами до языка и часто полагавшиеся в том на других, никак не могут раздобыть сколько-нибудь полезную информацию или хотя бы быть достаточно осведомленными о положении в различных частях страны… для преследования грабителей»[512].
Из этого взаимопонимания родилась «система поддержания мира в Горной Стране», отстаиваемая Данканом Форбсом в 1742 г. перед новым командующим королевскими войсками в крае генералом Клэйтоном в связи с отправкой на континент для участия в Войне за австрийское наследство 1739–1748 гг. полка «Черная стража», набранного из горцев специально для службы в Горной Шотландии[513].
События 1745–1746 гг. поставили было идею и практику такого военного сотрудничества в крае под сомнение, провоцируя новый, радикальный взгляд на специфику «Горной войны»[514]. В контексте административной этнографии «Хайлендской проблемы» уже названия некоторых сочинений на эту тему звучали весьма многообещающе с точки зрения смены (дис)позиции комментаторов и генералов. Один из памфлетов той поры, специально посвященный критике военного дела у горцев, предлагал читателю не только «подлинное описание положения в Горной Стране», но и «честный подсчет силы его обитателей и преимуществ войск короля с точки зрения дисциплины и манеры ведения боя»[515].
Сам того не ведая, анонимный автор памфлета завершил полный круг этнографических изысканий «шотландских» чинов от «преимуществ горцев» генерала Маккея к «преимуществам войск короля» под началом герцога Камберленда: «С уважением к дисциплине горцев, мы полагаем, что, какой бы она ни являлась, неопровержимо, что они не могут изменять или формировать различные построения из скопления людей, как это делают другие народы, но каждый клан, будь он больше или меньше, это и есть батальон… Далее, совершенно определенно, что они ничего не знают об окапывании, фортификации, заготовке магазинов, или, коротко говоря, о военном искусстве… Важнейшее различие между регулярными и иррегулярными войсками во все века и у всех народов — это различие, обнаруживаемое здесь, между горцами и британскими солдатами»[516].
В армии эту мысль очень точно и по-военному кратко выразил полковник Джозеф Йорк, состоявший при штабе герцога Камберленда еще со времени знаменитого сражения при Фонтенуа 11 мая 1745 г., характеризуя возможности якобитов укрыться в горах от преследований: «Правда относительно всего этого состоит в том, что ничего хорошего у них не выйдет, когда наши красные мундиры появятся в сердце их страны»[517]. Сын лорд-канцлера Филипа Йорка, 1-го графа Хардвика, он писал отцу достаточно часто, так что тот был хорошо осведомлен о событиях в Шотландии и, разумеется, транслировал эти идеи уже в среде гражданских чинов, славивших герцога Камберленда и британскую армию[518]. Столь же самоуверенно звучало и утверждение генерала Блэнда. В письме к герцогу Ньюкаслу он обещал переловить всех объявленных вне закона мятежников или вынудить их «убраться в их убежища в их ужасных горах, британской Сибири»[519].
Суровая действительность мятежного края, едва ли ставшего лояльным после поражения якобитов при Каллодене 16 апреля 1746 г., подсказывала, однако, иное решение «Хайлендской проблемы». С точки зрения правительственной пропаганды способность «красных мундиров» к уставным военным эволюциям, так эффектно представленная на получивших широкое хождение планах сражений 1745–1746 гг., не менее эффективно скрывала за условными обозначениями тот факт, что некоторые из них выиграла не королевская армия, а якобиты[520].
На уровне политической практики власти не прекращали военное сотрудничество с феодально-клановой элитой Горной Шотландии даже во время мятежа якобитов 1745–1746 гг. Более того, масштаб событий способствовал тому, что горцы на службе правительства Его Величества значительно чаще, чем прежде, выступали в роли сдерживающего фактора по отношению к «взбунтовавшимся» горцам, применяя те же методы ведения партизанской войны в горах, что и мятежники.
Отсутствие поддержки со стороны «предположительно лояльных» Короне и правительству кланов, вынудившее генерала сэра Джона Коупа, командовавшего королевскими войсками в Шотландии в 1745 г., отказаться от дальнейшего продвижения в горы и дать мятежникам роковой бой под Прэстонпэнсом (при Глэдсмуре) 21 сентября 1745 г., как и нежелание герцога Камберленда использовать в сражениях с якобитами набранный из горцев полк «Черная стража» были, конечно, основаны на недоверии к союзникам в Горной Стране.
Однако это чувство носило всеобщий характер, распространяясь также на католиков Ирландии, дружественных индейцев Америки, даже на наемников-гессенцев, с которыми герцог Камберленд так и не рискнул перейти «Хайлендский рубеж», двинувшись навстречу «младшему Претенденту» во главе почти исключительно английских и лоулендских полков (за исключением милиции Кэмпбеллов)[521].
С одной стороны, речь идет об общеупотребимой в масштабах всей Британской империи (особенно актуальной в Соединенном Королевстве) риторике 1745–1746 гг., обусловленной сначала страхом и паникой перед лицом неожиданно стремительного продвижения якобитов к Лондону осенью 1745 г., а затем эйфорией от столь же неожиданно быстрого военного успеха королевской армии в Шотландии весной 1746 г. (несмотря на отступление «красных мундиров» в битве при Фэлкирке 17 января 1746 г. и вполне обоснованное ожидание изнурительной партизанской войны, к которой после отступления из Англии призывали перейти многие сторонники Карла Эдуарда Стюарта)[522].
