Глава 1. Перед встречей с современниками и потомками

1816 год был переломным в жизни Карамзина. К его началу на письменном столе историографа лежали восемь аккуратно переписанных томов «Истории государства Российского» — итог многолетних неустанных трудов в подмосковном Остафьеве и в снимаемой на зимнее время московской квартире. Синие, исписанные каллиграфическим почерком листы бумаги невольно притягивали взгляд, порождали с трудом сдерживаемое желание еще и еще (в который раз!) хотя бы бегло просмотреть написанное, исправить, дополнить. Позади были трудные дни начала работы, во имя которой известный писатель и публицист оставил привычные для его почитателей дела: издание популярного журнала «Вестник Европы», создание повестей и романов. 12 лет Карамзин был отдан работе над «Историей», работе, в успехе которой его пока убеждали только друзья. Преодолевая семейные невзгоды, он шаг за шагом продвигался с завидным упорством к завершению задуманного. Годы смутных тревог за судьбы родины, а затем время реальной, прочувствованной и увиденной воочию опасности потери ее национальной независимости уходили прочь, но они снова и снова, часто «забирая» его из прошлого, заставляли с повой силой размышлять над удивительными поворотами современной истории.

Впереди мерцал луч надежды. Европа устало освобождалась от страха перед казавшимся непобедимым Наполеоном. Венский конгресс 1815 г., вновь породивший было тревогу за европейское спокойствие, завершился «Священным союзом» против народов европейских монархов, обязавшихся не допустить больше событий, подобных французской революции. Сопровождаемый потоком восхвалений, с ореолом «монарха-преобразователя», пекущегося о «благе подданных», в Россию с Венского конгресса возвратился Александр I, торжественно благодаря «все сословия» за мужество и пожертвования в прошедшей войне, обещая «благоденствие» подданным, мир и спокойствие государству. Сожженная, неустроенная Москва, встретившая Карамзина осенью 1813 г. после пребывания в эвакуации в Нижнем Новгороде холодным безмолвием улиц и площадей, постепенно отстраивалась в стиле все того же милого его сердцу и духу простора и беспорядка. Вновь открыл двери Английский клуб, вновь зазвучала музыка в салонах московской и петербургской знати, восторженно встречавшей покрытых пылью европейских дорог участников заграничных походов, лучшие из которых уже начинали думать и говорить о необходимости решительных изменений в жизни страны. Историограф хотел верить в то, что будущее недавнего какого-нибудь 20—30-летнего прошлого навсегда осталось на острове святой Елены, а над миром вместо революций засверкает звезда просвещения, порядка и мудрого политического «благоразумия».

Настроения Карамзина накануне решительного поворота в его жизни рисует стихотворение «Освобождение Европы и слава Александра I» — одно из немногих стихотворных произведений, написанных в период работы над «Историей», и фактически последнее, наиболее значительное в этом жанре в его творчестве{6}. Если отбросить патетику, диктуемую законами жанра, и условности как дань требованиям времени, идеи этого стихотворения можно свести к следующему.

«Порядок и закон», царившие в жизни Европы, были нарушены Наполеоном, плодом «отчаянной свободы», порождением французской революции. Человек с необузданным честолюбием, он узурпировал самодержавную власть, стал тираном, «державным палачом», провозгласив основой своей политики насилие и отказ от какой-либо законности. В представлении Карамзина в век Просвещения, когда всем ясно, что самодержец «отцом людей обязан быть, любить не власть, а добродетель», деятельность Наполеона дискредитировала не идею самодержавной власти, носителем которой как французский император он являлся, а лишь его как человека, недостойного быть на троне.

Поэтому не случайно в стихотворении Наполеону противопоставлен Александр I. Карамзин рисует его как героя, миролюбивого правителя, оберегающего мудрой политикой Россию от войн, прислушивающегося к советам «прозорливых». Нетрудно заметить, что восторженная характеристика русского императора и его политики была далека от того, что писал Карамзин в своей конфиденциальной «Записке о древней и новой России», представленной Александру I в 1811 г. Наполеону фактически историк противопоставил образ идеального монарха — государственного деятеля и человека, черты которого он старательно создавал и в «Историческом похвальном слове» Екатерине II и в «Истории». О таком монархе говорит «мудрость веков» — муза истории Клио. Он в представлении Карамзина не должен обольщаться славой, хранить мир,

Судить, давать, блюсти законы,

С мечом в руке — для обороны

От чуждых и своих врагов,

любить просвещение, быть справедливым, помнить, что «в правленьях новое опасно» и т. д.

