Часть первая

1

Как-то в июле вечером, примерно в половине девятого, Хамфри Ли шел по тротуару вдоль площади. Вечер для Лондона был очень жаркий, да и не только для Лондона. Жара стояла уже не первую неделю. Пылало лето 1976 года, и весь день температура держалась на двадцати девяти градусах. Не стало прохладнее и теперь. На той стороне площади за деревьями сквера белели озаренные солнцем дома — до заката было еще около часа. Их светлые оштукатуренные фасады сливались в единое целое, нерушимое, как этот зной.

Хамфри Ли шел медленно. Обычно его походка была легкой, но неровной. Он сохранял прежнюю энергию и подвижность, хотя год назад вышел в отставку. В его внешности не было ничего примечательного. Рост выше среднего, но не настолько, чтобы выделяться в толпе. Лицо слегка обрюзглое, две складки тянулись от крыльев носа к углам рта, лоб пересекала глубокая морщина, но они придавали ему не мрачный, а скорее проницательный или добродушно-насмешливый вид. При первом знакомстве мало кто догадался бы, сколько ему на самом деле лет.

Молодой человек и молодая женщина, шедшие навстречу, окликнули его — они зайдут к нему попозже вечером. Хамфри шел медленно не из-за жары. Он надел легкий костюм, и это было достаточной уступкой. Он шел медленно потому, что ему не хотелось идти туда, куда он шел, — из чувства долга навестить очень старую женщину в тяжелый для нее час. Это было бы достаточно скверно, даже если бы он мог сказать хоть что-нибудь утешительное. Но сказать было нечего. Она недавно позвонила ему и сообщила, что чуть ли не весь день провела в больнице. Они сделали все анализы, и приговор, как она выразилась, будет ей известен через неделю или две — точно пока неизвестно.

Она держалась стоически, но попросила заглянуть к ней на несколько минут, попросила почти умоляющим тоном, которого он у нее никогда прежде не слышал. Она была горда, как только может быть гордой женщина, во всяком случае, другой такой гордой женщины он не встречал. И не то чтобы он принадлежал к ее близким друзьям. Пожалуй, он даже не питал к ней симпатии. Она была на двадцать с лишним лет старше его, и, судя по тому, что ему доводилось слышать, любить ее было легче, чем испытывать к ней симпатию. Правда, их связывало родство, хотя и дальнее, и он помнил ее еще с детства. А если знаешь кого-нибудь так долго, то уже относишься к нему с теплотой независимо от того, нравится тебе этот человек или нет.

Сейчас, на пути к ее дому, он так не рассуждал, хотя и мог бы, будь его настроение повеселее. Он просто думал, что тут никакие утешения невозможны. Был вторник, 6 июля 1976 года. Для последующих событий эта дата никакого значения не имела, но вот площадь и окружающие улицы приобрели из-за них определенное, хотя и не вполне понятное для посторонних значение. Площадь, по которой шел Хамфри Ли, называлась Эйлстоунской. Она находилась по соседству с Честерской и Итонской площадями. А вместе они образовывали часть Белгрейвии. В настоящее время ни в одной другой столице не найдется, пожалуй, столь гомогенного жилого района, как Белгрейвия, и ее спокойное достоинство приятно ласкает взгляд, тем более что речь идет о центре гигантской столицы. Белгрейвия никогда не была пригородом, о чем свидетельствуют ее границы — Найтсбридж на севере, Эбери-стрит милях в двух к югу от него. Букингемский дворец расположен у самого восточного ее края, а Слоунская площадь и Челси — в полутора милях западнее. До Вестминстера и Уайтхолла оттуда рукой подать. В пределах этих границ находится около трех тысяч особняков и многоквартирных домов, а обитает в них двенадцать с небольшим тысяч человек.

Застройка района велась в основном между 1820 и 1850 годами и была плодом смелой, но очень расчетливой спекуляции. Землей в этой части Лондона владело семейство Гросвенор, и они подыскали замечательного инженера-строителя по имени Томас Кьюбитт, которого позже весьма одобрял принц-консорт, прекрасно умевший распознавать и ценить таланты. Та Белгрейвия, которую знал Хамфри Ли, во многом была созданием Кьюбитта. Когда Кьюбитт приступил к делу, участок выглядел не слишком обещающим — сырые, топкие луга и столь же сырые огороды («Я не желаю жить на болоте!» — заявила леди Холленд на старости лет, когда ей предложили купить один из новых особняков на Белгрейвской площади). Некоторое представление о том, с чем приходилось работать Кьюбитту, могут дать унылые пустыри вдоль дороги к аэропорту Хитроу. Но, как это было и с Венецией, строительство на болоте дало прекрасные с эстетической точки зрения результаты.

Кьюбитту и его компаньонам улыбнулась удача. Разумеется, их целью была нажива. Строили они главным образом, хотя и не только, для богатых людей. На Белгрейвской площади они возводили особняки для аристократов, на Итонской площади, где земли не хватало, особняки строились вплотную друг к другу, так что у каждого были общие стены с соседними. Князь Меттерних, укрываясь после 1848 года в Англии, жил в таком доме, но уже из тех, которые предназначались для богатой буржуазии и были известны как «дома второго ранга» — по-видимому, презрительно переиначенный морской термин XIX века. Несколько улиц состояли из небольших сблокированных домов, которые строились для клерков и состоятельных ремесленников, хотя в 70-х годах XX века их занимают люди гораздо более привилегированные, чем первоначальные обитатели. Старые улицы застраивались магазинами, и Кьюбитт тактично их переименовывал. Элизабет-стрит, сто лет спустя ставшая главным торговым центром половины Белгрейвии, начала свое существование как трущобная Элиза-стрит, где уличные девки зарабатывали медяки, подцепляя матросов с речных судов. Позади особняков вырастали конюшни и домики для кучеров и грумов. Не стоит думать, что Белгрейвия 70-х годов прошлого века была тише и спокойнее, чем нынешняя. Весь день и добрую часть ночи там гремели колеса экипажей и стучали лошадиные копыта, а над улицами висела тяжелая вонь.

Нет никаких оснований полагать, будто Кьюбитт и ему подобные специально заботились об архитектурном единстве. Белгрейвская площадь выглядела образцом урбанистического изящества, и казалось — как и сто лет спустя, — что она родилась такой в воображении одного архитектора. Ничего подобного. В ее застройке участвовали по меньшей мере четыре архитектора. Но в глазах потомков она осталась особой удачей Кьюбитта. Он и другие строители просто следовали принципу благопристойного уюта без крикливости и претензий. А получилось хорошо и на века. Тысячи домов почти без украшений, почти все сияющие белизной до третьего этажа — и никакого унылого однообразия.

На Эйлстоунской площади, как и во всем районе, различия достигались простейшими средствами. Стиль зданий был задан с самого начала, как и высота (четыре этажа плюс полуподвальный этаж для самых высоких), как и фасад, за исключением угловых домов, как и цвета, определявшиеся неприхотливым выбором — штукатурка по кирпичу или по камню. Более чем просто, но люди могли извлечь из этого неприхотливого выбора все что было в их силах. Они могли сыграть на гармонии повторений. И сыграли.

Направляясь к дому номер семьдесят два, очень похожему на его собственный, расположенный на той же стороне площади, Хамфри Ли не замечал этих крохотных различий от фасада к фасаду. И вполне естественно. Так же не замечал их любой другой житель площади. Все это разумелось само собой. Если бы его не занимали другие мысли, он мог бы подумать, что площадь — это отгороженный от остального Лондона мирок, уютный, тихий и, конечно, привилегированный. И, пожалуй, признал бы, что рад возможности по-прежнему жить здесь.

Но если архитектурные детали не привлекли его внимания, он, стараясь оттянуть неизбежное, рассеянно заметил кое-что другое. В полуподвалы двух домов по наружным ступенькам спускались похожие на студентов юноши и девушки. Можно было бы без всякого риска побиться об заклад, что полуподвалы сданы отдельно от домов. Когда-то в них были кухни и комнаты слуг. Но теперь в Лондоне трудно найти домашнюю прислугу. Некоторые из обитателей площади были настолько богаты, что могли купить все что хотели. Обычно они приобретали в качестве постоянной прислуги супружескую пару — филиппинцев или испанцев. Сам Хамфри Ли принадлежал к особым счастливцам, каких было немного. У него была экономка, когда-то служившая у его матери и нуждавшаяся в крове над головой. А многие вынуждены были довольствоваться приходящей прислугой или вообще не могли никого найти. Даже у леди Эшбрук, старой дамы, к которой шел сейчас Хамфри, была только португальская уборщица, приходившая по утрам пять раз в неделю.

Несмотря на узкий фасад, типичный для домов Белгрейвии, особняк леди Эшбрук был больше, чем могло показаться на первый взгляд: обычные в этом районе десять комнат, не считая полуподвала. Леди Эшбрук было за восемьдесят. Некоторые спрашивали себя, как она умудряется жить там одна. Конечно, говорили сплетники, она могла бы тратить на себя деньги не считая. Сплетники перемывали косточки леди Эшбрук с незапамятных времен. Она принадлежала к немногим избранным (и с возрастом это становилось еще очевиднее), кто только выигрывает от сплетен, приобретая особый ореол. Большинство склонялось к мысли, что она живет так просто, чтобы щедро одарять родственников и благотворительные учреждения.

Но раз прислугу нанять невозможно, не удивительно, что обитатели этих домов сдают полуподвалы, чтобы честно пополнить свой бюджет. Впрочем, не так уж честно. В прямое нарушение контракта. Хамфри Ли был знаком далеко не со всеми своими соседями, но об условиях, на каких они арендовали свои дома, и о том, сколько стоит их собственность, он имел достаточно верное представление. Все они владели этими домами на основе долгосрочной аренды. Сам он, хотя и вырос в соблазнительной близости к деньгам, никогда богат не был. После войны он женился во второй раз, но его жена умерла за два года до событий, развернувшихся в июле 1976 года. Жили они только на его жалованье. Однако если человек вырос в близости к деньгам, как первый сказал бы сам Хамфри, ему что-нибудь да должно перепасть. И что-то ему перепало — в виде наследства. На это наследство и под закладную они купили аренду дома на Эйлстоунской площади сроком на сорок лет. Обошлась она им в 15 тысяч фунтов. Позже Хамфри Ли как-то подумал, что это была единственная удачная финансовая операция в его жизни. Через двадцать лет покупка обошлась бы в пять раз дороже.

Подходя к дому номер семьдесят два, Хамфри ускорил шаг, словно вдруг заторопился поскорее покончить с этим визитом. Он нажал на звонок, где-то в глубине дома раздалось мелодичное позвякивание, и наступило ожидание, показавшееся ему очень долгим. Затем медленные шаги — шаги женщины по каменным плитам. Дверь отворилась. В передней было темно, и он ничего не увидел, но услышал знакомый голос.

— А, Хамфри! — сказала леди Эшбрук. — Очень мило, что вы пришли.

Голос, почти не изменившийся с годами. Одновременно и грудной и полупридушенный. В прошлом так же говорили и другие женщины, принадлежавшие к высшему свету, но теперь подобная манера вышла из моды и ни у кого из молодых он не слышал такого голоса.

Его собственный голос показался ему излишне грубоватым и бодрым, потому что он чувствовал себя неловко.

— Так, значит, Мария (португальская прислуга) уже ушла? Знаете, вам лучше бы не жить одной.

— Но почему? — сказала она.

Хамфри чуть было не повторил то же самое еще раз, но она его перебила:

— Пойдемте наверх.

В этих домах почти все жили так же, как их предшественники, — столовая на первом этаже, гостиная на втором. Хамфри начал подниматься по лестнице следом за леди Эшбрук, миновал дверь в ванную на промежуточной площадке, поднялся еще на шесть ступенек и прошел по коридору. Леди Эшбрук поднималась медленно и один раз остановилась передохнуть, но ее спина оставалась прямой, как у лейб-гвардейца. Гостиная занимала весь этаж: с одной стороны ее окна выходили на площадь, с другой — на узкую полоску сада. У каждого дома на площади и почти у всех домов в этом районе имелся сзади символический садик. Англия!

Первоначально гостиная разделялась пополам раздвижными дверями. Теперь же она была длиной почти в пятьдесят футов и все-таки казалась тесной. Сейчас мысли Хамфри были заняты другим, но прежде, бывая здесь, он не раз думал, что тут скопились обломки целой жизни. Столики, этажерки, шкафчики, бюро — и старинные, и словно подаренные год назад, и даже скамеечка, чтобы преклонять колени во время молитвы, хотя леди Эшбрук посещала самую евангелическую из всех ближайших англиканских церквей. В бывшем камине, показывая, что она сама занимается мелкими починками, стоял ящик с инструментами, из которых высовывался молоток.

Ее художественный вкус, если он у нее и был, ни в чем не проявлялся. Две бесспорно прекрасные картины, Буден и Вламинк, были повешены неудачно, в слишком близком соседстве со скверными пейзажами. И еще — академический портрет Эшбрука, ее второго мужа, великой любви всей ее жизни, как утверждала сентиментальная молва: после его смерти (он умер внезапно в своем уайтхоллском кабинете — самая подобающая кончина для министра, говорили люди более сардонического склада) она так и не оправилась. Ни одного портрета ее первого мужа, который был маркизом и гораздо большим аристократом. И ее собственный портрет, написанный Сарджентом, когда ей было лет двадцать, то есть в годы ее первого замужества, — романтичное, льстящее оригиналу изображение молодой женщины, волевой, элегантной, красивой, уверенной в своем счастье.

Шестьдесят лет спустя, в этот вечер, когда Хамфри сидел у нее в гостиной, потребовалось бы немалое воображение, и воображение романтичное, чтобы поверить, что ее лицо и в самом деле когда-то было таким нежным и так светло улыбалось, как на портрете. Ее руки художник написал тонкими, но округлыми. Теперь остались только кости. Впрочем, круглая, как череп, хамитическая голова на портрете предвещала нынешнюю, жестко вылепленную под прямым пробором. Глубоко посаженные горящие карие глаза не изменились и только обрели выпуклость, потому что лицо ссохлось. Леди Эшбрук не раз читала нотации хорошеньким женщинам, грустившим, что время берет над ними верх, — хорошеньким женщинам на полвека моложе ее. Красавица всегда остается красавицей — таково было ее кредо. Из чего следовало, как указывали наиболее критичные ее слушательницы, что она опирается на собственный опыт. А была ли она когда-нибудь красавицей? По меркам 70-х годов XX века — нет, считали они, а некоторые утверждали, что и вообще не была. Но она обладала апломбом красавицы, а это девять десятых красоты.

— Налейте себе сами, — сказала она Хамфри после того, как села. — Чего хотите.

Хамфри последовал ее приглашению и не стал разбавлять виски содовой. Он не слишком верил мифам, окружавшим жизнь леди Эшбрук, и меньше всего тем, которые объясняли, почему она живет так скромно. Хамфри, наблюдавший ее на протяжении долгих лет, был убежден, что она экономна, чтобы не сказать больше. И не думал, что в этот вечер ему предложат виски еще раз.

Она сидела, по-прежнему держа спину прямо, в кресле на ковре перед бывшим камином. Хамфри сел в кресло напротив и начал говорить то, что твердо решил сказать:

— Вам не следует жить одной. Вы сами это знаете, Мэдж. Найдите кого-нибудь.

Трудно было придумать для нее более неподходящее имя, чем Мэдж, но в глазах мифотворцев она сообщила ему особый блеск.

— Но зачем?

— Вам не следует оставаться одной.

— Какая разница? — Это было сказано все с той же непреклонностью.

— Так было бы разумнее.

Он знал, что настаивать и убеждать бесполезно, как на опыте пришлось убедиться многим, кто имел с ней дело, а потому отступился, перестал уговаривать и просто спросил, не может ли он чем-нибудь помочь.

— Ничем.

Очень мило, что он зашел, повторила она, но отрывисто, словно считала, что позвала его из слабости.

— Как вы себя чувствуете?

— Все эти анализы отнимают страшно много сил. — И, внезапно переменив тему, она спросила: — А как вы себя чувствуете, мой дорогой?

— Я? Очень хорошо. — Он не дал ей сбить себя и продолжал: — Конечно, результатов еще нет.

— Конечно. Я же вам говорила, — отрезала она сердито. — Сказали, что на той неделе. Вероятно, сообщат моему врачу. У них так принято. Вы ведь знаете Ральфа Перримена. Сообщат ему. Он неплохой человечек.

Доктор Перримен лечил тут не одну леди Эшбрук, и Хамфри был с ним знаком. Определение «человечек» в нормальном смысле слова к нему ни с какой стороны не подходило, но у леди Эшбрук была манера называть так всех, чьи услуги она оплачивала.

Не зная, что сказать, Хамфри спросил что-то про больницу, но она саркастически улыбнулась.

— Послушайте, дорогой мой, все это очень скучно. И для вас. И для меня не меньше. Сказать тут нечего. А когда сказать нечего, то лучше вообще ничего не говорить. Давайте сменим тему.

Хамфри не доверял многим мифам, возникавшим вокруг Мэдж Эшбрук, но иногда удивлялся неожиданным пробелам в них. Он не помнил, чтобы кто-нибудь из ее поклонников упомянул про ее несгибаемое мужество, а вот этот миф был бы истиной. Беспощадное абсолютное мужество, которое она демонстрировала и сейчас. Все его разновидности, включая чисто физическую храбрость. Во время войны она, уже пожилая женщина, водила машину во время бомбежки с ледяным спокойствием, и военные, которых она возила, чувствовали себя рядом с ней пристыженными. Но, к несчастью, это было такое беспощадное мужество, что у тех, кто вроде Хамфри понимал, каково ей сейчас, не становилось легче на душе.

Они сменили тему. Даже в самых благоприятных обстоятельствах Хамфри не слишком много удавалось почерпнуть из разговоров с ней, а в этот вечер почерпнуть и вовсе можно было только лишнее доказательство ее железной выдержки. Как обычно, ее занимали лишь две темы. И по обеим ее мнения были четкими, едкими и безапелляционными. Во-первых, лейбористское правительство и состояние страны. Тут только одно вызывало у нее недоумение Страну губят, это бесспорно. Но вот люди, которые ее губят, кто они — коммунисты, мошенники или дураки? Она была склонна усматривать марксистский заговор при пособничестве мошенников. Второй темой были общие знакомые, и в частности молодые женщины. Она уже довольно давно не вела прежней светской жизни, но продолжала саркастически обозревать своих соседей, и особенно женщин помоложе. Садясь на этого своего излюбленного конька, она, как знал Хамфри, бывала морозно остроумной, но сейчас она заходила несколько далеко даже для себя. Она не любила женщин и считала, что их переоценивают.

— А, Кейт Лефрой! — сказала она уничтожающе и непреклонно. — Пытается делать добро. В этой своей больничке. Наверное, пытается делать добро и своему нелепому мужу. Делать добро!

Мэдж Эшбрук интересовали дела других людей, но не их чувства К Кейт Лефрой, жившей в доме по ту сторону площади, Хамфри питал теплую симпатию, которая в его воображении порой переходила в нечто большее. Леди Эшбрук осуждала не мораль этих молодых женщин, как она их называла (не такие уж они были молодые). Это выглядело бы уже ханжеством — особенно в разговоре с Хамфри, который знал кое-что о ее собственном прошлом. Нет, ее возмущало в них отсутствие стиля.

— Стиль! Его больше нет, — сказала она. — И никогда не будет.

Одно исключение леди Эшбрук все-таки сделала. Вот у той некоторый стиль все-таки есть. И молодой человек, по-видимому, несколько увлечен.

— Он по-настоящему блестящ, — сказала старуха. — И надо надеяться, что из этого ничего не выйдет. Он только себя погубит.

Из оценок, которые леди Эшбрук давала человеческим взаимоотношениям, нередко следовало, что практически любая женщина, даже с некоторым намеком на стиль, вредна практически для любого мужчины.

Тут ее голос стал еще более непреклонным, потому что она перешла к конкретному и особо тяжелому случаю. Лоузби, ее внук, умудрился связаться с девушкой — с девицей, сказала она, как говорили когда-то, — которая живет на Итонской площади. Со злым, пренебрежением она добавила, что девица эта ни в каком отношении ему не подходит. Лоузби — очень милый мальчик, сказала она Хамфри.

Лоузби — это была не фамилия и не имя, а одна из частей родового титула, принадлежавшего теперь ее сыну, маркизу. Она называла внука в обществе только так, вернувшись к еще одной старомодной манере, словно по-прежнему длились 90-е годы прошлого века, когда она родилась.

— Ни в каком отношении. Кому-нибудь известно, кто она такая?

На самом деле леди Эшбрук прекрасно это знала. Отец девушки жил в роскоши на Итонской площади. Он был богат. Это еще можно было извинить, но он к тому же был членом парламента от лейбористской партии, а вот этого извинить уже было нельзя. По слухам, ему собирались предложить пост в правительстве, что было еще хуже. Бульварные газетки, кроме того, намекали на какие-то темные финансовые операции, что было уж совсем плохо.