С другой стороны, очевидно, что даже в этот критический момент долговременные стратегии решения «Хайлендской проблемы» (в данном случае военное сотрудничество с «предположительно лояльными» представителями местных элит), отличавшие прерывистый процесс умиротворения Горной Страны на всем протяжении 1689–1759 гг., сохраняли приоритетное значение для Лондона[523].
Весьма показательным в этом смысле является институциональный уровень анализа степени влияния этнографических штудий «шотландских» чинов и их агентов в крае на хайлендскую политику правительства и рациональное отношение к ней военных и штатских властей (иррациональное представление об изначально присущем горцам «мятежном духе» в некоторой степени предвосхищало будущий конфликт универсальных идей Просвещения и локализации и национализации различий, свойственной эпохе романтизма).
Возможно, самым показательным и характерным примером в армейской среде в этом смысле явился исход трибунала британской армии, «заседавшего публично в Большой зале казарм Конной гвардии в 1746 г.», с тем чтобы расследовать «руководство, поведение и действия генерал-лейтенанта сэра Джона Коупа, кавалера ордена Бани, полковника Перегрина Лэселлса и бригадного генерала Томаса Фоука от начала мятежа в Северной Британии в 1745 г. до дела при Престонпэнсе включительно»[524].
Как справедливо подметил Мартин Мэргалис, наверное, нет такого любителя шотландской старины, который бы не слышал об истории незадачливого британского генерала сэра Джона Коупа[525]. Благодаря «излишней самоуверенности и некомпетентности» генерал Коуп был «захвачен врасплох» и разгромлен армией принца Карла Эдуарда Стюарта в битве под Престонпэнсом (при Глэдсмуре) 21 сентября 1745 г. — первом крупном сражении в ходе восстания якобитов 1745–1746 гг. Опрокинутый длившимся не долее пятнадцати минут (по некоторым данным — не долее четырех[526]) стремительным натиском горцев «младшего Претендента», генерал Коуп собственной персоной принес вести о разгроме королевской армии в Шотландии в гарнизон пограничного с ней г. Бервик[527].
Летом 1746 г., когда мятеж сторонников Стюартов уже подавили, было организовано расследование действий генерала Коупа и двух старших офицеров при нем, полковника Перегрина Лэселлса и бригадного генерала Томаса Фоука, в период командования генералом Коупом королевскими войсками в Шотландии летом-осенью 1745 г. Мероприятия подобного рода в Великобритании XVIII в. имели далекоидущие последствия, начиная с вероятных репутационных потерь и заканчивая вполне возможным вынесением смертного приговора. В 1757 г., например, военный трибунал приговорил адмирала сэра Джона Бинга к расстрелу за то, что он «не сделал все от него зависящее», чтобы предотвратить атаку французского королевского флота на удерживавшийся британцами остров Менорка[528].
Тем не менее в итоговом заключении члены трибунала по делу Коупа, выслушав всех состоявших в означенный период «на службе Вашего Величества в Шотландии» и взвесив все приведенные участниками данного процесса аргументы, «пришли к единогласному мнению, что генерал Коуп предпринял все надлежащие и необходимые меры для снабжения войск», а сам план военной кампании был поддержан всеми старшими офицерами и составлен с учетом поддержки королевской армии со стороны «предположительно лояльных» Короне и правительству кланов[529]. Последние, таким образом, выступали в качестве важного этнографического фактора новой «Горной войны» — и состоятельного аргумента в суде.
Еще более показательным процесс предстает, если учесть, что двое из пяти председателей трибунала в свое время занимали пост командующего королевскими войсками в Шотландии и лучше многих других понимали, с какого рода трудностями столкнулся в Горной Стране их преемник. Генерал Кэдогэн пребывал на этом посту в 1716 г., фельдмаршал Уэйд — в 1725–1740 и 1745 гг.[530] Генерал-лейтенант Джон Гайси, также заседавший на процессе, был полковником 6-го пешего полка, участвовавшего в битве под Престонпэнсом и в подавлении якобитского мятежа 1745–1746 гг.[531]
Логично предположить, что оправдательный вердикт в данном случае основывался не только на формальном анализе поведения генерала Коупа (встретили ли роковые решения, например, одобрение офицеров его штаба или носили единоличный характер и противоречили воинскому долгу), но и на этнографических особенностях «Горной войны». При этом протокол трибунала был издан в Лондоне и Дублине в 1749 г., и это обстоятельство вместе с обстоятельным анонимным предисловием к читателю показывает, что когда в воображении британцев эхо мушкетных и пушечных залпов Каллодена стихло, то оказалось, что вопрос о военно-политическом сотрудничестве с представителями местных элит не решен окончательно.
К сказанному остается лишь добавить, что мнения и решения штатских чинов на сей счет свидетельствуют сами за себя. Подавляющее большинство авторов мемориалов поддерживало скорейшее реформирование социальных порядков в Горной Шотландии и вместе с тем призывало использовать феодально-клановую систему в государственных интересах и в самом крае, и в заморских колониях именно потому, что власть вождей и магнатов находила свое подтверждение в процессе теоретического (на полях мемориалов и рапортов) и практического (на полях сражений) постижения административной этнографии «Хайлендской проблемы».
Впрочем, предпринимавшиеся Лондоном и местными элитами попытки использовать феодализм британского капитализма в крае или капитализировать феодально-клановые отношения в рамках весьма своеобразной политэкономии местных традиций представляют собой отдельную тему для изучения, более предметно анализируемую в следующей главе.