Отечественная война 1812 г. для Карамзина — война народная, породившая «толпы героев и вождей», массовый патриотизм. С большим подъемом он описывает Бородинское сражение и трагическую картину оставления Москвы. В этой части стихотворение приобретает афористичность:

Победами славна

Лишь справедливая война.

* * *

В твоих развалинах найдет

Враг мира гроб своих побед.

* * *

Но кто оковы нам несет,

Умрем — или он сам падет

и т. д. Вместе с тем истоки победы над Наполеоном Карамзин видит и в патриархальных нравах русского народа, в складе национального характера, главной особенностью которого являлось то, что, по мнению Карамзина, парод «свободы ложной не искал, но все имел, чего желал». Более того, историографу кажется, что победа над Наполеоном имела еще одну причину. В кутузовском маневре после оставления Москвы, в суровой зиме он видит действие силы провидения, избравшего русский народ для того, чтобы покарать не столько захватчиков, сколько тирана, презревшего человеческие законы. Героизм народа, талант военачальников для Карамзина — всего лишь проявление божественного начала, благосклонного к набиравшему силу молодому государству с патриархальными устоями.

Карамзина волнуют и судьбы Европы в послевоенное время. Стихотворений историографа в этом смысле проникнуто пацифизмом и надеждами на торжество просвещения, идеалов гуманизма. Он приветствует освободительный поход русской армии в Европу, но предупреждает: «Народы — братья! злобы нет». Муза истории обращается к европейским монархам и Александру I, призывая царей «всемирную державу» оставить «богу одному», а народам советует покоряться власти: «Свободой ложной не прельщайтесь: она призрак, страстей обман»{7}.

Стихотворение Карамзина носило откровенно антиреволюционную направленность. Признавая народный характер войны 1812 г., историограф, как уже говорилось, склонялся к тому, чтобы одной из причин победы в ней признать волю провидения, непостижимый божественный промысел. Вновь, как и в «Записке о древней и новой России», Карамзин провозглашал свои монархические идеи, соединенные с элементами просветительской идеологии — верой в торжество добра, разума, справедливости.

Но это сочинение Карамзина, написанное по его собственному признанию «в бреду», примечательно и другим. Оно отразило изменение планов историографа. В далеком прошлом прежде он находил богатейший материал для собственного осмысления современности, всегда прежде всего занимавшей его. И вдруг современность оказалась масштабнее прошлого по трагизму, страстям, борениям и героике. Она на глазах становилась историей, из которой так стремился извлечь «уроки» Карамзин. Ответы на волновавшие вопросы, казалось ему, наглядно можно было получить и на совсем свежем материале. В сентябрьские дни 1812 г., когда запыленная повозка Карамзина в обозе с другими увозила его из горящей Москвы, в эвакуационной сутолоке Нижнего Новгорода у историографа созревал новый замысел: издать написанные тома своего труда и приступить к описанию истории современности с упором на рассказ о борьбе с Наполеоном. К марту 1814 г. Карамзин предпринимает шаги для реализации своего замысла. Он устанавливает письменный контакт с вдовствующей императрицей Марией Федоровной, намереваясь через нее получить личное разрешение Александра I на издание «Истории» и на описание эпохи борьбы с Наполеоном. Почти весь 1814 год Карамзин обсуждал со своей покровительницей планы на этот счет{8}.

Увы, им не суждено было осуществиться: «Великое действует и на малое», — заметил Карамзин своей корреспондентше, когда узнал, что Александр I отправился на Венский конгресс.

К началу 1816 г., как мы уже отмечали, ситуация изменилась. Император вернулся в Петербург, и Карамзин решил ехать в столицу для встречи с ним. Нам, к сожалению, ничего неизвестно о том, думал ли теперь историограф предложить свои услуги в деле создания истории 1812 г., которая уже начинала активно разрабатываться многими участниками войны, а также на официальной основе — в ряде правительственных учреждений и воинских частей{9}. После 1815 г. вообще отсутствуют какие-либо сведения о новом замысле Карамзина. Бесспорно, однако, одно: если Карамзин и не оставил своих прежних планов, они могли осуществиться только после издания восьми написанных томов «Истории».

