Часть четвертая

36

В задней комнате полицейского участка все велось в тоне безупречной вежливости. Тут ближайшие сотрудники Брайерса совещались в первый день, приступая к следствию, и много раз потом. Теперь здесь задавались вопросы, а вернее, как сказал бы не слишком тактичный посторонний наблюдатель, шел допрос. По одну сторону стола сидели сам Брайерс и инспектор Флэмсон, по другую — доктор Перримен.

Постороннему наблюдателю было бы нелегко решить, кто берет верх. Да и не постороннему — тоже. Перримена привезли в участок в половине шестого вечера, а за столом они сидели с шести. Арестован он не был, поскольку, как и сказал Брайерс в разговоре с Хамфри, у них недоставало улик, чтобы предъявить ему обвинение. Двоих оперативников послали домой к доктору с мягкой просьбой — необходимо кое-что выяснить. Да, пожалуй, ему лучше захватить чемодан: это может потребовать некоторого времени. Ездивший за ним сержант доложил, что Перримен вроде был готов к чему-то подобному. Его движения были осторожными и неторопливыми, точно он берег дыхание. Один раз он попробовал пошутить. У него много пациентов в Белгрейвии, сказал он, а вот ночь там ему предстоит провести впервые. Полицейские не видели никакой разницы между Блумфилд-террас и Белгрейвией и на шутку не откликнулись.

Брайерс слушал. Ничего нового эта манера Перримена ему не сказала: доктор был хладнокровен, самоуверен и умел держать себя в руках. Как и многие другие, попадавшие в подобное положение. Это говорило не о виновности или невиновности, а только о характере. Брайерсу доводилось допрашивать ни в чем не повинных людей, которые при первом намеке на подозрение принимали вызывающий тон. Так произошло и с ним, когда однажды допрашивали его самого. Если он когда-нибудь и верил в расхожие прописи о человеческом поведении, это было очень давно.

Никаких формул не существовало. Сейчас Брайерс об этом не думал, но вообще он нередко предупреждал своих молодых сотрудников, что никаких заранее заданных формул нет. Нахрапистые грубияны вовсе не всегда трусы, скорее уж обратное ближе к истине.

Перримен не потребовал, чтобы ему дали возможность посоветоваться с его адвокатом. Он прекрасно понимал, что у Брайерса в запасе сильная карта: если Перримен не хочет помочь полиции, может быть, он предпочтет помочь налоговому управлению? Сведения о привычке леди Эшбрук оплачивать услуги врача наличными подшиты к делу. Для начала этого было вполне достаточно.

Еще до того, как Брайерс решил взяться за Перримена прямо, он пришел к выводу, что тот оценивает положение примерно так же, как он сам. Для проверки он начал с раздумчивых вопросов об образе жизни леди Эшбрук.

— Видите ли, нас это очень интересует, — сказал Брайерс.

— Но в чем заключается проблема, старший суперинтендент? — сказал Перримен таким же раздумчивым тоном.

— Довольно-таки загадочно, как она умудрялась жить на свои доходы. То есть на те, которые объявляла налоговому управлению.

— Боюсь, подробности мне неизвестны. Очень жалею, что не могу вам помочь.

— Разумеется, если бы вы могли помочь, это было бы очень ценно.

— Но, конечно, вы уже поняли, — лучезарные глаза Перримена смотрели прямо в умные, проницательные глаза Брайерса, — что она жила очень экономно. Как врач я часто повторял ей, что в таком возрасте нельзя жить одной и необходимо найти кого-нибудь.

— Совет был очень разумный. Но тем не менее мы все еще не вполне понимаем, как она сводила концы с концами. Содержание такого дома обходилось недешево, не правда ли? Наверное, и вы так считали.

Тут они деловито обсудили, к какому минимуму могла свести леди Эшбрук расходы по дому. Могло показаться, будто они занимаются теорией научного ведения домашнего хозяйства и увлеченно разрабатывают сбалансированный бюджет. Словно пародировались другие совещания в этой комнате, когда оперативная группа впервые попыталась разобраться в финансовых делах леди Эшбрук.

Флэмсон, до тех пор только записывавший, теперь, не оставляя этого занятия, сменил роль немого статиста на роль со словами. Брайерс задавал ему вопросы и просил Перримена тоже справляться у него, объявив (и это было чистой правдой), что из Флэмсона вышел бы первоклассный делец. А про себя Брайерс, глядя на своего подчиненного, подумал, что делец из него вышел бы лучший, чем сыщик. Вот он сидит, плотный, грузный, с набрякшими веками; соображает очень неплохо, но только любит себя побаловать. Да, соображать он умеет, хотя, возможно, ему не хватает одержимости. И все-таки взять его в группу стоило. В конце-то концов он первый отнесся к завещанию леди Эшбрук с сомнением. Может быть, он и медлителен, но тем не менее напал на верный след.

А теперь он прощупывал Перримена, обсуждая расходы леди Эшбрук.

— Не сходятся они, — сказал он с сонным удовлетворением бухгалтера. — Никак не сходятся.

Это опять-таки было повторение того, что полиция обнаружила уже давно. Но Флэмсон излагал факты так же, как много недель назад своим коллегам.

Опять вступил Брайерс:

— Вам ведь была известна ее привычка оплачивать счета наличными, а не чеками? Даже крупные счета. Странная привычка, вы согласны?

Перримен улыбнулся ему дружески и чуть-чуть свысока — улыбкой, которая прежде нравилась Кейт.

— По-видимому, вы живете в мире огражденным от обычных забот, старший суперинтендент.

Все трое говорили спокойно, ровным тоном, словно просто беседовали, словно это не был полицейский допрос. Такой стиль избрал для себя Брайерс, и он не собирался его менять, даже если бы не добился в этот вечер никаких результатов. Он не верил — как не верил другим заданным формулам, столь дорогим сердцу непосвященных, — в чередование мягких и жестких приемов допроса подозреваемых. Это не для профессионалов. Профессиональный метод допроса гораздо проще излюбленных обывательских представлений о нем. Быть самим собой — вот и весь секрет. Ни у одного следователя — да и ни у кого другого — недостанет сил долго выдерживать взятую на себя роль. Если человек по ту сторону стола попробует что-нибудь подобное, тем хуже для него.

Конечно, имелась определенная тактика. Например, держать какой-либо факт в запасе и внезапно ошеломить им. Этому можно научить. Но гораздо труднее научить, как выбрать момент для смены темпа. Хороший следователь выбирает его словно инстинктивно. И только другой хороший следователь может оценить все стоящее за этим искусство, только хороший следователь способен распознать в другом эту внутреннюю работу.

Они продолжали в этом направлении около часа. Флэмсон вновь и вновь разбирал загадку доходов леди Эшбрук. Подобные процедуры строятся на повторениях — вот почему так невыносимо скучны магнитофонные записи допросов. Молодая сотрудница — при виде нее глаза Флэмсона заблестели под опухшими веками, хотя в группе Брайерса счастливым прелюбодеем был не он, а Бейл, — вошла с тремя чашками чая. Чай был очень жидкий и щедро сдобрен молоком. Брайерс, выкуривший за этот час полдюжины сигарет, закурил еще одну.

— Вероятно, вам будет любопытно узнать, — сказал он небрежно, как бы между прочим, словно сообщая, что последние известия по телевизору будут сегодня передаваться на двадцать минут позднее обычного, — что у нас есть сведения, которые могут быть вам интересны. Об источнике денег, которыми располагала леди Эшбрук. Ну, вы знаете — американский фонд.

— Американский фонд? — повторил Перримен равнодушно, без всякого выражения.

— Ну, вы же знаете. Деньги поступали через определенные сроки. Доставлялись в английских банкнотах через кого-то в Лондоне. И расходовались на оплату счетов.

— Интересно, — сказал Перримен без малейшего интереса.

— И это продолжалось после ее смерти.

— Неужели?

— Да, фонд продолжал действовать. Довольно значительная сумма — точная цифра нам неизвестна, но, скажем, тысяча фунтов была передана лорду Лоузби. — Брайерс не изменил тона. — Согласно нашим сведениям передана вами, доктор.

Лицо Перримена разгладилось, помолодело, на мгновение преображенное шоком. И мгновение он молчал. Потом заговорил резко и надменно:

— По-видимому, мне следует отдать должное пылкости вашего… или чьего-то еще воображения.

— Лучше подумайте, прежде чем продолжать. — На этот раз Брайерс придал своему голосу холодную официальность. — Наши сведения точны. И при жизни леди Эшбрук деньги, поступавшие из фонда, передавали ей тоже вы.

И вот тут Брайерс допустил единственную ошибку за весь этот допрос. До сих пор он говорил чуть более категорично, чем позволяли имеющиеся у него сведения Это был блеф, а вернее, не совсем блеф. Перримен не пытался опровергать его утверждения. Пока все шло легче, чем рассчитывал Брайерс, — настолько легко, насколько вообще можно было надеяться. И он продолжал все с той же твердой уверенностью:

— Вы ведь были контролером, так?

— Кем-кем?

— Контролером.

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Я могу сказать по буквам: контролером.

— Так меня никто никогда не называл. По-моему, очень глупое прозвище.

Брайерс уже сообразил — уже несколько секунд назад сообразил, — что допустил ошибку. Возражение Перримена прозвучало не так, как предыдущие. Недоумение, незнание были подлинными. Причину своей ошибки Брайерс понял только позднее. Как ни странно, сработал автоматизм. В конторе О'Брайена до и после смерти старого юриста говорилось о контроле над фондом. В Лондоне был кто-то, кому пересылались деньги. Имени его им знать не полагалось. Лучше называть его контролером. И в результате случайности его так же начали называть между собой Сьюзен и Лоузби. В одной из пачек полученных ими банкнот остался обрывок ленты с этим словом, напечатанным на машинке, и они его подхватили. Так же, как американские и английские полицейские. Но Перримен никогда его даже не слышал.

Брайерс выругал себя за небрежность. Как правило, он ничего не говорил, не проверив заранее. А в результате Перримен вновь обрел уверенность в себе и отчасти перехватил инициативу. У него хватило самонадеянности — возможно, напускной, а возможно, и порожденной высокомерием, — чтобы перебить Брайерса, который закуривал очередную сигарету.

— Простите, старший суперинтендент, — сказал Перримен, — но не слишком ли много вы курите?

Брайерс, сбитый с толку, посмотрел на него с недоумением и ответил:

— Возможно.

— Будь я вашим врачом, я бы настоял, чтобы вы проверяли легкие. Систематически.

— Но вы ведь не мой врач, — сказал Брайерс.

— Не исключено, что к несчастью для вас.

— Поживем — увидим, — сказал Брайерс. — Всем нам придется когда-нибудь умереть.

Эти слова сопровождала угрюмая полицейская усмешка, которую хорошо знал Хамфри. И она была бы еще угрюмее, если бы в конце этого допроса маячила тень виселицы. Задним числом Брайерс почувствовал некоторое уважение к выдержке Перримена. Такую же выдержку, может быть, проявляли некоторые пациенты Перримена, когда, томясь смертным страхом во время осмотра, они с участием осведомлялись о каких-то симптомах самого доктора, теперь по иронии судьбы оказавшегося в сходном положении.

— Не будем отвлекаться, — сказал Брайерс, впервые позволив своему голосу стать чуть-чуть жестче. — Впереди еще много дела. — Он продолжал: — Да, нам известно, что вы передавали деньги после смерти леди Эшбрук и прежде. Больше вам это скрывать не удастся. Мы намерены узнать все.

…Всего им узнать не удалось, но кое-что они за этот вечер мало-помалу узнали. Многое из того, что они восстанавливали по кусочкам, оказалось близким к истине. Хотя и не все. Перримен был готов дать им объяснения и говорил даже словно бы не без удовольствия. Он просто оказывал безобидную, дружескую добрую услугу.

— Это мы оставим решать налоговым инспекторам, — заметил Брайерс, но словно мимоходом. Вполне возможно и даже вероятно, что Перримен не знал всей истории целиком, решил он. И уж во всяком случае не знал ее начала: тридцать лет назад, когда кончилась война, он еще не слышал про леди Эшбрук, Но с О'Брайеном он встречался и признал это.

— Леди Эшбрук доверяла не слишком многим, не так ли? — спросил Брайерс.

— Да, конечно.

— Но ему она доверяла?

— И с полным на то основанием. С полным основанием. — Перримен добавил с неожиданным чувством: — Он был хорошим человеком.

Это была странная похвала, произнесенная так, словно Перримену принадлежало право оценивать и решать.

В восемь часов им принесли еще чаю. Около девяти — тарелку с грудой бутербродов. Перримен съел больше своей доли — то ли от напряжения, то ли проголодавшись.

Брайерс все еще не давал Перримену отвлечься от финансовых операций. Кто разработал систему? Перримен не знал. Возможно, действительно не знал. Ничто не доверялось бумаге. Тут они отгадали верно. Молчание. Простота. Единственный способ делать что-нибудь втайне, думал Брайерс. Хамфри согласился бы с ним. Только опытные люди знают, что всегда следует избегать усложнения.

Перримен сказал, что система действовала задолго до того, как он стал врачом леди Эшбрук.

В целом их версия опять оказалась почти верной. Когда О'Брайен перенес инсульт, возникли всякие трудности. Сам он уже никуда поехать не мог. Способ пересылать в Англию деньги, сообщения и инструкции без риска разоблачения вовремя разработан не был. Вопреки предположениям полиции эту необходимость заранее не предусмотрели. Старая история, подумал Брайерс: противника часто переоцениваешь. Леди Эшбрук и О'Брайен, по-видимому, не сумели отыскать иного выхода и вынуждены были обратиться к помощи третьего лица. Хотя это ей очень не нравилось, но приходилось искать в Англии посредника, которому она могла бы довериться. Вот так в операцию был вовлечен Перримен.

— Когда это произошло?

Перримен назвал точную дату: июнь 1968 года.

— Почему она обратилась к вам?

— Она уже несколько лет была моей пациенткой и доверяла мне.

— Вам это пришлось очень кстати, верно? — внезапно спросил Брайерс.

Перримен не выдал ни удивления, ни злости, ни тревоги. Тон его голоса не изменился.

— Кроме того, я ей нравился, — сказал он самодовольно.

Брайерс и так уже понял, что Перримен тщеславен — почти патологически тщеславен. Но тут был еще какой-то не вполне ясный, почти неуловимый оттенок. Он спросил:

— В сексуальном смысле, хотите вы сказать?

Перримен ответил все с тем же самодовольством:

— Когда мужчина и женщина искренне нравятся друг другу, между ними обязательно возникает определенное сексуальное тяготение. Конечно, ей было за семьдесят, но я как врач могу вас заверить, что сексуальное чувство с возрастом не исчезает.

Брайерс перебил его, на секунду утратив контроль над собой:

— Полицейскому это можно и не объяснять, черт подери!

Перримен невозмутимо продолжал:

— Да, тут мог присутствовать и элемент сексуальности. Нам всем известно, что пожилые женщины нередко создают культ вокруг своих врачей. Но к ней это не относилось. Все было по-другому. Естественно, это ни к чему не привело. Звание врача обязывает, хотя при других обстоятельствах…

— Да-да.

Брайерс вернулся к теме. Как деньги передавались Перримену? Как он их получал? (Недаром Хамфри заметил однажды, что это одна из извечных проблем в такого рода операциях.) Брайерс не думал, что получает вполне исчерпывающие ответы, но это существенного значения не имело и он не стал уточнять.

— Вы сами их забирали? — спросил Брайерс.

— Разумеется, нет. Это прямо противоречило бы цели.

— Почему? — Брайерс мог бы и не спрашивать: ответ был очевиден.

— Мне кажется, я человек довольно заметный.

Брайерс искоса взглянул на своих сотрудников. Они верно угадали, как леди Эшбрук получала свои деньги. Прием был довольно примитивный, но он давал результаты.

Перримен сказал, что был агентом леди Эшбрук. Это слово он произнес самодовольным тоном и презрительно добавил, что ни ему, ни ей в голову не пришло бы называть его контролером. Распределение денег она поручала ему — и при ее жизни и после ее смерти.

— Она объяснила мне свои желания. Как я уже говорил, она мне доверяла.

— Да, мы это уже слышали, И о том, как их передавать после своей смерти, она тоже распорядилась?

— Да.

— Кто должен был их получать?

— Лоузби, это само собой разумеется. Основную долю. Ну, и еще два-три человека. Из них никто про это не знал. Все должно было сохраняться в глубочайшем секрете. Собственно говоря, я еще не придумал, каким образом это устроить…

— Ну теперь вам можно больше не затрудняться, — сказал Брайерс с преувеличенной вежливостью.

Перримен не уступил. Со столь же преувеличенной насмешливой вежливостью он ответил:

— А вам можно не затрудняться из-за этих людей. Они ни о чем не были предупреждены. К тому же суммы им предназначались очень небольшие — в лучшем случае несколько сотен фунтов.

