(Окончание. Начало см. в №№ 1, 2, 2001 г.)
За своими томами Грина я старался следить тщательно — чтобы обязательно возвращали. Но один томик, где был рассказ «Гнев отца», не уберег.
В семьдесят пятом году мы с ребятами снимали по этому рассказу игровой фильм. Фильм получался гораздо длиннее рассказа. В рассказе маленький Том Беринг с нетерпением ждет отца-капитана, а взрослые занудно вдалбливают мальчику, что ему достанется за все проказы и прегрешения. «Гнев отца будет ужасен!» Бедняге Тому гнев представляется кровожадным чудовищем, которого отец привезет из дальних стран. И в конце концов мальчишка палит из попавшего под руку пистолета в фигуру страшного заморского божества, обнаруженную среди отцовского багажа… А фильм оказался о другом.
Получилась история про одинокого «завоспитанного» тетушками восьмилетнего мальчишку, про его тоску об отце. Про отчаянную попытку приблизить отцовское возвращение. В одиночестве Тома было что-то от одиночества барабанщика Сережки, насильно разлученного с отцом. И его выстрел из двухстволки по уродливой дикарской маске был сродни Сережкиному выстрелу в шпиона — этакий отчаянный акт освобождения от своей неприкаянности, от несправедливости, от вины…
Любимец отряда Геночка Хабибрахманов — этакое ясноглазое белокурое существо с удивительно интеллигентной натурой — сыграл маленького Тома, будто песню спел. Кажется, порой он забывал, что на самом деле он — Геночка, Генка, а не Том. А еще звенела в нем струнка храброго барабанщика, каковым он и был по правде, в «Каравелле».
Мы снимали, как однажды Геночка-Том, доведенный «до ручки» тетушками и печалью, написал отцу письмо, вложил его в бутылку и отправился в дальнее путешествие к большой реке, чтобы бросить бутылку с посланием в воды, бегущие к океану. Там, в океане, моряки обязательно выловят письмо и отдадут капитану Берингу!
Путешествие было нелегким. Том пробивался через лесные дебри, обдирал колени на скалах, переходил вброд горные речки. Всякой такой природы было полным полно на окраине Свердловска, у поселка Уктус, где в боях с местной «общественностью» много лет подряд отстаивал свою штаб-квартиру отряд «Каравелла». Том доблестно преодолевал все препятствия и опасности. И, кстати, главной опасностью оказалась не дикая природа, а два деревенских хулигана, решивших, что прямо им в руки спешит легкая добыча — хрупкое городское дитя в неуклюжих охотничьих сапогах, которые Том позаимствовал для похода у дядюшки.
Хулиганы не знали, что это не просто Том, а еще и несгибаемый барабанщик. Схватка была короткой. Правда, в разгар съемок — как всегда в таких случаях (это просто закон!) — влезли под объектив непрошеные зрители. Две тетки с корзинами бросились защищать от юных разбойников ребенка в матросском костюмчике — такого беззащитного и такого милого (несмотря на бахилы).
— Шпана проклятая! Мы сейчас милицию…
Теток успокоили и показали дорогу, по которой они должны идти от съемочной площадки. А Том, направив на обалдевших хулиганов рогатку, отобрал у них для себя штаны и рубаху — чтобы лучше вписаться в окружающую среду и меньше вызывать подозрений у встречных… И он добрался до реки. И бросил бутылку. И, вернувшись домой, прямо в сапогах и рубище завалился на кружевную постель (представляете реакцию его милых тетушек?).
А бутылка плыла, и — фантастика есть фантастика, Грин есть Грин (хотя в его рассказе нет эпизода с путешествием и бутылкой) — ее выловили в море рыбаки и доставили на баркентину капитана Беринга. И капитан мгновенно приказал изменить курс…
Кадры с настоящей баркентиной взяли из отрядной кинохроники про поездку в Ригу. Но тропическим городом, где стояло это судно, стала Гавана — с моих кинопленок, которых я множество «накрутил» на Кубе. Могучий прибой штурмует каменную набережную, вдоль которой выстроились белые небоскребы… А распущенные великолепные паруса океанского корабля мы взяли с кинолент моего друга Евгения Ивановича Пинаева — в шестьдесят седьмом году он плавал на барке «Крузенштерн» и поснимал на нем немало. Особенно в Севастополе, где судно участвовало в съемках фильма о Грине «Рыцарь мечты»…
Вот видите, два моих «гриновских» города — Севастополь и Гавана — весьма органично вошли в монтаж нашего кино. Был и третий такой город. Его олицетворял я сам — уроженец Тюмени. И, увы, это, по-моему, была одна из самых заметных неудач фильма. Из-за большой нехватки взрослых исполнителей я изображал там капитана Беринга. В актерских талантах мне было далеко до Геночки Хабибрахманова. К счастью, роль оказалась очень короткой и не сильно испортила фильм…
Во время всей этой съемочной суеты у меня и потерялся пятый том собрания сочинений Грина — тот, в который мы часто заглядывали, чтобы проверить: не слишком ли нарушаем авторскую тональность. Но я не жалею, фильм стоил того. К тому же сейчас на моей полке стоит другой шеститомник — черный, с позолотой. Насколько мне известно, это наиболее полное гриновское собрание. В первом томе на обороте форзаца надпись. «Славе с самыми добрыми пожеланиями на 1994-й от семейства Бугровых! В.Бугров. 22.XII.93.»
Мой друг Витя Бугров — составитель и редактор этого шеститомника. Не зря он в студенческие годы собирал материалы о Грине! (А ответственный за выпуск — Геннадий Ходжаев, один из выросших барабанщиков «Каравеллы».) Я от души радовался подарку, не ведая, что девяносто четвертый год станет для Виталия Бугрова последним (писать воспоминания — грустное дело).
Киноверсия «Гнева отца», кстати, Виталию понравилась.
…Боюсь, что я сейчас весьма идеализирую наше кинотворчество того времени. Едва ли этот фильм, снятый крошечной, как мыльница, кинокамерой на узенькую пленку, неозвученный, с перекошенными титрами, вызвал бы какие-то особые эмоции у посторонних зрителей. Но мы тогда жили этой кинокартиной и порой окунались в мир Александра Грина с головой.