А вопрос с их изданием был не так прост. Как известно, указ Александра I 1803 г. лишь назначал Карамзина на должность-звание «историографа Российской империи» с ежегодным трехтысячпым «пенсионом», равным профессорскому окладу. Должность-звание историограф — традиционно существовавшая в России и Западной Европе форма организации исторических исследований{10}. В России она получила особо широкое распространение в начале XIX в. как ответ на практическую потребность в исторических знаниях, остро ощущавшуюся в связи с конкретными правительственными мероприятиями в области внутренней и внешней политики. Постепенно сложилась целая система «отраслевых историографов» — специально назначенных лиц, в служебные обязанности которых входили исторические разыскания отраслевого или проблемного характера. Так, в Адмиралтейском департаменте должность историографа русского флота занимали подпоручик Поздней, а затем декабрист Н. А. Бестужев. Историографами русско-турецких войн в разное время были декабристы П. И. Пестель и И. Г. Бурцев, а также военный историк Д. П. Бутурлин, историографом Войска Донского — декабрист В. Д. Сухоруков. В 1816 г. описание событий 1812–1815 гг. возлагается на известного военного теоретика А. Жомипи, которому были выделены помощники, в том числе декабрист Н. М. Муравьев{11}.

«Ранг» Карамзина как историографа «империи» был значительно выше. Однако указ о его назначении не сопровождался регламентацией каких-либо обязанностей! что и как писать и к какому сроку. Несмотря на это, тот социальный заказ, который был предложен Карамзину, встретил с его стороны подчеркнуто ответственное отношение. Правда, как опытный литератор, он еще в начале работы решил не издавать написанное по отдельным томам. Однако, судя по всему, историограф колебался, с какого тома начать издание. Например, в 1806 г. хорошо информированный И. И. Дмитриев сообщил Д. И. Языкову, что Карамзин намеревается приступить к изданию «Истории» после завершения ее четвертого тома{12}. К началу 1816 г. обстоятельства изменили первоначальный замысел историографа: Карамзин написал большую часть своего труда, на очереди стоял девятый том, посвященный «эпохам казней» Ивана Грозного. Карамзин мог приступить к печатанию, но в таком случае он немедленно попадал под общую цензуру и не было никакой гарантии, что все написанное беспрепятственно дойдет до читателей. Немаловажную роль играли еще два обстоятельства: отсутствие средств на издание и намерение придать больший авторитет многолетнему труду. Все это в соответствии с существовавшей в России начала XIX в. практикой могло быть разрешено только одним: изданием «Истории» с «высочайшего позволения».

Итак, решение было принято, и в начале февраля 1816 г. Карамзин впервые после двадцатипятилетнего перерыва вместе с сопровождавшими его друзьями П. А. Вяземским и поэтом В. Л. Пушкиным прибыли в Петербург. Накануне отъезда, как свидетельствуют источники, историограф не питал особых надежд относительно успешного исхода задуманного. Скорее наоборот, его беспокоила неопределенность положения, в котором он оказался. Не столько годы, сколько эпохальные события отделяли настоящее от тех памятных встреч Карамзина с Александром I в Твери, во время которых избранный круг тверского салона великой княгини Екатерины Павловны с неподдельным восторгом слушал отрывки из «Истории», а сам император читал карамзинскую «Записку о древней и новой России». Тогда, на волне дворянского недовольства внутренней и внешней политикой Александра I, Карамзин решился на резкую критику деятельности императора и его министров. И хотя, очевидно, эта критика сыграла свою роль в последующих действиях Александра I, в частности в решении об отставке и ссылке государственного секретаря М. М. Сперанского, бывшего душой задуманных конституционных преобразований, император, как свидетельствует ряд лиц, близких к Карамзину, остался недоволен этим сочинением историографа{13}. В литературе о Карамзине, в том числе советской, можно даже встретить мнение о последовавшей после «Записки» опале историографа{14}. Трудно судить, насколько это мнение соответствует действительности. Сам факт отсутствия контактов между Карамзиным и Александром I после 1811 г. еще ни о чем не говорит: события развивались столь стремительно, что для встреч просто могло не быть возможности.