— И договоренность была только устная? — Брайерс в этом нисколько не сомневался.

— Для того все и делалось.

— Так что проверка была невозможна?

— Да. — Перримен добавил, словно желая помочь им: — Правда, один человек знал, что будет получать их и дальше, — лорд Лоузби.

— Пожалуй, я должен прямо сказать вам, — заметил Брайерс без всякого выражения, — что лорд Лоузби в данной ситуации нас не интересует.

Холодно, равнодушно, снова высокомерно Перримен ответил:

— Полагаю, мне следует считать, что вы знаете свою работу, старший суперинтендент?

— Да, это, возможно, облегчило бы дело. — И по-прежнему вежливо Брайерс продолжал: — Ну, финансовой стороной мы, я думаю, можем больше не заниматься. А вы как считаете, Джордж? — Он повернулся к Флэмсону.

— Сведений мы получили вполне достаточно, шеф. И знаем, откуда получить добавочные, если они понадобятся.

— Видите ли, доктор, все это, как я уже упоминал, будет подарком налоговому инспектору. Думаю, к доходу леди Эшбрук они возвращаться не станут: он не стоит ни времени, ни хлопот. Другое дело — налог на наследство. Вот этим они, конечно, займутся.

Наступило молчание, недолгое, нарочито апатичное.

Потом Брайерс сказал, чуть наклонившись через стол:

— Сколько денег осталось в этом американском фонде?

— Я не знаю.

— Это не ответ.

— Но это абсолютная правда. — И словно подражая Брайерсу, Перримен тоже рассчитанно помолчал несколько секунд, а затем добавил, как будто смакуя просторечие: — Эта парочка умела держать язык за зубами.

— Но примерное представление вы, безусловно, должны иметь, — сказал Брайерс с некоторым нажимом.

— Я уже сказал вам: нет.

— Ну, с этим мы сами разберемся, — продолжал Брайерс. — Но, надеюсь, вы можете сказать мне кое-что другое. Сколько вам предстояло получить за это самому?

Перримен молча смотрел мимо него. Зрачки у него расширились.

— Сколько? — повторил Брайерс.

— Я соображаю. Леди Эшбрук, разумеется, со мной об этом говорила. Она не хотела, чтобы я терпел ущерб. Это отнимало определенное время и, естественно, возлагало на меня ответственность. А потому она сказала, что у меня есть право на комиссионные. Леди Эшбрук неоднократно называла сумму в две-три тысячи. Примерно столько посреднику и полагается.

— Немного! — вставил Флэмсон.

— Она берегла свои деньги. И О'Брайен их берег. А я ведь в конце-то концов оказывал дружескую услугу, и только.

— Конечно, никаких доказательств всего этого нет? — сказал Брайерс.

— Их и быть не может.

— Ну а когда она умерла? Какую сумму она назначила вам?

— Отнюдь не значительную. Лоузби должен был получить частями двадцать тысяч фунтов. Прочие суммы — вовсе пустяки. А то, что осталось, могло составить мои комиссионные. — И вы утверждаете, что не имеете представления о том, чему равнялась бы эта сумма?

— Ни малейшего. Во всяком случае, я не предполагал получить что-либо существенное.

— Ну разумеется не предполагали. — Брайерс продолжал, не изменив тона: — А теперь с вашего разрешения я предпочел бы все это оставить. Нам не стоит тратить время на махинации с налогами.

— Так, на что же нам стоит тратить время? — Перримен демонстративно поглядел на часы. Было уже за десять. Они сидели тут больше четырех часов.

Брайерс сказал:

— Остается вопрос об убийстве.

Голоса мало что выдавали, лица — и того меньше. Если бы они обсуждали спектакль Национального театра, магнитофонная лента, фотографии запечатлели бы не больше эмоций.


37

— Мне ведь незачем объяснять вам, для чего все это потребовалось, правда? — Брайерс говорил медленно, тщательно выбирая слова. — Убийство. Вот о чем мы хотим вас спросить, как вы сами понимаете.

— Не стану утверждать, что меня это очень удивляет. — Перримен сказал это с высокомерно-снисходительным, словно бы добродушным сарказмом.

— Мне незачем говорить вам, почему мы уделяли столько внимания деньгам. Пока достаточно, чтобы вы сами об этом подумали.

Брайерс раздавил окурок. В пепельнице их набралась уже целая горка. Он спокойно помолчал. Потом словно бы мимоходом без всякого нажима спросил:

— Ну а вы? Вы ведь могли ее убить, не так ли?

— Я не вполне вас понимаю. — Перримен сохранял полное хладнокровие.

— Возможно, вы поймете. Рано или поздно. Вы ничем не можете подтвердить, что сказали нам правду о том, как провели тот вечер. Я отдаю себе отчет, что в таком положении может очутиться кто угодно. Но что бы вы нам ни говорили, вы тем не менее могли быть и там. Вы согласны?

— У меня нет доказательств обратного. Я согласен, что, теоретически говоря, мог быть и там.

— Я уже сказал, что это относится и ко многим другим. Но вы имели к ней свободный доступ. У вас был собственный ключ от входной двери.

— Мне казалось, я достаточно ясно объяснил, — Перримен откинул голову, — что был ее близким другом.

— А кроме того, ее врачом. Это ставит вас в особое положение, не так ли? И могло обеспечить вам определенные преимущества.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду.

— Думаю, вы отлично понимаете. Это же вполне ясно. Вы умный человек. Если требуется убить старуху, у врача есть определенные преимущества. Особенно если она его пациентка. Она ведь доверяет ему, не так ли? Она доверяет его рукам.

— Теоретически это так.

— У вас хорошие руки, доктор.

Перримен держал их перед собой, уперев друг в друга длинные пальцы с коричневыми ногтями, полусогнутые, сильные.

— Да, мне говорили.

— И у вас было бы еще одно преимущество. Вы бы точно знали, как сжать эти руки, чтобы все обошлось тихо. Конечно, вам пришлось бы заранее как-то объяснить, почему вы в перчатках, но для находчивого человека это было бы несложно, Например, вы зашли прямо после визита к пациенту с инфекционным заболеванием.

Перримен улыбнулся.

— Да, врач мог бы проделать все это. Мне остается только снова воздать должное вашему воображению. Да, теоретически это могло произойти так. Беда лишь в том, что в действительности ничего этого не было.

На этот заключительный укол Брайерс не обратил никакого внимания и продолжал:

— Одна деталь убийства нам все еще не вполне ясна. Врач, конечно, знал бы, что она уже мертва. Так зачем же он размозжил ей голову? Бесцельно. Рискованно. Его могло забрызгать кровью. Разве только он принял предосторожности, которые нам пока не удалось установить. Во всяком случае, если бы он хоть немного подумал, то не стал бы этого делать. Не схватил бы молоток. Естественно, нам лучше, чем кому-либо, известно, что человек, убив кого-нибудь, нередко впадает в исступление. Свидетельств этому можно набрать более чем достаточно, только мы предпочитаем о них не упоминать. Но в данном случае не было никаких признаков. Хорошо, пусть не припадок безумия. Возможно, попытка инсценировать зверское убийство, изобразить захваченного врасплох тупого грабителя. То же самое с разгромом в комнате. Опять инсценировка. Мы это поняли с первого взгляда.

— Еще один взлет вашего воображения, насколько я понимаю, — заметил Перримен.

Брайерс мгновенно сменил линию. Он сказал резко:

— Летом вы, по-видимому, считали, что старухе жить уже недолго?

— Не столь категорично. — Перримен ответил коротко, профессионально, менее велеречиво, чем на прямые обвинения. — У меня были определенные основания для такого предположения. Оно оказалось неверным.

— Будь оно верным, она бы уже умерла, И вам досталась бы роль ее душеприказчика точно так же, как теперь.

— Вполне вероятно.

— И если бы не убийство, никто ничего не заподозрил бы. Деньги поступали бы согласно плану?

— Разумеется.

— Но раз ваше предположение оказалось неверным, она могла бы жить еще годы и годы?

— Могла бы.

— И в результате возникло желание ускорить события? — Брайерс без нажима возвращался к прежней линии.

— Безусловно, оно могло бы возникнуть, — сказал Перримен. — У кого-нибудь.

— И узнать, что ей ничто не грозит, — каким, наверное, это было потрясением?

— Да, конечно, если кто-то испытывал нетерпение. — Тон Перримена не изменился. — Никаких признаков этого я не заметил. Вероятно, потому, что у меня не тот круг знакомств.

Брайерс сказал, словно задумавшись:

— Если бы вы могли как-то продлить ее жизнь — в качестве ее врача, разумеется, — вы бы это сделали, верно?

— Безусловно.

— Какие бы мысли у вас ни возникали?

— Я не понял, что вы имеете в виду.

— Профессиональный долг — странная вещь. Вы согласны, не правда ли?

При обмене этими фразами между ними на мгновение возникло нечто вроде сочувствия, которое почти весь вечер пряталось где-то возле самой поверхности. Не симпатия — ни с той, ни с другой стороны ее не было. Брайерс скорее даже испытывал отвращение. Но это чувство было и более скрытым и более сближающим, чем простая симпатия. Брайерс знал, что больше ничего сегодня не добьется. Они начали долгий цикл повторений: операции с деньгами, то, как могло быть совершено это убийство. Брайерс не был недоволен. Ему приходилось подавлять в себе оптимизм — тот самый оптимизм, против которого он предостерегал своих сотрудников. Этого человека не сломить сразу, но он будет понемногу поддаваться. Неожиданно Брайерс сказал, что пока достаточно — у его сотрудников утром будет еще несколько вопросов, — и вежливо пожелал Перримену доброй ночи.

Немного позже оперативная группа собралась, точно футбольная команда для разбора утренней игры. Они видели, что Брайерс забывает про усталость, хотя позади было уже несколько часов напряженных усилий. Они предвкушали момент, когда доведут работу до конца, до победного конца, На столе в кабинете по убийству стояла бутылка виски. Кто-то сказал:

— Все будет в порядке, верно, начальник.

Сказал, а не спросил. Все чувствовали себя одинаково хорошо. Брайерс, которому в прошлом не раз доводилось страдать из-за обманутых надежд, ответил:

— Поверю, когда своими глазами увижу. Поверю, когда увижу, что мы убедили присяжных.

— По дереву стучите?

— От этого вреда не бывает, — сказал Брайерс.


38

На следующий вечер, когда двое оперативников вновь допрашивали Перримена, в полумиле оттуда Хамфри сидел у себя в гостиной на диване рядом с Кейт. Она несколько минут назад поднялась из кухни, где приготовила ему ужин, который теперь стоял на столике рядом. Насмешливый посторонний наблюдатель мог бы назвать это уютной домашней сценкой. И она повторялась чуть ли не каждый вечер — менялось только меню.

Однако формально их отношения не изменились. Кейт так и не решилась на разрыв. Она все так же работала в больнице и заботилась о Монти, а по вечерам окружала Хамфри всем вниманием, на какое способна любящая женщина. Она хотела, чтобы ему было хорошо — тогда и ей было хорошо. А для себя она ничего не хотела — только поставить на своем, как объяснил ей Хамфри с той свободой, которую ему давала любовь. Ведь их жизнь строилась на ее условиях, а не на его.

Кейт была не в силах бросить Монти — оставить одного в его беспомощности. Она считала себя трезвой и практичной натурой — более трезвой и практичной, чем многие другие. Сентиментальностью она не страдала. Но она была не в силах принудить себя к окончательному и полному разрыву. Возможно, верх взяла привычка. Или же утешительное сознание — вовсе не такое благородное, как могло бы показаться женщине, придерживающейся более высокого мнения о себе, — что за тебя кто-то цепляется.

Все это было не столь уж трезво и практично. А возможно, как раз наоборот. Кейт заявила Хамфри, что уйти к нему совсем ей пока еще нельзя. И они приспособились к этому положению. Половину времени она жила у него. И это было счастьем особого рода. В конце-то концов существует гораздо больше разновидностей счастья, чем полагают самодовольные или себялюбивые люди. А Кейт даже наслаждалась лишними усилиями и хлопотами, хотя иногда и фантазировала, где они с Хамфри будут жить, когда станут совсем свободны.

Знал ли Монти? Кейт и Хамфри считали, что не знать было бы трудно. Она не скрывала, где бывает. У нее не было потребности в признаниях и объяснениях, но лгать она не стала бы. Не исключено, предположил Хамфри, что Монти и знает и не знает, — найдется немало людей, которые подозревают что-то неприятное и предпочитают закрывать глаза на свои подозрения. Зная и не зная, он получал все, что получал всегда — заботливый уход, полный порядок во всем, полностью оплаченный домашний уют, — и мог по-прежнему предаваться размышлениям. Убеждение в собственной гениальности как будто не мешало ему обладать хитростью, опирающейся на инстинкт самосохранения: ведь если бы он потребовал от нее объяснений, она получила бы возможность прямо порвать с ним. Это Хамфри думал про себя, но с ней говорить не стал, полагая, что ей все еще было бы больно увидеть Монти в таком свете.

В этот вечер Кейт, уютно устроившись на диване, следила за еще одним направлением в ходе его мыслей. Она знала, что допрос Перримена волнует его не меньше, чем самих оперативников. Это волнение не делало особой чести человеческой натуре. Оно было сродни ощущению, которое испытывали знакомые леди Эшбрук, пока ожидали известия о том, действительно ли она смертельно больна. Сердца людей — пусть даже и добрых в обычном смысле — начинают биться с приятным возбуждением, когда кому-то другому угрожает беда. Да, Хамфри добрее многие и многих, думала Кейт, уж кому и знать как не ей. Но, любя его, она знала, что он почти невольно все время думает об этом допросе. Кроме того, она знала, что днем он разговаривал с Фрэнком Брайерсом. Конечно, Хамфри жалеет, что не может принять участия в допросе, и завидует им.

Если бы он мог услышать, о чем они говорили совсем поздно ночью, то позавидовал бы им еще больше. Шло обсуждение второго допроса. Настроение у всех было приподнятое. Точно во время выборов в штаб-квартире кандидата, который как будто уже получил нужное число голосов. Радость была почти осязаемой, а одобрительные удары по плечу даже весьма осязаемыми. Брайерс, захваченный общим оптимизмом, разрабатывал дальнейшую тактику, по временам забывая все другие заботы.

Второй допрос по обычному методу Брайерса вела вторая пара — в данном случае Бейл и Норман Шинглер. К этому времени финансовые операции были уже достаточно ясны, то есть на большую ясность рассчитывать не приходилось. Однако относительно убийства им ничего установить не удалось и они не добились от доктора ни единого нового факта о том, что он делал в тот вечер, кроме визита к больной (подтвердившей его показания), очень короткого, просто чтобы успокоить ее, — визита, который ничего не доказывал и не опровергал. Доктор держался высокомерно и не давал себя сбить, сообщила вторая пара. Он отвечал точно так же, как накануне Брайерсу. Да, конечно, он мог бы положить руки ей на шею. Больные считают естественным, что врач их ощупывает. Да, конечно, задушить старую женщину было бы нетрудно. Любой врач это знает. Врач мог бы с ней справиться быстрее, чем кто-либо другой. Сам он компетентный врач. Но только он ее не душил.

— Однако Норман Шинглер, столь же въедливый, как и упрямый, сумел на несколько минут вывести его из равновесия. Шинглер задавал вопрос за вопросом о суммах, переданных, пока леди Эшбрук была еще жива. Не более двух тысяч фунтов единовременно или около того? Жалкие гроши, если учесть все предосторожности и сложную систему их передач.

— Да, если вам так хочется считать, — ответил Перримен с обычным безразличием.

— И за такие жалкие гроши ее убили? Шинглер нащупывал путь вслепую. Внезапно Перримен утратил контроль над собой. Впервые за два допроса. Что, они не могли отыскать причины получше? Деньги, деньги! Они ничего не способны понять, кроме денег!

— Ну а что кроме? Скажите нам! — Шинглер вцепился в него мертвой хваткой.

— Деньги, деньги! Ничего другого вы не видите!

— Ну так скажите нам, что было причиной. Вам же это известно!

Перримен уже справился с собой.

— Вы не знаете. И я не знаю. Откуда мне знать? Но деньги причиной быть не могут. А вы только о них и думаете.

Больше Шинглеру вывести его из себя не удалось. Он откинул голову (и Бейла и Шинглера это движение очень раздражало) и вернулся к позе высокомерного презрения. Никто из них еще не сталкивался с такой находчивостью и с таким самообладанием. Всех четверых он не просто раздражал, но вызывал у них совершенно непривычное отвращение. Кроме того, они против воли испытывали к нему уважение. Позднее кое-кто из них говорил, что он смелый человек.

Перед ними на столе лежали заметки, которые делал во время допроса Шинглер. Брайерс еще раз перечитал все, что относилось к тому моменту, когда Перримен сорвался.