Я и сейчас окунаюсь в него, когда прокручиваю записанную на видеокассету поцарапанную черно-белую киноленту, которой уже четверть века. Словно ухожу в иное пространство…
Вот как я, запутавшись в сюжетной неразберихе воспоминаний, все-таки хитро привел их к тому, с чего начал: к реальности многомерных пространств нашего бытия.
Я уверен, что во Вселенной пространств множество — одни из них отличаются от наших совсем немного, другие очень непохожи. Когда-нибудь люди научатся преодолевать межпространственные барьеры и хитрые заслоны времени. Будут запросто встречать в иных мирах и неведомых существ, и своих двойников и, может быть, объединяя с ними (с двойниками) усилия, станут исправлять собственные судьбы. Но это — в будущем. А пока я умею делать подобное лишь в своих книгах…
Ох, а не слишком ли самоуверенное утверждение? Умею ли?.. Но, видимо, кое-что получается, если некоторые читатели (причем вовсе не дети) всерьез пытаются изготовить Искорку из «Голубятни на желтой поляне» или отыскать выход на Дорогу. Или вот такое дело — однажды в шесть утра звонит в дверь запыленный юноша в сапогах и штормовке и сообщает, что он добрался сюда из Владивостока, чтобы подробно выяснить у меня технологию Прямого Перехода в иные миры.
Ну что тут скажешь? Поишь гостя кофе и виновато рассуждаешь, что литература и реальность это все же разные вещи и что Прямой Переход — скорее литературно-философская категория, нежели действительно существующее физическое явление, а если он где-то все же имеет место, то способность к нему есть чисто индивидуальное свойство личности, выработать которое в себе можно лишь постижением многих научных и мистических истин и тренировкой духа… А он слушает, и в глазах его можно прочесть: «Вот скотина, я пилил из таких далей, а тебе жалко сказать…» И хочется воскликнуть: «Слушай, парень, да если бы я знал тайну Перехода, то давно бы уже усвистал из нашего паршивого пространства куда-нибудь в дальние области мироздания!»
Но пока «усвистать» удается лишь во сне. И то не всегда, а в какие-то непредсказуемые моменты, когда сновидение действительно становится второй реальностью, поражающей изумительным разнообразием, точностью и правдивостью деталей и ощущений.
Это случается не часто, но если случается, тогда сны дарят мне или почти готовые сюжеты, или, по крайней мере, их завязки. Я уже писал здесь о «Детях синего фламинго». А вот еще пример.
Очень часто на всяких конференциях и встречах читатели спрашивают: «Как вам пришла мысль написать «Голубятню на желтой поляне»?
А эта «странная сказка» тоже началась во сне. Сон был невероятен в своей основе и удивительно реален в деталях.
Я нес вахту в повисшем среди пустого космоса звездолете. Весь экипаж, кроме меня, спал. И ничуть меня не удивляло, что я, пожилой член Союза писателей, оказался в столь необычной ситуации. Мерцали приборы, был мягкий полусвет, слегка пахло (я ощущал и запахи) пластмассой от узкого полукруглого пульта… И как в этом крошечном, герметичном, оторванном от всех планет мирке мог появиться тот пацаненок с подвернутой для езды на велосипеде штаниной, с чешуйками тополиных почек на стоптанных сандалиях? Абсолютно реальный, с виноватым придыханием, с засохшей царапиной на переносице…
Разве можно было не написать про это?
Я начал, а дальше уже стали послушно подключаться другие сны — про крепость на песчаном обрыве и желтую реку, про загадочный город, где я ищу то исчезнувшего третьеклассника Альку, то младшего братишку; про хитрого бормотунчика, про площадь с арками и колоколами; про пустой почтамт, по которому ходит за мной и моим другом Володькой неуязвимый монстр-манекен… Первая часть «Голубятни…» процентов на семьдесят состоит из снов. Да и в других частях их немало.
А маленькую повесть «Далекие горнисты» (первую часть трилогии «В ночь большого прилива») я увидел однажды ночью столь отчетливо и подробно, что осталось только записать.
После этого как я могу поверить, что пространство снов — это лишь искаженное отражение каких-то мыслей и случавшихся ранее событий? Хорошо хоть, что нет сейчас над нами неусыпного ока строгих идеологов диалектического материализма…
Кстати, я не понимаю людей, которые иногда с удивлением и радостью признаются: «Поверьте, я недавно видел цветной сон!» А что, разве бывают нецветные сны? Как черно-белое кино, что ли? Не могу представить такое…
Из сновидений соткана целая страна, и меня никто не убедит, что ее не существует на самом деле. Существует, только где-то за гранью нашего привычного трехмерного пространства.
В центре этой страны стоит Город. Я всегда узнаю его, хотя он любит маскироваться под разные другие города с конкретными именами и приметами. Его легко узнать по особому ощущению, что наконец-то я вернулся к себе. Он порой лукавит, этот Город, запутывает среди полузнакомых улиц, подбрасывает странные загадки, неожиданные встречи, прячет людей, которых я хочу отыскать. Но в этом больше игры, чем настоящей опасности. Я знаю, что Город не таит в себе зла, оно осталось за его пределами, за границами его пространства. И все хитрости Города — это старание подсказать мне завязку еще одной сказки.
Я уже писал о Городе, но обойти эту тему сейчас не могу, она сама собой вплелась в повествование. Дело в том, что я никогда не бываю в своем Городе пожилым или старым. Я всегда там или юный студент, или пацаненок в легоньких, стоптанных за каникулы сандалиях (которые после прыжка в лужу оставляют на досках и на асфальте темные четкие следы). И оно закономерно, что я такой. Ведь я не случайно оказываюсь в Городе, а возвращаюсь в него. Возвращаюсь домой после долгой утомительной командировки во взрослую жизнь, в которую меня зачем-то забросила непредсказуемая судьба. Может, и не зря забросила, я немало хлебнул, набрался кое-какого опыта, но теперь наконец-то смогу жить по нормальным законам — законам юности и детства. Наверное, и здесь хватит трудностей. Но, Боже мой, насколько проще, интереснее и объяснимее будут эти трудности по сравнению с теми, что в прежней жизни!
Из записей снов о Городе я мог составить запутанную, но интересную книгу. Только писать ее было бы неимоверно трудно. Потому что дело там не в сюжетах, а в ощущениях, которые передать почти невозможно. Я попытаюсь сейчас (почти без надежды на успех) рассказать лишь один фрагмент.