И все же неясность судьбы своего труда Карамзин ощущал. Себя и друзей он пытается убедить в том, что теперь, когда восемь томов «Истории» готовы, их издание требует «последней жертвы» — добиться встречи с Александром I и согласия на издание «Истории» с «высочайшего позволения». Так, во всяком случае, он говорит в письме к графу С. П. Румянцеву, умному скептику, автору нашумевшего, по мало что изменившего в положении крепостных крестьян закона о «вольных хлебопашцах»{15}. Тот же мотив звучит и в письме к давнему другу, директору Московского архива Коллегии иностранных дел А. Ф. Малиновскому: «Если отправлюсь в Петербург, то возьму с собою запас терпения, уничижения, нищеты духа»{16}. И наконец, признание брату, дальнему симбирскому корреспонденту, постоянно и живо интересовавшемуся делами историографа, — признание с несвойственной для Карамзина в родственной переписке откровенностью о своих личных делах; «Знаю, что могу съездить и возвратиться пи с чем. По крайней мере, надобно, кажется, испытать это: уже не время откладывать печатание «Истории», стареюсь и слабею не столько от лет, сколько от грусти»{17}.

Петербург встретил Карамзина восторженной суетой молодых литературных поклонников — членов неофициального прогрессивного общественно-литературного объединения «Арзамас» (тотчас избравших своего «патриарха» в состав почетных членов), гостеприимными чаепитиями и обедами в домах давних друзей и хороших знакомых с доверительными беседами о судьбах «Истории», вежливой настороженностью сановитых посетителей салонов столичной знати и официальной любезностью чиновных приемов. Впрочем, пришлось выслушивать и откровенные, далекие от почтительности суждения. «Однако же знай, — однажды вынужден был признаться Карамзин жене, — что нашелся один человек, старый знакомец, который принял весьма холодно и объявил, что ему известен мой образ мыслей, contraire aux idées liberates (противный свободолюбивым мыслям. — В. К.), то есть образу мыслей Фуше, Карно, Грегуара»{18}. И в то же время иметь в виду, что попечитель Московского университета, его давний недоброжелатель П. И. Голенищев-Кутузов, по слухам, «старался доставить графу Аракчееву записку с новыми доносами»{19}.

Карамзин не делал тайны из своих планов с изданием «Истории». Более того, явно стремясь создать положительную общественную атмосферу вокруг нее, он впервые решился на публичные чтения отрывков. Было по меньшей мере восемь таких выступлений: трижды у мецената, известного любителя древностей графа Н. П. Румянцева, дважды — в «Арзамасе», по одному разу у А. И. Тургенева, в салоне графини А. Г. Лаваль и, наконец, отрывки из восьмого тома в течение более трех часов он читал вдовствующей императрице Марии Федоровне. «Действие удовлетворяло моему самолюбию», — сообщает Карамзин жене, с тревогой в Москве ожидавшей вестей. Не приходится сомневаться в словах историографа. Даже спустя много лет А. С. Стурдза, не утративший настороженного отношения к Карамзину как «либералу», вспоминал, что во время таких «домашних чтений» «везде сыпались на автора похвалы, которые он принимал без услады и восторга, просто, с неподражаемой добродетелью»{20}.

И все же, несмотря на успех таких чтений, главное, чего добивался Карамзин — встречи с императором, откладывалось. Не раз до историографа доходили слухи, что Александр I вот-вот готов принять его, не раз он специально в течение дня не уходил из дома, любезно предоставленного Е. Ф. Муравьевой, женой покойного друга и покровителя М. Н. Муравьева; надежды и ожидания оказывались тщетными. В письмах к жене Карамзин уже не скрывал своей обиды и, возможно, в расчете на то, что их прочитают уже на Петербургском почтамте, демонстративно говорил, что его «держат здесь бесполезно и почти самым оскорбительным образом»{21}. Все больше познавая петербургскую околодворцовую атмосферу, напоминая себе о «собственном нравственном достоинстве», он уже готовился к возвращению в Москву, где мечтал продолжить работу. «Всем, кто желает меня слушать, говорю, что у меня одна мысль — об отъезде. Меня засыпают розами, но ими душат. Такого образа жизни не могу я долго вести. Я слишком на показе, я слишком говорю», — сообщал Карамзин жене{22}.