— Отлично, Норман. Расскажите-ка об этом еще раз, поподробнее.

Он впитывал каждое слово. Потом спросил Бейла, не заметил ли он чего-нибудь еще. Бейл подтвердил, что Шинглер задел доктора за живое.

— Отлично, — повторил Брайерс. — Я вернусь к этому, когда буду допрашивать его в следующий раз.

В следующий раз, но не на следующий день, как предполагали остальные. Они знали, что неожиданные поступки Брайерса всегда имеют какую-то цель. И тем не менее их очень удивило, когда утром Брайерс без всяких объяснений отпустил доктора домой.


39

Это может сработать, сказал Фрэнк Брайерс, объясняя ситуацию Хамфри — почему он дал Перримену время подумать. Теперь он, конечно, уже осознал, что полиции известно довольно много. Даже такая толстая броня поистончится, когда человек предоставлен самому себе. Он может решить, что полиция держит в запасе что-то весомое…

— Если бы так! — добавил Брайерс. — Это наше уязвимое место. Нам необходимо добиться доказательств от него.

Он уже недели две не разговаривал с Хамфри по душам — все то время, пока вырабатывал тактику со своими сотрудниками. Теперь, вынужденный сидеть сложа руки, он испытывал потребность говорить. Он заставлял себя быть терпеливым. Бездействие совсем его измучило.

Брайерс позвонил Хамфри домой и спросил, свободен ли он. Был темный, не очень холодный ноябрьский вечер. В воздухе пахло древесным дымом. Едва войдя в гостиную, Брайерс залпом выпил рюмку, которую налил ему Хамфри. И принялся объяснять — так, словно их перебили и он продолжал начатый разговор, — почему он прервал допрос. — У меня возникла идея, что он все больше становился в позу и его уже ничем нельзя было пронять. Если я ошибся, вина будет моя.

Затем после некоторого молчания он продолжал:

— Пусть поломает голову. Он считает себя умнее нас. Пусть. Недели через две мы снова его пригласим. Кошки-мышки, если хотите. Не слишком благородно, но я уже это проделывал. Тут уж либо — либо.

Он рассказал Хамфри о результатах первых двух допросов. В целом не так уж плохо, заключил он.

— Я бы сказал, что ваши ребята по финансовым манипуляциям проделали прекрасную работу, — заметил Хамфри. Взрыва восторга не требовалось. Сейчас было время для деловых оценок.

— Конечно.

— С убийством вам повезло меньше, не так ли? Вы могли бы рассчитывать, что обнаружится какая-нибудь зацепка. Но ничего не вышло.

— Он сукин сын, но не просто сукин сын.

— Если вы в отношении его не ошибаетесь, это еще слабо сказано.

— Я не ошибаюсь. Вы тоже так думаете.

Хамфри промолчал, и Брайерс добавил:

— Он что-то уступал, только когда у него не было другого выхода.

Хамфри нечасто случалось видеть, чтобы Фрэнк Брайерс не мог усидеть на месте. Но теперь он вскочил и прошел через всю комнату к окну. Хамфри из его кресла стекла казались глянцевито-черными, непрозрачными. Потом Брайерс сказал:

— Сколько людей! Ну куда они все подевались в ту ночь? Ведь так нужно было, чтобы кто-нибудь его заметил!

Когда он снова сел, они в очередной раз принялись обсуждать все обстоятельства. Брайерс как одержимый вновь перебирал то, что они уже рассмотрели, пока оба не устали, — необнаруженные факты, факты, которые положили бы конец тому, что Брайерс назвал бултыханием. Одежда, в которой Перримен был в ту ночь? Где она теперь? Не проследишь. И ни слова ни от кого, ни намека.

Другие моменты такого значения не имели, но все-таки и в них нужна была ясность. Кого Перримен посылал в отели за деньгами? Никаких сведений, ни одного опознания.

— Я полагаю, вы подумали о его жене? — заметил Хамфри.

Брайерс раздраженно выругался.

— Помощи от вас! Вы уже это говорили. Мы из нее ничего не выжали. Допрашивали, пока у нас в глазах не потемнело. Я еще раз сам за нее взялся.

— Добились чего-нибудь?

— Черта с два. Непробиваема, как он.

— Вы думаете, она знает?

— Она может знать все. Или не знать ничего. Просто улыбается, как Чеширский Кот. А потом, конечно, бежит в католическую церковь за углом.

— Вы бы не прочь послушать ее исповедь, а?

Брайерс снова выругался. Он забыл, что считает себя просвещенным человеком, и вспомнил, как его старик дед поносил исповеди и прочие гнусные папистские штучки.

Хамфри задумался о Перрименах. Насколько тесно связал их брак? Настолько, что они волей-неволей всем делятся, помогают друг другу во всем?

Элис Перримен он встречал довольно редко, и каждый раз его отталкивало самодовольство ее веры. По ассоциации идей он вспомнил про жену Брайерса и спросил словно мимоходом, стараясь скрыть искреннюю тревогу, как себя чувствует Бетти.

— Не очень хорошо, — с неожиданной горечью ответил Брайерс. — По-видимому, ремиссия кончилась.

— Простите, я не знал.

Ну что здесь можно было сказать?

— Никто не знал. — Фрэнк добавил: — У нее опять двоится в глазах. И она снова хромает.

— Как ей тяжело!

— Она в жизни никому не причинила ни малейшего зла. А теперь ей терпеть все это годы и годы. И люди верят в то, что бог справедлив! Идиоты!

Хамфри ни разу не слышал от него ничего подобного. Но яростная вспышка сразу угасла. Брайерс сказал глухо:

— Два дня назад она говорила про вас. Жалела, что не может хоть немного выходить.

Затем Брайерс вернулся к прежней теме. Он занимался своим делом, а над ним тяготела эта боль, и каждый день он возвращался домой к ней, думал Хамфри. Но как огромна его энергия — никто не замечает.

Брайерс теперь взвешивал впечатления, которые вынесли его сотрудники и он сам из допросов Перримена.

— Он очень крепок, — сказал Брайерс. — Физически крепок. Я думал, мы его вымотаем. Но он устал не больше, чем я.

Хамфри сочувственно улыбнулся. Он по прежнему опыту знал рекордную выносливость Брайерса.

— Он очень тщеславен, — добавил Брайерс.

Хамфри кивнул.

— Среди уголовников попадаются очень тщеславные, — продолжал Брайерс, — но, по-моему, тщеславнее его я еще никого не видел. Во всяком случае, по ту сторону стола.

— Я, пожалуй, пойду даже дальше, — заметил Хамфри. — Существует качество, которому в древности придавалось большое значение. Тогда его называли надменностью души. Мне кажется, Перримен получил бы за него весьма высокую оценку. — Он слегка улыбнулся. — Очень своеобразное качество. Я знавал двух-трех военных героев, настоящих героев, у которых оно было — подавленное и выплескивающееся через край. Наверное, им обладали и наиболее знаменитые мученики. Вот чего я никак не мог понять в Перримене, когда встречался с ним раньше…

— У меня это их качество вот где сидит! Я готов пожертвовать всеми военными героями и мучениками, лишь бы мы могли избавиться от перрименов.

— Некоторых людей оно поднимает, дает им мужество умереть под пытками. Других людей оно развращает, и они становятся способны пытать насмерть.

Хамфри замолчал и посмотрел на Брайерса. Им обоим приходилось видеть, на что бывают способны люди. Не так уж давно в этой самой комнате Брайерс говорил, что далеко не все следует предавать гласности. Тут бесстрастность изменяла ему даже больше, чем Хамфри.

— Во всяком случае, — продолжал Хамфри, — это открывает перед вами некоторые возможности. При такой надменности человек неизбежно где-то ослабляет защиту. Вы ведь как будто нащупали уязвимую точку? А этот ваш молодой сотрудник… как его фамилия?

— Шинглер.

— Ваш Шинглер подобрался к ней еще ближе. Возможно, ему повезло. Вы, конечно, продолжите в том же направлении?

— Конечно.

Они снова говорили как коллеги.

— Деньги, — продолжал Брайерс. — По их словам, он пришел в ярость при одном только намеке. Шинглер ведь даже не сказал ему прямо, что он убил из-за денег. Один только косвенный намек вывел его из себя. Он слишком высок для подобных вещей. Я использую это во всех поворотах, какие только смогу придумать. Посажу с собой Шинглера, просто чтобы напоминать ему прошлый раз. Не исключено, что он сам укажет какой-нибудь другой мотив. Если нам удастся выбить его из колеи. — Брайерс добавил: — Знаете, я могу себе представить, как человеку вроде него хочется совершить что-нибудь масштабное. Что именно, не так уж важно — ему все по силам. Какие могут быть пределы возможностей для человека, который знает, что он вдесятеро умнее всех нас? И хладнокровнее? Что он окружен безмозглыми тупицами, серой толпой? Ему все по силам! И вот — случай.

Брайерс помолчал, потом спросил быстро:

— Представляете?

— Не так четко, как вы.

— По-моему, сам я так чувствовать неспособен, — сказал Брайерс таким тоном, словно Хамфри смотрел на него с усмешкой, — но могу вообразить, что подобный человек испытывает подобные чувства.

— Да, я знаю. — Если предыдущие слова Хамфри можно было принять за сарказм, это он сказал искренне, подразумевая особый дар Брайерса, очень важный для ведения допроса. Брайерс словно сливался с человеком, который сидел напротив него, и не просто спрашивал, но и разделял его эмоции. Своеобразный дар. С которым надо родиться, потому что приобрести его невозможно. Хамфри им наделен не был, во всяком случае, в такой мере. Раза два он упрекал себя за то, что не сумел разделить паранойю Тома Теркилла, понять ее как бы изнутри. А Брайерсу это удалось бы. Он обладал той способностью к сопереживанию, которую теперь стало модно называть эмпатией. В те дни, когда они работали вместе, Хамфри, оказавшись в обществе агрессивно-самодовольных людей и желая себя подбодрить, утешался мыслью, что вместо эмпатии, как у Фрэнка Брайерса, он, возможно, наделен большей проницательностью. Знакомясь с ними, самозваные знатоки характеров в обоих случаях без колебаний пришли бы к прямо противоположному заключению.

— Можете испробовать еще один гамбит, — сказал Хамфри. — Не забудьте, леди Эшбрук боялась, что умрет от рака. Он был ее врачом. И можно предположить, что между ними была договоренность. — Хамфри припомнил разговор в сквере. — Уж конечно, она верила, что он обеспечит ей безболезненный конец — если у нее не хватит сил терпеть. Таким образом, она была целиком в его власти. И то, что она оказалась здоровой, должно было подействовать на него ошеломляюще: нет рака — нет и нужды в доверенном враче. Нет больше власти.

— Учтем. — Брайерс выслушал советы не менее охотно, чем в молодые годы. Ему словно бы хотелось остаться здесь подольше, продолжая разговор с Хамфри. Он винил себя за то, что так долго не замечал, насколько Перримен не укладывается в обычные рамки. Он должен был бы распознать его с самого начала.

Ну да что толку копаться в том, что уже позади, заметил Брайерс — и продолжал копаться. После того как он вышел на Перримена, особых ошибок они не делали. А это было непросто, сказал он и выпил еще рюмку, нарушив собственное правила Ему нечем было занять себя в этот вечер. Хамфри чувствовал, что Брайерс был бы рад любым активным действиям — они отвлекали бы его от мыслей о жене. Впрочем, и сам он, хотя и счастлив с Кейт, хотя и может не тревожиться о ее здоровье, тоже был бы рад каким-нибудь активным действиям.

А Брайерс тем временем говорил, что кое-какие моменты в следствии были не так уж плохи! Он гордился своими ребятами. Гордился искренне, но сейчас это была еще и тема для разговора. Он вернулся к тому, что Хамфри назвал финансовыми манипуляциями, — да, тут пришлось повозиться. Но за это им и платят. Ничего потрясающего, но недурная работа.

Внезапно Хамфри перебил его и с виноватой улыбкой сказал словно бы без всякой связи:

— Пожалуй, я вам признаюсь.

— Что-что?

— Я сомневался напрасно. Вы совершенно правы: это безусловно Перримен.

Глаза Брайерса просияли, но он ответил деловым тоном, без торжества или самодовольства:

— Да, конечно. Но я в этом деле уже раза два-три ошибался. Общий счет не так уж утешителен.

Улыбка Хамфри стала жесткой.

— Я согласен с вами — убил он. — Его тон тоже был деловым. — И я кое-что добавлю: пусть он говорит высокие слова, пусть он им даже верит, но убил он из-за денег.

Брайерс ответил не сразу: его лицо утратило всякое выражение, губы сжались.

— Может быть, не только из-за них, — сказал он наконец.

— Но без них он этого не сделал бы.

— Вы не считаете, что сомнение следует толковать в пользу обвиняемого?

— Я считаю, что не следует льстить себе. Послушайте, Фрэнк, вы на своем веку видели много преступлений, Придумывать мотивы легко. Вы сами это говорили. И еще легче придумывать для них сложность, которой нет.

— А вы на своем веку видели не только преступления, но и многое другое, — ответил Брайерс упрямо и дружески. — По вашему мнению, все мы оставляем желать лучшего, ведь так? И в результате вы предпочитаете думать, что все беспросветно и просто, ведь так? Потому что вы сами себя не очень высоко ставите.


40

Всего лишь через несколько часов после этого разговора пришло сообщение от скотленд-ярдовской группы в Нью-Йорке. Их американские коллеги еще несколько раз мягко побеседовали с руководством фирмы О'Брайена. Его партнеры сочли, что обстоятельства дела вынуждают их, несмотря на уважение к желаниям покойного, сообщить полиции некоторые сведения. Они провели проверку фонда контролера. Сумма оказалась неожиданно маленькой. Настолько, что оперативник, ознакомившийся со сводкой, попросил их еще раз поискать какие-нибудь следы в их книгах. Но больше никаких сумм обнаружено не было. Остаток не достигал и пятнадцати тысяч фунтов. Брайерс рассказал Хамфри об этом без комментариев, но не без удовольствия. Если Перримен убил ради денег, то деньги эти исчерпывались тысячью-другой фунтов. Остальное он предоставил Хамфри додумать самому.

Хамфри тоже не стал обсуждать эти сведения: ему предстояло испытание, которое его пугало, но уклониться от него он не мог. Как летом ему было страшно идти к леди Эшбрук, когда она ожидала результатов анализов, так и теперь он чувствовал страх, подъезжая к дому Брайерса.

Может быть, он и стал с возрастом черствее, но не настолько, чтобы равнодушно смотреть на то, что болезнь сделала с этой молодой женщиной. Он буквально вынудил себя отправиться к ней в этот день. Фрэнк будет занят у себя в кабинете по убийству, и ему придется разговаривать с ней наедине. Бетти ему нравилась. Она была хорошим человеком. У него в ушах еще звучали горькие слова Фрэнка.

Остановив машину, он поглядел на дома напротив, надежно укрытые своими садиками, где в ноябре на газонах цвели неизбежные розы. День был ясный, и окна нижних этажей блестели в косых солнечных лучах, как полированные щиты. Такая мирная, такая безмятежная картина) Он пошел по усыпанной гравием дорожке к двери Брайерса с такой же неохотой, как шел в июле к двери леди Эшбрук.

Хамфри осторожно нажал кнопку звонка и должен был нажать ее второй раз. Потянулись долгие секунды тишины. Затем изнутри донеслось какое-то царапанье, что-то двигалось по выложенному плиткой коридору.

Дверь открылась. Бетти полувисела в металлической раме на колесиках, Она улыбнулась весело и приветливо.

— Хамфри! Я так рада! — Она снова улыбнулась. — Идите вперед. В заднюю комнату. А то я двигаюсь медленно.

Она добралась до задней комнаты и с трудом, но самостоятельно опустилась в кресло.

— Теперь я почти все время провожу здесь, — сказала она. — Прежде это был кабинет Фрэнка. Пришлось его выгнать. Но тут мне до всего близко. Как нелепо — передвигаешься в ходунке, словно годовалый младенец.

Она была в том же оживленном настроении, которое в прошлый раз так удручающе подействовало на Хамфри. Лицо у нее почти не изменилось, только чуть похудело. Глаза немного ввалились и, пожалуй, блестели слишком ярко. Она хотела напоить его чаем: это очень просто, кухня через коридор. Хамфри воспротивился. Чай не принадлежит к его любимым напиткам, сказал он. На мгновение он взял ее руку. Рука была горячей и еле заметно дрожала.

— Я так рада вам, — сказала Бетти.

— Фрэнк намекнул, что вы принимаете гостей.

Она вновь улыбнулась сверкающей улыбкой, но на этот раз бесхитростной, нетерпеливой, чистосердечной.

— Нет-нет. — Ее голос сохранил всю глубину и звонкость. — Мне нужно с вами поговорить. Можно?