…Итак, я вернулся. К себе, в старенькую квартиру, в перекошенный двухэтажный дом на улице Грибоедова. Вернулся с пониманием, что все плохое позади. Дома одна только мама. Отчима нет (и, возможно, его просто никогда не было на свете). Мама, поглядывая со спокойной лаской, стелет мне постель на знакомой скрипучей кушетке. Теперь я всегда (или долго-долго!) буду спать здесь.
Сколько мне лет? Сейчас восемнадцать — двадцать, но завтра с утра я превращусь в настоящего пятиклассника, и мама спрашивает, выучил ли я уроки. Я их, конечно, не учил, даже не брал со своей фанерной этажерки потрепанные учебники, но надеюсь, что мои полученные в прежней жизни знания (слава Богу, я ничего не забыл) позволят мне завтра как-нибудь выкрутиться у доски… Электричество почему-то не горит, но это не вызывает никакой досады. Наоборот, хорошо, уютно. Светит на столе керосиновая лампа-десятилинейка…
Мама, дождавшись, когда я лягу, задувает лампу. За окнами, с легким рокотом преодолевая сугробы, проезжает грузовик. В лучах его фар на миг зажигается снежными искрами тополь. Я натягиваю до носа пахнущую свежей стиркой простыню. Я — дома… Чьи-то стихи:
Мы отныне всегда будем жить только здесь —
В этом добром и тихом краю…
Не проспать бы завтра школу…
С этой мыслью я уснул и проснулся мгновенно — готовый к полному событий дню. Мама дала мне молока и свежих ватрушек с картошкой (на тарелке с темной трещинкой и знакомым рисунком — две цапли среди камышей).
— Поторапливайся, — говорила мама, — до уроков полчаса.
— Успею. В крайнем случае ухвачу такси…
Я все еще был рослым парнем студенческого возраста, с незабытыми привычками прежней жизни. Мама только головой покачала: какие такси в эту пору на окраинной заснеженной улице…
Со вкусом едва дожеванной ватрушки во рту, прихватив потрепанный портфель, я выскочил за калитку. Там нетерпеливо переминался сосед Витька Пантюхин, младший братишка Саши, товарища моего брата. Но сейчас мой брат (по сценарию сна) был в другом городе, у дальних родственников, Саша вообще неизвестно где, и Витька существовал для меня самостоятельно, как мой давний приятель. Только он был третьеклассником, а я шел в пятый.
Но я еще не успел обрести внешность настоящего пятиклассника, и Витька оглядел меня со сдержанным неодобрением. Однако от критики воздержался (знал, кто я и откуда), сказал только:
— Жмем шибче, скоро звонок…
И мы нажали. Потому что никаких такси не было и в помине. К тому же я чувствовал, что вот-вот сделаюсь таким же, как Витька, пацаном — в подшитых валенках, куцей шубейке и потертой шапке с завязанными на затылке меховыми ушами. А у таких мальчишек денег на такси, как известно, не водится…
И мы торопливо потопали пешком. В небе проступал серовато-синий рассвет. Желтели окошки. Они светили сквозь пушистую теплую метель, которая бесшумно кружила в переулках и щекотала нам лица. Был февраль (я знал это), и в мягком дыхании метели угадывалась близость весны. Впрочем, особых ее признаков не было, а было просто понимание: скоро весна. И от этого ласковые летучие хлопья казались особенно добрыми.
Снег оседал на палисадники, застревал в глубокой резьбе наличников. Домов с такой резьбой, с хитро украшенными крылечками, лесенками, деревянными балконами становилось все больше. Они делались, как терема. Между ними, над улицей, от ворот к воротам перекидывались деревянные мостики с неразличимым за метелью орнаментом перил.
Я понимал, что Город начинает проявлять себя. И я раздваивался между желанием поддаться игре и боязнью опоздать на уроки. Впрочем, Город не спрашивал моего желания. Он все больше сбивал меня и Витьку с дороги, уводил в запутанные переулки с крутыми тропинками и лестницами, открывал перед нами перекошенные ворота с башенками, обещая, что вот-вот мы выйдем на нужную улицу, и обманывал.
— Ну давай, давай… — сказал я ему со смесью досады и веселого азарта. — Фокусничай. Мне не привыкать…
— Что? — отозвался Витька.
— Ничего. Это я так…
— Опоздаем. Зинаида в дневник накатает…
Я помнил их вредную длинноносую Зинаиду Климентьевну.
— Не бойся. Уже близко…
А близко ли? Город лукаво звал нас куда угодно, кроме школы. То на Пароходную улицу, ведущую к речным обрывам, под которыми в ряд стояли дебаркадеры городской пристани (там, на обрывах, наверняка началось уже лето и желтеют россыпи одуванчиков). То на восточную окраину, где недавно невесть откуда появилась старинная крепость с круглыми массивными башнями, галереями вдоль зубчатых стен и спящими под снегом чугунными пушками. То в заснеженную чащу векового парка, где среди могучих стволов прячутся ледяные фигуры неведомых существ…
Один я давно поддался бы хитростям Города, но рядом озабоченно сопел на ходу конопатый курносый Витька, он очень не хотел опаздывать.
Под перекинутыми через улицы мостиками кое-где висели часы вокзального типа. Их циферблаты светились, но стрелки были неразличимы за летящим снегом. Однако от всех часов шло тревожное напоминание: «У вас очень мало времени, братцы…
Я понимал, что мы запутались окончательно и выход теперь один: стараться разглядеть над заборами высокую, похожую на шахматную фигуру, колокольню Спасской церкви (в которой библиотека). Наша школа рядом с церковью. Но в той стороне, где должна была стоять колокольня, ее не было. Ну что тут делать?..
Отдувая летящих в лицо снежных бабочек, я завертел головой… Ох, да вот же она, колокольня! Великанская фигурная башня возвышалась рядом, только не впереди, как мы ждали, а у нас за спиной. Она размыто рисовалась в рассветном небе за косым полетом вьюжного снега. Нависала над нами. В ее широких сквозных проемах я различил колокола (которых раньше никогда не видел). И пришло ощущение радостной разгадки и теплого доверия к этому миру…
И наша маленькая, в полтора этажа, школа номер девятнадцать — вот она, в двух шагах.