Тем временем появилась, на взгляд многих, приемлемая альтернатива намерениям Карамзина: граф Н. П. Румянцев, широко финансировавший исторические разыскания, в том числе публикации исторических источников и сочинений, предложил историографу в случае отказа Александра I 50 тыс. руб. — сумму, достаточную для издания «Истории», с единственным условием: поставить на книге свой герб. В тяжелые для себя дни Карамзин решил быть последовательным в своих планах, отклонив столь лестное для десятков других исследователей предложение отставного министра и государственного канцлера. Мотив был все тот же: «честь» историографа требует только «высочайшего позволения» на печатание, главное в издании «Истории» не деньги, а официальная санкция императора. В письмах к жене эта мысль сформулирована категорически: «Я рад, что у нас такие бояре, но скорее брошу свою «Историю» в огонь, нежели возьму 50 тысяч от партикулярного человека. Хочу единственно должного и справедливого, а не милостей и подарков»{23}.

Обстановку вокруг Карамзина и его труда в это время рисуют воспоминания декабриста Ф. Н. Глинки. Председатель и активный сотрудник Вольного общества любителей российской словесности — одного из легальных преддекабристских объединений, он, познакомившись в Петербурге с историографом, считал своим долгом сообщать ему «взгляды разных партий и значительных единиц» на «Историю». Как пишет Глинка, «об ином Николай Михайлович уже слышал и знал, о другом догадывался, а некоторые вещи были для него еще новы. Уже обе государыни были на стороне Карамзина, многие влиятельные особы стояли за него, по все чего-то недоставало»{24}. «Не доставало», как свидетельствует тот же Глинка и о чем прямо говорили Карамзину его петербургские друзья, рекомендации перед Александром I всесильного временщика графа А. А. Аракчеева. Карамзин и сам прекрасно понимал это: еще накануне своей поездки в Петербург он с горькой иронией констатировал в письме к брату, что в России теперь только Аракчеев — единственный и всемогущий вельможа. Между тем у Аракчеева могли быть основания для неприязни к Карамзину: по некоторым данным{25}, он был знаком с «Запиской о древней и новой России», где карамзинская критика министров Александра I распространялась и на него как военного министра.

Отправляясь в Петербург, Карамзин в решении волновавших его вопросов уповал на волю провидения. Теперь же у этого провидения оказывалось вполне реальное лицо, представленное одной из самых мрачных фигур царствования Александра I. Нежелание историографа заручиться поддержкой временщика явственно видно в его переписке с друзьями и близкими. Это не было позерством, скорее, продиктовано неким «кодексом чести историографа», которому Карамзин демонстративно старался следовать и в дальнейшем. «Чего же мне ждать?» — спрашивает он в одном из писем к жене. И отвечает, словно бы успокаивая и себя тоже: «Уважения твоего и собственного. Я никого не хочу оскорбить грубостью, но мое ли дело идти криво»{26}. Дальнейшие события оказались примечательными для понимания позиции Карамзина: Аракчеев сам пригласил к себе уже вконец отчаявшегося, но гордого независимостью историографа. Встреча оказалась короткой, но многообещающей: граф заявил, что будет ходатайствовать перед Александром I о приеме Карамзина.

16 марта после более чем полуторамесячных хлопот Карамзина принял император. По свидетельству историографа, Александр I был любезен и подчеркнуто деловит в решении вопроса с изданием «Истории». В тот же день Карамзин был произведен из коллежских советников в статские, пожалован орденом Святой Анны первой степени, получил из императорского кабинета на издание «Истории» 60 тыс. руб. Все это автоматически избавляло его от цензуры. Средства от будущей продажи «Истории» поступали в полное распоряжение автора. Кроме того, на весенние и летние месяцы Карамзину предоставлялся домик в Царском Селе, где находилась одна из резиденций правящей династии. Таков был щедрый жест императора, даже не успевшего ознакомиться в рукописи с трудом Карамзина.

В этом был очевиден политический расчет. Заигрывание с общественным мнением, заявления о внимании и просвещению нередки в царствование Александра I. Пожертвования на дела науки и культуры были призваны демонстрировать заботу императора о делах просвещения, подчиняя их задачам укрепления авторитета самодержавной власти. На средства, выделенные из императорского кабинета, был издан целый ряд книг, в том числе и сыгравших положительную роль в развитии отечественной науки и просвещения. Но на фоне таких пожертвований эпизод с «Историей» выглядел необычно. Следует прислушаться к словам близкого друга Карамзина, бывшего министра юстиции И. И. Дмитриева о том, что «ни один из наших монархов не награждал с таким блеском авторские заслуги и ни один из наших писателей не был отличен столь почестью», хотя, подчеркивает он, Карамзин к этому и не стремился{27}.