— Ну конечно.

— О бедном Фрэнке. О том, что я с ним сделала. Я боюсь за него.

— Это естественно, — ответил Хамфри с такой же прямотой. Бетти была не из тех, кто скрывает от себя тяжелую правду. И от него тоже требовалась честность.

— Нет-нет. Я имела в виду не то, что само собой разумеется. Конечно, я для него обуза. И так будет еще долго. Вы знаете, что эта болезнь не убивает? Так мне с полной определенностью сказали врачи. Вполне вероятно, что я проживу столько же, сколько и он. Меня это устраивает. Вы не поверите, как много я получаю от жизни на этих условиях. А вот ему трудно. Он очень хороший. Но я не об этом, я совсем о другом.

Хамфри молча ждал, не желая ошибиться во второй раз. Глаза у нее заблестели еще ярче, напряженнее, лихорадочнее. Она сказала:

— Вы помните, как были тут в последний раз?

— Прекрасно помню.

— Вы помните, что я тогда говорила?

— Что именно?

— Нет, вы, конечно, помните. Что мне бы хотелось, чтобы он занялся чем-то позитивным. И вы тоже. Он не мог не почувствовать, что меня огорчает, как он тратит свою жизнь.

Тогда Хамфри пропустил ее слова, мимо ушей, и теперь ему пришлось сделать вид, будто он их припоминает.

— Да, действительно, — сказал он. — Но ведь это было не так уж серьезно.

— Для меня — очень серьезно. — По ее щекам, все еще нежным и гладким, разлилась краска. — Но мне не следовало этого говорить. Чтобы не сделать ему хуже.

— Ну послушайте! — сказал он со всей искренностью, потому что для нее это было так важно. — Нам всем известно, что почти всякий порядочный человек с радостью способствовал бы тому, чтобы мир стал немножко лучше. Но существует мало профессий, которые давали бы такое ощущение. А то, чем занимается Фрэнк, возможно, в чем-то мешает миру стать заметно хуже. Для большинства порядочных людей это достаточное оправдание.

— Но его работа негативна по самой своей сути.

— Сколько людей, по-вашему, сумело обрести удовлетворение в нравственном смысле? Среди моих знакомых таких можно пересчитать по пальцам на одной руке.

— Я с вами не спорю. Суть в другом. Совершенно в другом. Я боюсь, что сделала ему хуже. И не имеет никакого значения, права я или нет. Мне не следовало этого говорить. Вот если бы вы помнили… я была уверена, что вы не забыли. Я с того самого вечера жалею, что не могу взять свои слова назад.

Она не могла взять свои слова назад, но зато болезненно переживала заново все случившееся — по ее щекам текли слезы, и она их не вытирала, не замечала, словно они были привычными, как и ее светлая улыбка.

Возможно, такое отчаяние из-за слов, сказанных давно, не замеченных или забытых ее собеседниками, было, как и слезы, просто симптомом ее состояния. И все-таки она настолько остро чувствовала малейшую тень между собой и теми, кого любила или даже просто считала друзьями, что у Хамфри возникло ощущение, будто у него по меньшей мере тройная шкура, а Бетти вообще ничем не защищена.

— Бетти, милая, — сказал он, — почему все-таки вы так боитесь? За него?

— Неужели вам не ясно? У него в жизни осталась только работа. И необходимость ухаживать за мной. Вот поэтому мне страшно, как бы его работа не стала ему тяжела, если он будет думать, что из-за нее тяжело мне. Мы всегда были очень близки. Бывает такая любовь. И хотя это звучит ужасно, но он меня уважает. В этом вся беда. Я боюсь, что из-за меня его воля ослабеет. А ведь для такой работы ему требуется вся его воля, правда? И если я ее подорву, то буду очень виновата.

Как она ни доброжелательна, думал Хамфри, глядя на тонко очерченное, ласковое, одухотворенное, сострадательное, полное нежности и доброты лицо, но и у нее есть свое тщеславие. Нравственное тщеславие. Возможно, Фрэнк ставит ее в человеческом плане выше себя, только на него не так уж легко повлиять даже ей, думал Хамфри. Но из-за ее состояния сказать ей этого он не мог.

— У меня создается впечатление, — начал он на этот раз уклончиво, — что вы тревожитесь совершенно напрасно. Я почти уверен в этом. Видите ли, я не думаю, чтобы он полностью осознал смысл того, что вы тогда сказали: ведь я же вас не понял. И я с тех пор не замечал ничего, что давало бы повод думать, будто его что-то задело или расстроило. В разговорах со мной он тоже ничего об этом не упоминал. Ни разу.

— Мне очень хотелось бы поверить, что вы правы. Но, кажется, вы сами в этом не слишком убеждены.

Хамфри продолжал плести свои кружева.

— Если я и опасаюсь за Фрэнка, то совсем по другой причине. Из-за того, что произошло с вами, работа приобрела для него дополнительную важность. Как вы только что и сказали. Он весь поглощен своим нынешним расследованием. Но, возможно, он даже еще больше уйдет в работу. Само по себе это неплохо. Сейчас он, вероятно, лучший специалист в своей области на всю страну. И добьется всего успеха, которого заслуживает. Но не исключено, что ему придется за это кое-чем заплатить. Он достиг того, чего достиг, отчасти потому, что не так огрубел душевно, как большинство из нас. Он сохранил воображение. Но, может быть, вы заметите, что он начинает огрубевать. Не в отношении вас, но из-за вас. Это было бы грустно. И вы должны следить за ним, чтобы вовремя ему помочь. Сделать это можете только вы.

Она опять заплакала, но скорее с облегчением.

— Я знаю, — сказала она.

— До сих пор у него почти все складывалось удачно, ведь правда? — Хамфри старался совсем ее утешить. — И это первая настоящая боль, которая выпала ему на долю. Людей с таким характером, как у него, страдания делают сильнее. Но при этом человек многое утрачивает. Мне раза два пришлось пережить нечто подобное. Не думаю, чтобы я был таким уж хорошим молодым человеком, но твердо знаю, что в результате я стал хуже. Хотя и гораздо крепче. То же может произойти и с Фрэнком. Поберегите его.

— Мне хотелось бы поговорить с Кейт, вашей приятельницей, — сказала Бетти. Она никогда не видела Кейт и не могла заводить новых знакомств, однако из-за этого ее интерес к тем, о ком она слышала, становился только сильнее. — Мне бы хотелось спросить у нее, действительно ли вы настолько утратили иллюзии, как притворяетесь. — Она посмотрела на Хамфри ярко заблестевшими глазами. — И я спросила бы ее еще об одном. Она ведь понимает… супружескую любовь?

— В определенной степени — безусловно.

— Ну так вот. Пока не начнется новая ремиссия… конечно, мы не знаем, когда это будет, но надеемся, что скоро… я, вероятно, утрачу всякую чувствительность ниже пояса. Так было в прошлый раз. Фрэнку это очень тяжело, — Она с трудом подыскивала слова, и Хамфри подумал, что Кейт на ее месте говорила бы прямо и просто. — Он не из тех мужчин, которым все равно, что женщина… не реагирует. Для меня это не важно. Но его отталкивает. Он не приходит ко мне. Что бы сделала Кейт… если бы вы с ней были на нашем месте?

— А что она могла бы сделать?

— Но она же знает жизнь? Она сказала бы вам, чтобы вы поискали себе утешение на стороне?

— Возможно, — сказал Хамфри. — Но она не святая и ей это не слишком понравилось бы.

— И все-таки она сделала бы это?

— Мне кажется, она просто предоставила бы мне самому о себе позаботиться, ничего ей не говоря. Ее никак нельзя назвать наивной, и житейски она очень мудра. Она знает, что восторженная откровенность может причинить куда больше вреда, чем благоразумное умалчивание. Бывают моменты, когда лучше ничего не говорить.

— По-вашему, Фрэнку следует поступить именно так?

— Не знаю, способен ли он на это.

Когда Хамфри сказал, что ему пора идти, она заметила с улыбкой — беззащитной, нежной, не замаскированной вежливостью или притворством:

— Это ведь было не очень приятно и для вас и для меня? Но вы мне очень помогли. Вы даже представить себе не можете.

Выйдя на улицу и вдохнув освежающий осенний воздух, Хамфри почувствовал глубокое облегчение. Как в тот раз, когда он вышел из дома леди Эшбрук. Но общество Бетти не вызывало у него гнетущего чувства, которое он испытал в тот июльский день. Может быть, потому, что Бетти так просто и естественно вызывала симпатию и нежность, а может быть, потому, что, несмотря на страшную болезнь, над ней все-таки не витала тень смерти.


41

В кабинете по убийству все эти последние ноябрьские дни оперативники говорили, обсуждали, взвешивали. Все знали, что очень скоро Брайерс вызовет доктора для новых допросов. В воздухе чувствовалось возбуждение, хотя некоторые и пытались его охладить. Впрочем, в метеорологическом смысле воздух был достаточно холодным и к тому же сырым: улицу перед участком затягивал мутный сумрак, тучи висели много ниже взлетных коридоров реактивных лайнеров, а дождь, хотя и мелкий, казалось, будет сеяться без конца. За углом, на Элизабет-стрит, под пологом унылой измороси текли потоки зонтиков. Магазины — дичь, рыба, бакалея, вино — уже ярко сияли, возвещая приближение рождества. Полицейские, направляясь через улицу к пивной, вдыхали запахи сыра и фруктов, словно вновь шли по родному городку в рыночный день.

Брайерс все это время занимался тем, что выслушивал всех, кто хотел что-нибудь сказать. Теперь, когда конец был близок, он пробуждал в подчиненных своего рода безотчетную веру. Они верили, что он сумеет найти пробойный ход. Когда они заметили, что у него подолгу сидит Морган, патологоанатом, их вера окрепла еще больше. Кое-кто из них знал, что Морган — самый надежный союзник в скверную погоду, но они не знали, что он вынужден был предупредить Брайерса, чтобы он не рассчитывал в обозримом будущем извлечь дополнительные сведения из судебно-медицинских данных: они исчерпаны. Он сообщил, что в студенческие годы Перримен всегда и во всем старался добиться совершенства, но Брайерс ответил: «Скажите мне что-нибудь, чего я не знаю».

Оперативники приходили и уходили, но Брайерс сидел в кабинете час за часом. Он вызывал их, но трое, присутствовавшие на прошлых допросах, — Бейл, Флэмсон, Шинглер — обычно сидели с ним. Брайерс обдумывал заключительную атаку.

— Я не люблю точно разработанных планов, — не раз повторял он. — В подобных случаях надо играть по слуху. Планы, детально рассчитанные заранее, обязательно срываются.

Но говорил он совсем не то, что думал. У него были планы — планы, учитывающие непредвиденные неожиданности и далеко не все словесно оформленные. Он слушал своих сотрудников, как слушал Хамфри и Моргана. И высказывал им свое мнение. Он был откровенен — и скрытен. Даже Бейлу, на которого он полностью полагался, который не блестяще соображал, но блестяще действовал, он не сказал всего.

Все это мало напоминало разработанную во всех деталях операцию того типа, когда какой-нибудь министерский руководитель советуется со своими подчиненными о том, как им взять верх над другим департаментом. Скорее тут проглядывало сходство с кинорежиссером, человеком творческим, привыкшим к существованию, в котором ничто не определенно и слова не означают ничего или же, наоборот, означают все, когда он нащупывает возможные подходы перед свиданием с кинопромышленником, влиятельным, упрямым и не внушающим ему доверия.

Снова пригласить доктора Перримена в полицейский участок утром 2 декабря было поручено Бейлу. Все велось в крайне вежливых тонах. Бейл объяснил, что они все понимают, какие причиняют ему неудобства, отрывая от пациентов. Особую вежливость можно было усмотреть и в том, что за ним прислали этого пожилого и солидного суперинтендента.

Когда Бейл вернулся с доктором в участок, он доложил, что был встречен взрывом возмущения. В предыдущий раз Перримен, пригласив полицейских к себе в гостиную, держался с высокомерной снисходительностью и небрежностью.

На этот раз он разразился протестами и спросил, кто, собственно, возместит уважаемому члену общества напрасно потерянное время и сопряженные с этим убытки. Тем не менее, позвонив другому врачу (Бейл заметил, что звонок был только один и своему поверенному он не звонил), Перримен отправился в участок без дальнейших возражений. По дороге он почти ничего не говорил — только ворчал на погоду. Утро было отвратительное, витрины магазинов и окна верхних этажей отбрасывали полосы света в мутную мглу.

Перримена проводили в комнату, где его допрашивали в предыдущий раз, принесли ему чашку чая и оставили одного. В кабинете по убийству оперативники слушали сообщение Бейла. Раздавались одобрительные возгласы.

— Похоже, он вот-вот расколется, — сказал кто-то.

А один из самых молодых добавил:

— Сегодня он вам, шеф, больших хлопот не доставит.

Они все стояли, и молодой человек обращался к Брайерсу из-за чьего-то плеча.

— Держу пари, он уже доспел.

Брайерс хмуро улыбнулся, но сказал спокойно:

— Увидим, увидим.

Молодой оперативник добавил:

— Он сегодня выйдет в открытую.

Этот идиоматический оборот означал «скажет все», «сознается». Студенты-филологи предыдущего поколения пользовались им при протестах, заявляя свое мнение; затем оно вошло в жаргон преступного мира. И тогда же бойкие молодые полицейские не устояли перед соблазном и приспособили его для своих целей. На этот раз Брайерс пропустил его мимо ушей.

Брайерс не торопился, но это был чистый расчет. Только около одиннадцати он кивнул Шинглеру и направился в заднюю комнату.

— Доброе утро, доктор, — сказал он, возвращаясь к официально-вежливому тону.

— Доброе утро, старший суперинтендент. — Перримен не встал, а только слегка наклонил голову.

— С инспектором Шинглером вы, кажется, знакомы.

Перримен еще раз наклонил голову.

Небольшая комната выглядела уютно. За окном густел сумрак, словно начиналось солнечное затмение. Посверкивали копья дождевых струй. А в комнате было светло и тепло — не жарко, а по-приятному тепло. Как только Брайерс и Шинглер вошли, следом за ними внесли поднос с чайными чашками. Начищенная пепельница ждала перед стулом Брайерса, а рядом лежали наготове две пачки сигарет.

В физическом смысле все было очень комфортабельно. Перримен откинул голову — движение, которое всегда действовало Брайерсу на нервы, — и сказал:

— Прежде всего я хотел бы сделать заявление.

— Я запишу, — поспешно сказал Шинглер.

— Нет-нет. Заявление не в вашем смысле. Я хочу заметить вам, старший суперинтендент, что, естественно, я охотно готов оказывать вам помощь в разумных пределах…

— Я в этом не сомневаюсь. — Тон Брайерса был абсолютно бесцветным.

— Но я считаю нужным напомнить вам, что у меня есть моя работа. Это очень серьезное ее нарушение, а если меня снова оторвут от дела без заблаговременного предупреждения, последствия для некоторых пациентов могут оказаться более чем серьезными. Поступаться другими людьми и собой я могу лишь до известной степени. Это само собой разумеется. Сегодня я в вашем распоряжении, но, если вы пожелаете повторить свое приглашение, я вынужден буду прибегнуть к юридической помощи.

— Это ваше право, доктор.

— Вы понимаете, что в прошлый раз, когда я был здесь, я пошел вам навстречу в гораздо большей мере, чем вы могли бы рассчитывать.

— Это ведь зависит от точки зрения, не правда ли?

Брайерс подумал, что у Перримена можно учиться тому, как владеть собой. Мало кто способен на подобный самоконтроль, подумал он позднее. От этого ему самому становилось труднее владеть собой.

Теперь было не время начинать с обиняков. Он сказал:

— Я хочу вернуться к болезни леди Эшбрук. То есть к ее предполагавшемуся раку.

— Об этом я уже сказал все что мог.

— Я хочу уточнить. Вы ведь говорили мне, что считали, что результаты анализов будут положительными?

— Я говорил вам, что считал это возможным.

— Вы считали это более чем возможным? — спросил Шинглер.

Перримен даже не посмотрел на него, но ответил:

— Я уже говорил старшему суперинтенденту…

— Что считали это вполне вероятным? Следовательно, — продолжал Брайерс, — вы имели дело с пациенткой, которая могла быть смертельно больна. Так?

— Безусловно.

— И не просто с пациенткой? Вы знали ее близко. Она доверяла вам свои финансовые дела.

— Мы обо всем этом уже говорили. Подробно и утомительно. И вам следовало бы уже понять, что эта тема бесплодна.

— Мы будем терпеливы.

— И вынуждаете быть терпеливым меня.

Брайерс словно не услышал.