— Грошовый мошенник и ничего больше, — объявила леди Эшбрук без каких-либо доказательств и упуская из виду, что если он и мошенник, то уж никак не грошовый. — Девица довольно смазливая, — сказала она. — Годится, чтобы ее потискать, но и только.

После этого уничижительного суждения Мэдж Эшбрук посмотрела прямо на Хамфри и почти без паузы спросила:

— Вы знаете… — Она запнулась (не потому, что ей не хватило дыхания) и продолжала: — Вы знаете, я всегда боялась этого.

Она сохранила всю свою властную выдержку, но Хамфри понял: за ее словами крылась та просьба об участии, на какую она вообще была способна. Выдержку она сохранила, но прежняя уверенность в себе исчезла. Она говорила не о делах своего внука. Спектакль кончился. Она говорила о себе. Это означало рак. При всей своей храбрости выговорить это слово она не могла.

— Я понимаю, — сказал Хамфри и неловко добавил: — Но, может быть, все в порядке.

— Может быть. Как вы считаете?

Он покачал головой.

— Какой смысл в пустых утешениях? Что я могу сказать? Как ни трудно, вам остается только ждать. Вы же говорили, что результаты будут на следующей неделе?

— Довольно!

Она овладела собой и раздраженно воскликнула:

— Это скучно! Я ведь сказала вам, что это скучно.

И с сердитым презрением она вернулась к достоинствам подружки Лоузби — или к их отсутствию.

Вскоре Хамфри решил, что свой долг он исполнил и может с чистой совестью попрощаться. Слова ободрения, просто пожелание, чтобы все обошлось, вряд ли могли быть ей приятны, но он сказал, что на днях снова ее навестит.

От вечерней площади все еще тянуло жаром, но дышалось уже легко. Хамфри ощутил пристыженное, трусливое облегчение, что он здесь, что ему легко дышится, а страх и железное мужество остались там, в доме позади.


2

По дороге домой Хамфри вдыхал аромат цветов в ящиках на окнах — табак, душистый горошек, левкои, — такой освежающий в другие летние вечера, да и в этот тоже.

Он только что расположился у себя в гостиной, когда зазвенел звонок, и, как леди Эшбрук за час до этого, он должен был спуститься вниз и пройти по коридору. На крыльце стояла пара, с которой он поздоровался на площади. Он провел их через заднюю комнату и по шатким ступенькам в свой садик.

Это была та самая пара, о которой леди Эшбрук против обыкновения отозвалась одобрительно. Ему было под тридцать, ей года на два больше. Оба высокие, а он к тому же поджарый, как бегун на длинные дистанции. Ее лицо скрывала полутьма сада, у него лицо было вытянутое, умное, скуластое, с улыбчатым ртом. Его звали Поль Мейсон, ее — Селия Хоторн. Они держались очень вежливо, но непринужденно и называли Хамфри по имени, словно он был их ровесником. Поль объявил, что на кухню за подносом с бутылками сходит он.

— Вам обоим лучше держаться от этой лестницы подальше. Но шаткие ступени могут при случае оказаться очень полезными, а, Хамфри?

Хамфри засмеялся. Манера Поля разговаривать теперь его больше не удивляла, и, как ему казалось, он улавливал то, что она скрывала. Селию он почти не знал и теперь, когда Поль оставил их вдвоем, посмотрел на нее внимательно. Насколько он мог разглядеть в этом сумраке, она была хорошенькой, но неяркой — нежная кожа, ясные глаза. Когда он задал ей вопрос, она ответила не сразу, однако вполне свободно. Голос у нее был высокий, прозрачный и порой словно бы растворявшийся в воздухе. Но после какого-то его вопроса, совершенно невинного, она рассмеялась неожиданно и обескураживающе звучным смехом.

На ней было простое белое летнее платье, и Хамфри все больше и больше недоумевал, почему леди Эшбрук столь безапелляционно признала, что у нее есть стиль. Нередко приговоры леди Эшбрук решала сословная принадлежность, но на этот раз подобное объяснение не годилось. Под эту мерку Селия не подходила. Поль как-то упомянул, припомнил Хамфри, что она дочь каноника. Скромная средняя ступенька социальной лестницы, даже ниже Поля, чей отец был сверхъестественно преуспевающим и сверхъестественно красноречивым адвокатом.

Поль вернулся, поставил поднос на железный столик, вокруг которого они сидели, налил джину Селии, потом виски Хамфри и себе. Садик окутывала тишина, последние отблески долгого летнего дня наконец-то угасли. На востоке над крышами взошла луна, четкая и серебряная в чистом небе. Розы призрачно белели в дальнем конце садика — довольно близко от них, потому что садик был очень маленький: пятнадцать ярдов на пять. Поскольку при застройке под дома отводились одинаковые участки, он был точно такой же величины, как и те садики, которые можно было увидеть из задних окон леди Эшбрук. Все они тут очень ценили свои садики и чувствовали себя отгороженными от шума и суеты, когда укрывались в них. Хамфри, ничего не понимавший в садоводстве, имел обыкновение хвалить розы за то, что они способны расти где угодно и цветут по нескольку раз в год.

Однако в этот вечер, выпив виски и попросив Поля налить ему еще, он перестал принимать участие в разговоре. Его гости оживленно болтали, но Поль посматривал на молчащего Хамфри, а потом спросил негромко:

— Что-нибудь случилось?

— Когда мы встретились на площади, я шел к леди Эшбрук.

— И как она? Что-нибудь неприятное?

— Наверное, она это так и определила бы.

В обществе Поля Хамфри невольно тоже принимал его обычный тон — тон скрытой насмешки, но молодой человек был по-настоящему чуток и не принял бы отговорки, а сказать правду было даже облегчением.

— Господи! — Лицо Поля помрачнело. — Мы не могли бы как-нибудь помочь?

— А как?

— Может быть, имеет смысл к ней зайти?

— Что это даст? — Тем не менее Хамфри добавил: — Впрочем, попробуйте.

— Но, конечно, ей ведь за восемьдесят, — сказала Селия своим прозрачным, словно тающим голосом. — Возраст порядочный.

— Родилась в тысяча восемьсот девяносто четвертом году. — Память у Поля была электронная.

— Она, должно быть, танцевала на балах еще до первой мировой войны, — задумчиво продолжала Селия.

— Вы думаете, это может сейчас послужить ей утешением?

Хамфри задело такое безразличие, и тон его стал более жестким.

Но Селия говорила словно сама с собой:

— Очень неприятная смерть.

Снова заговорил Поль, найдя нейтральную почву:

— В какой-то мере это антикварная фигура.

— Для вас — пожалуй. — Хамфри чуть-чуть улыбнулся.

— Ну почему же для меня? Вы, наверное, слышали про нее с тех пор, как себя помните.

И вновь Хамфри впал в его тон:

— Не стану спорить. Иногда ее имя упоминалось.

— Много мужчин? — Отвлеченность Селии теперь исчезла.

— А что вы слышали?

— Ну, ведь она в какой-то мере принадлежит истории, правда?

— История, как вам известно, способна и ошибаться.

— Но ведь кто-то был, и не один?

— Да, конечно.

— Вы же сейчас не при исполнении служебных обязанностей, — сказал Поль, дружески глядя на него. — И вообще это все у вас позади, разве вы забыли? А с нами и подавно можно.

— Ну пожалуйста! — сказала Селия так же дружески.

— Только я ни за что не ручаюсь… — предупредил Хамфри. — Я знаю не так уж много и далеко не наверное. Твердо мне известно, что она бросила своего первого мужа — сбежала от него, как она это называла, — года через два после свадьбы. У них был один сын. Она была еще совсем девочкой. Но понять, что выходить за Макса не стоило, она все-таки могла бы — это она мне сама говорила. Она его ненавидела. Макс был последний подонок, сказала она. Мэдж иногда предпочитает простоту и выразительность речи.

Селия уже рассмеялась своим безудержным чувственным смехом.

— Ну а сын? — спросил Поль.

— Его она тоже ненавидела. И продолжает ненавидеть. Своего единственного ребенка.

— Прямо страсти королевских династий. Чересчур свирепо для обыкновенных людей вроде нас! — Поль наклонился к Селии, но тут же извинился, что перебил Хамфри.

— Это все, что мне приходилось слышать от самой Мэдж. Известно, что она снова вышла замуж, едва Макс с ней развелся. За Эшбрука. Все всегда говорили, что это была идиллия. Один из чудо-браков двадцатых годов. Созданы друг для друга, говорили все. Когда он внезапно умер, все говорили, что горе совсем ее подкосило. Возможно, я излишне подозрителен, но у меня есть кое-какие сомнения. А одно я совершенно случайно узнал наверное: пока публика умилялась идеальному браку, она была в связи, и в долгой связи, с Хэлом Хилмортоном. Отлично замаскированной, как и все похождения старого лиса. Вы его, наверное, не знали. Правда, он умер не так уж давно. Но вам было бы с ним интересно. А вы ему понравились бы, — сказал он Селии. Это был комплимент, но, подумал Хамфри, возможно, не такой уж далекий от истины.

Им было уютно сидеть в темноте и обсуждать леди Эшбрук поры ее расцвета. Ужас смертельной болезни отступил на задний план, рассеялся. Эмоциональный шок не мог длиться долго, хотя Хамфри и Поль были более устойчивы в своих чувствах, чем многие другие.

А как жила Мэдж после смерти второго мужа? А! Были и другие любовники — до самой старости. Во всяком случае, ему доводилось слышать легенды не о случайных связях, а о двух-трех романах, каждый из которых те или иные авторитеты с непоколебимым убеждением и в полном противоречии друг с другом объявляли великой любовью всей ее жизни. Это выражение, заметил Хамфри, на протяжении многих лет сопровождало Мэдж Эшбрук, хотя теперь оно давно уже вышло из употребления.

Темнота и их подтолкнула на признания… нет, не на признания, но на первые шаги откровенности. Поль никогда не был женат, но Селия была замужем и юридически все еще состояла в браке.

— Он от меня ушел. Года два назад, — сказала она.

— По взаимному согласию? — спросил Хамфри.

— Нет, он меня просто бросил, — ответила она без колебаний. — Я не сбежала, как леди Эшбрук. Возможно, для моего самолюбия это было бы лучше. — Потом она добавила: — Кстати, подонком он не был. Или я и сама подонок.

Хамфри сказал ей, что его первый брак был катастрофически неудачным. Дети?

— Двое от второй жены. Сын — врач в миссионерской больнице, дочь занимается социальной работой.

— А у нее есть дети? — спросил он Селию. Один сын, ответила она. Собственно говоря, ей уже пора домой. Ему шесть лет, но у нее есть кому присмотреть за ним.

Хамфри стоял в дверях парадного и глядел, как они рука об руку идут к дому Поля — так же, как они шли, когда он встретил их в начале вечера. После долгого привычного поцелуя под фонарем она села в машину и уехала. До того, как он узнал про ее сына, Хамфри полагал, что она останется ночевать у Поля. Но, во всяком случае, у них было все до того, как они пришли к нему, решил он с полной уверенностью. Они словно отсвечивали сытостью недавнего удовлетворения. Он подумал уже не с такой уверенностью, что, пожалуй, они в первый раз переспали без долгого предварительного знакомства, не говоря уж о старомодном ухаживании, и только теперь узнавали и открывали для себя друг друга в человеческом плане. И, по-видимому, между ними начинались какие-то трения.

Хамфри был бы рад, если бы Поль вернулся. Он с удовольствием поговорил бы еще. Но и один он снова пошел в сад. В сущности — эта мысль была не слишком приятна, но перед собой он не притворялся, — он немножко завидовал Полю. Не из-за Селии. Вовсе нет. Не завидовал он — ну разве чуть-чуть — и молодости Поля. Приятно, что эти двое старались держаться так, чтобы он не почувствовал себя старым. Но если бы они и не были настолько тактичны, у него все равно не возникло бы такого ощущения.

Существуя в каждую данную минуту, шестидесятилетние ощущают себя точно такими же, как эти двое, хотя хронологически они и моложе на тридцать лет. Умозрительно Хамфри сознавал, что хронологически ему остается прожить от силы лет двадцать. Но это представлялось странно нереальным. Как и всем его сверстникам (насколько он мог судить), если они были здоровы. Все люди, включая и самых молодых, живут, имея в перспективе неминуемую смерть, и никто этому не верит.

На мгновение Хамфри вспомнил леди Эшбрук. Наверное, и она ощущала себя так же всего месяц назад. А может быть, и сейчас — от минуты к минуте?

Без особой связи и довольно отвлеченно Хамфри задумался о себе. Если бы его спросили, почему он завидует Полю, он затруднился бы ответить. Не его уму. Леди Эшбрук объявила, что он блестящ, вновь употребив одно из своих антикварных словечек, — Хамфри вспомнил, как много лет назад на званых обедах слышал это определение от дам, обожавших открывать новые таланты. Сам Поль не принял бы ее похвалы. О да, его академическая карьера была безупречна. Он был, как теперь выражались, на взлете. При наличии приличного интеллектуального аппарата и работоспособности это не так уж трудно. Да, он прекрасный экономист, знает о международных делах больше многих и многих, вполне стоит денег, которые ему платит коммерческий банк, где он служит.

Странность заключается в том, подумал Хамфри, что Поль искренно скромен. Гораздо более скромен, чем практически все преуспевающие люди, которых ему доводилось знать, и это может оказаться большой помехой в его карьере. Он ни разу не видел, чтобы Поль пускал кому-нибудь пыль в глаза, и в будущем это тоже может стать для него помехой. Тем не менее Хамфри подозревал, что в глубине души Поль убежден в своем превосходстве над другими. И Хамфри готов был согласиться с ним, хотя, возможно, они не сошлись бы во мнениях о том, в чем, собственно, заключается это превосходство.

Хамфри считал его страстной натурой. Точный, уравновешенный интеллект, иронический юмор, доброта, когда дело прямо его не касалось, — за всем этим крылось что-то властное и неукрощенное. Он будет браться за трудные задачи. Он будет играть среди крупных ставок, возможно, очень достойных, не воплощенных в деньгах или других заурядных приманках. И он может потерпеть неудачу — в его нынешнем мире это более чем вероятно. Но страстность натуры принудит его действовать. Страстность, встречающаяся очень редко, насколько Хамфри мог судить по опыту.

Вот почему Хамфри интересовался им и невольно ему завидовал. Потому что сам он был лишен этой страстности, как и большинство людей. Сейчас, в саду, когда в его сознании мелькали обрывки прошлого, какие-то надежды на будущее, какие-то расчеты (потаенный планировщик, трудящийся невидимо и неслышно, но постоянно, не умирает ни в возрасте Хамфри, ни в любом другом), он не воссоздавал свою биографию. Это никому не под силу. При подобных попытках, как не раз наблюдал Хамфри, человек выбирает и отбрасывает, чтобы доказать свою правоту или извинить себя, а порой — чтобы взвалить на себя бремя более тяжкой вины, и никогда не ограничивается только холодной и беспристрастной истиной.

Собственно говоря, как свидетельствовали его отношения с леди Эшбрук, Хамфри родился в близком соседстве с ее миром. Он приходился ей троюродным братом. Его семья принадлежала к обедневшей аристократии, а он был младшим сыном. Ему дали традиционное образование, и он, особенно не выделяясь, учился неплохо. Его никто не назвал бы блестящим, как назвала леди Эшбрук Поля, но он считался очень неглупым. На его беду, как он думал позже, у него были небольшие собственные средства, и когда в двадцать один год он окончил Кембридж, его доход составлял 250 фунтов. В 30-е годы на это можно было путешествовать, и Хамфри объехал всю Европу и выучил несколько языков, к чему был способен от природы. Он долго терзался любовью к женщине, которая его не любила, но потом все-таки уступила его сумасшедшей настойчивости и вышла за него.

Безвестное существование, любил он говорить, объясняя, какой обычной и заурядной была его жизнь, со скромностью более абсолютной, чем скромность Поля, но все-таки недостаточной, чтобы удержать его от соблазна преувеличивать все тусклые аспекты ее тусклости. Во время войны он разошелся с женой — при полном взаимном согласии. Он служил в привилегированном полку, куда, как он, разумеется, не забывал упомянуть, его не зачислили бы, если бы не его родственные связи. Он не был хорошим офицером — то есть так говорил он сам, — но не был и особенно плохим. Затем его откомандировали в военную разведку, и то, что он знал языки, пришлось там очень кстати. Кроме того, какое-то подспудное тщеславие внушало ему мысль, что, хотя все люди, убежденные, будто они много знают о других людях, обязательно дураки, он все же чуть меньший дурак, чем некоторые.

Эта работа оказалась прологом к другой. Война кончилась, и он собирался жениться во второй раз. Своего небольшого дохода он лишился и должен был искать приличный заработок. Его пригласили с водевильной таинственностью и спросили, не хочет ли он работать в службе безопасности. Опять-таки, как он любил указывать, это объяснялось только его родственными связями. Ни денег, ни положения, но безусловно респектабелен и происходит из аристократической семьи. Ни в чем предосудительном не замечен. Никаких явных сексуальных отклонений (хотя позднее Хамфри не упускал случая рассказать самодовольным ханжам, что безусловно самый талантливый руководитель во всей британской разведке и столь же надежный, как сам Уинстон Черчилль, питал трагическое пристрастие к маленьким мальчикам). Короче говоря, Хамфри по всем статьям подходил под определение человека, который умеет хранить тайну и не предаст родную страну. И самое странное, как тоже любил указывать Хамфри, в целом все получилось не так уж плохо.

Мало кому известна история службы безопасности — мало кому она может быть известна. Хамфри в силу своих обязанностей имел доступ к личным делам ее сотрудников. Предательства в ней случались заметно реже, чем в любой другой родственной службе, о которой он располагал соответствующими сведениями, и было гораздо меньше внутренней коррупции.

Во всяком случае, он дал согласие без долгих колебаний. Никаких этических проблем для него не возникало. В той очень небольшой мере, в какой его интересовала политика, он придерживался неопределенно либеральных взглядов. Но это не мешало ему считать, что общество имеет право оберегать себя. Любое жизнеспособное общество поступало так, иначе оно недолго оставалось жизнеспособным. Имело значение и то, что он и его будущая жена как раз обдумывали, какую ему искать работу. И вот ему предложили работу.

В результате он занимался ею почти тридцать лет. Это означало, что он стал еще более незаметным, чем прежде. Люди нередко недоумевали, как он зарабатывает на жизнь. Некоторые догадывались. Другие, у кого, как у леди Эшбрук, были друзья в правительстве, знали правду. Но никаких прямых вопросов леди Эшбрук ему никогда не задавала. Она без малейшего стеснения совала нос в чужие сердечные дела, постельные дела и денежные дела, но к его роду занятий питала отчасти патриотическое, а отчасти суеверное почтение. Военная разведка и иже с ней были священны и неприкосновенны. Даже теперь, как-то услышав от него, что он на досуге взялся за перо, она не стала ни о чем расспрашивать, полагая, что тут замешана какая-то государственная тайна. На самом же деле он всего лишь занимался биографией одного из своих предшественников эпохи до четырнадцатого года: подобно самому Хамфри, он тоже не добрался до вершины, но тем не менее оставил определенный след. Хамфри не слишком рассчитывал, что секретариат кабинета министров даст разрешение на опубликование его книги, поскольку дела тайных служб даже столетней давности все еще старательно скрывались от посторонних так, будто речь шла о сверхнепристойных анекдотах, от которых широкую публику следовало ограждать, словно маленьких детей. А потому его книге, по всей вероятности, предстояло существовать только в форме рукописи, и это, говорил он близким друзьям, будет вполне уместно: безвестное завершение безвестной карьеры.

Обладай он натурой Поля, он, конечно, не мог бы посвятить этой безвестной карьере значительную часть жизни более или менее с удовлетворением или, во всяком случае, с безмятежностью. Теперь все было позади, и словно из духа противоречия он иногда тосковал по этим годам, как тоскуют по тюрьме или по мучительной безответной любви. Теперь ему незачем было ждать завтрашнего дня — даже для исполнения служебных обязанностей. И сейчас в темном садике ему взгрустнулось из-за этой пустоты впереди. Однако, хотя он, возможно, скрывал их и от самого себя, надежды и мечты не давали ему смириться. Если бы у него был друг, достаточно близкий, чтобы задать такой вопрос, он волей-неволей сознался бы, что еще не поставил на себе крест.


3

Уже много лет леди Эшбрук днем гуляла в сквере на площади. Ей не хотелось нарушать этот обычай, и в среду, на другой день после ее разговора с Хамфри, прохожие могли бы увидеть, как она, выпрямившись, медленно идет по дорожке между деревьями. Над головой она держала солнечный зонтик, но вскоре, устав от лишних усилий, опустила его. Небо было безоблачным, солнце палило нещадно, над городом неподвижно висел зной.