От церкви школу отделял кирпичный домик с низкими, у заснеженного тротуара, окошками. Над окошками горела яркая голая лампочка. Наискосок от нее притулился под трепещущим полиэтиленовым навесом жиденький книжный лоток. За лотком восседала закутанная в шаль продавщица — массивная и равнодушная ко всему на свете, как снежная баба. Я, конечно, остановился у лотка. Потому что знал, что увижу на нем. К счастью, я был все еще большим, взрослым по виду и не вызвал у тетки подозрений…
А Витька дергал меня за рукав:
— Пойдем! Не слышишь разве, уже звонок!
— Вить, ты беги…
— А ты? Тебе попадет.
— У нас первый урок — физкультура, — вовремя придумал (вернее, вспомнил) я. — У меня освобождение, потому что недавно была ангина…
Витька с облегчением умчался. А я навис над разваленными в беспорядке книжками.
Конечно же, это были главным образом потрепанные томики малой, еще довоенной «Библиотеки приключений». «Рамка»! Причем не только известные мне, но и такие, о которых никогда не слыхал! Их не было даже в тщательно составленном и, казалось бы, совершенно полном списке моего друга Виталия Бугрова! Отлично помню названия. «Берег Зеландии», «Убежище в Желтых песках», «Стальные пчелы»… Конечно, конечно, сейчас я все это заберу! Как хорошо, что я еще большой, при деньгах… Но…
Но эти книги — все-таки не главное, ради чего Город вывел меня сюда. На левом краю стола — плоская груда совсем старинных томов. И каких-то рукописных журналов. Свитков… И толстых тетрадей с чьими-то давними записями. В том числе и в коричневых клеенчатых корочках. И неужели наконец-то я отыщу среди них ту самую?..
Тетка в заснеженной шали только притворяется безучастной. На самом деле следит украдкой. Неужели заспорит, когда я найду мою тетрадку?..
Она не успевает заспорить, я не успеваю найти. Сон гаснет, как ни цепляюсь я за его последние детали…
Старая тетрадь с недописанной повестью — постоянная тема моих снов о Городе. Я уже писал об этом в повести «Лоцман» и надеялся тогда, что выскажусь — и загадка сама собой исчезнет.
Не исчезла. «Лоцман» вышел десять лет назад, был переиздан, но тайна тетради так и осталась в моей жизни — во снах и наяву.
Дело в том, что порой я бываю уверен: когда-то давно я начал писать повесть, довел ее до середины, а потом оставил. Сам не знаю, почему оставил. Сейчас я убежден, что это одна из моих лучших вещей. Надо только найти, закончить, отредактировать… Но днем, наяву, я таких попыток не делаю: хватает здравомыслия, чтобы понимать: никакой тетради не было. А если и была, то опять же за пределами данного измерения, в ином пространстве.
Я отлично представляю, как тетрадь выглядела, но совершенно не помню содержания. Однако в очередном сне, когда Город милостиво раскручивает сюжет так, что тетрадь попадает мне в руки, я читаю с радостным ощущением находки и с осознанием — это же действительно здорово! Я вспоминаю всех героев, все сюжетные повороты, вижу написанные карандашом строчки, понимаю, какие страницы надо дописать, и убеждаюсь, что работы осталось совсем немного. И будет замечательная, интереснейшая повесть! Я зримо представляю всех персонажей, всю обстановку, где разворачиваются удивительные приключения. Как я мог это забыть?..
А сон безжалостно гаснет опять, и мои отчаянные попытки сохранить в памяти хоть клочки почти готовой повести не приводят ни к чему…
Недавно увидел во сне, что наконец-то это не сон! Потому что, роясь в тумбочке среди накопленных за десятки лет тетрадей со всякими записями, все же отыскал ту самую! И немудрено, что не мог найти ее раньше! Ведь мне представлялась коричневая, клеенчатая, а на самом деле она оказалась в картонной серо-голубой корочке с ледериновым мятым корешком, с черной курсивной надписью «Общая тетрадь». Корочка потертая, с заусеницами грубого картона…
Так вот, оказывается, о чем я писал, что не мог вспомнить! Наконец-то оно передо мной, как на ладони!.. М-да, прежние представления, будто все написано замечательно, оказались несколько идеализированными. В реальности — не так. Вот этот абзац надо бы переделать… Эти строчки тоже так себе… Но тем не менее в целом неплохо. В целом — то самое! И наконец-то я окунусь в потерянный когда-то и снова обретенный мир любимых героев. Как здорово, что сон все-таки сбылся наяву… Что? Снова сон? Но вот же она, тетрадка-то, я даже на ощупь чувствую шероховатость ее корочки, вижу корявые карандашные буквы своего почерка, которым написано имя главного героя…
Какое имя?.. Кто он, этот герой: взрослый, ребенок, кукла, фантастический зверь?.. Да стой же!
Но память цепляет лишь клочок поросшего сухим желтым тростником поля — места, где разворачивалось действие…
Восстановить в памяти сюжет и героев так же невозможно, как решить какую-нибудь «инопространственную» задачу, которые порой возникают на грани яви и сна. Это многомерные головоломки, не укладывающиеся в измерения и понятия нашего мира. Они одновременно громадные, как космос, и крошечные, как атом. Материально ощутимые и в то же время абстрактные, невесомые. Неуловимые, порой неразличимые построения нездешних идей и логических категорий.
Очень условно эти построения можно сравнить с великанскими моделями сложных молекул, которые делаются из разноцветных шаров и соединительных стержней. Только здесь вместо шаров — философские проблемы из иных областей мироздания, а «стержни», которые должны соединять их, — зыбки, непостоянны. Они то исчезают, то перепутываются, образуя хитрые узлы. Усилиями разума (а больше — усилиями души) я пытаюсь развязать узлы, постичь логическую схему построения, придать ему стабильность. Порой что-то удается, но до конца — никогда. И я выхожу из дремотного состояния, стараясь сохранить память если не полностью обо всем, что видел, чувствовал, решал, то хотя бы какое-то представление: что это было? Но куда там…
Однажды вдруг пришла догадка, что, если я все-таки справлюсь с задачей, то навсегда смогу остаться в моем Городе. Вернее, он сольется с окружающей меня повседневностью, внеся в нее волшебство, таинственность и радость своего пространства. И уж тогда-то я непременно отыщу тетрадь или, по крайней мере, вспомню все, что в ней было!