— Мы все согласны в том, не так ли, что вы были очень внимательны к своей близкой знакомой и пациентке. И у вас имелись основания полагать, что скоро придется сообщить ей самое худшее. Она ждала этого. И конечно, говорила о своей смерти — с вами, доктор. Несомненно, вы были первым, с кем она стала бы об этом говорить.

— Конечно, она об этом говорила. Она не закрывала глаза на положение.

— Если бы выяснилось самое худшее, ей пришлось бы всецело положиться на вас, не так ли? Вы могли бы облегчить ей смерть. Она и об этом с вами говорила?

Перримен ответил со снисходительной улыбкой:

— Вас эта тема просто загипнотизировала. То, о чем пациент разговаривает с врачом, является врачебной тайной, и я не собираюсь ее нарушать.

— Вы ведь великий сторонник соблюдения всех правил? — Впервые голос Брайерса стал едким.

— Если вы подразумеваете, что я не нарушаю оказанного мне доверия, то безусловно.

— Суть в том, что она была целиком в ваших руках. День за днем. Она думала, что смерть подкрадывается все ближе. И ей не на кого было опереться, кроме вас. Верно?

— В подобной ситуации мне приходилось бывать неоднократно.

— И когда тревога оказалась ложной, у вас обоих это должно было вызвать странное чувство. Ей больше не требовалось рассчитывать на вас. Для избавления от страданий, если бы до этого дошло.

— Вы можете и дальше строить предположения, старший суперинтендент Как я уже пытался вам втолковать, любые разговоры с моими пациентами являются врачебной тайной. И тайной они останутся. Ее положение казалось критическим. Затем она узнала результаты анализов. Ее положение перестало быть критическим. Только и всего.

— И она перестала на вас полагаться?

— Я уже мог не навещать ее каждый день. Но, если вы помните, я по-прежнему оставался ее врачом.

Эта линия, которую Брайерс избрал после намека Хамфри, ничего не давала. Но они с Шинглером выработали еще одну. До этого Шинглер молчал и только вел записи как корректный секретарь. Теперь он внезапно сказал своим резким голосом:

— Но вы же были отнюдь не только врачом, верно?

Перримен, который все это время полностью его игнорировал, вынужден был посмотреть на него. Но тут же откинул голову и уставился в потолок, как будто недоумевая, с какой стати подчиненный позволяет себе лишнее.

— Вы так думаете? — сказал он, словно отмахиваясь.

Но если Перримен подчеркнуто не замечал Шинглера, Шинглер так в него и вцепился. Его красивое, хотя и лисье лицо было напряженно-сосредоточенным. Глянцевитые каштановые волосы поблескивали в свете ламп над столом. Поблескивали и большие карие глаза. Отрывисто, почти не шевеля губами, он бросил:

— Вы были отнюдь не только врачом. Далеко не каждый врач ведет денежные дела своих пациентов, верно?

— Разве мы с этим еще не покончили? — Перримен смотрел на Брайерса.

Но Шинглер продолжал идти напролом.

— Вы сказали, что вам приходилось бывать в такой ситуации неоднократно. А не оказывались ли вы в ситуации, когда в случае смерти вашей пациентки вам предстояло стать распорядителем утаенных денежных сумм? Вы же не станете нас уверять, будто не думала об этом. Стоило ей умереть — и эти суммы поступили бы под ваш контроль. Как и произошло, когда она умерла, хотя и другой смертью, — Шинглер продолжал: — Когда вы узнали, что ей не грозит близкая смерть, о чем вы тогда подумали? Составили другой план? Относительно этих сумм? Как ими завладеть?

Брайерс заметил, что Перримен не покраснел от гнева, но его ноздри побелели и сузились. Он сказал пронзительным голосом:

— Это невыносимо. Невыносимо!

Затем, словно выполняя заученное движение, он скрестил руки на груди, напрягся и неторопливо объявил Брайерсу:

— Я не намерен отвечать на вопросы этого вашего инспектора.

Брайерс сказал спокойно и неумолимо:

— Вы здесь, чтобы помочь нам, доктор. Отвечать вы не обязаны. Но в этом случае мы сделаем свои выводы.

По-прежнему неторопливо и величественно, сохраняя полную неподвижность, Перримен произнес:

— Я буду сам решать, какие вопросы заслуживают ответа.

— Вы думали о том, как завладеть этими суммами? — повторял Шинглер резко и настойчиво.

— Не заслуживает ответа.

Еще вопросы о том, поступали ли деньги после того, как рака у леди Эшбрук обнаружено не было. Тот же неторопливый стандартный ответ. Брайерс понял, как вскоре понял и Шинглер, что Перримен все заранее отрепетировал, чтобы не потерять власти над собой, если его начнут провоцировать вопросами о деньгах. Не только полиция заранее готовится к допросам. По-видимому, Перримен не доверял своей выдержке и прибегнул к этой каменной невозмутимости, чтобы не дать себе сорваться.

— Деньги в Нью-Йорке, — провоцировал его Шинглер. — Вы понимаете, что нам теперь все о них известно?

— Неужели?

— И конечно, мы знаем, какой остаток капитала оказался бы в вашем распоряжении.

— Значит, вы лучше осведомлены, чем я.

— Но вы же это знали, верно?

Руки скрещиваются на груди. Стандартный ответ.

— Вы знали, что он очень мал, верно? Жалкие крохи за все ваши хлопоты.

— Не заслуживает ответа.

— Нет, но это правда поразительно. Какие-то жалкие тысячи — и столько хлопот. Убить старуху. Ждать, когда же мы разберемся. Нам это кажется фантастикой. А вам?

Перримен не дрогнул. Он ничего не сказал и только изобразил легкий намек на равнодушную улыбку.

Перримен хорошо подготовился к таким атакам Шинглера, решил Брайерс. И чтобы переменить тактику, попробовал еще одну линию, ничего от нее не ожидая, но в надежде, что Перримен немного расслабится. Бывает ли так — это было сказано задумчиво, — чтобы человек полностью забыл то, что делал? Что-либо важное? Забывает ли врач, если выбрал неверное лечение, возможно, даже с летальным исходом? Перримен полагал, что нет. Он сам допускал роковые ошибки — в одном случае несомненно, и не исключено, что дважды. Он все еще ежится, стоит ему о них вспомнить.

У всех так, сказал Брайерс и согласился, что он тоже не слишком верит в забывчивость. Люди преступлений не забывают, хотя иногда и делают вид, будто забыли. Ближе к истине другое: человек сделает что-то — напишет подсудное шантажное письмо, подделает чек, ударит ножом, — а потом прекрасно все помнит, но так, словно это ни малейшего значения не имеет. С полным ощущением своей правоты, если угодно. Несомненно, Перримен тоже сталкивался с подобным? О да. Он и сейчас помнит, как в юности написал письмо. Некто обошелся с ним очень скверно. И письмо писалось в отместку. Он все еще видит эти написанные тогда слова. И по-прежнему они ему кажутся самыми обыкновенными словами, какие можно прочесть в любом письме.

— А не может ли то же, — Брайерс задал вопрос так, словно он только что пришел ему в голову, — относиться и к вечеру убийства?

Перримен окаменел и вновь равнодушно улыбнулся.

— Я же сообщил вам, что я делал в тот вечер, не так ли?

— Разве? — сказал Брайерс, словно без всякого интереса. Но он знал, что пока следует остановиться: Перримен прекрасно умел подготавливаться к возможным продолжениям. И для отвлечения Брайерс взглянул на Шинглера, давая ему знак вновь пустить в ход деньги, денежный мотив — все то, против чего Перримен выковал себе броню. Вопросы, новое перечисление установленных фактов, инсинуации, насмешки над крохоборством — весь арсенал нахрапистого молодого человека. Те же ответы, отрепетированные, ничего не значащие, ледяное достоинство, ни малейших признаков раздражения или любого другого чувства.

Внесли подносы. Привычные чашки с чаем. И менее привычные пирожки с мясом вместо бутербродов. Как и на первом допросе, Перримен ел медленно и методично. Брайерс откусил несколько кусочков. Шинглер все еще задавал вопросы про деньги, но тут Брайерс вмешался.

— Может быть, пока оставим эту тему, Норман, — сказал он с добродушной улыбкой. — По-моему, доктору Перримену она порядочно надоела.

Перримен, по-видимому, растерялся. Холодная улыбка исчезла с его губ. Брайерс спросил его через стол:

— Вы ведь человек незаурядный, правда?


42

Брайерс спросил Перримена через стол:

— Вы ведь человек очень незаурядный, правда?

Но Перримен ответил с величавым спокойствием, устремив взгляд больших глаз мимо Брайерса:

— Не мне об этом судить.

— Ну послушайте! Себе же вы это говорили, так?

— Сколько людей говорят себе подобные вещи?

— Не так уж мало, если судить по моему опыту. Но с таким правом на это, как у вас, — немного. Разумеется, вы незаурядный человек. — Сильное лицо Брайерса оставалось спокойным. Он продолжал словно в задумчивости: — Но знаете, вы вызываете у меня недоумение. От нескольких человек я слышал, что вы словно бы ничего особенного не достигли. Хотя у вас все как будто должно было бы получаться. И вот я задумался. Вы умны, это несомненно. Вы производите впечатление. И должны были производить его в молодости. Смелости и выдержки у вас хоть отбавляй — в моей профессии мы умеем распознавать эти качества. Так что же произошло со всем этим? Почему вы удовлетворились тем, что стали еще одним приятным доктором с приличной практикой?

— На этот вопрос ответить следует только себе самому, — сказал Перримен с тем же величавым спокойствием.

— Разве? Может быть, вас это не удовлетворяло?

— Остановитесь-ка на чем-нибудь одном, — сказал Перримен снисходительным, добродушным, почти дружеским тоном.

— Да, наверное, у вас было ощущение, что вы стоите выше всех нас. Жалкие букашки, суетятся, схватываются между собой, чтобы как-то просуществовать. Серая безликая толпа. А себя вы никогда частью толпы не считали, ведь так? Серые люди, влачащие серую жизнь. Вроде ваших пациентов. Вроде окружающих вас почтенных обывателей. Вроде меня.

— Вы мне особенно серым не кажетесь, если мне будет позволено это сказать.

— Напрасно. Я не сделал ничего такого, чего не делали бы тысячи и тысячи людей, — во всяком случае, почти ничего. Я был верен своей жене. Я отдавал долги в срок. Я платил налоги. Нет, я, конечно, часть толпы. Я всегда вел себя как почтенный обыватель. Но пусть. Любопытно другое, доктор: что вы вели себя так же, как мы, все прочие. До недавнего времени. Ну, конечно, были эти финансовые махинации. Они показали, какой вы прекрасный организатор. Но оставим это. Для вас они были слишком просты. Они не подняли вас над толпой. А в остальном вы ничем не отличались от окружающих. Никаких женщин в вашей жизни нам обнаружить не удалось. И не из-за недостатка старания, поверьте. Возможностей у вас было множество. Но, насколько нам известно — теперь это можно считать установленным, — вы вели самую целомудренную жизнь. Не исключено, конечно, что вы не сталкивались с достаточно сильным соблазном. Однако я убежден, что для вас существовал соблазн где-то выйти за рамки. Вам всегда хотелось показать, что вы не такой, как обычные люди. Обычные человеческие правила созданы не для вас, правда?

— Что такое обычные человеческие правила?

— Если бы вы их не знали, это было бы любопытно. Но, конечно, вы их знаете. Такому, как вы, интересно другое: что заставляет людей следовать им?

— Это я, по-моему, знаю. А вы? Может быть, вы мне объясните?

Брайерс ответил:

— Мне бы хотелось сказать: какое-то нравственное чувство или нравственный инстинкт. Но теперь я в этом уже не так уверен, как в те дни, когда был наивным молодым полицейским. Боюсь, ответ проще и грубее — воздаяние. Но оно все больше утрачивает свою роль. Воздаяние в религиозном смысле для нас — для большинства из нас — потеряло действенность. Оно ведь подразумевало страх перед судом божьим и загробной жизнью, верно? Вы неверующий, не так ли? Да, мы и этим поинтересовались. Теперь мало кто боится божьего суда. Однако существуют другие разновидности страха. Страх перед тем, что подумают люди, например. Но в конечном счете это главным образом страх понести наказание за нарушение закона. Не будь закона, от нравственных правил мало что осталось бы. Я был бы рад верить во что-то другое, но теперь больше уже не могу. Беда в том, доктор, что вы поразительно бесстрашный человек.

— Несколько неожиданная характеристика, вам не кажется?

— Но вы согласны с ней?

— Я уже говорил вам, что у вас очень сильное воображение. Слишком сильное для вашей профессии, как я склонен думать. Но я безусловно согласен, что соблюдать нормы поведения людей чаще всего вынуждает страх. Не будь страха, как все вели бы себя?

— Ужасающе. — И тут же Брайерс упрямо поправился: — Нет, не все, разумеется, не все. Но и остальных хватило бы, чтобы мир превратился в хаос.

— Вы предпочитаете, чтобы люди подчинялись правилам, как хорошо выдрессированные звери?

— Конечно.

Перримен широко улыбнулся, словно они были близкими друзьями.

— Я так и думал, что между нами есть что-то общее. Но мне кажется, я смотрю на людей более оптимистично, чем вы.

— И ваша нравственная позиция достаточно сильна, чтобы вы могли это утверждать?

— Вы потратили немало времени, давая понять, что у меня вообще нет никакой нравственной позиции.

— Очень скоро я стану более конкретен.

Брайерс не знал, насколько глубоко ему удалось проникнуть, но прятать дальше свой козырь он не мог. Тем не менее он не оборвал их словно бы зашифрованный диалог.

— Скажите, — спросил он, — вы высоко цените человеческую жизнь? Как все мы?

— Я врач.

— Но, кроме того, вы незаурядный человек. Мы ведь в этом согласны? Чувствуете ли вы себя выше обычного отношения заурядных людей к жизни и смерти или вообще считаете все эти вопросы ерундой?

Несколько секунд Перримен не находил что ответить. Затем он сказал:

— Я врач. Врачи живут в близком соседстве со смертью.

— Не в таком близком, как мы. В отделе по расследованию убийств. Занимаясь своей работой, вы видите живые тела. Занимаясь своей работой, мы видим только мертвые. Как леди Эшбрук. Вот почему мы сейчас тут.

Это был один из тех взрывов, когда воля и сила Брайерса прорывались наружу.

И тут же он вернулся к тону, который выдерживал на протяжении всего допроса: почти небрежный, не осуждающий, не сочувственный, но понимающий.

— Вы знаете это не хуже нас, — сказал он. — Вы видели ее мертвое тело раньше, чем мы. Мне хотелось бы точно разобраться в том, почему вы ее убили. Действительно ли вы хотели сделать что-то, чего не мог бы сделать никто другой? Этому мало кто поверит. Слишком вычурно. Но выяснить я хочу другое. Я хочу узнать — от вас — кое-какие факты, касающиеся этого вечера и ночи. Мне следует предупредить вас, что часть их мы установили сами.

Лицо Перримена помолодело, как уже случилось один раз прежде. Складки разгладились — так бывает у людей с чеканными лицами, когда они узнают неожиданную новость, хорошую или дурную. Перримен, по-видимому, не ожидал этого хода, который Брайерс готовил так незаметно и так долго откладывал. Он невнятно пробормотал что-то вроде «как интересно», словно рассеянно слушал в гостях болтовню, которую считал не стоящей внимания.

Его взгляд был уже устремлен не в пустоту, а на Брайерса. Брайерс и Шинглер оба подумали, что Перримен собирается с мыслями, взвешивая, блеф ли это или им действительно что-то известно, а в таком случае — что именно.

— Да, — сказал Брайерс, словно продолжая разговор, — мы теперь знаем, как вы провели этот вечер и эту ночь. Не скрою от вас, нам пришлось поломать голову. И довольно долго. Слишком долго. В начале вечера вас обязательно кто-нибудь да увидел бы — вокруг много людей, а вы достаточно заметны. Затем позднее Сьюзен Теркилл, теперь жена Лоузби…

— Эта девка, эта шлюха! — Вспышка возмущения, морального негодования, неожиданно непосредственная и искренняя.

Брайерс моргнул, скривил губы и продолжал:

— Она несколько часов бродила в проходном дворе около дома, дожидаясь кого-то.

— Что она вам сказала?

— Это было очень интересно. Ведь она же хорошо вас знает.

— Что бы она вам ни сказала, это все сплошные выдумки. Что она сказала?

— Она вас не видела. Даже мельком.

Лицо Перримена было непроницаемым, но он втянул воздух, словно ему было трудно дышать.

— Должен заметить, старший суперинтендент, — сказал он с намеком на улыбку, — что это не самое сенсационное сообщение из всех когда-либо сделанных.

— Оно помогло нам решить, где вы находились в этот вечер.

— Я вам сказал.

— Да, вы нам сказали. Но это ведь не соответствует истине?

— Я не стану повторять одно и то же.