Больше в сквере никого не было — впрочем, как и обычно: сквер был частной собственностью и ключи от калитки имелись только у домовладельцев. Площадь тонула в тишине, словно покинутая деревня. Перед некоторыми домами стояли автомобили, но стоящие автомобили ведут себя много тише и спокойнее, чем лошади и дети, в прежние времена составлявшие неотъемлемую часть картины. Дети теперь тут не бывали. Дома их не воспитывали, и многие из женщин, живших в домах вокруг площади, работали. Это означало, что между завтраком и вечером никто к леди Эшбрук не зайдет, хотя Поль и Селия уже побывали у нее утром, как и Кейт Лефрой, которой Хамфри все рассказал.

Хамфри, один из немногих жителей Эйлстоунской площади, кто был свободен днем, некоторое время следил из окна гостиной, как леди Эшбрук прогуливается по скверу, а потом с неохотой решил, что должен составить ей компанию. Она задержала его недолго и с величественной вежливостью говорила только о погоде и цветах на клумбах вокруг. Ей не хотелось его видеть, потому что она почти против воли поверила ему свой секрет. Она держалась с ним холодно, потому что ненадолго выдала себя.

Беспощадное мужество, думал Хамфри, выходя из сквера. У храбрости есть разные лики. Он знавал солдат не менее храбрых, чем она, которые навязывали смущенным слушателям прямо противоположные признания, каясь в самой подлой трусости.

Пока они разговаривали, леди Эшбрук сидела на скамейке. Дневной ритуал был исполнен, и вскоре она ушла домой. Примерно через час Хамфри увидел, что по площади от дома леди Эшбрук идет ее врач. Он спустился вниз и перехватил его.

Это был тот самый Ральф Перримен, которого леди Эшбрук назвала человечком. Как и накануне, Хамфри подумал, что это уменьшительное подходило ему разве только с точки зрения леди Эшбрук. Он был заметно выше и крупнее самого Хамфри. Красивый мужчина — во всяком случае, видный, с очень светлыми и прозрачными голубыми глазами, какие часто бывают у шведов и норвежцев. Глубоко посаженные, они не выглядели от этого темнее и казались беззащитными. Хамфри слышал, что его хвалят как врача, и у него была тут порядочная частная практика. Встречался с ним Хамфри редко, но иногда испытывал желание узнать его покороче.

— У вас не найдется свободной минуты? — спросил Хамфри. Перримен, казалось, был одновременно и сама любезность и сама сдержанность. Да, сейчас он свободен. Да, но впереди у него очень занятой вечер. Да, он сейчас от старой дамы — он назвал так леди Эшбрук, словно это было прозвище.

— Не могли бы вы мне сказать все, на что имеете право?

— Видите ли, полковник, сказать, собственно, нечего.

Хамфри не был профессиональным военным, но тем не менее носил чин полковника. Однако сам себя он так не называл и не любил, чтобы его так называли другие, это было не в его стиле. О чем он тут же и сказал, но мягко, потому что не хотел восстанавливать Перримена против себя. Он предложил посидеть в сквере, и они пошли туда.

— Как она, по-вашему? — спросил Хамфри и, не договорив, уже понял, что был слишком прямолинеен. Подобно многим людям, вынужденным постоянно что-то скрывать, он, когда мог, предпочитал откровенность. И порой мог показаться бесцеремонным и грубым, что совершенно не соответствовало действительности.

Перримену такая прямота явно не понравилась и отпугнула его.

— Я ведь лечу ее уже давно, как вы, возможно, знаете.

— Да, я знаю. Она часто говорила про вас, — умиротворяюще сказал Хамфри. — Ведь я ее дальний родственник, хотя не думаю, чтобы она про меня упоминала.

Доктор снисходительно улыбнулся.

— Мне пришлось спросить, к кому я должен буду обратиться. В случае необходимости. Я всегда так делаю, когда речь идет о пожилых пациентах. Чисто профессиональная предосторожность, разумеется.

— Да, конечно. Послушайте, доктор, я меньше всего хочу, чтобы вы нарушили профессиональную этику. Если вам нельзя ответить на мой вопрос, не отвечайте. Но мне стало бы спокойнее на душе. Не могли бы вы сказать, каковы ее шансы?

Прозрачные глаза смотрели куда-то мимо Хамфри.

— Трудно ответить. Этого не знает никто. И прийти к какому-нибудь выводу можно, только посмотрев анализы и снимки…

— Это правда настолько непредсказуемо?

— Иногда полагаешься на интуицию. Как и вы можете на нее положиться.

— Но вряд ли тут моя интуиция равносильна вашей.

Такое словесное фехтование явно не приносило результатов.

— А это уж все зависит от того, хотим ли мы себя обнадеживать, не так ли? Я не знаю, оптимист вы или нет.

Хамфри сказал, нащупывая другой подход:

— Ей в свое время пришлось немало перенести. Не может ли это иметь какое-то значение?

— Совершенно с вами согласен, мистер Ли. У нее чрезвычайно сильная воля, это бесспорно. — Доктор Перримен заговорил с некоторым воодушевлением, воспользовавшись возможностью уклониться от обсуждения леди Эшбрук. — Беда в том, что мы очень мало знаем о том, как дух воздействует на тело. Постыдно мало. У меня часто возникало желание заняться этой проблемой всерьез. Но она чрезвычайно трудна. В сущности, мы даже не знаем точно, где провести границу между духом и телом, то есть если такая граница вообще существует.

И Перримен принялся красноречиво, с увлечением рассуждать о взаимосвязи духа и тела. Он был умен, начитан и умел думать. В другое время Хамфри слушал бы его с интересом, но сейчас он не хотел отвлекаться. Он начал разговор не ради этого. И когда доктор кончил, Хамфри сказал:

— Ну, если окажется самое худшее…

— Да?

Хамфри обнаружил, что почти повторяет вчерашние слова Селии:

— Если это так, то смерть будет очень тяжелой.

— Есть много вариантов тяжелой смерти, мистер Ли, — сказал доктор Перримен.

— Некоторые мне приходилось видеть, но хотелось бы верить, что сам я кончу не так. Должен признаться, я надеюсь, что мой врач облегчит мне умирание.

— Неужели? — Перримен посмотрел прямо на него и продолжал после паузы: — Знаете, вы не первый больной, который сказал это.

— А вы, насколько я понимаю, не первый врач, который это услышал.

Перримен не ответил. Разговор получился странный, и, вернувшись к себе в гостиную, Хамфри подумал, что вел его плохо. Перримен очень насторожен, чтобы не сказать обидчив, и было бы проще гладить его по шерсти. Вероятно, у него есть свой прогноз… или ему уже сообщили что-нибудь из больницы?

Хамфри не сиделось на месте. Позвонила приятельница леди Эшбрук, а потом Кейт Лефрой. Знакомые леди Эшбрук, узнавшие, что произошло, нетерпеливо ждали новых известий. Несмотря на гордость, она, по-видимому, налево и направо рассказывала о своих анализах и о приговоре, которого ожидала.

Некоторые искренне тревожились. Однако тревога мешалась с возбужденным интересом. Чужие несчастья поднимают эмоциональную температуру, хотя люди, в том числе добрые и честные, вроде Кейт Лефрой и Поля, не находили в себе сил откровенно признать этот факт. В эти пылающие летние дни в кругу леди Эшбрук откровенности явно не хватало, но возбужденного интереса хватало в избытке. Хамфри всегда был способен на беспристрастный взгляд со стороны и вполне мог бы сказать, что самые страшные несчастья других людей, если только речь идет не о тех, с кем ты связан узами плоти, не о любимой жене или детях, переносятся с удивительной легкостью, но и наедине с собой думать так ему было неприятно.

Кейт Лефрой спросила Хамфри, не заглянет ли он к ней. Приглашение его обрадовало. Он был очень привязан к Кейт. Вот об этом он мог думать с полной откровенностью. Будь она свободна, она стала бы для него необходима, но, поскольку обстоятельства сложились иначе, он надеялся, что, запасшись терпением, сумеет добиться, чтобы она стала свободной.

Когда, перейдя площадь, он поднялся в первую из ее гостиных (в этом доме сохранялась первоначальная планировка и второй этаж состоял из двух гостиных, разделенных раздвижными дверями), он столкнулся с еще одной бедой, вызывавшей среди их знакомых возбужденный интерес, в котором она также себе не признавалась. Для Кейт это бедой не было — она не казалась расстроенной, хотя как будто обрадовалась возможной помощи. До его прихода она, несомненно, старалась утешить девушку, которая, по презрительному отзыву леди Эшбрук, во всех отношениях не подходила для ее внука, хотя, возможно, годилась для того, чтобы немножко ее потискать. Но сейчас она вряд ли могла вызвать у кого-нибудь и такое желание. Леди Эшбрук признала за ней некоторую смазливость, но от слез лицо у нее так опухло и потемнело, что Хамфри, если бы он не видел ее мельком раньше, счел бы ее совершенно некрасивой. Она была дочерью Тома Теркилла, члена парламента и предпринимателя. Насколько сумел понять Хамфри, причиной слез отчасти было и это. На этой неделе «Осведомленный», очередной популярный листок, предпринял еще одну из своих полузамаскированных атак. Она была продолжена солидной газетой, упомянувшей, что, по слухам, члены оппозиции требуют расследования одного из начинаний Тома Теркилла. В этот момент других новостей, если не считать падения биржевых курсов и стоимости фунта, не нашлось, а потому дела Тома Теркилла наряду с рекордной жарой оказались в центре внимания некоторых журналистов.

Девушка, которую звали Сьюзен, всячески защищала отца. Все еще в слезах (веки у нее опухли так, словно в них что-то впрыснули), она клялась, что ее отец — честный человек.

— Конечно, он делец, — объясняла она им. — И тем, кто ничего не понимает, дела, которыми он занимается, могут иногда показаться не вполне законными. Но поверьте, он всегда соблюдает все правила. Всегда! Он слишком умен, чтобы от них отступать. И не забудьте, что деньги, конечно, его интересуют, но его политическая карьера для него куда важнее. Он ни за что не подверг бы ее хоть малейшему риску.

Кейт однажды сказала Хамфри, что эта девушка далеко не глупа. И он подумал, что она выбрала самую верную линию. Разумеется, у него не было и не могло быть ни малейшей идеи о том, права она или ошибается. У Кейт же, к несчастью, такая идея была, причем менее всего лестная для Теркилла. А Кейт всегда готова прийти на помощь человеку в беде. Сьюзен ей нравится и работает под ее началом в больнице, и Кейт считает себя ответственной за нее. Хотя ни малейшей практической необходимости работать у нее нет. Отец не жалеет для нее денег: машины, лошади — все, что она просит и чего не просит. Тем не менее по современным требованиям она должна была работать, но, как рассказывала Кейт, из духа противоречия отдавала своей работе довольно мало энергии. Как бы то ни было, Кейт чувствовала себя обязанной опекать ее и опекала — не демонстративно, но с суховатой теплотой.

Хамфри прекрасно видел, что Кейт придерживается весьма низкого мнения об отце девушки и верит всему, что утверждают его враги. Излияния Сьюзен она встречала с нетерпеливой досадой; это было словно пощечина, которую дают, чтобы заставить человека драться, и в то же время помогало скрыть ее истинные мысли. Что же, подумал Хамфри, она чутка и проницательна, она бывала в доме у Теркилла, она его знает. Вполне возможно, что она права. С другой стороны, напомнил себе Хамфри, Кейт, всегда готовая прийти на помощь тому, кто в этой помощи нуждался (за что леди Эшбрук ее и презирала), отнюдь не была беспристрастна, когда речь шла о политических деятелях. Кейт бывала веселой, вспыльчивой, добросердечной, но в смысле политических взглядов леди Эшбрук по сравнению с ней выглядела воплощением терпимости, равнодушной зрительницей со стороны.

Кейт даже не пыталась быть терпимой. Для нее само собой разумелось, что Том Теркилл нечист на руку. Такой несгибаемый абсолютный консерватизм можно встретить только у женщин ее класса, думал Хамфри. Кейт происходила из офицерской семьи, члены которой из поколения в поколение служили в ничем не примечательном полку. Она унаследовала многие их положительные качества, но порой сквозь преграду ее здравого смысла прорывались и их верования. Она не понимала, как Хамфри может оставаться скептическим наблюдателем. А ему она даже больше нравилась оттого, что доброта и терпимость в чем-то ей все-таки изменяют. Он ей тоже нравился, но она оставалась при своем мнении.

Оказалось, что у Сьюзен есть еще одна причина для слез. Вернее, причина была та же, но в другом проявлении. Внук леди Эшбрук должен был приехать в короткий отпуск. Он узнает про новые угрожающие нападки на ее отца. Вдруг это им все испортит?

— Не должно бы, — сказала Кейт.

— Он не станет ко мне хуже относиться?

— Нет, если он чего-нибудь стоит, — жестко ответила Кейт.

— Не знаю, что он подумает! — всхлипнула Сьюзен.

— По-моему, он отнесется к этому совершенно спокойно. — Хамфри боялся перегнуть палку, но Кейт нужно было помочь. — Он знает, что такое пресса. Этот мир ему достаточно хорошо известен.

— Но не папин мир! — Сьюзен явно умела глядеть на вещи трезво.

Ей хотелось говорить о своем приятеле, и она оживилась. Утешительная сила влюбленности, когда достаточно лишь заговорить о том, кого любишь, и в кратком мираже уже веришь, будто от этого все стало хорошо. Ведь Кейт никогда по-настоящему с Мистером не разговаривала? Мистер гораздо незауряднее, чем кажется. У него натура художника, только он ее прячет, Он не знает, стоит ли ему оставаться в армии. Может быть, он там только понапрасну растрачивает себя. Больше всего она боится, чтобы ему не стало скучно. Ему все так легко надоедает. Это его недостаток, и ей приходится все время быть начеку.

Было странно слышать, что она произносит «Мистер» таким ревниво-собственническим тоном. Так его называли все родные, кроме бабушки, которая категорично называла его Лоузби. Практически никто не понимал, откуда могло взяться такое прозвище, за исключением горстки тех, кто был приобщен к некоторым внутриродовым обычаям. Но этим посвященным оно, во-первых, говорило, что у него был старший брат, который давно умер, а во-вторых, указывало, в какой школе Мистер учился. Из всех обитателей площади уловить эти два факта был способен только Хамфри, выросший среди подобных тонкостей, и еще, как ни странно, его близкий друг, живший по соседству американский психолог, видный ученый, иронически посмеивающийся над своим увлечением аристократическими пережитками.

Сьюзен настолько приободрилась, что раза два даже улыбнулась чему-то своему, и Кейт тут же велела ей умыться, подкраситься и отправляться домой. Есть у нее что-нибудь, чтобы заснуть? Сьюзен поцеловала Кейт, поблагодарила ее и, прощаясь, улыбнулась уже с некоторым вызовом.

— Бедная девочка, — сказала Кейт, когда внизу хлопнула дверь.

— Действительно бедная.

— Что вы думаете о ее приятеле?

— Он очень мил. И довольно легковесен.

— Слишком много на него изливали любви. И она тоже.

— Что так, то так. Она ведет себя совершенно неправильно.

Они говорили на своем особом языке, словно были гораздо ближе между собой, чем в действительности.

— Но вы поняли, что она спит с ним уже года два?

— Догадаться нетрудно, — сказал Хамфри.

— А вы поняли, что она спала далеко не с одним мужчиной и каждый раз все кончалось крахом?

— Вот об этом я бы не догадался, — сказал он. — Скорее я предположил бы обратное и решил бы, что она тоскует потому, что лишена этого.

Кейт ухмыльнулась и сказала:

— Я была немного удивлена. Но если она чего-то и лишена, то, во всяком случае, не этого.

Комната, в которой они сидели, была такой же, как сама Кейт, — элегантной, аккуратной, на одном столике розы, на другом душистый горошек. Кейт сама держала в порядке свой сад, сама вела домашнее хозяйство и занимала второе, после директора, место в администрации большой больницы. Невысокая, нисколько не тяжеловесная, но с крепкими плечами и бедрами, с упругими мышцами — фигура, надежно сбитая, фигура, созданная для труда. А кроме того, фигура, которая для Хамфри имела особую притягательность. Он принадлежал к мужчинам, находящим прелесть в определенных физических несоответствиях. Ему нравился — более чем нравился — контраст между ее сильным телом и ее лицом. Оно словно принадлежало другой женщине — тонкое и одухотворенное. Это была не хрупкая миловидность Селии. Широкий лоб, изогнутые брови, удивительные серые глаза, орлиный нос, узкий и длинный, — лицо, способное, выглядеть пылким и молодым не по годам (ей недавно исполнилось сорок), но тем, кто умел читать лица, оно, кроме того, говорило, что Кейт трезво смотрит и на себя и на свою жизнь.

— Полагаю, вы ничего нового узнать о леди Эшбрук не могли? — спросил он.

— И вы, наверное, тоже?

Он рассказал, что у него был разговор с доктором — неприятный и бесплодный.

— Он мне скорее нравится. А вам нет?

— Я не так категоричен, как вы, — сказал Хамфри. — И в положительных оценках и в отрицательных.

Она улыбнулась и сказала, что вечером позвонит леди Эшбрук.

— Разговаривать с ней, собственно, не такое уж удовольствие, — добавила она. — Ей хочется только одного: чтобы я побыстрей повесила трубку.

— Ну так не звоните, — сказал он. — Вы и так много делаете из чувства долга. Слишком много.

— Но нельзя же бросить ее в одиночестве. Нетрудно представить, каково ей сейчас! — Она огорченно и виновато поморщилась. — Конечно, я ей ни к чему.

Хамфри знал, что Кейт была готова признать правоту тех, кому она не нравилась. И даже как будто ничего другого не ожидала, разве что получала прямые доказательства обратного. Он сказал, что леди Эшбрук вообще не способна на теплые чувства, но это не успокоило Кейт, а потому он переменил тему и спросил:

— Как сегодня Монти?

Монти был ее муж.

— Он отдыхает, — ответила она без всякого выражения.

Монти был на пятнадцать лет ее старше, и она вышла за него примерно столько же лет назад. Хамфри, не притворяясь перед собой, будто у него нет никакой задней мысли, попытался выяснить подоплеку этого брака. Кейт проявляла по отношению к мужу ту же лояльность, что Сьюзен по отношению к отцу, однако Хамфри узнал кое-что из других источников, хотя и не все. История вырисовывалась любопытная. В то время, когда Кейт познакомилась со своим будущим мужем, он, по-видимому, добился определенной известности как философ, а вернее, как исследователь в области математической логики. То, чем он занимался — или пытался заниматься, — для Хамфри было совершенно непостижимо, как, несомненно, и для Кейт. Насколько Хамфри сумел понять из объяснений знакомых профессоров, Монти задался честолюбивой целью обнажить основы математики изнутри, доказав, что вся эта система создана человеком. Чистейшая мания величия, сказал один профессор. С самого начала было ясно, что за этим ничего нет. Он только напрасно тратит время. Но Кейт была готова обожать гения. Монти ходил в ореоле гениальности и был готов принимать обожание. Хамфри недоумевал, почему проницательность и здравый смысл Кейт не спасли ее. Он не понимал (или не желал понять), что в ней, кроме того, жила потребность преклоняться — во всяком случае, в молодости, а возможно, даже и сейчас. Зато Хамфри понимал, что на нее могло воздействовать и какое-то чисто физическое обаяние. Голова, словно высеченная из мрамора, величавость движений — Монти до сих пор сохранял импозантную внешность.

Итак, Кейт вышла замуж за своего гения и стала его лелеять. Он ушел из университета, чтобы посвятить все свое время размышлениям. Этот дом они, возможно (тут Хамфри точной информацией не располагал), купили совместно. Но жили они с тех пор только на деньги, которые зарабатывала она. На ее жалованье. Энергии у нее хватало не только на больницу: она, кроме того, вела курс административного управления в техническом колледже неподалеку. Тем не менее по нормам Эйлстоунской площади доход их был очень невелик, и ей приходилось экономить, К счастью, Монти верил, что продлит свою жизнь, если будет во всем себя ограничивать. Он заботился о своем здоровье. Кейт сказала, что он отдыхает, — это был наиболее обычный ответ, когда ее спрашивали про Монти. Насколько помнили университетские знакомые Хамфри, в течение многих лет Монти не опубликовал ни одной статьи.

— Может быть, вам самой следовало бы отдохнуть? — спросил Хамфри, но осторожно, без нажима.

— Безнадежно!

— Но ведь вы устали?

— Не настолько, чтобы не предложить вам выпить.

В отличие от леди Эшбрук Кейт любила угощать, хотя Хамфри каждый раз удивлялся, как она может позволить себе такой расход. Кейт налила ему большую рюмку виски, а потом себе. Они забыли о других людях за стенами этой комнаты, и воздух вибрировал счастьем. И еще в нем было напряжение, скорее даже приятное, но всепроникающее. Они ни разу не сказали друг другу слов любви. Или страсти. Даже на выражения дружеской теплоты они были скупы. Но достаточно было бы ей или ему выдать свое желание — и все произошло бы. Хамфри знал это твердо — и не сомневался, что она тоже знает.