И я с новым энтузиазмом взялся за строительство модели-идеи. И стало получаться! Но вдруг, расталкивая разноцветные атомы-понятия, ломая и разрывая стержни-связи, промчался сквозь недостроенную модель растрепанный тощий пацаненок — с рогаткой, засунутой за резинку сатиновых трусов, в клетчатой рубашонке, накинутой плащом, с рукавами завязанными на груди. Частый топот сандалий распорол чинную тишину абстрактного мира, как треск застежки-молнии. Цепочка следов косо пересекла лишенное категорий «верх» и «низ» пространство, и недостроенные конструкции надломлено перекосились в четырех- и пятимерной глубине…
Я разозлился лишь на миг. Глупо было злиться, потому что пацаненком был я сам, примчавшийся на миг из дальнего пространства-детства, чтобы мельком взглянуть на себя взрослого. Не стоило досадовать еще и потому, что почти сразу появилось понимание: мальчишка — неотъемлемая часть модели. Сокрушая отдельные детали, он вносил в общую идею какие-то коррективы, смысл которых я пока не мог осознать. И чтобы осознать (я тоже понял это), мне еще не раз придется ломать голову и надрывать душу в попытках выстроить «то — не знаю что».
Но я надеюсь, что когда-нибудь выстрою. И наградой станет постоянный пропуск в Город, где я смогу жить в соответствии с логикой творчества и доброты. По тем законам, следовать которым в нынешней повседневности не удается почти никогда. Жить в Городе, где одно уже сознание, что ты здесь, греет душу негаснущим счастьем…
А пока приходится довольствоваться снами.
Наяву же полное ощущение, что я попал в пространство своего Города, испытывал я только дважды.
Первый раз это случилось очень давно, в начале шестидесятых. Я в ту пору переживал юные лирические чувства к своей будущей супруге, и мы часто вдвоем ходили куда-нибудь по вечерам. Чаще всего в театр оперы и балета — на «Фауста» и «Евгения Онегина», «Аиду» и «Лебединое озеро»… Все это было трогательно, романтично и прекрасно во всех отношениях. За исключением одного обстоятельства. Спектакли кончались поздно, а жила моя любовь на самом краю громадного Свердловска, в отдаленном поселке Эльмаш. Пилить туда на трамвае надо было минут сорок, а потом топать много кварталов пешком по глухим окраинным улицам. И это еще ничего для моей ненаглядной спутницы — она-то, в конце концов, после милого прощания со мной оказывалась под родным уютным кровом. А мне следовало опять шагать на остановку и катить в тряском неторопливом трамвае до центра, а оттуда столько же на троллейбусе, в поселок Уктус — так же отдаленный от театра, как Эльмаш, только на другом конце города. И то — если очень повезет, поскольку трамваи и троллейбусы к этому часу дружно спешили в свои парки. Разве что подвернется, как у Окуджавы, «последний, случайный»…
Чтобы не омрачать романтику, посеянную в нас музыкой, и наши нежные чувства, я наскребал из своего чахлого заработка начинающего журналиста кое-какие суммы и ловил такси. Водитель, поворчавший для порядка, но задобренный обещанием лишнего рубля, вез нас от фонарей и светлых окон центра в непроглядный сумрак окраины (погода почему-то всегда была холодная и слякотная). И все бы ничего, но в квартале от одноэтажного домика на улице Ползунова, где обитала моя Иринка, начиналась глубокая, непреодолимая для легкового автотранспорта лужа. В ней жидко змеилось отражение одинокого фонаря.
Я давал водителю задаток и договаривался, что он подождет пять минут. «Ну, самое большее — семь»… Затем по краю лужи, по доскам и цепочкам брошенных в воду кирпичей мы достигали заветной калитки. «Мама не спит», — каждый раз шептала Иринка, глядя на желтое окошко. Далее шло прощание, по освященному веками ритуалу: слова, объятия, договоренности на завтра, последний поцелуй, потом еще… И все, конечно, замечательно, только позади всех радостей скреблась мысль: насколько у шофера хватит совести и терпения?
Как правило, хватало. Водители ночных такси обычно добрые люди (по крайней мере, такими они были в ту пору). Но нашелся один — укатил, не дождавшись. Скрипки в моей душе умолкли, и я вслух проклял всю систему таксомоторного обслуживания. И побрел в промокших полуботинках по хлипким тротуарным доскам, заранее ужасаясь тому пути, который мне предстоял.
Конечно же, ни один трамвай на кольце теперь уже не появится. Машину я тоже не поймаю, поскольку на такси сюда в этот час ездят только идиоты вроде меня, а частников вообще не бывает. Я вспомнил какой-то фантастический рассказ о звездолете, который с отказавшими двигателями повис посреди пустой Вселенной.
Была черная сырая ночь середины апреля. Знобило от мороси. Я свернул направо в первый переулок и пошел по направлению (как мне казалось в темноте) трамвайной остановки.
Переулок вывел куда-то не туда. Возвращаться не хотелось и я двинулся через лужи наугад, храня в памяти лишь общее направление.
То ли память подвела, то ли кто-то начал хитро водить меня, как леший водит иногда путников в дремучем лесу… Пустырь какой-то, изгородь с колючей проволокой. Косые домишки с закрытыми ставнями. На одном под жиденькой лампочкой белеет (ну конечно же!) номер 13, а названия переулка нет. Куда меня занесло? Прямо хоть вставай посреди дороги и голоси: «Люди, ау!»
Я перескочил через лужу, сердито прошагал десятка два метров, у высокого тополя свернул еще в один переулок и… вроде бы ничего не случилось, но словно кто-то невидимый щелкнул неслышным громадным переключателем. Изменил структуру пространства. Оно стало ласковым, даже пушистым каким-то. Морось исчезла, воздух колыхнулся мягкими теплыми пластами, в них отчетливо проступил запах лопнувших тополиных почек.
Доски под ногами сменились сухими плитами, от которых тоже веяло теплом. И тепло это вселило в меня уверенность, что все кончится благополучно. Что, если даже придется пересечь пешком весь Свердловск, это будет не тягостный долгий путь, а приключение. Да и не было прежним Свердловском то, что я видел (вернее, ощущал) вокруг. За темными заборами, за мохнатыми грудами тополей — почти при полной темноте — мне чудились странные многоэтажные дома, высокие арки переходов, колоннады. В одном месте даже как бы выступила из тьмы многобашенная стройная церковь. Это Город милостиво принял меня в свои объятия, чтобы помочь, выручить, вывести к дому.