— И незачем. Вы были в доме леди Эшбрук. Вы пробыли там со второй половины дня до глубокой ночи. Вы убили ее около девяти часов, не позднее чем в половине десятого, а потом еще долго там оставались. Несколько часов. Не так уж много людей способно на подобное. Мы полагаем, хотя и не абсолютно уверены, что вы, после того как убили ее, почти все время тихо сидели в ее спальне наверху.

— Я был у нее в спальне утром. Осматривал ее. Обычный профилактический осмотр.

— Да. Вы нам это говорили. Вы очень многое предусмотрели. Вы стараетесь добиться совершенства — это в вашей натуре, как нам говорили. Вы знали, что почти невозможно пробыть некоторое время в помещении и не оставить там каких-то следов. Да, утром вы оставили там ворсинку со своего твидового костюма — все вполне объяснимо, все согласуется с вашими утверждениями. Но вечером вы снова вернулись в эту комнату после того, как убили леди Эшбрук, и предположительно расположились там ждать. Если вы и оставили какие-нибудь новые следы — не важно. Их можно объяснить утренним визитом. Вы устроились удобно и спокойно, так? Вы, несомненно, знали, что на это мало у кого хватило бы духу.

Тут Брайерс впервые перешел границы реального. У них не было никаких данных, которые позволили бы отличить следы, оставленные утром, от оставленных вечером. Собственно говоря, все их находки исчерпывались твидовой ворсинкой. Морган Оуэн провел тщательнейшие исследования, но больше ничего обнаружить не удалось. Однако Брайерс наталкивал Перримена на мысль, что они нашли еще какую-то улику.

Перримен не возмутился и не отрицал. Он вообще не произнес ни слова. Теперь он сидел расслабившись, даже ссутулившись и смотрел не на Брайерса, на стол, — тому, кто вошел бы сейчас в комнату, ничего не зная, показалось бы, что он не растерян и не подавлен, а скорее уверен в себе и посмеивается. В эту минуту Брайерс, как он сказал позднее, не сомневался, что Перримен смирился с поражением. Брайерсу довольно часто приходилось видеть, как подозреваемые вот так уступали под давлением улик, но на этот раз возникало и другое ощущение: словно Перримена не загнали в угол, не сломили, а убедили, даже упросили — его высокомерие не исчезло, а скорее даже возросло.

Шинглер потом рассказывал об этом иначе. У него не было прямоты Брайерса, его внутренней честности. Он сказал, что не верил, будто наступил переломный момент. Но признал, что с минуты на минуту ожидал какого-то решительного поворота.

Брайерс продолжал:

— И еще одно. Тут я так и не могу прийти к окончательному выводу. Не исключено, что и вы не можете. Когда вы ее убили — что, естественно, особых затруднений не составило, — вы поднялись в спальню, чтобы устроиться там поудобнее и выждать. Блестящая идея. Вы, конечно, сообразили, что мы с ног собьемся, разыскивая свидетелей, которые могли бы заметить кого-то около дома сразу после убийства. Вы были совершенно правы: именно этим мы и занялись. И разыскали, вероятно, всех, кто был неподалеку от ее дома между девятью часами и полуночью. А вы все это время сидели у нее в спальне. Но перед тем, как подняться туда, вы, хотя она была уже мертва, разбили ей голову. Я вас об этом уже спрашивал. Зачем?

Тело Перримена все еще оставалось расслабленным, губы все еще чуть улыбались.

— Возможно, — сказал Брайерс, — вы рассчитывали запутать нас. Чтобы мы бросились искать среди уголовников и всяких подонков. Я уже говорил вам: тут вы нас недооценили. Нам, конечно, пришлось провести обычные розыски — в такого рода делах бывают всякие неожиданности, — но это нас и на полчаса не обмануло. Однако я с самого начала не был убежден, что вы размозжили ей голову ради этого. Я думаю, вы просто потеряли власть над собой. Я думаю, вы просто повели себя как самый обыкновенный убийца. Вы вовсе не так уникальны, как вам хотелось бы думать. Вам следовало бы это предвидеть, доктор. Бесспорно, вы очень быстро взяли себя в руки, больше к трупу не подходили и поднялись в спальню. — Брайерс продолжал: — Вам очень повезло. Я думаю, вы это понимаете. Кровь. Приняли ли вы какие-нибудь меры… мы пока еще ничего на вашей одежде не обнаружили. Мы не знаем, переоделись ли вы, и если да, то где. Мы не знаем точно, сколько времени вы оставались в спальне. Думаем, что вы ушли, когда еще было темно, но перед самым рассветом. Часов около четырех по летнему времени. Утро, вероятно, было очень приятное, свежее, — Брайерс посмотрел через стол и сказал: — Вы теперь готовы говорить со мной?

Наступило молчание. Сколько времени оно длилось, никто из них сказать не мог бы. Перримеи пошевелился, расправил плечи и сел прямо, высоко держа голову. Очень медленно он снова скрестил руки на груди.

— О да, старший суперинтендент, я готов с вами говорить.

Шинглер разгладил свой блокнот, хотя это еще не было прямым признанием.

— Да… — сказал Перримен с неожиданным благодушием. — Полагаю, в такой ситуации я говорю с вами в последний раз. Мы ведь прошли дорогу до конца, не так ли? Вы не можете меня упрекнуть, что я вас торопил. Я внимательно выслушал все ваши анализы моего характера. Любопытные и порой даже лестные, если согласиться с вашей точкой зрения на мою нравственную позицию. Кроме того, я выслушал ваши предположения относительно некоторых моих действий. Я позволю себе процитировать вас, старший суперинтендент, и сказать вам, что вы незаурядный человек. Но ведь следует разобраться с нашим делом, не так ли? Должен вам сказать, что оно мне более чем надоело. Давно пора с ним покончить. Иногда я говорю умному больному, что собираюсь обходиться с ним как с клиническим материалом, который мы исследуем вдвоем. Я довольно подробно обдумал ваше обвинительное заключение, если это можно так назвать. Я совершенно не касаюсь вопроса о том, есть ли какие-либо основания для ваших умозрительных построений. К вашей практической цели они имеют не больше отношения, чем ваши мысли о добре и зле. Я не могу отнестись к ним серьезно. Как и к вашим обвинениям. Я пришел к выводу, что от них, если рассмотреть их трезво, не останется, собственно, ничего. Даже еще до того, как Перримен заговорил, Брайерс понял, что дальнейшее будет демонстрацией умения владеть собой. И все-таки он был удивлен. На первом допросе Перримена выбили из колеи — даже ошеломили — вопросы о денежном мотиве. И казалось, он вот-вот сломается. Однако на второй допрос он явился в прежней непробиваемой броне. У него был запас внутренней силы — Брайерс больше не сомневался в этом, — не только помогавшей ему противостоять противникам, но и укреплявшей его веру в себя. Когда Брайерс сказал Перримену, где он был в ночь убийства, тот, казалось, растерялся и даже не стал разыгрывать возмущение, как в прошлый раз, когда речь зашла о деньгах. И все же через несколько минут, не более чем через четверть часа, он вновь овладел собой.

— Вы, как разумный человек, согласитесь, что в длительных обсуждениях нет никакой нужды, — сказал Перримен, застыв в высокомерной неподвижности. Его тон был одновременно и мягким и презрительным. — Рассмотрите свое обвинительное заключение как клинический материал. Вам следует забыть про мою личность и про ваши творческие экскурсы в область психологии. Вы должны придерживаться фактов. Меня удивляет, что я вынужден напомнить вам об этом. Взгляните на ваш материал ясным взглядом. У вас ведь почти ничего нет. Да, я был связан с леди Эшбрук. Это было известно с самого начала. Да, я выполнял определенные ее поручения. Да, отчасти в обход некоторых второстепенных правил налогового обложения. Что из этого следует? Да, после ее смерти я стал чем-то вроде ее душеприказчика. Да, у меня была возможность получить незначительную денежную сумму. Как поспешил указать этот ваш молодой человек, сумму крайне незначительную. Вот и все реальные факты, которые у вас есть.

Шинглер покраснел при этой презрительной реплике по его адресу, произнесенной так, словно его присутствия не замечали, словно он был официантом.

— Старший суперинтендент сказал вам, что мы знаем все про то, что вы делали в ту ночь.

— Да, он мне это сказал. У него очень сильное воображение. Кроме того, его интересуют факты. Я могу только отдать ему должное и в том и в другом отношении. Но и меня интересуют факты. Я очень внимательно обдумал его версию о том, где я был и что делал в ту ночь. Весьма внушительные логические построения.

— Ну так что же? — Шинглер был сбит с толку и рассержен.

Брайерс сидел не шевелясь, с неподвижным лицом. Его глаза ярко блестели.

— Внушительные, но бесполезные. — Перримен расслабил руку и величественно провел ею по воздуху. — Каких-нибудь наивных простаков они могли бы и обмануть. Но фактов у вас нет никаких. Ничего весомого. Вы это знаете. И я это знаю. А потому, старший суперинтендент, продолжать наш диалог нет никакого смысла. С вашего разрешения я вернусь к моим пациентам.

Он с трудом поднялся на ноги и ухватился за край стола.

— Еще два второстепенных момента, — сказал он. — Я считаю, что оказал вам всю помощь, какую можно требовать в разумных пределах. Как я уже сказал утром, у меня больше нет желания тратить время на бесплодные разговоры. Если вы снова меня вызовете, мне придется обратиться к адвокату. У меня нет ни лишнего времени, ни досуга. Я думаю, вы это понимаете.

Брайерс молчал.

— И еще одно, старший суперинтендент. У меня легкое обострение фиброзита, и мне трудно ходить. У вас его не было? Я буду очень признателен, если вы предоставите мне машину.

Брайерс молча посмотрел на Шинглера, и тот вышел с Перрименом из комнаты.

Когда Шинглер вернулся, Брайерс сидел все в той же позе.

— Конечно, вам пришлось его отпустить… — заметил Шинглер.

— Конечно, — ответил Брайерс обычным твердым тоном.

— Ну так что же, сэр?

— Полная неудача, — сказал Брайерс, не меняя тона. — И только по моей вине. Мне очень жаль, что я всех подвел.


43

Никто, кроме Брайерса и ближайших его сотрудников, не знал точно подоплеки того, что произошло с Перрименом. Прессе официально было сообщено только одно: доктор Ральф Перримен, врач леди Эшбрук, некоторое время оказывал помощь полиции в связи с ведущимся следствием, а теперь вернулся к исполнению своих профессиональных обязанностей. Многие — и даже те, кого самих допрашивали, — недоумевали. По-видимому, полиция допустила очередной промах. Пациенты Перримена поговаривали о том, чтобы обратиться с протестом к комиссару лондонской полиции.

Хамфри, читая газету, извлек из этого сообщения больше смысла. Что-то пошло не так — это было очевидно. Фрэнку Брайерсу, конечно, пришлось нелегко, мимоходом подумал Хамфри, но он явно сумел сохранить хладнокровие. Раз Перримена сломить не удалось, Брайерс должен был его отпустить: другого выбора у него не было. Хамфри испытывал разочарование, грызущую досаду: значит, Перримен все-таки вывернулся. Это было скверно, это было возмутительно, а кроме того, оставался осадок неизрасходованного возбуждения — не произошло кульминации, после которой можно спокойно перевести дух. Справедливость не восторжествовала и не возникло блаженного ощущения, что воздаяние свершилось в полной мере. Хамфри не скрывал своих чувств. И Кейт тоже. У нее были библейские понятия о воздаянии, но, кроме того, она — как и Хамфри, когда он узнал, что рака у леди Эшбрук нет, — испытывала чисто физическое облегчение.

Теперь Хамфри понял еще одно. Ему была известна дата последнего допроса, и он ждал звонка. Но Брайерс не позвонил. Шли дни, а Хамфри ничего не знал и не видел Брайерса. Казалось, тот прятался. Это Хамфри мог понять. Так бывало и с ним: продолжаешь работать, делаешь свое дело так, словно ничего не произошло, но стараешься избегать тех, кто знает, что у тебя беда, и особенно тех, с кем ты близок.

Через неделю после этого первого официального сообщения в прессе появилось еще одно: документы, имеющие отношение к наследству покойной леди Эшбрук, переданы главному прокурору и в налоговое управление.

Едва Кейт в этот вечер вошла к нему в гостиную, жмурясь после непроглядного мрака снаружи, Хамфри протянул ей газеты.

— Ну что же, — сказал он. — Все началось с денег и, видимо, кончится деньгами. — Он добавил: — Фрэнк как будто пытается хоть в чем-то взять реванш.

Он еще раньше все ей рассказал. К финансовым махинациям Кейт относилась куда более терпимо, чем ко многим другим грехам. Теперь она сморщила нос.

— До чего все это мелко, правда? — сказала она.

Однако даже она, несмотря на свойственную ей упрямую верность, все больше убеждалась, что память у людей действия действительно короткая, и чувствовала себя виноватой, так как у нее уже было такое ощущение, будто убийство леди Эшбрук произошло давным-давно. Другое признавались ей, что и они испытывают такое же чувство. И как-то вечером она покаялась в этом Алеку Лурии, который на рождество вернулся в Лондон.

— Не ворчите. Это вам явно идет на пользу: вы прекрасно выглядите, — сказал Лурия тем голосом (Хамфри доводилось слышать его и раньше), какой он обычно пускал в ход, разговаривая с привлекательной женщиной, — отеческим, строгим, но не рассчитанным на то, чтобы обмануть собеседницу.

Кейт исподтишка бросила на Хамфри веселый взгляд. Но Алеку Лурии пришла в голову новая мысль.

— Вы все забыли, какими вы были летом.

— Что мы забыли?

— Я, собственно, имею в виду не конкретно вас. И не бедную леди Эшбрук. Но общее настроение было очень скверным — гораздо хуже того, какое мне приходилось наблюдать здесь прежде. Почти все, с кем я разговаривал, считали, что вот-вот произойдет крах. Деньги ничего не стоят. Впереди — полное банкротство, хотя никто как будто толком не знал, что стоит за этими словами.

Так ли уж много людей, размышлял Хамфри, по-настоящему тревожатся из-за положения страны, если оно прямо их не касается? Во всяком случае, дольше нескольких минут. Даже во время войны. Правда, Алек Лурия вращается среди богатых, которые, возможно, опасаются, что богатыми им оставаться недолго. Да, летом действительно можно было видеть встревоженные лица.

Лурия тем временем продолжал говорить. Его знакомые в Уайтхолле признавались, что не спали по ночам.

— И еще эта погода! — сказал Лурия. — Вы не должны допускать у себя в Лондоне такую погоду. Жаркие ночи. Слепящие дни. Солнце такое же неожиданное, как в дни, когда оно впервые рассеяло первозданную мглу. И все измучены тревогой до полусмерти. — Лурия посмотрел на них обоих. — А теперь у вас ужасная погода даже по вашим меркам. Таких темных зимних дней мне еще видеть не приходилось. И все веселы и бодры. В ближайшие два-три года катастрофа вам как будто не угрожает. А в этом нашем мире два-три года — долгий срок.

Лурия с веселым пессимизмом предрек мрачное будущее и Западу в целом и своей стране в частности. Затем от вселенских прорицаний он перешел к сплетням.

Он провел в Лондоне уже три дня. И рассказал им последние новости об их знакомых. Как обычно, почти все, что он сообщил им, потом подтвердилось. О да, Том Теркилл получит то, что ему причитается, — с будущего года он член кабинета. И на его условиях: независимость от министерства финансов, собственная сфера ответственности. Но и ему пришлось кое-чем поступиться. Эта его милая женщина…

— Стелла, — сказала Кейт.

— Да-да. Ей придется прекратить свою политическую деятельность.

— Бог знает что! — перебила Кейт. — Ведь она его создала. Она столько лет всем ему жертвовала.

— Милая Кейт! — сказал Лурия. — Вы же знаете, что такое политики.

— Нет уж! И знать не желаю. А этот подонок, конечно, ни на секунду не задумался!

По словам Лурии, это было уступкой заднескамеечникам собственной партии Теркилла: то, что он живет со Стеллой, их особенно не трогало, но терпеть, чтобы женщина пользовалась таким влиянием, они не желали.

— А потому этот сукин сын за нее даже не вступился, — гневно сказала Кейт. — Может, теперь у нее откроются глаза. Да нет, где там! Она подыщет ему оправдание. И позволит себя и дальше эксплуатировать.

И Хамфри и Лурия, который в общих чертах знал историю замужества самой Кейт, сочли за благо промолчать. За три дня в Лондоне Лурия успел побывать не только на трех званых обедах, но и — перед самым рождественским перерывом между парламентскими сессиями — в буфетах как палаты лордов, так и палаты общин. В буфете палаты лордов с какими-то друзьями сидел Лоузби. Но Лурия слышал, что скоро Лоузби сможет бывать там уже с полным правом как член палаты лордов: его отец в алкогольной коме. Кроме того, Лурия слышал, что Лоузби могут привлечь к ответственности за уклонение от уплаты налогов.