Он сидел неподвижно и старался говорить ровным голосом. Он хотел большего. А она? Тут он не решался довериться своим надеждам. Он не определил для себя, насколько она связана с мужем. Она, несомненно, относится к своему долгу серьезно, но, быть может, не все для нее исчерпывается долгом. Тогда ему лучше перебороть себя. Мимолетная интрижка принесла бы временное облегчение, но им обоим нужно было другое.

И все же они были счастливы. Пока еще не начал формироваться кристалл осознания, достаточно было просто сидеть тут, в этой комнате, где в окна било солнце и широкий четкий жаркий луч ложился на ее колени. Это она должна была держать ответ перед собой — перед совестью, если раздвоение в ней вызывала совесть, или же перед чем-то более глубоким. Ему бороться было не с чем. А потому первое движение оставалось за ней. Но в этот пылающий вечер она его не сделала, и через некоторое время Хамфри ушел.


4

— Полностью войти в чье-то критическое положение невозможно, — сказал Алек Лурия и посмотрел на Хамфри. — Разве что оно непосредственно затрагивает вас. Или вы совсем недавно испытали нечто подобное.

Была пятница той же недели, вторая половина дня, и они прогуливались по скверу, все так же залитому солнцем. На дальнюю скамейку села леди Эшбрук, по-прежнему соблюдавшая свое расписание. Они уже разговаривали о ней, но эти слова Лурия произнес, потому что ее увидел. Хамфри помахал ей, Лурия снял панаму в неторопливом поклоне. Леди Эшбрук ограничилась тем, что чуть-чуть наклонила зонтик в их сторону.

Даже если бы ей было сейчас приятно общество Хамфри, в чем он вовсе не был уверен, с Лурией он к ней не подошел бы. Лурия, как и многие другие, сразу вызвал у нее злую неприязнь. И хотя Хамфри объяснил ей, что в это лето Лурия здесь самый известный человек, никакого впечатления его рекомендация не произвела. Хамфри познакомил их, и она пустила в ход ту вежливость, в которой ничего вежливого не было, а потом сказала Хамфри, что не хочет заводить новых знакомых. На чем все и кончилось.

— Войти в чье-то критическое положение невозможно, — задумчиво продолжал Лурия. — У всех нас способность чувствовать недостаточна. Не исключено, что она постепенно вообще утрачивается. Иногда это меня пугает. Уж лучше бы мы испытывали дурные чувства, чем вовсе никаких. Уж лучше жестокость с какими-то чувствами, чем жестокость вовсе без чувств. Как свидетельствуют факты, самое страшное творится именно в последнем случае.

У Лурии был дар превращать обрывки обычного разговора в пророческие вещания. Впоследствии Хамфри не раз вспоминал эту его мысль. Возможно, все объяснялось тем, что держался он очень серьезно, что голос его звучал на октаву ниже обычных английских голосов, а лицо было лицом патриарха со скорбными еврейскими глазами. В действительности он был не более скорбным, торжественным и зловещим, чем Поль, хотя патриарха, вероятно, напоминал еще в юности. Ему и сейчас было еще далеко до пятидесяти, но по виду все давали ему много больше. Хамфри познакомился с ним несколько лет назад, когда ездил в Америку по служебным делам, и они сблизились гораздо теснее, чем это обычно для людей зрелого возраста. Хамфри питал к Лурии искреннее уважение — чувство, которое тот вызывал не так уж редко. Лурия, к удивлению Хамфри, отвечал ему тем же — большая редкость для Алека Лурии, если заглянуть за маску его неизменной изысканной вежливости.

Жизненный путь Лурии словно следовал избитому шаблону. Отец и мать родились в Галиции, Алек, старший сын, родился в Бруклине; крайняя нищета: отец — холодный сапожник, а по вечерам талмудист-начетчик; сын — умница, для него приносятся все жертвы, воля и дарования ведут его вперед без особых усилий; блистательная академическая карьера. Он стал психиатром, но затем та внутренняя сила, которая в глазах пациентов сделала его символической фигурой, вынудила его изменить специальность. Догматы психиатрии представлялись ему неверными; необходимо было вывести психологию на путь, приемлемый для честного ума, такого, как у него. В результате он из психиатра превратился в психолога, причем с сугубо оригинальной системой взглядов. Репутация у него была достаточно весомой, чтобы он очень рано стал профессором ведущего университета. Кроме того, очень рано он был уже бонзой — но очень одиноким из-за чистоты и беспристрастной логичности своего ума, Однако при всей чистоте своего ума он (к большому удовольствию Хамфри как зрителя) не был лишен вкуса к суетным радостям. Он был дважды женат — обе жены христианского вероисповедания, обе богаты. Он с удовольствием зарабатывал деньги. Он любил дорогой комфорт. Немногие профессора, какими бы бонзами они ни были, сочли бы разумным снять на летний отпуск двухэтажную квартиру на Итонской площади. К чарам высшего света он был гораздо чувствительнее, чем Хамфри.

Живая любознательность сочеталась в нем с внутренним пессимизмом. На человеческую натуру он взирал с большой мрачностью. Ему внушала глубокое беспокойство судьба его страны и судьба Англии, к которой он питал сентиментальную привязанность. Он делал множество прогнозов, по большей части неутешительных. Частота попаданий была у него довольно высока, но водились за ним и промахи. Они словно бы доставляли ему не меньше удовольствия, чем верные предсказания, и он разражался резким гогочущим смехом.

Несмотря на этот угрюмый реализм — а может быть, и благодаря ему, — Хамфри был рад его обществу в это знойное лето и всегда с нетерпением ждал еженедельной встречи с ним по субботним вечерам. Ему было жаль, что леди Эшбрук невзлюбила Лурию, — тот извлек бы немало прустовской радости из подобной встречи с былым. И несмотря на то, что он держался, как патриарх, говорил как патриарх, а нередко и чувствовал себя патриархом, Лурия был достаточно раним. Его не могло не задеть то, что выглядело как оскорбительное пренебрежение — да и было оскорбительным пренебрежением.

На следующий день, в субботу, 10 июля, когда Хамфри, проходя за оградой сквера, помахал рукой и улыбнулся леди Эшбрук, она приняла его приветствие совсем по-другому. Рядом со скамьей стоял ее внук. Хамфри уже знал от Кейт, что он приехал и что Сьюзен с ним виделась. Увидев Хамфри, он мягкой, пружинистой походкой спортсмена пошел через газон к ограде.

— Идите сюда! — сказал он, весь светясь радостью, словно день был удивительно удачным. — Вас настоятельно приглашают.

Он был красив той красотой, которую иностранцы считают типично английской, хотя в Англии она встречается очень редко. Пушистые светлые волосы, впрочем, того рода, которые к двадцати девяти годам (он был ровесником Поля Мейсона) начинают редеть. Прекрасные, очень большие глаза, не водянисто-голубые, а почти синие. Матово-бледная свежая кожа. О нем нередко говорили, что ему дано все. Как сказала Кейт, на него изливали слишком много любви. За ним, бесспорно, буквально гонялись — не только женщины, но и мужчины. Он все это принимал благодушно и, предположительно, не без удовольствия. Он любил оказывать услуги и был внимателен в мелочах. Возвращаясь с Хамфри к своей бабушке, он заговорил о ней.

— Она держится поразительно хорошо, — сказал он.

— Но ее душевное состояние, как оно, по-вашему?

— А по-вашему? — Лоузби быстро улавливал то, что оставалось несказанным.

— Мало кто из нас способен так держать себя в руках. Но во что это ей обходится?

— У немцев есть старая военная поговорка. — Лоузби говорил вполголоса. — Важно не что ты чувствуешь, важно, как ты себя ведешь.

Лоузби был военным, капитаном стрелкового полка, в котором служили многие поколения его предков. Служил он в Западной Германии, где, наверное, и подхватил эту безжалостную формулу.

— Полагаю, вы приехали из-за этого? — спросил Хамфри тоже вполголоса, потому что они уже подходили к скамье.

— Конечно, я должен был с ней увидеться.

Он повернулся к леди Эшбрук. Лицо его вновь сияло безоблачной радостью, и он бодро объявил:

— Успел его схватить. Вот он!

— А, Хамфри! Очень мило, что вы пришли, — сказала леди Эшбрук совсем как тогда, в четверг.

— Ну, если здесь Лоузби, так ли уж нужен я?

— Я рада любому более или менее приличному обществу. — Она саркастически улыбнулась, но тон у нее был ласковый. И тут же, чтобы не давать волю нежности, она спросила: — Скажите, я ошибаюсь или сейчас правда очень жарко?

— Бабуленька! Это еще мягко сказано. Лучше я уведу вас домой…

— Ты хочешь сказать: лучше для тебя, милый? Нет, я думаю, мы можем еще немного потерпеть. Я не так часто пользуюсь солнцем.

Обычные слова. Но, возможно, они подразумевали, что ей недолго осталось пользоваться солнцем. И ответ Лоузби был тоже обычным:

— Бабуленька, пожалейте меня. Я опасаюсь не за вас, а только за себя. Я ведь не так вынослив.

Действительно, бледная северная кожа на его лбу и щеках совсем побагровела. Он был в одной рубашке и в летних брюках, и вечером какой-то девушке — Сьюзен, а может быть, и не Сьюзен — придется намазать его чем-нибудь от солнечных ожогов.

— Потерпи. Мы скоро уйдем, милый.

Леди Эшбрук не собиралась уступать. Она вела себя, как пресыщенная всеобщим вниманием капризная красавица. Между ними — привыкшей к ухаживаниям старухой и избалованным молодым человеком — разыгрывалось, как заметил Хамфри, что-то очень похожее на флирт. Лоузби умел справляться с ней как никто другой. В разговоре выяснилось, что он явился к ней с цветами и с ящиком шампанского. А завтра под вечер он устраивает для нее бридж. И приглашает Хамфри. Вот тут шампанское и пригодится. А сегодня она обязательно должна выпить полбутылки на сон грядущий.

Лоузби источал дружелюбие, точно счастливый ребенок. Хамфри не сомневался, что он не притворяется. Ну а бабушку он может быть, кроме того, и любит? Конечно, не исключено, что в этой любви есть и корыстный элемент. Он единственный из ее родственников, к которому она привязана. Кому же еще должны достаться ее деньги? Возможно, он старается закрепить их за собой. Так называемые легкие люди нередко умеют позаботиться о себе гораздо лучше расчетливых. Тем не менее вот так разыгрывать любовь было бы очень трудно. Но одно он отказывался сделать. Она хотела, чтобы он пробыл у нее весь вечер, пока она не ляжет спать.

— Я останусь до семи. Но потом мне необходимо будет уйти.

— Так рано?

— Мне очень жаль, бабуленька. Я бы не поехал, если бы мог.

— Ну так не езди. Ты ведь прекрасно умеешь находить веские причины. И всегда умел.

Лоузби улыбнулся сияющей бесстыжей улыбкой.

— Боюсь, на этот раз ничего не получится. Я обещал. Еще несколько недель назад.

— Полагаю, у тебя свидание, — сказала она.

— Полагать никому ничего не возбраняется, правда? — ответил он. — А в ваши грешные дни вы так и говорили: у меня свидание?

— Мы вообще говорили гораздо меньше, чем твои приятели, — сказала леди Эшбрук. — С нашей точки зрения, это делало бы все пресным.

— Ну, мы говорим о том, что спим вместе. Громко. Во всеуслышание. Но если кто-нибудь думает жениться, тут уж приходится шептать. Это вот действительно стыдно. А потому держится в глубочайшем секрете.

— Ты думаешь жениться? — В ее тоне был упрек, страх, а может быть, и ревность.

— Бабуленька! Если мне это когда-нибудь взбредет в голову, я вам тут же скажу.

Они продолжали фехтовать. При всей его готовности делать приятное он был упрям не менее ее, и как она ни поддразнивала, ни уговаривала, ни требовала, ни улещивала, ей не удалось добиться, чтобы он остался у нее на весь вечер. Только к одной уловке она не прибегла, хотя именно эта уловка, подумал Хамфри, и могла бы оказаться действенной. К шантажу жалостью. Им она не воспользовалась. Даже не намекнула, что в ее состоянии ей хотелось бы, чтобы рядом был кто-то любящий.

Позже Хамфри отправился на обычную субботнюю встречу с Алеком Лурией. Встречались они в старой пивной, которую обитатели прилегающей части Белгрейвии именовали своим заведением. Эта ничем не примечательная пивная находилась на улице, ведущей от Итонской площади в сторону Букингемского дворца. Лурия питал к ней слабость и любил потолковать о том, как удобно умеют устраиваться англичане — ни в одной другой стране, где ему доводилось жить, ничего равного этой пивной не было. Обширный тихий зал с тремя уютными нишами, обитые кожей стулья и скамьи, атмосфера непритязательности и непринужденности. В этот вечер около шести часов в зале там и сям сидели человек двадцать посетителей, по большей части местные жители, заглянувшие сюда выпить перед обедом.

Самое мирное время. Хамфри с Лурией устроились в дальнем углу, блаженно вытянув ноги под столиком, на котором стояли пинтовые кружки с пивом. Лурия, любивший английские пивные, английское пиво тем не менее не любил, однако оно было неотъемлемой частью ритуала, и он терпел.

Они разговаривали вполголоса, но оживленно. Хамфри требовались точные сведения о Томе Теркилле. Это было связующее звено между ним и Кейт, принимавшей к сердцу судьбу дочери Теркилла, — таким образом они могли общаться, обходя молчанием собственные чувства. И Хамфри прибег к помощи Лурии, у которого в Лондоне знакомых было больше, чем у среднего лондонца, и который, кроме того, в финансовых вопросах не был таким наивным простаком, как Хамфри. Лурия добросовестно навел справки, нисколько не скрывая, что извлекает из этого массу удовольствия. Теперь он объяснял — а объяснять он умел великолепно. Он считал, что любая покупка или продажа компаний или игра на бирже неизбежно сопряжена с какими-то ловкими или темными махинациями. Теркилл безусловно не делал ничего противозаконного, да и непорядочного, возможно, тоже. Не исключено, что он был несколько неосторожен, если принять во внимание ханжеское недоверие, с каким англичане относятся ко всем, кто наживает деньги, — за исключением, разумеется, тех случаев, когда лишнее получают они сами с помощью тотализатора, пари или забастовок, сказал Лурия, глядя печально и сардонически. Теркилл, несомненно, нажил много политических врагов как среди тори, что вполне естественно, так и среди левого крыла собственной партии, что опять-таки вполне естественно. Кроме того, он, по-видимому, сумел нажить на редкость много личных врагов.

— Ну да, ведь вы с ним знакомы?

— Очень мало, — ответил Хамфри. — Тем не менее кое-что вы, по-видимому, заметили. — Лурия, казалось, рассматривал эту проблему с каким-то усталым удовлетворением.

Те, кто хорошо разбирается в людях, действительно склонны отнестись к нему с подозрением, заметил Хамфри. Кейт он называть не стал. Лурия был его другом, которому он доверял, но пока перспектива оставалась неясной, он вообще не хотел об этом говорить — из суеверия.

Теркилл был интересной и безопасной темой для дружеской беседы. Оба отдыхали душой. Лурия вежливо отказался от второй кружки, но Хамфри заказал себе еще пинту портера. И тут их покой был нарушен.

За входной дверью в противоположном конце зала вдруг послышались крики, шум, пение, и в пивную ввалилась толпа. Вопли и пение были настолько оглушительными, что Хамфри опешил. Зал заполнила орущая людская мешанина. В общем сумбуре было трудно рассмотреть отдельные лица. Не меньше сорока человек, а в дверях все еще толчея. Совсем зеленые юнцы, насколько он мог различить. Двоим-троим за двадцать, но остальные — мальчишки лет по шестнадцать-семнадцать. Бороды, косматые длинные лохмы, несколько девочек, цепляющихся за их плечи. Вопли, ничем не напоминающие человеческую речь. Хамфри не мог разобрать ни слова.

Вдруг он вспомнил, на что это похоже: бездумный ритмичный рев толпы на стадионе во время футбольного матча. Ведь сейчас разгар лета. Они, вероятно, явились сюда со станции метро «Виктория» в полумиле отсюда. На некоторых были свитера с надписью «Мы — чемпионы». Зрители какого-нибудь мелкого крикетного первенства, которое разыгрывается за один день. Многие находились в стадии злобного опьянения. Со стойки полетели кружки и рюмки. Двое-трое ринулись за стойку, обругали бармена, ударили его по лицу, схватили бутылки с виски и принялись отбивать горлышки. Другие хватали кружки и рюмки со столиков, сыпали грязной руганью, выпивали их одним духом. Какой-то старик воспротивился. Раздались хриплые крики: «А пошел ты!», «Заткнись!», «Кончай его!» Шляпа старика лежала на скамье рядом с ним. Кто-то из двадцатилетних схватил ее и, кривляясь, нахлобучил на голову. Старик встал, его опрокинули на скамью и вылили ему на голову кружку пива.

Другие посетители сидели съежившись, молча и неподвижно. Они словно не замечали того, что происходило вокруг.

Наконец Хамфри опомнился и окликнул бармена:

— Джеральд-роуд! Быстрее!

На Джеральд-роуд был ближайший полицейский участок. Распоясавшиеся хулиганы этого знать не могли, но их взбесило, что кто-то попробовал вмешаться или просто подать признаки жизни. Бармен, весь в крови, выскользнул из зала. Перед столиком Хамфри столпились разъяренные юнцы. Их было не меньше полдесятка. И он и Алек были здоровыми, крепкими мужчинами, но вступать в драку при таком соотношении сил было бессмысленно. В свое время он справлялся с солдатами, но это было совсем другое дело. Он попытался воспроизвести свой тогдашний тон:

— Разойдитесь! Это для вас плохо кончится. Сядьте!

В ответ раздались крики, полные ненависти:

— Кончай его! Вот мы тебя прикончим!

Лурия, как и Хамфри, вскочил на ноги.

— Вы напрашиваетесь на неприятности, — произнес он могучим басом. — Советую вам успокоиться.

— Жид пархатый! — Это крикнул явный уроженец Лондона. Большинство было с севера, но шайка пополнялась местными силами.

Хамфри позвал на помощь, но никто из сидевших за столиками не пошевелился. Внезапно у дверей поднялась суматоха.

— Полиция, мать их!..

Вошли двое полицейских без мундиров, только в форменных фуражках. Их вызвал не бармен. Как выяснилось потом, какой-то прохожий увидел, как по улице с воплями валила толпа, и остановил патрульную машину.

Кто-то из юнцов кинулся наутек, но в остальных бушевала ненависть. Они повернулись к полицейским. Широкоплечий верзила двинулся к одному из них, угрожая разбитой бутылкой. Подъехали другие патрульные машины. Толпа начала стремительно таять. Опрокидывая столики, колотя кружки, разбивая ногами стеклянные панели, они вываливались на чинную улицу. Патрульные машины ринулись вдогонку Не так-то часто, заметил Хамфри, когда они вернулись в свой тихий уголок, полицейским машинам приходится устраивать погоню в окрестностях Итонской площади.

— Я был совершенно потрясен, — сказал Алек Лурия.

— Очень неожиданно для этой части Лондона. — Хамфри махнул бармену, чтобы он привел их столик в порядок. Его кружка была разбита, и он заказал еще пива.

— А не уйти ли нам?

— Нет. Не надо торопиться, — сказал Хамфри, словно сейчас важнее всего было сохранить спокойствие. — И тем более неожиданно после крикета. Наверное, ничего подобного тут еще не случалось.

— Меня это испугало.

В отличие от обычных их разговоров Лурия был сейчас более прямолинеен, чем его друг.

— И меня тоже. — Хамфри воочию убедился, что Лурия не трус, и решил принять его тон.

— Не стоит обманывать себя, — задумчиво и мрачно сказал Лурия.

— Странно, что это подействовало так парализующе, — заметил Хамфри. — Во всяком случае, на меня. Трудно было заставить себя сопротивляться. В армии хотя бы знаешь, что от тебя требуется.

— Страшно, в частности, то, — по-прежнему мрачно и задумчиво продолжал Лурия, — что никто даже не пошевельнулся — ни один из этих мужчин за столиками. Вот что страшно. В Нью-Йорке на Риверсайд-драйв, в очень приличном районе, шайка полосовала бритвами девушку на тротуаре, а добропорядочные обыватели смотрели на это из окон. И не вмешивались. Совсем так же, как было здесь. Сколько раз я вам повторял, что люди полностью разучились чувствовать.

— Они не хотят впутываться. Они боятся, — сказал Хамфри.

— Когда люди боятся, они перестают чувствовать, ведь так? Не пример, на войне?

Лурия, несмотря на свою почтенную внешность, в годы войны против Гитлера был мальчишкой и не мог пойти в армию. Он считал, что как психолог очень много из-за этого потерял. Впрочем, всякий род человеческой деятельности, к которому он оставался непричастным, порождал у него такие же сожаления. Хамфри привык повторять ему, что практически любая деятельность вызывает у тех, кто ею занимается, гораздо меньше эмоций, чем может показаться со стороны.