Случай с Карамзиным послужил поводом для очередного потока славословий в адрес монарха. (Монаршья благотворительность сыграла политическую роль.) Современникам было наглядно показано, как может самодержец «облагодетельствовать» верноподданного. С неподдельным изумлением об этом неофициально сообщал Карамзину до указа Александра I даже министр внутренних дел О. П. Козодавлев{28}; вскоре как о сенсационной новости то же писал в Лондон графу С. Р. Воронцову его петербургский корреспондент Н. М. Лонгинов{29}. Впрочем, по позднейшему свидетельству графа Д. Н. Блудова{30}, это щедрое поощрение последовало не за восемь томов «Истории», а за «Записку о древней и новой России», по-прежнему остававшуюся неизвестной широкому кругу современников.

Итак, несмотря на медленное продвижение к цели, Карамзин имел в конце концов все основания быть удовлетворенным своей поездкой. В мае 1816 г. он переезжает вместе с семьей в Петербург, намереваясь прожить здесь не более двух лет, в течение которых думает покончить с типографскими хлопотами. Лето проходит в окончательной доводке написанного и в поисках типографии. Последнее оказалось делом нелегким: то не удовлетворяла высокая цена за печатание, то качество набора. Историограф был уже готов махнуть на это рукой и вновь перебраться в Москву, где находилась давно знакомая ему типография С. А. Селивановского, как вдруг Александр I вновь делает широкий жест. По свидетельству Карамзина, он «без моей просьбы» «велел» печатать «Историю» в типографии Военного министерства.

Однако после передачи рукописи в типографию Военного министерства ее набор по распоряжению генерала А. А. Закревского был приостановлен. Закревский потребовал публичной цензуры рукописи. Сохранилось письмо Карамзина к министру духовных дел и просвещения князю А. Н. Голицыну, отразившее этот любопытный эпизод в истории печатания труда историографа. Карамзин, ссылаясь на высочайшее позволение, а также на то, что академики и профессора не отдают своих сочинений в публичную цензуру, просил помощи императора в освобождении своего труда от «плена в руках татар». Одновременно оп заверял в благонамеренности «Истории». Государственный историограф, пишет Карамзин, «должен разуметь, что и как писать; собственная его ответственность не уступает цензорской; надеюсь, что в моей книге нет ничего против веры, государя и нравственности; по, быть может, что цензоры не позволят мне, например, говорить свободно о жестокости царя Ивана Васильевича. В таком случае, что будет история»{31}. Письмо Карамзина возымело надлежащее действие: 23 октября 1816 г.

A. Н. Голицын сообщил ему, что он «докладывал императору в рассуждении печатания Вашей Российской истории, и его императорское величество высочайше указать соизволили печатать оную без цензуры, каковая высочайшая воля сообщена уже мною кому следовало для исполнения»{32}.

Конфликт с типографией Военного министерства был лишь пиком тех «недоразумений», которые продолжались и позже. «Типография, — писал Карамзин И. И. Дмитриеву, — смотрит на меня медведем»{33}. Закревский выделил на издание самую худшую по качеству бумагу. Об этом, как о событии возмутительном, сообщал в Лондон графу С. Р. Воронцову уже упоминавшийся Лонгинов. «Недавно, — писал он, — я присутствовал на последнем урегулировании, сделанном Карамзиным и Закревским по изданию I тома «Истории». Закревский особенно старательно заботился, чтобы выбрать мерзейшего качества бумагу и наиболее черную, на том основании, что она стоит только 13 рублей. Эта скупость меня возмутила»{34}. Вскоре добавились медленный набор и отсутствие достаточного количества шрифта. Печатать «Примечания» пришлось разными шрифтами. Недовольный Карамзин для ускорения издания передал часть томов в две другие типографии; Медицинского департамента и Сената. «Я рад несказанно, — писал в связи с этим эпизодом А. И. Тургеневу B. А. Жуковский, — тому неудовольствию, которое наш арзамасский патриарх имел с типографией: оно разлучило его с нею и передало его «Историю» в верные руки»{35}. У историографа мелькала мысль даже об издании труда без «нот», т. е. без «Примечаний», составлявших более половины объема «Истории», но, по Признанию И. И. Дмитриеву, в конце концов он на это не набрался духу. Затруднения с печатанием свидетельствуют о том, что дело с изданием «Истории» было далеко не таким безболезненным, как иногда пытаются представить{36}. В их основе лежали если не политические, то уж, во всяком случае, какие-то личные мотивы недоброжелательного отношения к Карамзину. Для себя после этого Карамзин сделал вывод: «многие ждут моей «Истории», чтобы атаковать меня. Она же печатается без цензуры»{37}.