Хамфри покачал головой.

— Нет, — сказал он.

Возможно, налоговое управление сдерет с него порядочные штрафы, но ничего хуже ему не угрожает. А штрафы за него сразу же уплатит тесть. Финансовые дела Лоузби достоянием гласности не станут. Том Теркилл об этом позаботится. Кто-то сказал, что Лоузби только потому на его дочке и женился, — кто-то в гостиной палаты лордов, добавил Лурия. Он засмеялся своим гогочущим смехом — на этот раз не по собственному адресу, — а потом сказал:

— В любом случае сердце у меня от жалости к этому молодому человеку разрываться не будет. Он выберется из всех неприятностей без единой царапины. Так он сам объявил своим приятелям — кстати, очень неглупым и приятным людям. Лоузби сказал им, что попал в небольшую переделку. Так он это определил. Но каким-то образом он умудряется из всех переделок выходить целым и невредимым. Или кто-нибудь его вытаскивает.

Кейт сказала:

— Я его не перевариваю. И всегда терпеть не могла. Он до того неуязвим, что просто не верится. Как он держался?

— Сиял по-прежнему, насколько я могу судить. Предался небольшому самоанализу. Сказал, что в пятнадцать лет, как ему помнится, он не был безупречно честен. А если человек не был безупречно честен в пятнадцать лет, то неразумно ждать, что он станет честнее в тридцать. Очевидно, это, по его мнению, исчерпывало вопрос.

После этого вечера Хамфри не виделся с Лурией до самого рождества. Но 25 декабря они отправились пообедать вместе, такие неприкаянные в огромной, замкнувшейся в своем празднике столице, словно вернулась их студенческая молодость. Дня за два до этого Кейт виновато, почти в слезах, что с ней случалось редко, сердясь на судьбу, на себя и на Хамфри, предупредила, что не сможет провести с ним рождество. Ее муж всегда особенно любил этот праздник. Она попыталась отправить его в гости к друзьям, но он, казалось, готов был расплакаться, как ребенок. А потому в этот день Хамфри нечем было заняться и некуда пойти. Потом позвонил Лурия. Могучий бас осведомился, не выберется ли у Хамфри каким-нибудь чудом свободный часок-другой. Узнав ситуацию, Лурия предложил пообедать вместе в лучшем китайском ресторане Лондона. Китайские рестораны особенно хороши для рождества, сказал он.

— Если бы вы родились в моей семье, — добавил Лурия, — вы вспоминали бы рождественские праздники без особой нежности.

В результате они, точно чудаковатые одинокие холостяки, неторопливо приступили к долгому китайскому обеду. Но чувствовал ли себя Лурия одиноким или нет и какие бы воспоминания о тяжелых днях детства ни всплывали в его памяти, он пребывал в не менее благодушном настроении, чем тогда у Хамфри, недели за две до этого. Он принес большую бутылку кларета, который особенно нравился Хамфри: Лурия был счастлив и хотел, чтобы Хамфри тоже чувствовал себя счастливым. Он явно ожидал какой-то приятной перемены в своей жизни. По-видимому, речь шла о новом браке, но Лурия смаковал свой секрет про себя. Впрочем, если он и решил не открывать этой тайны, удержаться от намеков он не сумел. А потому Хамфри без особого труда догадался, что Лурия, когда роман с Селией у него так и не завязался, нашел другую избранницу, гораздо моложе его и принадлежащую к высшему английскому обществу. Не богатую — этого Лурия испробовал более чем достаточно. Вероятно, со средневековыми предками. Возможно, из очень знатной фамилии. Пусть родовитость стала чем-то вроде музейного чучела, для Алека Лурии это была старина, это был мир, о котором он некогда грезил. А к тому же, думал Хамфри, почему бы Лурии и не полюбить ее по-настоящему? Хамфри питал к нему искреннюю дружбу, но тем не менее насмешливый голос шепнул ему, что в смысле любви Лурии нужно не так уж много, лишь бы все остальное соответствовало его требованиям.

— Я рад, что сообразил позвонить вам, — сказал Лурия, ловко орудуя палочками, зажатыми в длинных гибких пальцах. — В вашем возрасте мало с кем можно поговорить. — Такие замечания казались странными в устах человека, который привык вещать перед почтительными слушателями на двух континентах, но он говорил с какой-то робкой доверительностью. Немного погодя он продолжал словно без всякой связи с предыдущим: — Когда-то я терпеть не мог рождества. Хотя рождество было еще не самым худшим. Хуже всего была страстная пятница. Вот вас в детстве не травили обитатели соседней улицы по совершенно непонятной для вас причине?

— Нет, — сказал Хамфри.

Лурия ел со вкусом — счастливый и благодушный. Он сказал:

— Христианство, мой милый, выглядит совсем по-другому, когда видишь его под этим углом. — Внезапно Лурия бросил воспоминания своего еврейского детства и сказал: — У вас с Кейт все хорошо? Впрочем, незачем спрашивать. Я своими глазами видел в тот вечер.

— Удивительно хорошо.

На мгновение Хамфри оставил обычную иронию, а Лурия в ответ — свою жреческую величавость. Их знакомые были бы очень удивлены, увидев, что они разговаривают точно юноши и даже выглядят помолодевшими.

— Я помню, как из самых лучших намерений пытался вас расхолодить. Мне не верилось, что она сумеет освободиться от этого пустозвона. — Алек Лурия разразился тем громовым хохотом, который приберегал для своих ошибок. — Я был на сто процентов не прав.

— Ну, не на все сто. — Хамфри улыбнулся просто и доверчиво. — Она ведь по-прежнему его пестует. Иначе я не сидел бы сейчас здесь с вами.

— Пустяки. Радуйтесь тому, что у вас есть. Вы счастливчик.

— По-вашему, я сам не знаю?

Лурия сказал словно между прочим:

— С Селией, как вы, возможно, догадались, у меня ничего не вышло. Мне казалось, что я ей подхожу. И по-моему, она сама вначале так думала. А потом отшатнулась. Вероятно, к лучшему для нас обоих. Она, по-видимому, нашла то, что ей нужно по-настоящему. И мне тоже не на что пожаловаться.

Казалось, он готов был рассказать все, но потом улыбнулся (пристыженно? виновато? победоносно?) и опять заговорил о Селии:

— Да, она нашла себе школьного учителя. Они будут вести самую обычную жизнь, сказала она мне. Не стараясь приносить общественной пользы даже по мелкому счету. Они поселятся в Уокинге. А уже это предел мелкобуржуазности, не так ли?

Хамфри ухмыльнулся:

— Ну, вам бы это не подошло.

— А странно! У нее есть все. Красота. Ум. Приятный характер. Сильная воля. Плоть от плоти существующей системы, если это хоть что-нибудь значит. Но хочет она только одного — не привлекать к себе внимания. Ухаживать за маленьким сыном, ну и за мужем. Делать все, что в ее силах, для близких. Все очень мило и скромно. Но когда такие личности уклоняются даже от попытки борьбы, меня охватывает страшноватое предчувствие, что для мира это ничего хорошего не предвещает. Верный признак, что и они потерпят поражение.

— Селия мне очень симпатична, — сказал Хамфри. — Если она нашла то, что ей нужно, я рад за нее.

— Она хорошая девочка, — заметил Лурия серьезно, словно светская дама былых времен, когда ей хвалили красоту ее дочери. — Кстати, она сказала кое-что, возможно, интересное для вас. — Лурия вновь переменил тему: его разговор утратил обычную стройность — из-за того ли, что он ликовал, из-за того ли, что выпил больше обычного, или из-за того и другого вместе. — Полиция пришла к выводу, что со старушкой разделался доктор, не так ли? По-видимому, это ни для кого не секрет. Доказать они не могут, но сомнений у них нет. Вы близки с этим неглупым сыщиком. Вы тоже так считаете?

— Безусловно.

— А Селия — нет.

— Но ей ведь неизвестны все обстоятельства.

— А Поль так не считает. Мы с ним разговаривали в Вашингтоне за рюмкой. У них с Селией своя теория. Они убеждены, что эта парочка…

— Какая парочка?

— Сьюзен и ее папаша. Убила Сьюзен, а Том Теркилл потом замел следы.

Хамфри задал вопрос. Да, Поль упомянул, что изменил свое первоначальное мнение.

Хамфри припомнил рапорт о передвижениях Тома Теркилла в ту ночь. На секунду перед ним замелькал калейдоскоп подозрений. Да, у Теркилла как раз хватило бы времени инсценировать попытку ограбления, ударить молотком — простой способ замести следы. Но тут же его мысли обрели обычную ясность.

— Чепуха, — сказал он. — Поль меня удивил. Правда, умные люди способны поверить во что угодно.

— Я так и подумал. — Губы Лурии сложились в злокозненную ухмылку, никак не вязавшуюся с мраморной внушительностью его лица. — И даже сказал это Селии. Вероятно, последний образчик мужской логики, который услышала от меня эта прелестная молодая женщина.

Они предавались неторопливому течению долгого спокойного вечера. Но упоминание о Селии и ее теории разбудило сосущее чувство бессильного разочарования. Хамфри не играл в этом следствии сколько-нибудь заметной роли, и все-таки его кольнула досада. Потом, когда он остался один, тревожное ощущение начало расти. Он не мог избавиться от мыслей о Селии. Значит, убийство леди Эшбрук войдет в число тех, которые именуются загадочными и над которыми люди, далекие от криминалистики, любят поломать голову, считая себя умнее всех тех, кто вел следствие. Такая удобная тема, чтобы поупражняться в изобретательности! Все, чему он был свидетелем, так и не обретет завершения.


44

Хамфри не собирался делиться с Фрэнком Брайерсом досадой, которую испытал за рождественским обедом. Брайерс ничего другого и не ждет. Он прекрасно понимает, что немало людей — и знакомых и посторонних — будут упиваться приятным сознанием своего превосходства над ним в полном убеждении, что они видят истину, до которой он не сумел додуматься. Какой смысл лишний раз вызывать у него бессильное раздражение? А Брайерс по-прежнему не давал о себе знать. Шли дни — они не виделись уже почти полтора месяца.

В середине января Брайерс позвонил. Его голос, как обычно, был твердым и более звучным, чем при личных разговорах, и не слишком сердечным.

— Мне надо бы обсудить с вами один небольшой вопрос. Много времени это не займет.

— Когда вам будет удобно.

— Завтра утром. Я заеду к вам. К эшбруковскому делу это, разумеется, никакого отношения не имеет.

Брайерс приехал рано, около половины девятого. Хотя он выглядел очень подтянутым — волосы только что подстрижены, лицо только что побрито, — веселым он не выглядел. И с первой же минуты между ними возникла новая неловкость. Хамфри не пришлось особенно анализировать — он с первой же минуты распознал ее суть. В прошлом он не раз сталкивался с подобной неловкостью: ее испытывают союзники, потерпев поражение. Поражение разъедает союзы — и даже дружбу — не меньше, чем соперничество. Ему очень хотелось подбодрить Брайерса, но его сковывала неловкость.

— Может быть, пройдемся до дома? — сказал Брайерс своим бодрым тоном.

Хамфри растерялся, но сразу понял: Брайерс говорил о доме леди Эшбрук.

— Наденьте меховое пальто, — сказал Брайерс, словно он думал только о том, чтобы Хамфри не озяб. — На улице холодновато.

Они вышли на площадь. Ветер доносил из сквера слабый, но резкий запах зимы. Оба молчали. Потом Хамфри спросил:

— Что Бетти?

— Как в прошлый раз. Только хуже.

Хамфри выругался, а потом спросил:

— Сколько длятся эти периоды?

— Никто не знает. С тех пор как вы ее видели, ей стало еще труднее двигаться. — Брайерс добавил: — Держится она молодцом.

— Она вообще молодец.

— Она просила передать вам привет, — сказал Брайерс. — Я ей говорил, что увижусь с вами сегодня.

Хамфри подумал, что Фрэнк, пожалуй, позвонил ему по ее настоянию. Он, в свою очередь, попросил передать ей привет. Они молчали, пока не подошли к дому.

— Вы не против, если мы войдем? — спросил Фрэнк. — Поговорить можно и там.

Хамфри заметил на тротуаре молодого человека в макинтоше. Брайерс перехватил его взгляд.

— Да, он из моих ребят, — сказал он. — На этой неделе я его отсюда забираю. Душеприказчики хотят продать дом. А у нас нет причин тянуть. Нам тут больше делать нечего.

Брайерс достал кольцо с ключами и отпер два замка. Они были поставлены на другой день после убийства. Хамфри вспомнилось, как Брайерс упомянул, что у Перримена был свой ключ. Очень удобно, сказал тогда Брайерс.

— Не снимайте пальто, — предупредил Брайерс, когда они вошли. Таким вниманием к физическому самочувствию Хамфри он словно подменял обычную симпатию. — Тут так и обдает холодом.

Их действительно обдало холодом. И сыростью. И запахом затхлости. Краска на стенах коридора лупилась, а в дальнем его конце по ней расползлись пятна, несомненно влажные на ощупь. Они поднялись на второй этаж, и Брайерс еще одним ключом отпер дверь гостиной леди Эшбрук.

В этой комнате, прежде так хорошо ему знакомой, Хамфри был в последний раз, когда его провели сюда, чтобы показать труп. Брайерс сохранил тут все точно на прежних местах. Только мертвая леди Эшбрук больше не прислонялась к своему креслу и из-под него был убран ковер. Осколки фарфора и безделушки все еще валялись на полу. Все здесь фотографировалось по многу раз, но тем не менее сцена убийства сохранялась строго в прежнем виде. Грушевидные капли крови на стенах давно почернели, и неосведомленный человек мог бы принять их за оригинальное нововведение в стенной росписи.

Хамфри стоял посреди гостиной и не испытывал никаких чувств. Они были бы лишними: унылая, захламленная, заброшенная комната — и больше ничего. Запротестовало только его обоняние: прежде тут всегда веяло ароматом сухих цветочных лепестков, который особенно любила леди Эшбрук. Теперь он исчез и сменился запахом, от которого чесалось в носу и першило в горле, — запахом пыли. Пыль покрывала все вокруг.

О пыли заговорил Брайерс. Он подошел к окну, выходившему на площадь, и прочертил пальцем на стекле несколько полосок.

— Накапливается, не успеешь оглянуться. — Затем деловито и в то же время как-то отрывисто он продолжал: — У меня есть к вам предложение. Может быть, сядем? — И добавил: — Теперь тут можно двигать что угодно. Я с этой комнатой покончил.

Он отнес два стула с высокими спинками к дальнему окну и тщательно вытер сиденья носовым платком. Когда Хамфри сел, Брайерс сказал:

— Меня предупредили, чтобы я готовился к переводу. Где-нибудь ближе к лету.

В первый момент Хамфри решил, что у Брайерса начались неприятности. Он огорчился, рассердился и не сумел этого скрыть. Фрэнк, как всегда наблюдательный, улыбнулся — в первый раз за все утро.

— Нет-нет. Это повышение. Они хотят, чтобы я занялся борьбой с терроризмом.

Значит, это повышение. Возможно, скотленд-ярдовское начальство, подумал Хамфри, позаботилось, чтобы неудача не слишком обескуражила человека с таким высоким нервным накалом. А возможно, этот перевод планировался еще до фиаско с Перрименом и они просто подобрали для такой работы наиболее подходящую кандидатуру. Но как бы то ни было — шаг вверх по служебной лестнице. В этом есть свои теневые стороны, сказал Брайерс: почти все время ему придется проводить за письменным столом, не принимая непосредственного участия в оперативной работе. Тем не менее он к этому приготовился, а должность все равно не из спокойных: любой промах у всех на виду.

— Насколько я могу судить, — сказал Брайерс, — в ближайшие несколько лет терроризм достигнет черт знает какого размаха.

— Согласен.

— Слишком уж это легко. Все преимущества на их стороне. И инициатива.

Оба представляли себе возможности современного оружия.

— Я все думаю… — Брайерс снова говорил неловко и почти агрессивно, — Может быть, вы присоединились бы к нам и помогли? Вам нашлось бы применение.

— Я слишком стар.

— Молоды вы, а не стары — слишком молоды, чтобы бесцельно убивать время. Я знаю, в прошлый раз у нас не задалось. Но тут вы найдете себе применение. У вас есть опыт. И в людях вы разбираетесь. Мне было бы спокойнее, если бы я знал, что вы под рукой.