— То, что происходило тут, очень скверно, — сказал Лурия с глубокой убежденностью. Иногда он любил провозглашать непререкаемые истины, но сейчас говорил просто и серьезно. — Вы, конечно, часто думали об этом… несомненно, думали… как и я… что нас от этого необузданного хаоса почти ничто не отделяет. — Он обвел зал таким взглядом, словно еще видел перед собой хулиганов. — Мы продолжаем обманывать себя — вот что я имел в виду несколько минут назад. Особенно если живем в уютном, обложенном ватой мире. Цивилизация — вещь до ужаса хрупкая. Вы это знаете. Что, собственно, отделяет нас от жути, таящейся внизу? Тонкий слой лакировки. Вы согласны?

Хамфри молча кивнул.

— То же самое относится и к нам самим — ко мне, к вам. И ко всем людям. Что, собственно, отделяет нас от нашей животной натуры? Человек — не слишком милое создание, не так ли?

Хамфри снова кивнул. То, с чем они столкнулись, было по меркам современности самым заурядным происшествием, но каким-то образом фразу Лурии подхватили их знакомые, она стала присловьем одной из тех шуток, за которыми они прятались, чтобы не показаться серьезными.

Выждав достаточно времени, чтобы восстановилось ощущение нормальности, они вышли из пивной и направились к Итонской площади, где жил Лурия. И чтобы окончательно восстановить ощущение нормальности, Лурия сообщил Хамфри дополнительные сведения о тонкостях финансовых операций Тома Теркилла.


5

Намерения у Лоузби были самые лучшие, он обладал немалым тактом, но, несомненно, сделал ошибку, пригласив к бабушке гостей на вечер в воскресенье. Они собрались в садике за ее домом, где был приготовлен стол для бриджа. Вокруг него сидели Поль Мейсон, Хамфри, Лоузби и сама леди Эшбрук. Рядом на столике стояло шампанское. Хамфри услышал, как Поль назвал Лоузби Ланселотом. Это прозвучало как еще одно вычурное прозвище, хотя они вместе учились в школе и одно из имен Лоузби действительно было Ланселот.

Мужчины как могли старались поддерживать разговор, словно это был просто бридж в приятный летний вечер, но леди Эшбрук, несмотря на всю ее самодисциплину, казалось, вот-вот утратит светскую выдержку. А быть любезной она даже не пыталась, словно у нее не хватало для этого ни желания, ни сил. Утром она была в церкви — как бывала там по воскресеньям всю свою жизнь. Хамфри не раз задумывался над тем, верит ли она на самом деле, и теперь у нее в саду вновь задал себе тот же вопрос. Возможно, ведя жизнь, вызывавшую столько толков, она считала нужным соблюдать хотя бы одно из требований общественной морали. С ним она никогда на подобные темы не говорила, А ему хотелось бы узнать молилась ли она утром о том, чтобы на следующей неделе все кончилось хорошо, чтобы нависшая угроза исчезла, — как молятся дети, ожидая результата уже сданного экзамена. Но и неверующие иногда возносят такие молитвы. Хамфри пристыженно вспомнил, что это случалось и с ним.

Тревога, как и надежда, знает свои приливы и отливы. Возможно, весь день леди Эшбрук упорно преследовали мысли о следующей неделе. И может быть, сердясь из-за бриджа, она находила желанное отвлечение от них. Играла она прекрасно. Ее партнером был Лоузби, который играл очень плохо. Поль был сносным игроком, но от такого талантливого человека она ожидала бы большего. Хамфри никуда не годился. Не так давно, когда ее еще не угнетала надвигающаяся опасность, она заметила кому-то, что между Лоузби и Хамфри есть одна разница: Лоузби битый час думает, прежде чем пойти не с той карты, а Хамфри ходит с нее сразу.

В этот долгий жаркий вечер Лоузби постоянно ходил не с той карты.

— Право же, мой милый! — повторяла она все чаще.

Она проигрывала. Пустяки, поскольку играли они по маленькой, но тем не менее она проигрывала. После второго роббера она еще раз сказала:

— Право же, мой милый!

Больше она ничего не добавила, но это был сигнал гостям уходить.

Лоузби умел быть душой общества, но ему не удавалось смягчить ощущение слепого страха, тяготевшее над садом. Он попробовал пустить в ход слегка скабрезное открытие, которое только что сделал. Когда Поль начал прощаться, Лоузби напомнил им о том, что они и так знали: в этом саду, как и в соседнем, есть маленькая калитка, которая ведет в соседний проходной двор, откуда два шага до Эклстон-стрит.

— Очень удобно для грешных целей. Чему в здешних местах имелись отличные примеры.

Сияя бесстыжим восторгом по поводу и чужих и своих собственных слабостей, он спросил, слышал ли кто-нибудь из них про дом номер пятьдесят пять по Итон-Террас, менее чем в полумиле отсюда. Там тоже есть сад и потайная калитка, ведущая в проходной двор точно так же, как тут. Оттуда можно было выйти на Честер-роуд и незаметно вернуться домой. В 90-х годах и позже в доме номер пятьдесят пять помещался самый аристократический лондонский бордель, созданный доверенными друзьями принца Уэльского и финансировавшийся из высочайшего кошелька. Именитые гости, по-видимому, возвращались домой пешком или садились в собственные экипажи, дожидавшиеся где-нибудь на почтительном расстоянии.

— Вы про это слышали, бабушка?

На мгновение леди Эшбрук оттаяла до насмешливой улыбки.

— Несколько рановато для меня. Или ты правда думаешь, что мне уже за сто?

Бридж кончился, и Хамфри нечем было занять время до восьми часов. Поддерживая тайную кампанию, которую вела Кейт ради своей подопечной, он пригласил Тома Теркилла пообедать с ним. Хотя они несколько раз встречались и Теркилл держался с ним очень сердечно, это была сердечность профессионального политика. Приглашение Хамфри было принято только через три дня после того, как он его послал. Хамфри все прекрасно понимал. Люди, подвизающиеся на общественной арене, могут обходиться дружески с безвестными соседями, но держат их на расстоянии. Человек вроде Теркилла принимает подобные приглашения, только если из них можно извлечь какую-то пользу. Конечно, Теркилл навел о нем справки — вещь несложная, если у вас есть доступ к министрам, — а затем взвесил, может ли Хамфри ему на что-нибудь пригодиться или же, наоборот, не окажется ли он опасным, если его приглашение отклонить.

Найти, где пообедать в Лондоне в воскресенье вечером, было непросто. Сам Хамфри ценил хорошие вина, но к еде был равнодушен. Старуха экономка кормила его тем же, что вполне удовлетворяло его в дни холостой юности, и в этот вечер, останься он дома, его ждали бы котлета и сыр. Но для того, чтобы развязать язык Тому Теркиллу, этого было явно недостаточно, и он заказал столик в «Беркли». Ему вдруг пришло в голову, что принимать богатых людей — дорогое удовольствие, и чем они богаче, тем дороже: устраиваешь все так, словно это они тебя принимают.

Машина Теркилла остановилась у подъезда ровно в восемь. Теркилл вышел на тротуар — подвижный, энергичный. Казалось, он настолько упивается своим здоровьем, что ему все неприятности нипочем. В нем была актерская импозантность, довольно частая у политиков. Сильное рубленое лицо, чуть выдвинутый вперед подбородок.

— Добрый вечер, добрый вечер! — сказал он звучным голосом. — Куда мы едем?

Хамфри ответил и получил указание не затрудняться и свою машину не выводить — это Теркилл берет на себя.

— Должен сказать, что это очень с вашей стороны любезно, — заметил Теркилл, когда они уже ехали по тихим, пустым улицам.

— Мне всегда хотелось как-нибудь поговорить с вами в спокойной обстановке, — ответил Хамфри.

— И мне тоже, и мне тоже!

Они много раз обменивались этими фразами, но с другими людьми.

После жаркой уличной духоты зал «Беркли» встретил их прохладой. Обедающих было немного, голоса звучали приглушенно. Когда они сели за столик (Теркилл отказался от коктейля и выпил только томатного сока), Хамфри сказал:

— Совсем не то, что вчера вечером.

— О чем вы?

— Я был в той пивной. Вы не читали в газетах?

Были даже, большие шапки: «Вандалы в Белгрейвии». Несправедливо по отношению к вандалам, заметил Хамфри, но Теркилла не интересовали исторические параллели с V веком.

— А, это! — сказал он.

— Довольно-таки мерзко.

— Мне кажется, мы должны смириться с тем, — Теркилл умел внезапно влагать в свои слова какую-то особую силу, — что люди, становясь обеспеченней, ведут себя хуже. То есть по нашим нормам.

— Я бы сказал: по любым нормам.

— Возможно. С уважением покончено. Но вы должны смириться с тем, что оно не возродится, когда люди станут еще обеспеченней. Нам это может не нравиться, но факт остается фактом. Думаю, вы согласитесь, это не причина, чтобы мешать людям становиться обеспеченней.

Обед он заказывал недолго. Хамфри ошибся в своей предпосылке. Теркилл был еще более равнодушен к еде, чем он сам, и вполне мог бы обойтись чашкой бульона и котлетой, И он почти не пил. Ну, рюмку вина, пожалуй. Кончать бутылку Хамфри явно предстояло в одиночестве.

Однако на разговор воздержанность Теркилла не распространялась. У него был талант сообщать о себе банальнейшие вещи так, словно он открывал самые глубины своей души. Родился он ровно пятьдесят лет назад, сказал он. В Бирмингеме. Экономическая депрессия ощущалась там чуть меньше, чем в других местах, но все равно жизнь была тяжелой.

— Такого, как вчера, вы бы там не увидели. Уважения было больше, чем теперь. И все вели себя куда лучше, если у людей нашего возраста есть право судить. Но вот что, Хамфри, — он уже называл его по имени, — я бы не согласился обменять наш теперешний мир на тот.

Он был молодым бухгалтером в Бирмингеме без гроша за душой в конце 40-х годов. И тут появились первые признаки надвигающихся перемен. Вот тогда он начал наживать деньги и понял, что в конечном счете его долг — заняться политикой. Долг! Теркилл произнес это слово с особым ударением.

Хамфри смотрел на густые брови, на подвижный рот по ту сторону столика. Словно бы обычное самовосхваление преуспевающего политика. Ни малейшего своеобразия во взглядах, но Хамфри не ожидал такой бомбардировки, не ожидал встретить такой своеобразный темперамент. Пусть Теркилл не внушал симпатии, пусть не вызывал желания иметь с ним дело, но считать его ничтожеством было трудно.

Он продолжал бомбардировку, но речь уже шла о будущем.

— Что нас ожидает? — напористо спросил он Хамфри.

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду нашу страну теперь же, в этом году.

— Не стану притворяться, будто меня переполняет особый оптимизм.

Ни в этом году, ни в прошлом, ни в позапрошлом и уже давно никто из друзей Хамфри в частных разговорах не выражал особого оптимизма, когда речь заходила о состоянии страны и ее экономики, да и вообще о состоянии всего западного мира.

— Тут я позволю себе с вами не согласиться. Мы, — он подразумевал правительство и лейбористскую партию, членом которой был, — способны привести финансы в порядок. И приведем. Немножко удачи, разумное распределение ресурсов, соответствующие люди на соответствующих местах — и мы выправим положение.

Опять-таки то же самое мог бы сказать любой политик, особенно честолюбивый политик, ясно усматривающий необходимость возвысить вот этого соответствующего человека до вот этого соответствующего места. Политики по необходимости должны быть оптимистами, иначе они не были бы политиками. В парламентаристском обществе вроде английского будущее простиралось не дальше их собственных надежд, а мировые проблемы маячили где-то в неизмеримой дали. Они были вынуждены жить в настоящем. Заглядывать на десять лет вперед, даже на пять — это для зрителей, а не для них.

Здесь, в ресторане, Теркилл увлекся открывающейся перед ним перспективой, и хотя он говорил, как любой другой профессиональный политик, Хамфри редко приходилось сталкиваться с подобным темпераментом.

— Да, — сказал он, — мы это сумеем. В будущем году финансовое положение намного улучшится. Мы способны этого добиться, а они — нет. Предвыборная кампания покажет. Они, собственно, никому не нужны. Ни тем, кто разбирается в финансах. Ни промышленности. Ни Сити. Даю вам слово.

Тут Теркилла одолели другие мысли:

— Вам я скажу, Хамфри: мой округ по надежности — десятый в стране. У меня отец был помощником депутата. Он никогда больше трехсот фунтов в год не зарабатывал, но научил меня почти всему, что я знаю о политике. Когда я был мальчишкой, он мне вдалбливал, что вся политика сводится к вопросу о хлебе с маслом. А потому я долго выжидал, чтобы подобрать себе округ вроде моего. Кое-кто из левых ребят в партии предпочел бы, чтобы я остался без него — вовсе остался бы за бортом. Они бы рады до меня добраться. Но пусть попробуют.

Внезапно, без малейшего перехода в этом уверенном, доверительном, безапелляционном голосе появилась новая нота — настолько новая, что могло показаться, будто с Хамфри говорит совсем другой человек.

— Наверно, вы слышали, какую про меня распускают клевету? Какие клеветнические измышления про меня печатают?

— Да, я что-то такое слышал.

— Их работа, кое-кого из этих ребят в партии, — сказал Теркилл. — Доказательств у меня нет, но я знаю. Они подрабатывают, продавая сплетни на Флит-стрит. А некоторые и не подрабатывают, а просто заискивают перед журналистами. Вас, наверное, это не слишком удивляет.

— Да, пожалуй.

— И, наверно, если бы вам назвали, кто эти левые ребята, вы бы тоже не слишком удивились.

Хамфри давно привык к таким попыткам выведать у него что-нибудь, связанное с его прежней профессией. И ответил только:

— Ну, конечно, сами вы знаете, кто они.

Теркилл отступил — его переполняли жалобы и планы.

— До них я добраться не могу, — сказал он тем же странным наждачным голосом, который минуту назад так удивил Хамфри, — А рад был бы, черт подери! Но до их газетных шавок я добраться могу. И до их грязных листков, и до всех, кто с ними связан. Я выжидал. Надо было выждать, чтобы они зарвались. Вам я скажу: не так уж просто ждать, когда понимаешь, что думают люди. И что терпит твоя семья. Но оно того стоило. Никто не оценивал ситуацию правильно — только я и мои адвокаты. И в пятницу вечером было предъявлено несколько исков. Им придется дорого заплатить. Я не мстителен, Хамфри, я говорю это без всякой мстительности. Но их компания пыталась меня прикончить, и мне все равно, пусть они даже на улице с голоду подохнут.

— И какие шансы у вас выиграть? Как считают ваши адвокаты?

— За кого вы меня принимаете?

Разговор как будто принял тот оборот, который был нужен Хамфри, но он понял, что не узнал практически ничего нового. Конечно, судебные иски… но через несколько часов эта новость все равно станет достоянием газет. Теркилл говорил с дружеской доверительностью. Казалось, он исповедуется, но на деле все сводилось к туманным намекам. Это продолжалось и дальше, когда Теркилл, пустив в ход всю свою немалую силу эмоционального воздействия, буквально потребовал сочувствия и помощи. Он искал сочувствия и помощи, потому что на его финансовые операции смотрят с предубеждением. Честному человеку, сказал он, очень тяжело, когда его списывают со счета люди, которые ровно ничего не понимают в финансах. А ему такое понимание далось легко. Еще в юности. Это просто природный дар, сказал он, — понимать деньги. Игра на бирже — тот же покер. Надо отгадать, как играют другие люди, и главным образом люди, не слишком сообразительнее в прочих играх. Излишняя дальновидность тут даже опасна: денег так не наживают.

Все это нисколько не опровергало заключений Лурии о том, как Теркилл ведет свои операции. Однако у Хамфри не хватало ни знаний, ни интуиции, чтобы составить собственное мнение. Он мог только еще раз спросить, абсолютно ли Теркилл уверен в бесспорности своих исков. Теркилл ответил:

— Они даже не попытаются их оспаривать. И не станут доводить дело до суда.

Конечно, грязь всегда липнет, перебил он себя, вновь требуя сочувствия. Но в глазах людей ответственных его имя останется по-прежнему незапятнанным.

К этому времени Хамфри хотя и не узнал твердо ничего конкретного (весь вечер ему вспоминалась шуточка члена палаты общин, тоже лейбориста: если Том Теркилл скажет вам, который час, обязательно проверьте по своим часам), тем не менее сделал для себя несколько заключений.

Уверенность Теркилла в себе была неглубокой. И скорее опиралась на своего рода животный, бездумный оптимизм. Хамфри не мог решить, убежден ли он в своей правоте или только в том, что сумеет выйти сухим из воды. Однако Хамфри не сомневался, что Теркилл вообще никогда — независимо от последних неприятностей — не обладал той внутренней уверенностью, которая свойственна менее агрессивным натурам вроде Лурии или Поля Мейсона. К ним Хамфри мог бы причислить и себя, хотя ему самому это в голову не пришло. С другой стороны, Теркилл имел свои резервы и компенсирующие свойства характера, которых были лишены они, — колоссальную атакующую энергию, яростную волю. Возможно, силой воли он и не превосходил других людей — это еще нуждалось в доказательстве, — но его воля постоянно находилась в действии, и, разговаривая с ним, невозможно было не ощущать непрерывного давления.

Но главным оставалось впечатление, что Том Теркилл чуть-чуть параноик, а может быть, и не только чуть-чуть. Из-за этого в его голосе и появлялся наждак. Он чувствовал, что со всех сторон окружен врагами. Он взывал о помощи. И как у многих из тех, кто считает себя жертвой преследований, у него вполне могли быть для этого основания. Это не такая уж редкая смесь: наивные требования помощи и защиты — и свирепая, беспощадная, атакующая злоба. Смесь, как иногда размышлял Хамфри, очень притягательная для порядочных, добрых людей, особенно молодых. Когда становишься старше, она утрачивает привлекательность: убеждаешься, что подобные натуры только берут и никогда ничего не дают. Но Хамфри мог понять, почему у Теркилле есть сторонники и среди умеренных членов его партии, разумных, осмотрительных людей, которые готовы защищать его, поддавшись чему-то более сильному, чем простое обаяние. В глазах таких людей он был героем. Они были источником его влияния в политике, как мог бы и раньше объяснить Хамфри любой знакомый член парламента.

Обед кончился, а Теркилл так и не уступил ему инициативу. Когда они встали, Теркилл словно невзначай бросил вопрос:

— Вы ведь друг миссис Лефрой, мне верно сказали?

Хамфри без всякого выражения ответил утвердительно.

Когда они сели в машину, Теркилл упрямо повторил: — Вы ведь близкий друг Кейт Лефрой? Вы знаете, моя дочь работает у нее.

Хамфри снова ответил утвердительно: да, он это знает.

В конце Слоун-стрит Теркилл продолжал:

— Моя дочь сегодня обедает с этим лордом Лоузби. Что о нем думает Кейт?

Хамфри попробовал уклониться от этого вопроса:

— Вы полагаете, она с ним близко знакома? Сомневаюсь.

— Кейт женщина умная, верно?

Хамфри ничего не ответил, и Теркилл сказал:

— Заедем ко мне. Думаю, вы не откажетесь еще выпить?

Было не так уж поздно, и теперь, когда Хамфри понял ситуацию, ему хотелось узнать, куда клонит Теркилл. Да, он с удовольствием выпьет на сон грядущий.

Допрос возобновился, только когда они расположились в гостиной Теркилла. Это была обширная и красивая комната с высоким потолком, типичная для домов на Итонской площади, — в XIX веке такие комнаты служили для светских приемов. Обставлена она была прекрасно. Либо у Тома Теркилла, либо у его жены, которая, как слышал Хамфри, жила в их загородном доме, был вкус — вкус не робкий и не стеснительный. На стенах висели Мэтью Смит, Сэмуэл Палмер, Сиккерт, прекрасное полотно в стиле Веронезе и (что особенно удивило Хамфри) де Коонинг.

Теркилл, не предложив Хамфри выпить, сразу же вышел и отсутствовал несколько минут. Вернувшись, он сказал:

— Девочка еще не вернулась.

Затем он подошел к бару, замаскированному среди панелей, и пригласил Хамфри что-нибудь себе налить. Теркилл сам не пил, но его знакомые пили, и для них было предусмотрено все необходимое.

Они сели в мягкие кресла, и Теркилл, требовательно наклонившись вперед, заявил:

— Вы мне еще не сказали, что Кейт Лефрой думает об этом молодом человеке.

— Вы имеете в виду Лоузби?

— А кого же еще?

— Видите ли, я не совсем понимаю, как она могла бы составить о нем мнение. Мне она, во всяком случае, почти ничего не говорила. Впрочем, я вижусь с ней не так уж часто.

— Неужели? — Это был атакующий, многозначительный выпад.