На сей раз Город не стал лукавить и водить по хитрым улицам. Наоборот, сделал подарок! Невесть из каких пространств в тесную тьму переулка, позванивая и горя желтыми окошками, вкатил трамвайный вагон-одиночка! И остановился, высветив над собою белую табличку остановки…
Откуда? Каким образом? Здесь и рельсов-то быть не могло! Но оказалось, что они есть, блестят впереди вагона в свете фар.
Я прыгнул на площадку. В вагоне было пусто, лишь на передней скамейке мирно дремал подвыпивший мужичок. Трамвай сразу тронулся. Я оторвал в кассе билет, сел у окна и прижался к стеклу, стараясь разглядеть смутные контуры побежавшего назад Города. Но ничего не было видно, только по-прежнему пахло тополиной кожурой.
Вагон ехал. Я начал опять тревожиться. А что это за трамвай, куда привезет? Подумалось даже: а есть ли кто-нибудь за непрозрачным стеклом водительской кабины? Ведь из динамика не доносилось ни звука, ни шороха. И такой ли уж безобидный тот пьяненький дядька? Но в ответ на мои тревоги потянулись за окошком огоньки, показались контуры знакомого завода… Мой Город исчез, но он сделал, что хотел, и в моей душе опять запели скрипки.
В центре мне тоже повезло. «Последний, случайный» троллейбус подкатил к остановке «Проспект Ленина» будто по заказу…
Правда, последствия моего ночного приключения были уже лишены всякой мистики и фантастики. При следующей встрече я сказал даме своего сердца, что нет смысла и дальше разоряться на такси и совершать поздно вечером во тьме дальние путешествия. Гораздо разумнее расставить все точки над «i» и поселиться под одной крышей, скрепив наши отношения законным браком, ибо все равно к этому оно идет… После недолгих традиционных оханий и замираний предложение было благосклонно принято.
Свадьба, правда, состоялась не сразу, а в августе. И этот эпизод моей биографии уже совсем не имеет отношения к фантастике. Разве что самое косвенное: будущий знаменитый специалист по фантастической литературе Виталий Бугров решил почему-то в разгар веселья выпрыгнуть из окна (высокого, хотя и на первом этаже) и вывихнул ногу, пришлось вызывать «неотложку».
Впрочем, данный случай не сильно омрачил торжество. Оно происходило на квартире у моей старшей сестры (она жила тогда еще не в Москве, а на окраине Свердловска). Затянулось торжество до ночи, несколько раз выплескивалось из дома на заросший широкий двор и шумом своим потрясало поселок Уктус, ибо редакция «Уральского следопыта», в которой я в ту пору работал, умела справлять всякие праздники…
А во дворе тихонько плакал мой преданный друг и адъютант третьеклассник Алька (в будущем — знаменосец и капитан «Каравеллы»). Мне сказали про его слезы, и я выскочил на крыльцо.
— Алька, ты что?
— Да… ты вот… теперь поженился и с нами больше не будешь…
Я поклялся Альке, что «буду», и выполнял эту клятву по меньшей мере еще тридцать лет…
— Не реви, Аленыш, мы еще знаешь сколько всяких дел напридумываем! Скоро начнем снимать кино про трех мушкетеров, вот этим аппаратом! — я кивнул на маленькую кинокамеру в руках у младшего брата, который «наматывал» на восьмимиллиметровую пленку свадебные сюжеты. — Я тебе уже и роль приготовил!
Раскачались со съемкой «Мушкетеров» мы только через год. А растянулась она аж до весны шестьдесят шестого года — это был наш первый игровой фильм, опыта никакого.
От романа Дюма в фильме осталось очень мало — только имена героев да сцена дуэли, где мушкетеры и д'Артаньян, поссорившись и подружившись, лихо отделали превосходящих по численности гвардейцев кардинала. Все остальное было плодом коллективной фантазии. Например, д'Артаньян охотился не за подвесками, а за аппаратом под названием «фильмоскопф», который подарили семилетнему королю немецкие послы. Фантазия же породила и образ юного герцога де Гиза — этакого представителя дворцовой оппозиции, который настраивал маленького короля против зловредного кардинала и коварной тетушки-королевы. В конце концов герцог добился своего: король закинул жестяную корону в кусты и ушел в мушкетеры. Но это случилось в финале. А до того была масса приключений. И масса всяких сложностей, без которых не обходится ни большое, ни малое кино.
Однажды в марте снимали сцену знакомства д'Артаньяна (приехавшего в Париж верхом на березовой палке с лошадиной головой из картона) с Атосом, Арамисом и Портосом. Действие происходило в таверне на окраине французской столицы. Таверна была оборудована в нашей первой после свадьбы двухкомнатной квартирке. В одной комнате свершалось чудо кинематографа, в другой текла обычная жизнь молодого семейства. Случалось, что две эти сферы сталкивались и переплетались — порой довольно драматически. То моя супруга зацепит ногой провод-удлинитель, протянутый через обе комнаты, и летят на пол штативы с осветителями (а в них лампы-пятисотваттки). То выясняется, что в доме «ни крошки хлеба, все съела ваша голливудская компания, а мне идти в магазин некогда, надо укладывать ребенка». То мой полугодовалый наследник Павлушка, умело лавируя между ногами актеров и операторов, ползком просачивается на съемочную площадку и возникает перед объективом в самый напряженный момент (да они все напряженные).
Компания мушкетеров, сидя за столом с бутылками (еще до появления юного гасконца), изображала хмельное веселье и, чтобы приблизить сюжет к современности, горланила популярную в те годы песню:
Заправлены в планшеты космические карты…
Алька в этом эпизоде не снимался, но на всякий случай был в полном обличии де Гиза. Костюм впечатлял пышностью и соответствием эпохе, только обувь соорудить не успели, и герцог щеголял в кожаных сандаликах фабрики «Уралобувь». Решили, что зрители не разглядят. Сейчас Алька помогал ворочать рефлекторы-осветители и заведовал реквизитом. А еще — бдил, чтобы мое дитя вновь не проникло в «таверну».
Но дитя обмануло бдительность и проникло. И мало того, пустило лужу рядом с ботфортами Арамиса, который, размахивая бумажной шляпой с плюмажем из лисьего хвоста, вдохновенно дирижировал песней:
На пыльных тропинках далеких планет
Останутся наши следы!