Хамфри понимал, чего добивается Брайерс. Он думал, как бы подбодрить Брайерса, а вместо этого Брайерс старается подбодрить его. Это было подтверждение дружбы, но не дружеский порыв, а усилие воли. Брайерс все еще испытывал злую досаду из-за того, что их совместные усилия ничего не дали: союзника всегда винят не только за его ошибки, но и за свои собственные или даже за неудачное стечение обстоятельств. И его активно не хочется видеть. Нужен очень сильный характер, чтобы поступать так, словно этого чувства не существует. Как нужен сильный характер — Хамфри на мгновение вспомнил Шинглера — и для того, чтобы простить человека, которому ты многим обязан. Хамфри был тронут — главную роль сыграло не возвращение прежней дружеской теплоты (у него тоже была своя гордость, хотя и не такая колючая, как у Фрэнка), но уважение. Возможно, им еще долго будет неловко друг с другом, но много ли нашлось бы людей, да еще обремененных таким количеством забот, как Фрэнк, которые заставили бы себя поступить подобным образом?

Хамфри сказал:

— Как хорошо, что вы об этом подумали. Я крайне благодарен, — Иногда он позволял себе быть искренним и непосредственным. Потом он с легкой усмешкой добавил: — В последний раз мне предлагали работу лет двадцать назад.

— Так вы согласны?

— Да, я был бы рад. Но удастся ли вам согласовать это с вашим начальством?

— Ничего трудного. У нас уже есть два-три внештатных. Именуются консультантами. Как и все мы, легкая дичь для террористических групп. Конечно, мы постараемся сохранить их личность в секрете, но особенно на это рассчитывать нельзя. Очень вероятно, что возле любого из нас в самый неожиданный момент начнут рваться бомбы.

Хамфри давно уже не слышал мрачных шуточек Брайерса. А Брайерс продолжал:

— Собственно говоря, я уже предложил вашу кандидатуру. Полный восторг. Конечно, ваша прежняя деятельность оказалась не такой уж большой помехой.

— Вы, значит, не сомневались, что я скажу «да»? — Хамфри вернулся к прежнему приятельскому тону.

— Я не сомневался, что Кейт сумеет вас убедить. В нашей группе от нее будет больше толку, чем от всех нас, вместе взятых.

Наступило молчание, и они оглянулись на унылую комнату, тщательно сохранявшуюся, точно исторический памятник. Брайерс сказал:

— Ну, мы пришли сюда, собственно, ради этого.

Но он не встал. Опять наступило молчание, оно стало напряженным. Потом Брайерс снова заговорил:

— Я всегда думал, как интересно было бы получить собственный отдел. И получить его еще молодым. Но вот что: если бы я мог променять это назначение на возможность изобличить Перримена, я бы ни секунды не колебался. Черт, не могу забыть. Полицейский следователь должен в первую очередь научиться сбрасывать неудачу со счета. И, значит, никакой я не следователь.

— Чепуха! Это значит, что вы первоклассный следователь. Конечно, у вас это иногда почти переходит в одержимость. Но первоклассная работа делается только так. — Хамфри говорил, как в те дни, когда они только познакомились и Фрэнк слушал советы человека на двадцать лет его старше. — Все это вы должны забыть… — Он указал на кресло леди Эшбрук.

— Легче сказать, что сделать! — Брайерс вдруг сорвался и заговорил так, словно на зубах у него скрипел песок: — Ведь с ума можно сойти. Я знаю все. Я знаю все, кроме одного — как доказать, что это он. Я знаю, как он это сделал. Я знаю, почему он это сделал. Во всяком случае, отчасти — в этом до конца разобраться вообще невозможно. И все без толку. Я опять и опять приходил в эту комнату. Все надеялся вдруг обнаружить то, что мы упустили. Теперь я убежден, что обнаруживать было нечего. Оуэн Морган без конца мне повторяет, что на этот раз мы столкнулись с человеком, который не допустил ни единой ошибки. И помочь нам могла бы только сумасшедшая удача. Может быть, его и прижмут за махинации с ее деньгами. Но это плохое утешение. У нас не было выбора: только ждать, что нам вдруг повезет. Но везло не тем, кому следовало бы. — Его голос, все еще скрипучий, стал спокойнее. — Ему поразительно везло. Он думает, будто предусмотрел все. Но были три момента — по меньшей мере три, — когда дело могло обернуться против него. И не обернулось.

После еще одной паузы Брайерс сказал:

— Скажите мне… Я же должен был с ним справиться. Что я сделал не так?

— Я, естественно, об этом думал. Задним числом. Но я все-таки не могу найти ни единого промаха. У вас почти не было материала. Ваши сотрудники сумели найти для вас очень мало. Но, по-видимому, больше найти было вообще невозможно.

— Мне следовало бы выждать подольше?

— Но ведь больше вы ничего не нашли бы, верно?

— Я неправильно строил допросы?

— Не думаю.

— А вы бы провели их умнее? — Это было сказано без всякого вызова: Брайерс действительно хотел знать правду.

— Не умнее. Но, наверное, немного по-другому.

— Расскажите как.

Хамфри сказал бережно, но твердо:

— Послушайте, Фрэнк, пользы от такого копания в прошлом нет никакой. С этим кончено. И лучше выбросить все из головы.

Брайерс кивнул как-то по-мальчишески, не сгибая шеи, точно немецкий бурш.

— Конечно, лучше. Конечно. Беда в том, что я все еще думаю: а вдруг что-нибудь выяснится. Вдруг позвонят. Или сообщат еще как-нибудь. Вскрываю утреннюю почту и думаю: а вдруг? И весь день так, чем бы я ни занимался. Что-то вроде сумасшествия, оно вторгается в мою жизнь, отравляет ее. Но я положу этому конец. Выкину из головы. Дело не закрыто, но это все.

Они по-прежнему сидели на стульях с высокими спинками, словно были гостями на званом чае у леди Эшбрук и уединились от остального общества.

— Ну, возьмите другое расследование.

— Уже веду. Там все в порядке. Никаких неясностей. Но поймите же: можно сойти с ума. Я знаю о Перримене все. Я знаю — убил он. Я знаю, что он бессердечный зверь, а не человек. И я бессилен. Что ж тут удивительного, если полицейские иногда фабрикуют недостающие улики? Чтобы уличить такого вот человека, который по справедливости должен быть уличен. — А вы когда-нибудь это делали? — Хамфри задал вопрос просто, самым будничным тоном.

И таким же тоном Брайерс ответил:

— Да. Один раз. — Он продолжал: — Очень грязное дело. Женщина убила своего пасынка. И полностью замела следы. Доказать мы ничего не могли. Да, я сфабриковал улику. И она получила то, что ей причиталось.

— А теперь вы бы так поступили?

Брайерс задумался. Потом сказал:

— Пожалуй, нет. Теперь я уже не так уверен в своей позиции, как десять лет назад. Я больше не чувствую, что имею право все приводить в порядок. Но поймите меня правильно: я нисколько не жалею о том, что сделал тогда, и не стал бы жалеть, если бы таким же образом поймали Перримена. — И снова Брайерс заговорил решительным тоном: — Ну ладно, я ведь вам уже несколько раз сказал, что покончил с Перрименом и с эшбруковским делом. Дом теперь поступает в распоряжение душеприказчиков. Я же вам это уже сказал, так? Привести его в жилой вид обойдется недешево, верно? Ну, это уж их забота. Пусть забирают. Еще они желают получить труп. Он долго у нас пролежал. Пусть и его забирают. Старуха распорядилась, чтобы ее кремировали, но, конечно, от этого им придется отказаться. Но если хотят, то могут получить труп для погребения.

Тут наконец Франк Брайерс поднялся на ноги.

— Идемте? — предложил он и поглядел вокруг — на стену, на пол. — Ну что же, — сказал он, — вы, конечно, слышали о том, как преступники возвращаются на место преступления, хотя, по правде говоря, мне пока еще ни одного такого встретить не довелось. На этот раз на место преступления возвращался сыщик. Вот про это никто никогда вам не рассказывал. Но этот сыщик приходил сюда слишком уж часто и больше не придет.

Он вышел из комнаты впереди Хамфри, подождал его и запер дверь.

— Вот так, — сказал он.

После промозглости дома утренний январский воздух словно дохнул на них теплом. Когда они вышли из двери, Брайерс, энергичный, деловой, уже не такой доверительно близкий, как эти последние полчаса, сказал, что Хамфри получит официальное письмо о своей новой работе. Хамфри спросил, будет ли приятно Бетти, если он ее навестит.

— Только предупредите заранее, — сказал Брайерс. — Ей нужна помощь, чтобы убрать дом. Сама она не может.

Очень по-деловому, подумал Хамфри, более по-деловому, чем о делах. И тем же тоном, очень вежливо, Брайерс отказался вернуться с Хамфри к нему. Он направился к машине своей обычной упругой походкой спортсмена, словно человек, который торопится на поезд, а вернее, словно человек, который в последний раз уходит от женщины, твердо решив вернуть себе свободу.


45

Похороны были тихие. При жизни леди Эшбрук ни одно значительное событие, центральной фигурой которого она была, не обставлялось так скромно. Ни пения, ни органа — самая сухая из протестантских служб. В определенной мере — дань ее памяти: панихида происходила в церкви, которую она посещала, считая ее достаточно евангелической.

Присутствовали всего восемь человек: Лоузби и Сьюзен, Селия Хоторн, Хамфри, кроме того, ее поверенный и глубокая старуха в элегантном трауре — вдовствующая герцогиня, ровесница леди Эшбрук, — и, наконец, Кейт с мужем, который, как объяснила Кейт, вынужденная снова извиняться, настоял на том, чтобы прийти. Хамфри решил, что это даже отвечает случаю: леди Эшбрук, соблюдая приличия, в свое время, несомненно, точно так же присутствовала на разных других похоронах.

Оповещение о похоронах было даже скромнее, чем сама служба. Некоторые обстоятельства, известные им всем, кроме вдовствующей герцогини, действовали кое-кому из них на нервы. Как Брайерс сказал Хамфри, леди Эшбрук действительно оставила распоряжение, чтобы ее кремировали. Далее она распорядилась, чтобы ее пепел был поручен заботам священника этой церкви. Но, как упомянул Брайерс, это действительно было запрещено. Запрещено предусмотрительными правилами судебной медицины. Человек, которому предъявлено обвинение в убийстве, имеет право требовать, чтобы труп был предоставлен для исследования приглашенному им патологоанатому. А потому тело жертвы, пока убийца не найден, сожжению не подлежит. Следовательно, некогда столь желанному для многих мужчин телу леди Эшбрук, которое было вскрыто, разъято, собрано вновь, заперто в холодильнике, а теперь лежало в гробу, грозила возможность вновь подвергнуться тому же процессу.

Кейт, которая так просто и чисто уживалась с потребностями плоти, пришла от этой мысли в уныние. Хамфри заверил ее, что такая возможность остается чисто теоретической. Обвинение никому предъявлено не будет. Но ей не стало легче. В больнице ее не раз приглашали присутствовать при вскрытии, однако она даже подумать об этом не могла.

А вот Сьюзен, которая уживалась с потребностями плоти далеко не так просто и чисто, искала возможности присутствовать при вскрытиях, а также при приведении трупов в положенный вид. Относительно последнего она решила — с не очень чистым удовлетворением, — что помощники прозектора отлично выполняют свою задачу, особенно когда дело идет о телах правоверных евреев, для которых правила особенно строги.

Величественные слова заупокойной службы звучали негромко, но ясно. Они были хорошо знакомы всем присутствующим. Селия много раз слышала их в церкви своего отца — столько раз, что уже перестала их слышать.

— Я есмь воскресение и жизнь… Сеется в тлении, восстает в нетлении…

В памяти Хамфри всплыли некоторые рассуждения Алека Лурии. Иисус был прекрасным учителем закона. Но основателем христианства был Павел, любил повторять Лурия. Воскресение из мертвых — изумительный лозунг. Да, изумительный. Люди уверовали в него со всем простодушием и конкретностью. В нем был ответ на трагедию человека. Высшее утешение для смертных. Много ли людей верят в него теперь?

Служба скоро кончилась. Они вышли из церкви на солнечный свет, в зябкий, но безветренный день. Гроб подняли на катафалк, гробовщик собрал венки — их было шесть, но один, из великолепных орхидей, затмевал все остальные. Кортеж двинулся по Честер-роу на юг. Провожающие ехали в своих машинах — все, кроме вдовствующей герцогини, которая сказала, что ей пора домой.

Они ехали на Старое Фулемское кладбище. Поскольку леди Эшбрук пожелала, чтобы ее кремировали, никаких распоряжений о могиле она не оставила, и это вызвало дополнительные трудности. С ними разделался посредник, участие которого сама леди Эшбрук еще прошлым летом сочла бы кощунственной профанацией. Посредником этим был Том Теркилл. Она до глубины души возмутилась бы, что подобный человек распоряжается ее похоронами. Тем не менее все устроил он. Он же настоял на самых тихих похоронах. Не исключено, что махинации его зятя могут выйти наружу. А потому — никакой публичности. Сам он на похоронах присутствовать не сможет: члены кабинета всегда на виду. Пышный венок прислал он, но без карточки. В газетах о похоронах не сообщалось: Лоузби получил все необходимые инструкции. Теркилл уплатил его долги, спасая его от суда. Его мнения об устройстве похорон даже не спросили: ему положено исполнять то, что ему велят. Тут Сьюзен была полностью согласна с отцом.

Это они — отец и дочь — выбрали место для погребения. Кладбище в Певенси не подходило: оно было слишком связано с отвергнутым первым мужем, с отвергнутым домашним очагом. Увезти ее туда они все-таки не могли. При всей своей беспощадности на это Сьюзен не решилась. Но она унаследовала дотошность отца и раскопала необходимые сведения о другой семье — семье второго мужа леди Эшбрук. Его фамилия до того, как он вышел на политическую арену и в свой срок сделался лордом Эшбруком, была Джонс. Джонсы от отца к сыну становились все более преуспевающими владельцами типографии в лондонском Сити. Когда-то они купили семейный участок на фулемском кладбище. На этом кладбище давно уже никого не хоронили, но леди Эшбрук в какой-то мере имела право упокоиться там, а ни Теркилл, ни Сьюзен не были настолько горды, чтобы проявить щепетильность. Влиятельное положение открывает много возможностей. И потому в это утро горстка людей, собравшихся проводить леди Эшбрук в последний путь, окружила аккуратно выкопанную могилу.

Кладбище застыло в полной неподвижности, словно на фотографии. Ни одна травинка не трепетала. Погода была исполнена умиротворенности. После воющих ветров наступили часы антициклонного затишья: в бледном небе — ни единого облачка, в воздухе — ни единого дуновения.

Они стояли вокруг могилы и поглядывали по сторонам, слушая и не слыша обкатанные временем слова. В глубине могилы поблескивала металлическая дощечка на крышке гроба. Вокруг на садовых скамейках безмятежно сидели пожилые пары. Ближе к реке в плоское небо гармонично вписывались вертикали новой огромной больницы. Благостный мягкий голос ронял и ронял слова:

— …краток срок жизни и исполнен горести… Среди жизни мы в смерти…

Помощник гробовщика взял горсть земли из кучи поблизости и приготовился.

— …не дай нам в наш последний час… в муках смерти отпасть от тебя…

Земля застучала по гробу. Все они слышали этот звук на других похоронах. Это был звук, означающий абсолютный конец, а может быть, последнее соприкосновение. Иногда его абсолютность бывала непереносимой. Но не в это утро. Смерть отодвинулась слишком далеко. Те, кто стоял у могилы в неподвижности утра, уже не ощущали ее.

Величаво падали слова:

— Возлюбленная наша сестра Александрина-Маргарет (это имя вдруг выделилось из слов молитвы)… в чаянии и уповании…

Это был тихий конец. Это был тихий конец, более тихий, чем ее жизнь, и, подобно всем нам, думал Хамфри, в одиночестве возвращаясь домой, она скоро будет забыта.

Жизнь, жизнь любого человека печально похожа на погоду в этот день — судорога света между мраком и мраком. Но действительно ли она будет совершенно забыта? Действительно ли это абсолютный конец? Может быть, нет. Как ни парадоксально, нет. Однако помнить ее будут не по тем причинам, какие выбрала бы она сама. Никого не заинтересует, что когда-то она была видной фигурой маленького мирка. Никого не заинтересует ее личность. Призраков человеческих личностей не существует. Нет, о ней будут помнить из-за того, что смерть ее была насильственной и страшной.

Некоторое время еще будут строиться догадки о том, как это произошло, кто ее убил и почему. Они составят главы в книгах о сенсационных преступлениях. Будут возникать теории, остроумные и сложные, вроде той, которую придумали Селия и Поль, — Хамфри вспомнил, как Лурия рассказывал ему о ней во время рождественского обеда. А раз уж, думал он, эти двое, знавшие всех участников, умеющие ясно мыслить, пришли к неверному выводу, то каких же поразительных заключений можно ждать в будущем! Такого рода бессмертие, несомненно, не обрадовало бы леди Эшбрук.


Перевели с английского И. Гурова и О. Кругерская.

Загрузка...