— Она очень занятой человек. Вы ведь это знаете? Ваша дочь, вероятно, вам говорила.

У Теркилла хватало энергии и на то, чтобы подозревать особые отношения между Кейт и Хамфри. Возможно, такие подозрения питала и Сьюзен. Хамфри был готов отделываться уклончивыми ответами, пока Теркиллу не надоест задавать вопросы. Но Теркиллом двигало слишком могучее побуждение.

— Мне нужно узнать про этого молодого человека, про Лоузби. Он на что нибудь годен?

— Он очень обаятелен.

— Подходит он для моей дочери?

— Можно ли судить об этом со стороны?

— Прожигатель жизни? — В голосе снова появился наждак.

— Об этом надо спросить его друзей. Держится он чрезвычайно приятно. Но если вы спрашиваете моего мнения, то пожалуй.

— Сьюзен и прежде делала ошибки. Ей двадцать три года, но она успела наделать ошибок. И еще одной я не допущу. Если этот молодчик что-нибудь себе позволит, он будет иметь дело со мной. Я хочу, чтобы она вышла замуж. Тогда она остепенится. Она хорошая девочка. Кейт говорила, что она хорошая девочка?

— Конечно. Кейт к ней очень привязана.

Теркилл не отступал.

— Семейка Лоузби ни на что не годна. Ни на что. У них есть только поместье, которое им не по карману содержать. Денег ни гроша. Бабка была великосветской шлюхой. Отец — пустое место. Безнадежный алкоголик. Прячется в Марокко от налогов. Зачем ему понадобилось прятаться от налогов, одному богу известно. У них и налогом-то обложить нечего. А парень валяет дурака в армии. Без толку, конечно. Ну, дослужится в лучшем случае до полковника. Если ему повезет. — И он снова потребовал сочувствия: — Мне, собственно говоря, это безразлично. Моя дочь может о деньгах не думать. Я хочу быть уверен только в одном: что ей с ним будет хорошо. — И, помолчав, добавил: — Хотя мне это ничего хорошего не обещает.

— В каком смысле?

— А вам не приходило в голову, что скажет кое-кто из моих дражайших коллег, если моя дочь породнится с этой компанией?

Хамфри позволил себе внести некоторые практические поправки. Если Том Теркилл, живя в роскоши на Итонской площади, считает, будто он может заручиться доверием воинствующих левых, значит, он временно впал в политическое умопомешательство. А кроме того, он, Хамфри, пока еще не знает ни одного случая — даже в Англии 70-х годов нынешнего века, — когда родственные связи с аристократией, пусть совсем облинявшей, не приносили бы политическому деятелю заметно больше пользы, чем вреда.

В первый раз Теркилл снизошел до того, чтобы засмеяться. Это был скрипучий смех, но все-таки смех. Он редко бывает так безыскусственно прост, думал Хамфри. Встревоженный отец, и больше ничего. Он хочет, чтобы его дочь вышла замуж и остепенилась. В глубине души он, возможно, хочет видеть ее женой будущего маркиза, но главное для него — увидеть ее устроенной и успокоившейся. С каждой минутой он все более напряженно надеется, что она вот сейчас вернется домой сияющая и скажет ему, что они помолвлены. А минуты тянутся и тянутся. Теркилл явно не находил себе места и при первой попытке Хамфри подняться начал настаивать, чтобы он посидел еще. Хамфри не смог отказаться и налил себе вторую рюмку. Они все еще сидели так, иногда обменивались несколькими словами, дело шло к полуночи, и Теркилл уже полтора часа как утратил атакующую силу, когда хлопнула наружная дверь. На лице Теркилла напряжение сменилось ожиданием, тревогой, надеждой… Прошло еще несколько минут. Хлопнула другая дверь. Теркилл молчал. Наконец он сказал:

— Наверно, легла спать.


6

На следующий день, в понедельник, Хамфри сидел вечером в сквере, поджидая Кейт, которая еще не вернулась домой из своей больницы. Когда она вышла из машины и он ее окликнул, лицо у нее уже было хмурым. Он рассказал ей о своей вчерашней встрече, и она нахмурилась еще больше — черточка, пересекавшая высокий лоб, превратилась в глубокую складку.

— Сьюзен за весь день ни слова не сказала, — объяснила она.

— Я этого и опасался.

— Ну и дерьмо же он! — Кейт была расстроена и зла. Ничего похожего на ее обычную веселую бодрость. Она сердилась на себя за то, что не осталась нечувствительной к чарам Лоузби. Она сердилась на Сьюзен, потому что была к ней привязана и не могла ей помочь. Она сердилась на Хамфри за то, что он принес, а вернее облек в слова, скверные новости.

— Спасибо, что вы хоть попытались! — сказала она, но Хамфри, обидевшись, решил при случае напомнить ей, что такое «спасибо» — всего лишь вежливая формальность, а не искреннее выражение благодарности.

Про Теркиллов она больше ничего слушать не желала.

— Я ужасно спешу, — сказала она и изобразила улыбку более светскую, но куда менее привлекательную, чем ее обычная веселая, задорная, уродливая гримаска.

Жара не спадала. Люди, привыкшие жаловаться на изменчивость погоды, теперь жаловались потому, что она не менялась. Был понедельник, 12 июля. В одиннадцать часов вечера Хамфри вышел пройтись вокруг площади. Уже стемнело, но воздух оказался таким жарким, что словно царапал щеки. Вокруг светились окна. В некоторых видны были торшеры и картины на стенах. Хамфри не был знаком с хозяевами и отсюда, с тротуара, не мог определить художников. Две-три картины были как будто интересны, хотя и не шли ни в какое сравнение с картинами в гостиной Тома Теркилла.

Про вечер накануне и про Сьюзен Хамфри вспоминал лишь изредка. В конце концов он практически с ней незнаком. Его задела (больше, чем он готов был себе признаться) и обидела резкость и холодность, с какой отнеслась к нему Кейт. Если он кому-то и сочувствовал, то лишь Тому Теркиллу. Несколько неожиданно для самого себя. Не Тому Теркиллу — дельцу (за свою жизнь Хамфри навидался дельцов более чем достаточно, и они ему надоели), но Тому Теркиллу — отцу, тревожащемуся за свою дочь.

Хамфри в свое время тоже тревожился за своих детей (как тревожился и сейчас) и испытал горькое разочарование. По не очень обычной причине. Оба они выбрали жизнь, отданную самопожертвованию.

Его сын не женился, а дочь не вышла замуж. Дочь, которой сейчас было двадцать пять лет, сотрудница службы социального обеспечения, очень много работала и очень мало получала, обосновавшись в трущобах Ливерпуля и полностью порвав с кругом, к которому Хамфри принадлежал по рождению. Она усвоила произношение рабочих окраин — вернее, не слишком удачно ему подражала, так как была совершенно лишена слуха. Хамфри она писала теплые письма, но с его знакомыми встречаться не желала. Возможно, у нее были любовники, Хамфри ничего точно не знал. Тут он вполне симпатизировал Теркиллу. А его сын получил (с большим трудом) диплом врача, после чего устроился в католическую больницу в Южной Африке, где-то в глуши Транскея, — для этого ему пришлось выдать себя за католика. Возможно, весьма благородный выбор, но с точки зрения Хамфри чистейшей воды сумасшествие и донкихотство. Не слишком умный и не слишком интересный молодой человек, однако Хамфри его любил. Отцовство, как говорили в старину японцы, — это ночь сердца.

Повернув на углу площади, Хамфри увидел освещенное окно в доме леди Эшбрук — над гостиной, на третьем этаже. Это сразу отвлекло его от мыслей о сыне и дочери. Окно ее спальни. Значит, она не спит? Результатов анализов надо теперь ждать со дня на день. Как она выдерживает ночи?

Но обо всем этом он думал и раньше. Ничего нового ему в голову не пришло, и скоро эти мысли сменились другими.

А леди Эшбрук в эту минуту действительно полулежала в постели, пытаясь читать детектив. Она никогда не любила читать, и теперь ей не к чему было обратиться, кроме детективных романов. Но они ее не увлекали, а сейчас, когда ее грызла мысль, что очень скоро — может быть, всего через несколько часов — станут известны результаты анализов, она не смогла бы даже вспомнить, о чем говорилось на предыдущей странице. Она приняла две таблетки секонала, но сон не шел. Почему человек так ищет сна? Казалось бы, логичнее цепляться за лишние минуты полного сознания, и тем не менее, даже зная, что завтра его ждет смерть, человек, наверное, все равно хотел бы уснуть. Наедине с собой она не сохраняла железную выдержку, за которой укрывалась от посторонних глаз. Ей мучительно хотелось, чтобы время замерло на месте. Словно утром должно было прийти письмо с известием, которое она уже знала, и потому жаждала, чтобы это утро не настало никогда. Пока время не двигалось, ей ничего не угрожало.

Если бы в комнату кто-нибудь вошел, она себя не выдала бы. Перед сном она привела себя в порядок, подчиняясь привычке всей жизни, и если бы к ней пришли, она приняла бы посетителя во всеоружии своей саркастической манеры.

Она, безусловно, не дала бы ответа на вопрос, над которым Хамфри размышлял в воскресенье утром. Молилась ли она о себе в церкви? Не только ответа, она и вопроса такого не допустила бы даже мысленно. И все же — да, она молилась. Она молилась, когда, выпрямив спину, опустилась на колени перед началом службы. Она молилась и сегодня вечером, хотя и не опускалась на колени у кровати. Молитвы были очень простые, хотя и с тревожными уточнениями, словно бог мог понять ее неправильно или передернуть. «Пусть на этой неделе мне сообщат хорошие результаты. То есть пусть мне сообщат, что я здорова, что ничего злокачественного нет, то есть никаких признаков злокачественной опухоли».

В эту ночь и еще одна женщина лежала в постели без сна — Сьюзен, о которой Хамфри почти не думал во время своей поздней прогулки. И он, да и большинство ее знакомых удивились бы, если бы могли узнать, в каком состоянии она сейчас находилась. Она всегда казалась такой кроткой, безобидной мышкой — умной, как утверждала Кейт, но ленивой. Во многом это было так, но сейчас она изнывала от мучительной тоски и еще больше от горького разочарования и ярости. Как догадались Хамфри и Кейт, в воскресенье Лоузби очень мило, очень нежно от нее увернулся. Он ничего обещать не может — кроме, конечно, одного: они скоро увидятся. Отпуск, который ему дали из-за болезни бабушки, кончился, и завтра он должен лететь обратно.

Сьюзен томилась по нему, по его телу. Она существовала для того, чтобы выйти за него замуж. А он ускользал от нее. Хоть бы он умер! Она металась, не находя облегчения. Начала было звонить в штаб его полка в Западной Германии, но бросила трубку на рычаг. Ей хотелось выскочить на улицу и предложить себя первому встречному. Кто угодно, лишь бы он был добр с ней — этот милый американский профессор, Поль Мейсон, ну кто угодно. Она никому не верит. Она не верит Лоузби, да и кто ему верит! Она не верит отцу. Перед другими она его отстаивает. И будет отстаивать, но она ему не верит. После Лоузби она никому не верит. А Лоузби она никогда и не верила. И отцу тоже, наверное, никогда не верила. Наверное, в глубине души она всегда считала, что ее отец — мошенник. Сейчас, обуреваемая злобой, она в этом не сомневалась. Хоть бы все они умерли! И сама она с радостью умерла бы. Она ни минуты не могла пролежать спокойно — ворочалась, ерзала, вертелась с боку на бок. И не могла найти ни облегчения, ни отвлечения. Она задыхалась в благоухающем воздухе своей спальни и выла в голос. Она придумывала несчастные случаи, воздушные катастрофы, взрывы бомб. Все эти разговоры о ядерной войне. Она представляла себе, что вот война разразится, уничтожит их всех, а главное — уничтожит ее вместе с ее стыдом, горем, страстью, унижением, тоской. Она хотела одного — чтобы все это кончилось.


7

Около десяти часов утра в четверг, 15 июля, в гостиной Хамфри зазвонил телефон. Он сидел с газетой у окна, и ему пришлось пройти через всю длинную комнату. Напряженный, отрывистый голос, который он не узнал, произнес его фамилию. Затем последовало:

— Говорит доктор Перримен.

— Я слушаю.

— Леди Эшбрук разрешила мне сообщить вам… — Напряжение в голосе не исчезло.

Хамфри приготовился к худшему.

— Да?

— Все в порядке. У нее ничего не нашли. Никаких признаков.

— Господи боже ты мой! — Секунду Хамфри не ощущал ничего, кроме изумления. — Замечательно! — сказал он, испытывая чисто физическое облегчение. — Должен признаться, я не ждал. А вы?

— В таких случаях заранее ничего сказать нельзя, — произнес доктор невыразительно и бесстрастно. Казалось, он старательно подавляет всякий намек на возбуждение, но Хамфри пожалел, что не видит его лица.

Хамфри принес ему свои поздравления. Перримен сказал, что никакой его заслуги тут нет. Хамфри спросил, как она сейчас. Насколько ему известно, сказал Перримен, она сейчас одна и, разумеется, Хамфри может к ней зайти.

Но Хамфри вышел из дома не сразу. Сначала он позвонил Кейт в больницу. Нет, она еще ничего не слышала, но ее реакция была гораздо более непосредственной, чем его собственная.

— Господи, я так рада! Как хорошо!

Когда Кейт бывает счастлива, подумал Хамфри, она бывает счастлива от подошв до макушки, И когда несчастна — возможно, тоже. Она сказала, что сейчас же пошлет цветы, и велела, чтобы он тоже обязательно принес цветы. Когда она счастлива, продолжил он свою первую мысль, то начинает всем руководить. Но он послушно заглянул на Элизабет-стрит, купил внушительный букет из пионов и люпинов и отправился с ним к леди Эшбрук.

Дверь на этот раз открыла Мария, приходящая прислуга, — маленькая, крепкая, ясноглазая, улыбчивая. Она пыталась говорить по-английски, но запас слов у нее был невелик. Ее лицо светилось радостью. Хамфри медленно заговорил с ней по-португальски. Этим языком он владел плохо, но все-таки лучше, чем она английским. Да, леди чувствует себя хорошо. Ничего плохого. Ее ничего не беспокоит. Все тревоги кончились, забыты. День прекрасный, словно солнце в небе. Хамфри подумал, что Мария охотно дала бы волю красноречию, если бы не разделявший их языковой барьер. Казалось бы, леди Эшбрук не могла быть приятной хозяйкой, но Марии она как будто нравилась.

В гостиной леди Эшбрук сидела в своем обычном кресле, как всегда, выпрямив спину.

— А, Хамфри! — сказала она. — Ну стоило ли брать на себя труд и приходить?

Он подошел к ней и поцеловал ее в щеку.

— Неужели вы думаете, что я мог бы не прийти? Подобные вещи не каждый лень случаются, правда? — Да, пожалуй, — сказала она, полностью владея собой и не проявляя ни малейшей радости. Она оглядывала букет. — Спасибо, мой милый. Но скажите Марии, чтобы она ими занялась. Мне уже прислали довольно много цветов.

Она говорила так, словно цветы в этом случае были совершенно неуместны, так, словно была к ним равнодушна.

— Садитесь же, Хамфри. Извините, что я не встала. Но, честно говоря, меня все это… немножко утомило.

— Других на вашем месте это не просто утомило бы.

— Неужели? — сказала она с легким намеком на холодный интерес. — Насколько я понимаю, так рано вы не пьете?

Хамфри решил, что этот вопрос требует утвердительного ответа.

С той же холодностью она попросила его об одолжении. Она очень не любит звонить на континент. Не затруднит ли его сообщить Лоузби? «Я думаю, это может его немного обрадовать». Виделся ли Хамфри последнее время с Полем и Селией? Несомненно, им кто-то сообщил.

— Если вы спросите Марию, она вам скажет, что часть цветов прислали они. — Слова эти были словно подчеркнуты двумя чертами. — Должна признать, очень мило с их стороны, очень предупредительно.

Наступило молчание. Она как будто задумалась, Потом улыбнулась — жестко, саркастически, но доверительно.

— Хамфри, — сказала она, — пожалуй, дело приняло не самый плохой оборот.

Он никак не ожидал от нее таких слов — в подобных обстоятельствах, впрочем, они показались бы ему странными, кто бы их ни произнес. Но для нее это было почти проявлением чувства. Почему-то они казались эмоционально насыщенными, передавали ощущение крайней усталости, почти равнодушного облегчения и в то же время такой невероятной радости, что она делала вид, будто ничего подобного не испытывает, лишь бы не искушать судьбу. Спохватившись, она приказала:

— Передайте всем, что я не хочу, чтобы вокруг этого что-то устраивалось. Во всем, что касается меня, они могут вернуться к обычной жизни.

Для нее вернуться к обычной жизни значило с одобрением заговорить о недавнем приезде Лоузби.

— Он хороший мальчик, — сказала она. — И вовсе не такой мягкий, как может показаться. — Она посмотрела на Хамфри холодным вопросительным взглядом. — Вы ведь согласны, что он хороший мальчик?

— Очень милый и остроумный, — сказал Хамфри.

— Не только. У него есть голова на плечах.

— Пожалуй, это так.

— Конечно, так. Он кое-что знает. Например, когда пора кончить эпизод.

Это было словечко ее юности, уже вышедшее из употребления, когда Хамфри был мальчиком.

— У него есть опыт, — продолжала она. — Он дал мне понять, очень тактично, что развязался с этой маленькой Теркилл.

Тут леди Эшбрук вспомнила, что просила Хамфри позвонить внуку.

— Вас не затруднит сделать это теперь же? Зачем мальчику напрасно тревожиться? То есть, конечно, если он тревожится.

— Он очень к вам привязан, — сказал Хамфри.

— Это противоречило бы всем традициям моей семьи, — ответила она с резким смехом, который по-своему был скорее приятным. Тут ей в голову пришла новая мысль. Очень ли затруднит Хамфри позвонить не только Лоузби? Ей хотелось бы повидать своего поверенного. Пожалуй, сейчас самый подходящий момент составить новое завещание. — Узнай члены моей семьи, что я решила сделать, это могло бы их заинтересовать, — заметила она. — Хотя, если говорить о деньгах, всех очень удивит, какой малостью могу я распоряжаться. — Она снова засмеялась.

— Вы не шутите?

— А как вы думаете, мой милый?

Эту загадочную фразу она произнесла с каким-то непонятным торжеством.

Некоторые ее знакомые «вернулись к обычной жизни» без малейших усилий Просто небольшое волнение сошло на нет. От напрасных переживаний остался некоторый осадок, эмоциональная температура упала, и они погрузились в собственные заботы — на много ли еще понизятся биржевые курсы и фунт, как приятно вновь почувствовать интерес к мужчине, на сколько новых дел можно рассчитывать в следующую судебную сессию. Однако некоторые из них не собирались обращать внимание на запрет леди Эшбрук «что-то устраивать вокруг этого». Они решили все равно кое-что устроить, не доверяя запретам такого рода, в чем были совершенно правы.

Они обсудили свои планы в тот же вечер у Поля Мейсона. Тем временем леди Эшбрук продолжала точно следовать своему распорядку, от которого ни на йоту не отступала всю тревожную неделю. Во второй половине дня она вышла в сквер и, когда Хамфри по обыкновению отправился за газетой, помахала ему солнечным зонтиком, как махала и другим знакомым. Прогуливалась по аллее она немного дольше, чем в предыдущие дни, сидела на скамье немного меньше, а зонтик над головой держала более твердой рукой. Но в остальном все было как всегда — только в начале вечера к ней явился ее поверенный, которому Хамфри по ее просьбе позвонил.

В половине седьмого, когда Кейт вернулась из больницы, Поль со службы, а Селия — от маленького сына, они все собрались в гостиной Поля. Гостиная, как и у Кейт, была по-старинному отделена перегородкой от второй комнаты, где Поль устроил кабинет. Обставлена она была по-мужски аскетично и скудно, а вернее мужчиной, лишенным вкуса к уюту и потребности в нем. Дорогой на вид письменный стол он скорее всего купил по настоянию какой-нибудь женщины. Хамфри, войдя вслед за остальными тремя, заинтересовался картинами, написанными в манере, близкой к неоэкспрессионизму. Художник был, по-видимому, дилетантом, но талантливым. Он спросил у Поля, кто их написал. Селия. Хамфри несколько секунд смотрел на Селию, а потом выразил надежду, что она будет и дальше заниматься живописью.

— Почему бы и нет? — сказала она с полным спокойствием и тем же невозмутимым тоном спросила: — А вы понимаете в картинах?

— На своем веку я их повидал не так уж мало, — скромно ответил Хамфри.