— Стоп… — скорбно прервал я творческий процесс. — Алька, иди за тряпкой.
И Алька привычно пошел, не миновав при этом мокрое пространство. Влажные следы отпечатались на сухой половице. Вернувшись, де Гиз бросил тряпку в лужу и укоризненно сказал Павлушке:
— Что же это такое, а?
— Пыльные тропинки и следы, — язвительно ответил за неразумного малыша Арамис. Тогда-то Алька и срифмовал со вздохом:
На пыльных тропинках далеких планет
Моих сандалет отпечатался след…
Это разрядило обстановку, и мы с новой силой принялись «изводить кинопленку»…
А сейчас, вспомнив тот Алькин экспромт, я подумал, что он вполне может стать эпиграфом к этим воспоминаниям, ибо в одинаковой степени отражает космическую тему и жизнерадостный взгляд на трудности, присущий ребятам из «Каравеллы» и их молодому тогда командору…
Я ловлю себя на желании здесь и закончить сей «мемуар» — композиционно это вполне оправдано. Но несколько выше я обмолвился, что моих знакомств с Городом наяву было два. Надо коснуться и второго эпизода.
Если говорить точно, то самого Города там не было. Было лишь ощущение пространства, в котором Город мог существовать. Возможно, это были его окрестности.
Речь опять идет о Кубе. Одурев от трех недель шумной жизни в гостеприимной Гаване, наша небольшая делегация в сопровождении нескольких кубинских литераторов отправилась в путешествие по провинции. Мы долго ехали по извилистым дорогам среди тропической зелени, над которой возвышались отвесные горы. Это были удивительные горы. Их словно слепили из сталактитов и сталагмитов небывалой величины. Исполинские сосульки, каменные столбы поднебесной высоты, замершие базальтовые каскады переплетались и окутывали великанские сахарные головы. Горы назывались Лос Органос (иногда ударение делалось на «О», иногда на «га»). Действительно, эти каменные громады были похожи на какие-то космические органы — вот-вот зазвучат неведомой ранее мелодией нездешних пространств…
Дорога вела все выше. Среди пальм появились сосны — очень похожие на наши, уральские — и вызвали новый толчок ностальгии.
Советский «москвичонок» отважно справлялся с подъемами, а длинный синий рыдван (с маркой «Ford» на радиаторе и маркой «De Wille» на неприлично оттопыренной корме), в котором ехали наиболее именитые и пожилые члены делегации, задыхался и кашлял фиолетовым дымом. Из-за этой комфортабельной развалины мы не укладывались в сроки. И в конце концов нас окутали густые сумерки, а до местечка Виньялис, где уютный мотель, бар и ночлег, оставалось еще километров семь. И тут «Форд де Вилье» зашипел и с облегчением осел на левое заднее колесо.
Пассажиры двух машин в полумраке обступили беднягу.
— «Трансмисьон — крак?» — спросил журналист, нынешний главный редактор журнала «Детская литература» Игорь Нагаев по прозвищу Барбудо (ибо носил роскошную рыжую бороду). Он процитировал привычное объяснение водителя при многих авариях. Но водитель, чертыхаясь по-испански, объяснил, что сейчас не «трансмисьон», а колесо. Камера лопнула, каррамба!
Писатель-танкист, пожилой казахский драматург и переводчица «Мадам», бесцеремонно выселили нас из «Москвича» и отправились на нем в вожделенный мотель. Барбудо, я, молодой кубинский поэт Энрике и русский студент-переводчик Саша остались «впитывать романтику».
Романтики хватало. Домкрат работал паршиво, оттопыренная корма ржаво скрипела и не желала подниматься. Два раза проехали машины, добрые кубинские шоферы спрашивали, не помочь ли, но наш водитель говорил:
— Но, грасиас… — и сам скрипел, как жестяной кузов «Де Вилье».
Наступавшая ночь обещала приключения. Сгущалась тьма, сгущались тучи, сгущался туман. В них накапливалась и сдержанно погромыхивала гроза. А гроза в горах — это уже не шуточки, если подойдет поближе… На душе сделалось, прямо скажем, жутковато.
Мы обошли машину и встали перед радиатором, где горели фары. Спустившиеся на горы облака смешивались с туманом, поднявшимся из долины — она была совсем рядом, под откосом. И вдруг в сотне шагов от нас, в клубах испарений и облачных клочьях встали великаны! Человеческие фигуры метров двести высотою!
Мы разом охнули. Обмерли. Барбудо, что-то шепча, озадаченно взялся за бороду. И один из великанов… сделал такое же движение!
— Ребята! Да это же наши тени!
Дело в том, что рыдван стал на подъеме, лучи его устремились наклонно вверх, через нас, наполнили туманную гущу рассеянным светом и породили в пластах и завихрениях пара наших гигантских призраков-двойников.
Я почти сразу сообразил, что и раньше знал о таком явлении. Оно случается в горах, только обычно не при свете фар, а при лучах низкого солнца.
Я даже вспомнил, когда и где именно читал про это. В давнем детстве, в Тюмени. Мне было лет восемь. Я зашел к своему соседу Пашке Шаклину и привычно ткнулся в книгу, которая лежала на столе среди мотков проволоки, всяких шестеренок и деталей от корабельной модели. У Пашки и его старшего брата Володи всегда водились интересные книжки. Здесь, у этого стола, не присаживаясь, я в свое время прочитал немало увлекательного. И вот сейчас я наткнулся на историю какого-то альпинистского восхождения, когда девушка и пожилой профессор, поднявшись на перевал, увидели в облаках великанов…
Воспоминание о родной уютной Тюмени как-то сразу прочно вошло в меня здесь, среди кубинских гор, сделалось частью этого приключения. И чувство, что таинственный и добрый Город моих снов совсем рядом и совершенно реален, наполнило меня благодарной радостью. Это была сказка наяву, и я хотел одного — чтобы она подольше не кончалась.
С уважением, но уже без страха я помахал «своему» великану. Он доброжелательно ответил тем же. Тогда мы все замахали наперебой, и в облачной вышине началось бесшумное гигантское столпотворение. Это было похоже на увеличенную до космических размеров библейскую иллюстрацию Доре… Потом вдруг все исчезло. Фары погасли, упала тьма. А водитель позади машины тихонько смеялся.