Утомительное чтение одновременно корректур нескольких томов, встречи и споры с молодыми «либералистами» из «Арзамаса», которые, несмотря на кардинальные расхождения с Карамзиным во взглядах на пути развития России и Европы, тянулись к маститому писателю и ученому, светские приемы и посещения — таков образ жизни историографа в последующие годы. Все более тесными становились и контакты с императорской семьей, которые, впрочем, сам Карамзин не был склонен идеализировать.

В сентябре 1817 г. для вдовствующей императрицы Марии Федоровны Карамзин написал «Записку о московских достопамятностях». Этот интересный публицистический документ мало привлекал внимание исследователей. Учитывая ту роль, которую он сыграл в развертывании полемики вокруг «Истории», мы остановимся на нем подробнее.

Вдовствующей императрице, отправлявшейся в Москву с царской семьей на закладку храма в честь победы над Наполеоном, Карамзин советует посетить Кремль, где «среди развалин порядка гражданского возникла мысль спасительного единодержавия…, воспылала ревность государственной независимости…, началось и утвердилось самодержавие»{38}, осмотреть московские архивы и библиотеки, а также Кунцево, села Архангельское и Тайнинское. Историограф напоминает страницы истории этих мест, отмечая неудовлетворительное состояние многих исторических памятников: «гниет и валится» дом А. Л. Нарышкина в Кунцеве, на месте дворца Елизаветы Петровны в Тайнинском «в саду — полынь и крапива, а в прудах — тина»{39}. Он вспоминает, как сам когда-то искал здесь вдохновения для исторических занятий, а недалеко от Симонова монастыря сочинял в далекой молодости «Бедную Лизу» — «сказку весьма незамысловатую, но столь счастливую для молодого автора, что тысячи любопытных ездили и ходили туда искать следов Лизиных»{40}.

Много внимания в этой «Записке» Карамзин уделяет современному состоянию Москвы. Он отмечает «развалины», в которых находится Московский университет, когда-то, по его мнению, бывший для России «полезнее Санкт-Петербургской Академии». Решительное осуждение вызывает у него задуманное по проекту архитектора Витберга строительство на Воробьевых горах храма в честь победы в 1812 г. «Ныне, — пишет он, — как слышно, хотят там строить огромную церковь. Жаль! Она не будет любоваться прелестным видом и покажется менее великолепною в его (города. — В. К.) великолепии. Город, а не природа украшается богатою церковью. Однажды или два раза в год народ пойдет молиться в сей новый храм, имея гораздо более усердия к древним церквам. Летом уединение, зимой уединение и сугробы снега вокруг портиков и колонад: это печально для здания пышного»{41}.

Примечательны заключительные слова «Записки о московских достопамятностях», где Карамзин, определяя место Москвы в государственном организме России, резко противопоставляет бывшую столицу новой — Петербургу. Здесь нет прямого осуждения основания Петром I столицы на берегах Невы, как было в «Записке о древней и новой России». Однако из сравнения недавнего прошлого и современного положения Москвы и Петербурга становятся очевидными симпатии историографа. Именно Москва, по его мнению, являясь «средоточием царства, всех движений торговли, промышленности, ума гражданского», давая стране и «товары, и моды, и образ мыслей», всегда будет настоящей столицей государства. «Ее (Москвы, — В. К.) полуазиатская физиогномия, смесь пышности с неопрятностию, огромного с малым, древнего с новым, образования с дикостью представляет глазам наблюдателя нечто любопытное, особенное, характерное. Кто был в Москве, тот знает Россию»{42}. Жители древней столицы, по мнению Карамзина, привержены старине, неизменны в своих мыслях в пользу самодержавия и нетерпимы к «якобинцам». В отличие от Москвы, где «не в мыслях, а в жизни» полная свобода, Петербург представляется историографу средоточием легкомыслия и праздности. Здесь, пишет он, «умы развлечены двором, обязанностями службы, исканиями, личностями».