Кейт взглянула на него с дружеской насмешкой. Как-то она сказала ему, что он кутается в безвестность, как в теплое пальто. Хамфри ничего не имел против. Он не собирался менять свой стиль, а как только все они заговорили о леди Эшбрук, его заразило и согрело чувство, царившее в комнате. Все они были здоровыми и, если не считать его самого, молодыми деятельными людьми в самом расцвете сил. А здоровые люди испытывают чисто физическую радость оттого, что кому-то становится лучше. Им нередко приходится смиряться со зрелищем болезней, но когда кто-нибудь выздоравливает, они ощущают себя частью общечеловеческого союза. Если кто-то вырвется из хватки смерти, это уже победа. Хамфри не притворялся перед собой, будто людей, как здоровых, так и нет, особенно удручает известие о чьей-то смерти, но порой они ощущают тихую товарищескую радость при известии о том, что кто-то поправляется. Однако в гостиной Поля в этот вечер царило более сложное чувство. Их радость не была просто тихой и товарищеской: им словно бы казалось, что леди Эшбрук им очень близка — как родственница, которую они любили в детстве.

Странно, размышлял Хамфри: они питают к старухе больше симпатии и уважения, чем он сам. А может быть, и не так уж это странно. Именно холодные, никому ничего не дающие люди часто внушают наибольшую преданность. Определенный вид ледяной сдержанности, свойственный, в частности, леди Эшбрук, почему-то вызывает почтение, трепет и совершенно нелогичное желание возводить носителей этого качества на пьедестал. Если говорить о нравственных достоинствах, то Кейт, с точки зрения Хамфри, стоила в сотни раз больше леди Эшбрук, но он не сомневался, что, окажись в том же положении Кейт, ей не досталась бы и сотой доли того преданного внимания, каким была сейчас окружена себялюбивая старуха. Провидение распорядилось тут совсем уж нелепо, что, впрочем, провидению весьма свойственно. А Кейт вкладывала в обсуждение их планов куда больше энтузиазма, чем все остальные, да и искренности тоже.

Что можно устроить? Для шумных празднований леди Эшбрук слишком стара. Вряд ли у нее достанет сил поехать в ресторан. Да и в любом случае Хамфри не был уверен, что она на это согласится. Устроить в честь нее небольшой прием?

— Но только чтобы не вышло, как с бриджем в воскресенье! — сказала Кейт. — Я слышала, это было ужасно. — Она улыбнулась Хамфри, единственному, кто мог ей об этом сообщить.

— Это было не слишком своевременно, — уточнил Поль. — Ланселот Лоузби, по-видимому, считает, что все люди лишены нервов. — У него имелись свои причины. — Селия сказала это с обычной своей рассудочностью, словно была совершенно невосприимчива к чарам Лоузби.

Однако теперь нервы успокоились. И уже незачем ходить на цыпочках, решили все. Возможно, она будет даже рада убедиться, что все за нее рады. Но где это устроить? У нее? Нет, ничего не выйдет. Она не захочет.

— Можно у меня, — с некоторым колебанием сказала Кейт. — Или это для нее далеко?

Нет — ведь она почти каждый день проходит по аллее в сквере почти до самого дома Кейт. Или кто-нибудь ее подвезет.

— Но, правда, — добавила Кейт уже без колебаний, хотя и выдавая их причину, — она ко мне не слишком благоволит.

— Не думаю, чтобы это ее обеспокоило. — Хамфри счел, что они слишком уж оберегают щепетильность леди Эшбрук. — Она никогда не страдала особой деликатностью. Деликатностью сердца, имею я в виду. Возможно, вы это замечали.

— Меня она как будто терпит. — Селия сказала это без всякого тщеславия, а только с легким удивлением. — Я никогда не могла понять почему.

— Для вас это лишние хлопоты. А вам и без того их хватает, — сказал Хамфри, повернувшись к Кейт.

— Ерунда. Это я могу устроить левой рукой, с завязанными глазами.

Они заспорили, но и у Поля и у Хамфри хозяйство велось по-холостяцки, а Селия жила слишком далеко.

— Это потребует денег. Из своих вы ни пенса тратить не должны! — Хамфри редко говорил с Кейт таким категоричным тоном.

— У меня вполне хватит.

Но они запротестовали. Поль сказал, что оплатит все он. Они знали, что свободных денег у него больше, чем у них, — и солидное жалованье в банке и собственное состояние.

А какой день выбрать? После воскресенья? В начале следующей недели? Или даже прямо в понедельник? Кого пригласить? Кейт была тверда, решительна, весела. Все колебания кончились. Не следует слишком ошеломлять старушку — они четверо и те знакомые, которые ей, по-видимому, более или менее приятны. И ее доктор. Но никого из живущих поблизости именитых реликвий 20-х годов, хотя леди Эшбрук, подумал Хамфри, возможно, была бы не прочь позлорадствовать на их счет, не сомневаясь, что они почувствуют разочарование, увидев ее еще живой. Затем Кейт объявила:

— Я приглашу Сьюзен Теркилл. И ее мерзкого отца.

— Сьюзен? — растерянно переспросил Хамфри. — Но я бы не сказал…

Он не мог сослаться на то, что услышал утром, однако и Поль и Селия прекрасно догадались, как вел себя Лоузби. Все трое чувствовали, что Кейт перегибает палку. Тем не менее она стояла на своем.

— Ей это может пойти на пользу, — сказала она.

— Жизнь все-таки не площадка для моральной гимнастики. — Хамфри рассердился на нее.

— Пусть посмотрит правде в глаза. И вообще заранее ничего знать нельзя.

Кейт словно утратила обычную практичность, не то затаив слабую надежду, не то что-то замыслив. Потом она сказала, что пригласит Алека Лурию.

— Леди Эшбрук его не выносит, — возразил Поль.

— И пусть. Это ей может пойти на пользу! — Она взглянула на Хамфри с вызывающей улыбкой. — Ему это будет приятно, и он придаст вечеру тон. Кроме того, он мне нравится и я хочу его позвать. Вовсе не обязательно делать все по обычаю леди Эшбрук. Ей придется привыкнуть и к нашим обычаям.

На этом энергичном возгласе Кейт разговор закончился. Собственно говоря, на душе у них было и радостно и спокойно. Речь шла о мелочах, о самых простых прозаических приготовлениях, но их сплачивало общее настроение, согревало ощущение товарищества, словно они объединяли усилия ради какой-то более значительной цели.


8

В понедельник вечером у Лефроев леди Эшбрук была сама любезность. Ее сопровождал Поль, и она пожелала отправиться туда пешком: медленно, но держа спину совершенно прямо, она перешла площадь, а затем прошла почти до конца противоположной стороны. Хотя там не было никакой тени, она не раскрыла зонтик, а держала его в затянутой белой перчаткой руке, как на званом чаепитии в саду, игнорируя и солнце и прочие неудобства. Почти без едкости в голосе она предупредила Поля (такого тона он у нее еще никогда не слышал), что они должны прийти точно в шесть часов двадцать пять минут.

— Когда в вашу честь устраивают прием, следует приходить на пять минут раньше назначенного времени. — Затем она продолжала: — Надо признать, это очень предупредительно с их стороны. Полагаю, мне отведена роль почетного гостя. Хотя это несколько смешно. По-видимому, только потому, что я осталась в живых. Но, согласитесь, в мире, кроме меня, в живых осталось еще много людей.

Встретила их не Кейт, а Монти Лефрой, который уже ждал в дверях. Он торжественно ее приветствовал.

— Очень рад видеть вас у себя, леди Эшбрук, — сказал он, приподнимая и разводя руки напыщенным жестом. Держался он столь же величаво, как и Алек Лурия, хотя мало кто признал бы за ним право на это. Он стоял с таким видом, словно не сомневался, что его должен узнать всякий.

— Так любезно с вашей стороны пригласить меня, мистер Лефрой!

«Какая вежливость!» — подумал Поль, которому доводилось выслушивать ее мнение о Монти.

Они шли рядом с ней по лестнице, потому что она не пожелала, чтобы ее поддерживали. Кейт раздвинула складные двери, и ее гостиная стала такой же длинной, как у леди Эшбрук.

— Как поживаете, миссис Лефрой? — Леди Эшбрук наклонила голову. — Я как раз говорила вашему мужу, что вы очень любезны.

Кейт неуверенно улыбнулась и сказала, что хотела бы, пока не пришли остальные гости, усадить леди Эшбрук в кресло в дальнем конце комнаты. Там за окном виднелся ясень, росший в садике Лефроев.

— Селия, дорогая моя! — позвала старуха звучным голосом и подставила ей щеку.

Алек Лурия был встречен не столь ласково.

— Профессор Лурия, если не ошибаюсь?

Сьюзен Теркилл, расстроенная, замкнувшаяся в себе, держалась в стороне от леди Эшбрук. Но Хамфри с удивлением подумал, что выглядит она далеко не такой измученной, как в прошлый раз, когда он видел ее тут. Она разговаривала, хотя и не улыбалась, с одним из молодых людей, и Хамфри впервые заметил, что она действительно очень хорошенькая. Она вошла с отцом, и сторонние наблюдатели получили возможность любоваться, как Том Теркилл и Монти Лефрой соперничают, стараясь монополизировать леди Эшбрук. Однако ни тому, ни другому это не удавалось. Она взглядом подозвала к себе Хамфри и Поля.

Том Теркилл вскоре сам стал притягательным центром. Несмотря на то, что о нем писалось, а может быть, как раз благодаря этому молодежь собралась вокруг него. Он, казалось, ничем не был озабочен и блистал куда больше, чем в разговоре с глазу на глаз. Хамфри признал про себя, что Теркилл безусловно обладает качествами, которые присущи кинозвездам.

Поль заказал много спиртных напитков, но пили для лондонского званого вечера мало. По чистой случайности большинство присутствующих предпочитало от них воздерживаться: Монти — оберегая свое драгоценное здоровье, Лурия — по давней привычке, молодежь — потому что у нее были другие обычаи, так что Хамфри на этом фоне выглядел чуть ли не горьким пьяницей. Тем не менее вечер удался, а из-за дальнейшего надолго сохранился в памяти многих из бывших там.

Настроение леди Эшбрук нисколько не было омрачено присутствием тех, кого она не одобряла или презирала, — Теркиллов и этого еврейского субъекта, которого так почтительно слушают. Всю свою жизнь она умела не замечать им подобных. Раздражало ее общество сверстников и сверстниц — особенно дам, которые пользовались успехом в дни ее собственной юности. Они были напоминанием о неизбежности смерти. Но тут никто не вызывал у нее подобных мыслей. Динозавров не приглашать! Так решили Поль и Кейт, и их не пригласили. Как заметил Поль после конца их совещания, одного динозавра более чем достаточно.

Итак, Том Теркилл был центром кружка восхищающихся или любопытствующих (одно, впрочем, не исключало другого), Лурия вел глубокомысленный разговор с Монти Лефроем, леди Эшбрук весело беседовала со своими приятелями, и все были довольны. И — совсем уже редкость, как мог засвидетельствовать Хамфри, — леди Эшбрук даже предалась воспоминаниям, что не было у нее в привычках, поскольку прошлое, по ее мнению, принадлежало прошлому. Она заговорила о том, как в 900-х годах проводили время гости, приглашенные на несколько дней в чей-нибудь загородный дом.

— Я замечаю, — сказала она Полю, — что вы и ваши друзья всегда называете всех по имени.

— Чаще всего, — ответил Поль.

— С места в карьер.

— И даже раньше.

— В дни моей молодости этого еще не было, — сказала она. — Да и в ваше время тоже, Хамфри.

— Только-только начинало входить в моду.

— Трудно придумать что-нибудь более жуткое, чем эти поездки за город в конце недели. Они были невообразимо нудными. Сойти к завтраку в столовую значило обязательно наткнуться на поразительно нудных молодых людей — может быть, это моя фантазия, но, по-моему, воротнички у них всегда упирались в подбородки и они говорили друг другу: «Думаете пройтись, Постлуэйт?» — «Неплохая мысль, Катбертсон». И до конца своих дней они иначе друг друга не называли.

Леди Эшбрук с блеском передразнила манеру речи, когда-то принятую в кругах английской аристократии. Сама она вопреки мнению своих молодых знакомых сохранила от этой манеры только кое-какие интонации. Но Поль думал о другом. Раз она так склонна замечать современные обычаи, ей не следовало бы называть Кейт, с которой она хорошо знакома, «миссис Лефрой». Однако леди Эшбрук, хотя она строго соблюдала все правила вежливости и позаботилась о том, чтобы явиться точно в назначенное время, никогда не обладала ни малейшей деликатностью сердца, как назвал это Хамфри.

Леди Эшбрук была в прекрасном настроении. И большинство присутствующих тоже. В полную противоположность тому злосчастному воскресенью. Подоплека этого была проста. Все здесь, кроме двоих-троих, у кого были собственные тревоги, глядели на величественную старуху в кресле без тягостного чувства, потому что ничто не тяготило ее.

Несмотря на жару, гости, словно пчелы, роились в дальней части комнаты, в нескольких шагах от кресел Тома Теркилла и леди Эшбрук. Температура повысилась, а с ней усилилось жужжание голосов. В общем шуме Селия смогла тихо поговорить с Хамфри так, что ему не пришлось покидать своего поста возле старухи.

— Получилось очень неплохо, — сказала она.

— Я рад, что мы это устроили, — ответил Хамфри.

Монти Лефрой, циркулировавший теперь по гостиной со снисходительным достоинством человека, уверенного во всеобщем почтении, их услышал. Своим красивым, звучным, хорошо поставленным голосом он сообщил им:

— Вы абсолютно правы. Я очень-очень рад, что мы это устроили. Я очень рад, что мы устроили это.

— Все сделала одна Кейт, — сказала Селия самым отчужденным своим тоном. Самолюбование действовало на нее не более, чем расчетливое обаяние.

— Она удивительная женщина! — Монти сказал это невозмутимо, как бы давая Кейт свое благословение. — Она всегда служила мне поддержкой. Больной поддержкой.

— Неужели? — Отчуждение в голосе Селии стало ледяным.

— Вы проповедуете давно обращенному, дорогая моя. — Монти вновь благословил Кейт. — Просто не знаю, что бы я делал без нее. — Он обратился к Хамфри и к другой теме: — Я беседовал с вашим другом Лурией. Очень умный человек. Я объяснил ему, что для решения любой трудной задачи необходимо иметь возможность не думать ни о чем другом, буквально ни о чем другом, по сорок минут в день. Казалось бы, немного, сказал я, но за всю интеллектуальную историю человечества наберется очень-очень мало людей, которым это удавалось. Крайне утомительно. И я замечаю, что с возрастом это становится все более утомительным. И повергает в сон. Я сплю днем и ночью. Да, днем и ночью.

— А вы решили свою задачу? — Селия задала свой вопрос без всякого выражения, но отнюдь не невинно.

— Увидим. Увидим. Я думаю вскоре приступить к работе над моей книгой.

— И сколько времени она потребует? — Еще один вопрос без всякого выражения.

— Несколько лет. Тут спешка может только повредить. Книга будет очень короткой. Страниц двести. А если удастся, то и меньше. Чем короче, тем лучше. Я хочу изложить все, что мной продумано.

И, словно благословив их, он пошел дальше. Хамфри не принимал участия в этом разговоре. Он заметил, что Селия смотрит на него как будто с жалостью. То, что она затем сказала, словно ни с чем не было связано, словно случайно, вот сейчас пришло ей в голову. Она просто осведомилась:

— Вы хотите, чтобы что-то случилось? Так что именно? — Она смотрела на него ясными глазами, спокойно и дружески.

— В каком смысле — случилось?

— В том смысле, что вам недостаточно только сидеть и ждать, ведь правда?

Она была немногим старше его дочери, и подобный вопрос мог показаться наглым.

Но он его так не принял. Ему показалось, что она знает ответ. Однако она вряд ли ждала от него ответа сейчас. Впрочем, даже разговаривай они наедине, скрытность и подозрительность помешали бы ему быть честным до конца. А потому он сказал:

— Я далеко вперед не заглядываю. Старый рецепт Сиднея Смита, как сохранить хорошее расположение духа: за завтраком не заглядывайте дальше обеда. Очень облегчает жизнь.

— Но всегда же это вас удовлетворять не будет, ведь правда? Меня бы это не удовлетворило…

Он сразу же воспользовался возможностью уклониться от разговора о себе.

— Значит, вы хотите, чтобы что-то случилось? Что же именно?

— Если бы я знала! — Она смотрела на него с полной искренностью, открыто, ничего не требуя. — Нет, я не чувствую себя несчастной. Я не склонна к депрессиям. Поль — пожалуй, но не я. Возможно, это придало бы энергии. Вот мне кажется, я хотела бы написать несколько по-настоящему хороших картин… Но нет, мне не хватает увлеченности.

— Но вы ведь снова выйдете замуж?

— Знаете, я не уверена. Мне даже и тут не хватает увлеченности. — Она сказала это со странной детской улыбкой. Она цитировала себя и смеялась над собой. — Прошлое мое замужество не слишком мне удалось, верно? И со мной не так просто ужиться.

— Ну, послушайте! Поль женится на вас хоть завтра.

— Конечно. Если решит, что я этого хочу или что мне это нужно. Поль — человек долга. Только я боюсь, что это будет плохо для него.

— Но вы же его любите? — Хамфри заметил, что говорит так свободно, словно они с Селией были когда-то мужем и женой.

— О да, я его очень люблю. Гораздо больше, чем он меня. Но я не убеждена, что мне подойдет образ жизни, который придется вести его жене. Что бы он ни говорил, а он создан для большой игры. Он может искренне верить, будто сумеет уклониться от нее, но я твердо знаю, что другого пути у него нет. А эту его будущую жизнь мне делить не под силу. Я вся сожмусь. Наши отношения — это одно, но ему скоро понадобится хозяйка дома. А на это я не гожусь. Это не для меня.

— Вы к себе несправедливы.

— Не думаю.

— Я бы сказал, что решать это должен он.

Она не искала утешения, и он не стал ее больше разуверять. По-видимому, со своими трудностями она вполне справлялась сама.

Шум вокруг стал громче. Леди Эшбрук улыбалась самой надменной своей улыбкой — возможно, после особенно злокозненного сарказма, — и все вокруг ей аплодировали. Селия посмотрела Хамфри прямо в лицо и повторила просто, без малейшей иронии:

— Все получилось очень неплохо.

Примерно час спустя Хамфри шел через площадь к своему дому рядом с Алеком Лурией. Разговаривая с Селией, Хамфри высказал стоический совет не заглядывать далеко вперед, но сам он был не слишком склонен ему следовать. Лурия заметил, что не раз слышал, как Монти Лефроя называли затворником, но в обществе, которое они сейчас покинули, он затворником отнюдь не выглядел. Было любопытно наблюдать, как он расхаживает по своей гостиной, распуская хвост.

Не заглядывать далеко вперед, возможно, и хорошо, но у Хамфри ничего не выходило. На Монти он смотрел отнюдь не столь отвлеченным взглядом и, наблюдая за ним, начинал мечтать о будущем и даже строил планы.

— …распуская хвост. Явная мания величия. Например, как он откидывает голову — вы, наверное, замечали такое движение у тех, кто ею страдает?

— Может быть, — пробормотал Хамфри.

— С другой стороны, — задумчиво продолжал Лурия, — он ведь не вовсе пустое место. Что-то в нем прежде было. Вероятно, его считали многообещающим. А это не так уж приятно, если люди говорят вам, что вы способны на чудеса, а потом требуют их от вас. Среди моих школьных товарищей это было своего рода профессиональным заболеванием. Еще один рок, преследующий евреев. Он-то, конечно, не еврей — во всяком случае, не похоже, — но я мог бы показать вам немало таких, как он, в Гринвич-Виллидже, когда они еще там жили.

— Может быть.

— Женщины влюблялись в них без памяти. Собственно говоря, нет ничего удивительного в том, что Кейт в него влюбилась.

— Может быть… — Хамфри внезапно очнулся и сказал резко: — Она могла бы найти кого-нибудь получше. Все-таки было бы легче.

Лурия уже несколько раз закидывал удочку и теперь хотел поговорить со своим другом без обиняков. Однако, взглянув искоса на его хмурое, замкнутое лицо, он понял, что выбрал неподходящий момент.

Но один человек, Том Теркилл, умел не заглядывать далеко вперед — и не заглядывал. В политической жизни такая способность очень полезна, а часто и необходима. Иски были предъявлены, и сплетни поутихли. У «Осведомленного» хватило наглости повторить свою атаку. Это повлекло предъявление еще одного иска. Адвокаты Теркилла сказали, что в результате сумма компенсации удвоится. Пусть Теркиллу не хватало абсолютной уверенности в себе, пусть он чувствовал, что подвергается преследованию, но это чувство гнало в кровь адреналин, и он стал энергичнее обычного. «Господь, — сказал он своим коллегам, — предал их в руки…» Наблюдать, как враги шагают прямо в расставленную им ловушку, было очень приятно.

В четверг, еще до вечера у Кейт, — в день, когда леди Эшбрук получила помилование, — он произнес речь в палате общин на тему о валютном рынке, а тут он был настоящим знатоком. Речь вызвала в парламенте еще больше восхищения, чем обычно, — но только не у левого крыла его собственной партии. Это напоминало триумф актера. Для него не существовало ничего, кроме речи, аплодисментов, откликов в прессе на следующий день. Том Теркилл не заглядывал далеко вперед без всякого труда: это было заложено в самом его характере.