Мы подошли, спотыкаясь о камни, и хотели высказать свою досаду: зачем прекратил такой «киносеанс»! А на корме автомобиля, над табличкой с номером горела маленькая лампочка. Водитель объяснил через переводчика Сашу, что лампочка не хотела загораться уже несколько месяцев, а тут он со злости дал машине пинка — и вот! Чудо… А фары он выключил, чтобы экономить аккумулятор…
Огонек обрадовал нас, будто пообещал скорый и хороший конец приключения. Туман и сумрак показались нестрашными, даже ласковыми. И мы услышали тишину. Ей не мешали и раскаты грома, хотя они отнюдь не удалялись. А еще сквозь тишину мы услыхали доносившиеся из долины негромкие голоса. И такую же негромкую гитару.
Мелодия гитары была знакома с давних пор. Не помню ее названия, но она такая же известная, как, скажем, «Голубка» или «Бесаме мучо». В общем, что-то неторопливое, задумчивое, латиноамериканское. Эту музыку в тюменских летних сумерках не раз наигрывал приятель Володи Шаклина — Витя Каблуков, который мечтал стать моряком и повидать южные страны… Мой Город сейчас посылал мне с этой мелодией еще одно напоминание, что он — рядом.
Показались во тьме фары — это вернулся наш «Москвич». Мы погрузились в него, оставив беднягу-водителя до конца исполнять свой профессиональный долг («el deber de profesion»), и покатили сквозь нарастающие синие вспышки. Через минуту грянул ливень. Это была сорвавшаяся с небес Ниагара. Как нас не смыло! Вода трясла машину и ревела, при вспышках видны были ее летящие седые космы…
Конечно, этот шквал стряхнул с меня прежние ощущения. Но посреди ночи (после коктейлей в баре с лампами из сухих тропических тыкв и плотного ужина), в постели под покрывалом с антильским орнаментом, я почувствовал опять, что Город недалеко. Он тихонько, ненавязчиво продолжал разматывать свой сюжет. Сюжет-воспоминание, музыкальным фоном которого была все та же гитарная мелодия.
Оказавшись на грани сна, я ускользнул в Тюмень сороковых годов, где запах лебеды, лопухов и полыни наполнял синие сумерки во дворах на моей улице Герцена. И в этой полудреме начали складываться строчки, которые я потом никогда не записывал, выношу их на бумагу впервые (да и то, если быть точным, не на бумагу, а на экран):
Затерянный меж улиц старых,
Под тополем притих наш двор,
И в теплых сумерках гитары
Ведут неспешный разговор.
Средь лопухов и меж заборов,
Среди высоких теплых трав
Звучит в их струнных переборах
Мелодия далеких стран.
Густеет синий вечер лета,
А в нем мелодия поет —
Как обещание билета
На океанский пароход…
Я понимаю, что это неуклюжие, можно сказать, детские стихи. Но они и придумались, когда я ощущал себя десятилетним мальчиком, который присел в сумерках на теплое дощатое крыльцо рядом с приятелями, под зажженной у двери желтой лампочкой.
На наших сандалиях — теплая пыль переулков, где мы до недавнего часа гонялись друг за другом в бесконечной игре «сыщики-разбойники». Теперь набегались, хочется тишины. Звезды мигают сквозь черную листву тополя. Домой еще никого не кличут, можно посидеть, никуда не торопясь. Старшая девочка Люся Протасова (она у нас вроде организатора тихих игр и вечернего досуга) принесла из дома какой-то старый журнал, говорит, что почитает занятную сказку. Самое подходящее дело для такого времени! Мы сдвигаемся теснее, давая Люсе место…
«Щелк-щелк-щелк», — слышится на кирпичной дорожке. От калитки быстро движется к нам белое пятно — панамка девятилетнего Генчика Вересова. Он москвич, но недавно какими-то путями оказался с матерью в нашем городе. Я с Генчиком подружился, потому что оба мы — «глотатели книг».
Отстучав сандалиями короткую дробь, Генчик втискивается между мной и рыжим Толькой Петровым. Толька ворчит, но так, для порядка. Генчик уже принят за своего, никто не смеется ни над панамкой, ни над «акающим» московским выговором, это в прошлом. Мы тихо возимся, устраиваясь поудобнее. Гитары — одна во дворе, другая на улице, у калитки — ведут все ту же мелодию далекой Южной Америки. От Генчика пахнет свежей парусиной выстиранной панамки и аптекой — его мама отчаянно боится микробов и постоянно мажет ребенку локти и колени йодом (он храбро терпит). Но отпускать сына в нашу компанию она не боится. Вот и сейчас Генчик примчался, чтобы провести с друзьями уютный вечерний часок…
Люся читает не просто сказку, а — по тогдашним понятиям — фантастику. Про полет на Луну.
В каком-то нездешнем городке жил странный старик, и было у него множество внуков и внучек. Я не помню, что уж там случилось, но старику срочно понадобилось устроить какие-то свои дела на Луне. Пришлось мастерить специальную летательную машину из бочек, самовара и надутых автомобильных шин. А возвращаться дедушка решил более простым способом — он просто спрыгнет с Луны на Землю в час полнолуния. Для того, чтобы приземление прошло удачно, внучки сшили ему из нескольких носовых платков парашют…
Мы все знаем, что прыгнуть с Луны на Землю нельзя. Что между небесными телами — громадное безвоздушное пространство, в котором парашют не сработает. Но вечер такой славный и нам так хорошо вместе, что мы и всем другим людям хотим хорошего. И потому верим, что странный дед все же вернется к внукам благополучно. В конце концов, это же фантастика. Не научная? Ну и пусть! Кто знает, где между фантастикой и сказкой граница?
…На этом я готовлюсь поставить точку. За моим окном, похожим на окно средневекового звездолета, — ранний летний вечер, нежаркий и ласковый. Сегодня День защиты детей (хоть раз в году должны же их защищать!). Утром я снимал на центральной улице ребячье карнавальное шествие, которое открывали барабанщики «Каравеллы». Шагали бодро, барабанили как надо… Мне приятно думать, что сейчас кончу печатать и буду просматривать пленку. Последние удары по клавишам — как легкие щелчки сандалий по тротуару…
И вот удивительно — пальцы совсем перестали болеть. Фантастика…