Ежедневник, в котором он отмечал дни и часы деловых встреч и приглашений, был испещрен записями, и это тоже гнало адреналин в кровь. И чтобы разделаться с одним светским обязательством, ему пришлось заглянуть на три недели вперед. У него была своя навязчивая идея — приняв чье-то гостеприимство, непременно отплатить тем же. Он был в долгу у Хамфри Ли за обед — Хамфри был ему совершенно не нужен, но долг следовало вернуть. Точно так же нужно было расквитаться с Кейт.

Теркилл спросил мнения своего главного политического советника и единственного наперсника. А вернее, советницы и наперсницы. Это была миссис Армстронг, Стелла Армстронг. Ее имя начинало приобретать известность во внутренних сферах Вестминстера. Она была ровесницей Кейт. И единственным человеком на земле, не вызывавшим у Теркилла наждачного осадка подозрений. С ней он становился почти простодушным и наивным. С некоторого времени в палате общий шли пересуды о том, каковы на самом деле их отношения.

Да, сказала Стелла Армстронг, раз он не успокоится, пока не расквитается с Хамфри и Кейт, то лучше так и сделать. Но не извлечь ли из этого обеда и некоторую пользу? Леди Эшбрук… теперь он с ней знаком — примет ли она его приглашение? Почти все его коллеги — редкостные снобы, они будут счастливы познакомиться с одной из последних великосветских дам. Кроме того, еще не ясно, как все обернется со Сьюзен. Она говорила так, словно Сьюзен была ее дочерью. Старуха могла поставить его на место, могла присоединиться к тем, кто подвергает его преследованиям, но Стелла полагала, что он вытерпит гораздо больше, лишь бы добиться для Сьюзен того, чего она хочет.

Теркилл нахмурился, в его голосе появился наждак.

— Насчет старухи я не уверен, — сказал он, но тут же включил свою решительную боевую улыбку. А почему бы и не произвести впечатление на полезных людей? Тут любая мелочь может сыграть роль. Заранее ведь не угадаешь: возможно, скоро начнется распределение постов.

Значит, званый завтрак, постановила Стелла. Она слышала, что на обедах старуха никогда не бывает. Завтрак на Итонской площади физически ей вполне по силам, если она вообще согласится. Первый свободный день у него — пятница, 30 июля: заседания парламента можно не ожидать.

И вот приглашения были разосланы, и они с некоторым напряжением ждали ответа леди Эшбрук. Во всяком случае, Стелла Армстронг полагала, что Теркилл ждет его с напряжением, но к этому она привыкла.


9

Когда Хамфри проснулся утром в понедельник, через неделю после вечера у Кейт, между занавесками сияла узкая полоска солнечного света и в комнате веяло свежестью. Была половина восьмого, и на площади снаружи, как всегда, царила тишина. Он мог не торопиться с пробуждением и медлил минуту за минутой, привычно не заметив, как где-то далеко завели автомобиль. Затем послышался другой звук, довольно неожиданный в центре огромного города, — четкий, размеренный стук копыт идущей шагом лошади.

И этот перестук был привычен для Хамфри. Он успокаивал, пробуждал смутные воспоминания детства. В действительности же он говорил только об одном: пару полицейских лошадей приучают к лондонским улицам, а для этого выбирают самые спокойные районы вроде Белгрейвии. Больше на третьем этаже ничего расслышать было нельзя — разве что замирающие отголоски быстрых шагов мальчишки-почтальона с утренними газетами.

Хамфри никак не мог проснуться окончательно. Прохладный ветерок принес легкий аромат герани. Суббота и воскресенье прошли без происшествий: в субботу вечером ритуальное пиво с Алеком Лурией в уголке зала, такого же тихого и мирного, как всегда, в воскресенье обед со старыми друзьями в Ричмонде. И все. Светская жизнь и прежде его не слишком влекла, а теперь он совсем утратил вкус к ней. И этот понедельник у него ничем занят не был.

Он очнулся от дремоты, потому что в дверь постучали — один раз и тут же нетерпеливо еще и еще. Дверь открылась.

— Мистер Хамфри! Мистер Хамфри!

Рядом с его кроватью стояла миссис Бербридж, его экономка. Ей было за семьдесят, но она отличалась завидным здоровьем и невозмутимым спокойствием. Однако сейчас ее никак нельзя было назвать спокойной.

— Извините, мистер Хамфри. Но пришла эта иностранка, прислуга леди Эшбрук… Я ничего толком не могу у нее понять. Она спрашивает вас. Боюсь, с ее милостью что-то случилось.

— Что с ней случилось? — Хамфри сразу проснулся.

— Боюсь, она скончалась.

Больше миссис Бербридж ничего не знала. Она сумела только разобрать, что Мария спрашивает Хамфри и как будто хочет, чтобы он пошел с ней в дом леди Эшбрук. Хамфри сказал, что сейчас будет готов, и вскоре спустился вниз. Мария стояла в прихожей. Миссис Бербридж обнимала ее за плечи. Мария была крепкой молодой женщиной, довольно флегматичной. Она не плакала, но поглядела на него с явным облегчением и стремительно заговорила на своем родном языке. Насколько он уловил, она назвала что-то ужасным, а дальше он совсем перестал ее понимать. Пришлось попросить, чтобы она говорила медленнее: он ведь по-настоящему португальского не знает.

— Ее убили, — сказала Мария и перекрестилась.

Оба слова были ясными и иному толкованию не поддавались, но Хамфри не поверил. Инсульт, любая другая внезапная, но естественная смерть. Только не это.

Он начал с сомнением расспрашивать Марию. Почему она думает, что старую даму убили? Уверена ли она?

— Вы сами увидите, — ответила Мария ровным голосом. — Это ужасно. Ее голова! Ее голова!

Хамфри уже не мог сомневаться. И внезапно случившееся, как бывает в подобных случаях, обрело достоверность, стало чем-то само собой разумеющимся, словно абсолютно правдивое известие, которое он получил уже давно.

Когда Мария это обнаружила? Хамфри посмотрел на свои часы — почти восемь. Мария вошла в гостиную для утренней уборки. А она была там.

— Вы сами увидите, — повторила Мария.

Она попробовала позвонить в полицию. Она дозвонилась в участок, но не знает, поняли они ее или нет. По-английски она ведь говорит плохо, добавила она виновато. Поэтому она и пришла сюда. Она снова извинилась, что побеспокоила его, но надо же ей было кому-то сказать.

На редкость крепкие нервы, подумал Хамфри. Они прошли через площадь и минуту спустя уже были в гостиной леди Эшбрук. На крыльце Мария потянула его за рукав и предупредила, чтобы он был готов: очень нехороший вид.

В комнате над всем господствовал запах, который невозможно забыть. Он не был сильным — сладковатый, легкий. Если бы это был любой другой запах, а вернее запах, исходящий от чего-либо другого, он не показался бы таким всепроникающим и, может быть, остался бы почти незамеченным. Если бы он исходил от чего-либо другого, он, возможно, даже не показался бы тошнотворным. Есть немало приятных запахов, таких же сладковатых, таких же гнилостных.

Потрясенный этим запахом, Хамфри в первое мгновение увидел комнату словно сквозь туман. Занавеска на одном окне была отдернута, комнату озаряло солнце, но на миг его глаза отказались видеть. Перевернутые стулья, выдвинутые ящики, лампы и подносы на полу. Его оглушило, точно опоздавшего гостя, который входит в комнату, когда веселье уже в полном разгаре. Боковым зрением он уловил, что некоторые картины сорваны со стен. Но не Буден и не Вламинк. Затем, а может быть и сразу, он увидел леди Эшбрук. Смятение чувств улеглось. Он смотрел, и запах становился все сильнее. Она лежала перед своим креслом, которое было опрокинуто набок. Ее юбка задралась, открыв колени — костлявые шишки на худых ногах. Голова ее была приподнята над плечами, поддерживаемая снизу чем-то скрытым от Хамфри. На ковре запеклась кровь. Небольшое пятно, точно опрокинулись рюмки с вином. Брызги крови — их он осознал не тогда, а позже — испещряли мебель вокруг и стену позади. Грушевидные капли. И комочки чего-то белого. Но ничего этого он не осознал, потому что смотрел только на ее голову. И не мог отвести глаз. Ее лицо было повернуто к нему и к двери. Глаза вытаращены, рот широко открыт. Но ошеломило его не это. В ране на ее виске что-то шевелилось. Может быть, уже личинки. Но и не это приковало его взгляд. Над волосами от макушки до лба, выдаваясь на несколько дюймов вперед, висел деревянный брусок. Не точно над серединой лба, а правее и немного наклонно. Словно какой-то новоизобретенный головной убор… Нет, словно новая часть человеческой головы — это и гипнотизировало.

Мария рядом с ним опять перекрестилась. И только гораздо позже, когда уже приехали врачи, Хамфри понял, что смотрел на рукоятку молотка, который вместе с другими инструментами для мелких починок всегда лежал в ящике рядом с креслом леди Эшбрук. Молоток, пробив череп, ушел в мозг, и над головой загибались только рожки гвоздодера.

Хамфри все еще не мог пошевелиться. Наконец он заговорил.

— Ну… — сказал он Марии, употребив самое расплывчатое из всех многозначных междометий. — Ну, помочь мы ничем не можем, Я сейчас позвоню.

Несмотря на кавардак, телефонный аппарат остался на месте, как и карточка с телефонными номерами друзей леди Эшбрук, как и ежедневник для записи деловых встреч и приглашений, открытый на июле. Машинально Хамфри прочел в графе 30 июля: «Теркилл, Итонская площадь, 36, час дня». Это приглашение она приняла.

Номера полицейского участка на карточке не было, но Хамфри его вспомнил. Он сказал дежурному:

— Говорит Хамфри Ли. Я бывал у вас. Я звоню с Эйлстоунской площади, из дома номер семьдесят два. Из дома леди Эшбрук. Она убита… Да-да, не умерла, а убита. Вы сообщите немедленно? Да, никаких сомнений… По меньшей мере сутки.

А когда Хамфри узнал об этом? Несколько минут назад, ответил Хамфри терпеливо, давно свыкнувшись с такими формальностями. Он был близким другом покойной, и ее приходящая прислуга прибежала к нему. Эта прислуга — иностранка? Да, ответил Хамфри, и в трубке послышался удовлетворенный возглас. Им звонили в семь сорок шесть, но они не разобрали адреса. Патрульная машина как раз пытается его установить.

— Сообщите им, — распорядился Хамфри. Любое действие было лучше бездействия. — Я останусь здесь. И пришлите еще кого-нибудь. С этим необходимо разобраться как можно скорее.

— Я понял, сэр. — Сработала привычка подчиняться: Хамфри, сам того не заметив, заговорил своим прежним служебным тоном. — Скверное дело. Сержант будет у вас через пять минут.

В ожидании Хамфри решил позвонить доктору Перримену. Конечно, скоро явится полицейский врач, но присутствие ее врача не помешает. Перримен уехал к больному, однако секретарша обещала связаться с ним по радиотелефону.

— Передайте, что это не срочно. Она умерла. Но когда он освободится, я полагаю, он захочет взглянуть на нее.

Полицейский пришел меньше чем через пять минут. Хамфри встретил его за дверями гостиной. Это был высокий молодой человек, красивый, с уверенными движениями. Он назвал себя — сержант уголовной полиции, но фамилию Хамфри не разобрал. Полицейский предупредил Марию, которая стояла на лестнице рядом с Хамфри, что он должен будет задать ей несколько вопросов. Затем они с Хамфри вошли в разгромленную комнату. В первый момент сержант выругался, но когда Хамфри сказал: «Вот она», молодой человек посмотрел и умолк. Молчал он так долго, что Хамфри заговорил было сам, но тут же оборвал фразу — сержант сдерживал рвотные спазмы.

Первый взгляд на этот деревянный нарост вызвал тошноту и у Хамфри, который при всей своей нервной чуткости физической брезгливостью не отличался, а во время войны видел много разорванных на куски человеческих тел. И даже эти кровавые лоскутья были не так страшны, как разорванный надвое труп его приятеля: голова и туловище по пояс отлетели в одну сторону, а остальное — в другую… Как многие его сверстники, в этом отношении он загрубел. Тем не менее когда он увидел голову старухи, ему пришлось употребить всю свою волю, чтобы обрести клиническое хладнокровие. Этот молодой человек, несомненно, видел трупы — людей, погибших в автомобильных катастрофах, самоубийц или даже одну-две жертвы убийств, — но такого зрелища он не выдержал и судорожно сглатывал. Хамфри сказал;

— Выйдемте.

В коридоре сержант попытался призвать на помощь служебную выдержку. Хамфри спросил, как его фамилия, опять не расслышал, а потом она затерялась среди фамилий множества полицейских, которые ему вскоре пришлось услышать. Возможно, фамилия сержанта была Робинсон. Голос у него срывался, но он произнес обычную формулу:

— Здесь ничего нельзя трогать.

— Я понимаю, — сказал Хамфри.

— А вы или она тут что-нибудь уже трогали?

Хамфри перевел вопрос, и Мария энергично замотала головой. Как бы ни подействовало на нее зрелище этой комнаты — «очень нехороший вид», повторяла она, — желудок у нее, во всяком случае, подумал Хамфри, крепче, чем у сержанта или у него самого. Хамфри ответил, что он ни к чему не прикасался, кроме телефона.

— Собственно, вам не следовало бы им пользоваться! — Молодой человек быстро приходил в себя. — Но что сделано, то сделано. А больше ничего вы не трогали? Я поставлю у дверей человека, пока мы тут не кончим.

— Возможно, приедет ее врач, — сказал Хамфри.

— Трогать и ему ничего нельзя. Пусть посмотрит с порога.

По лестнице поднялся полицейский патрульный, которого послали выяснить, в чем дело, когда звонок Марии вверг участок в недоумение. Сержант приказал ему встать у дверей гостиной, самому ничего не предпринимать и не допускать, чтобы кто-нибудь, кроме полицейского врача и инспекторов уголовного розыска, прикасался к чему бы то ни было, брал в руки или передвигал какие-нибудь предметы.

— Там лежит труп. И должен вас предупредить: зрелище не из приятных, — сказал сержант с небрежностью, словно бы рожденной долгим опытом, успешно разыгрывая закаленного сыщика, который и от десятка трупов бровью не поведет.

Он взялся за дело. Спросил Марию, где стоит другой телефонный аппарат, и позвонил в участок на Джеральд-роуд, чтобы они сообщили старшему инспектору. И полицейскому врачу, как только старший инспектор это санкционирует. Он, конечно, сначала сам захочет взглянуть, сказал сержант тоном совсем уж многоопытного служаки. Трупы не имеют привычки бегать. Врач может полчаса и подождать.

Затем сержант попробовал использовать удобный случай отличиться. Вести опрос предстояло другим, но почему бы не приобщить к делу и свои заметки? Молодой человек был явно самонадеян, но Хамфри он скорее нравился.

Хамфри переводил ему ответы Марии. Сам он почти ничего нового не узнал, кроме того, что ее муж работает официантом в кафе на Фулем-роуд. Утром она пришла в обычное время, примерно без двадцати восемь. Поставила греться воду для кофе и поднялась наверх. Заметила, что дверь гостиной открыта. И увидела то, что они сами видели. Когда она спустилась вниз, чтобы сходить за Хамфри, то заметила еще одно: дверь садовой комнаты (то есть комнаты с дверью в сад) тоже была открыта настежь.

— Пока достаточно. Мне ни вы, ни она больше не требуетесь, благодарю вас. Старший инспектор, конечно, захочет поговорить с вами. Еще раз благодарю вас.

Сержант наслаждался последними минутами своего пребывания у власти. Но при всей своей нагловатости он был вежлив.

— Ах да! Я забыл спросить вас. Необходимо уведомить ближайших родственников. Вы не могли бы мне их назвать?

— У нее есть сын. Лорд Певенси. Насколько мне известно, он живет в Марокко.

Лорда Певенси он видел всего раз в жизни.

— Они поддерживали отношения?

— Последние годы он, по-моему, здесь не бывал. Но она поддерживала отношения со своим внуком, — продолжал Хамфри. — Он служит в Германии. И две недели назад приезжал навестить ее.

Хамфри добавил, что он, если нужно, может позвонить в штаб дивизии и связаться с Лоузби.

К этому времени в доме появилось полдесятка полицейских, из них двое в штатском. Старшему инспектору из местного участка было коротко доложено о показаниях Хамфри и о том, что войти и выйти можно еще и через сад. Он позвонил в несколько мест, поговорил с Хамфри, делая заметки, а потом с дружеской почтительностью сказал, что официальные показания можно будет дать и позже. Все происходило быстро и деловито. Приехал полицейский врач, установил факт смерти, дал свое заключение и уехал, а тем временем к Хамфри присоединился в коридоре доктор Перримен. В гостиную ему войти не разрешили, но, как и сказал молодой сержант, позволили посмотреть с порога.

— Очень нехорошо, — сказал Перримен задумчиво. Взгляд его красивых глаз был устремлен мимо трупа и опрокинутой мебели куда-то в пространство.

По лестнице поднимались все новые полицейские.

— Я тут ничем полезен быть не могу, — сказал Перримен, и они с Хамфри спустились вниз. — Конечно, — заметил Перримен, словно разговаривая сам с собой, — она в любом случае прожила бы недолго.

— Но ведь она была здорова?

— Ей было восемьдесят два года. Она могла бы прожить еще несколько лет, а могла бы умереть еще до осени.

— Как бы то ни было, — сказал Хамфри, — а это очень безобразная смерть.

Это снова был отзвук фразы, которую обронила Селия.

— Но, может быть, более милосердная, чем та, которой она боялась, — сказал Перримен. — Они ведь не знают, как она умерла. Если смертельным был удар по голове, то она практически ничего не почувствовала. Ну, словно стукнулась головой об стену. А потом — никакой боли, провал в ничто. Некоторые люди умирают очень легко.

— Надеюсь, она не догадывалась, что ее сейчас убьют.

— А какая разница?

— Умирать в страхе — это ужасно.

— Но это продлилось бы недолго. А потом — все. — Доктор Перримен сказал это так, словно успокаивал пациента. — Возможно, мы придаем смерти слишком уж большое значение. Я часто думаю, что наши предки относились к ней разумнее, чем мы. Они не пытались делать вид, будто ее не существует.

Спорить против этого не приходилось. Перримен не был шаблонным человеком, и его мысли были достаточно оригинальными, но в это утро они не вызывали у Хамфри ничего, кроме злости. Как и мелкая ложь, которую он обнаружил, когда дозвонился в штаб дивизии Лоузби. С ним говорила девушка — предположительно из женской вспомогательной службы ВВС — спокойно и дружелюбно.

— Нет, сэр. Капитан лорд Лоузби сейчас отсутствует. Он в Англии в отпуску в связи с тяжелым состоянием его бабушки.

— Но ведь его отпуск кончился две недели назад?!

— Совершенно верно, сэр, но, если не ошибаюсь, его снова вызвали домой, так как в прошлый четверг ей стало хуже.

В субботу днем Хамфри разговаривал с леди Эшбрук в сквере. Она была в едком настроении и прогуливалась по аллее довольно энергичным шагом. Несомненно, она очень удивилась бы, узнав, что Лоузби вызвали в Лондон из-за ее тяжелого состояния.

— Могу дать вам его лондонский адрес, сэр.

Последовал лондонский адрес: Эйлстоунская площадь, дом семьдесят два.

Ради чего Лоузби это затеял? Опять какая-нибудь из его женщин? Хамфри не сомневался, что он способен на любую выходку. Но это могло обернуться неприятностями. Расследование уже ведется. Хамфри (как почти все в этот день) полагал, что леди Эшбрук стала жертвой грабителя, но тем не менее полиция обязательно проверит, где находились и что делали те, кто был как-то связан с убитой, — и в первую очередь ее внук. Может быть, сообщить им не дожидаясь? Или лучше не стоит?

Хамфри чувствовал себя совершенно измученным, но не столько пережитым потрясением, сколько сухой сдержанностью, которая окружала его все утро. С той минуты, когда он вошел в разгромленную гостиную, он не слышал ни одного прямого слова. Но в половине второго к нему в столовую, где он ел хлеб с сыром, почти вбежала Кейт, раскрасневшаяся, с горящими глазами.

— В час об этом сообщили в последних известиях, — оказала она. — Это правда?

— Да, правда.

— Ее убили?

— Да.

Казалась, Кейт вот-вот расплачется или придет в ярость. Она воскликнула: — До чего несправедливо! После того, как она узнала, что здорова. Такая радость! И ей дали радоваться всего десять дней!

Это прозвучало совсем по-детски. Хамфри никогда еще не слышал от нее ничего столь простодушно-наивного, но ему стало от этого легче и его охватила нежность к ней.

Загрузка...