Этот невинный на первый взгляд путеводитель для императрицы по Москве представлял собой очередной отклик историографа на события внутренней жизни России. Исторические, литературные, автобиографические пассажи Карамзина носили едва скрытую символику. В рассуждениях о строительстве храма на Воробьевых горах слышался упрек: вместо того чтобы тратить громадные средства на «пышный» памятник, лучше бы употребить их на восстановление разрушенного захватчиками. Москва, словно бы говорил историограф, а вместе с ней и вся Россия требуют после свалившихся бед не прославления, а активной деятельности в преодолении последствий войны с Наполеоном. В противном случае храм на Воробьевых горах может стать не памятником победы, а символом расточительства, нетерпимого в условиях тяжелого положения государства.

Примечательны и рассуждения Карамзина о Москве и Петербурге. Они отразили его отношение по крайней мере к двум злободневным проблемам. Среди общественности того времени живо дискутировался вопрос о переносе столицы, в частности в Нижний Новгород. В проекте так называемой Уставной грамоты — конституции, разрабатывавшейся по указанию Александра I, Нижний Новгород предполагалось сделать столицей Российской империи. Этот же город провозглашался столицей и в конституционном проекте декабриста Н. М. Муравьева. Карамзинская «Записка о московских достопамятностях» содержала вполне однозначное отношение к подобным планам; только Москва, как символ русской государственности, может быть «истинной» столицей России. Именно поэтому историограф противопоставляет Москву и Петербург как носителей двух разных государственных начал — испытанного жизнью самодержавного и навеянного модными новейшими учениями республиканского. Несомненно, что в последнем случае Карамзин имел в виду своих молодых петербургских оппонентов, пылавших (как он писал И. И. Дмитриеву) «свободомыслием». Историограф прозрачно намекал на то, что и сам он некогда был под влиянием утопических построений, которым, как теперь ему кажется, «можно было удивляться единственно в мыслях, а не на деле»{43}. Петербургу он противопоставляет патриархальные нравы жителей Москвы и жизненный опыт «мудрых старцев», когда-то также не избежавших республиканских увлечений, по теперь рассуждающих с позиций прожитого в пользу самодержавных устоев.

«Записка о московских достопамятностях», как и «Записка о древней и новой России», вновь свидетельствовала об оппозиции Карамзина к отдельным мероприятиям правительства Александра I. Более того, в рассуждении о храме на Воробьевых горах она прямо осуждала императора, который еще в 1812 г. принял решение о строительстве храма в случае победы над Наполеоном. Вместе с тем «Записка» реагировала на новые сдвиги в общественном сознании России — появление и оформление декабристской идеологии, широкое распространение либеральных конституционных идей, которые Карамзин, хотя и без воинствующей неприязни, поспешил объявить беспочвенными, иллюзорными мечтаниями, присущими каждому мыслящему человеку лишь в молодости.

К началу 1818 г. печатание «Истории» было закончено, и в феврале этого года все восемь томов одновременно поступили в продажу{44}. Здесь нет нужды подробно говорить о резком усилении в русском обществе первой четверти XIX в. интереса к отечественной истории, особенно после 1812 г. Факт этот общеизвестен{45} и связан с процессами национального развития.

Одним из показателей этого интереса можно считать тиражи исторической литературы, которые определялись читательским спросом, являвшимся их своеобразным регулятором. Если исключить учебную литературу по истории, то можно увидеть: тиражи исторической литературы колебались в пределах от 300 до 1200 экз. Такие тиражи имели, например, исторические издания Румянцевского кружка{46} и Московского университета{47}. Средний тираж книг по истории в это время составлял 600 экз. По свидетельству современников, при условии его полной реализации достигалась не только самоокупаемость, но и прибыльность изданий — тот «гонорар», к которому все более проявляли интерес авторы. Эта цифра (600 экз.) соответствует приблизительному числу лиц (около 592 человек), писавших на исторические темы в 1789–1825 гг. Такой тираж мог удовлетворять каждого сотого грамотного человека России, хотя процесс реализации тиражей ряда книг по истории даже при хорошо налаженном сбыте иногда затягивался на многие годы. В основном это была специальная литература.

На этом фоне издание и реализация «Истории» Карамзина оказались явлением уникальным. Ее тираж составил 3 тыс. экз. Решившись на такой тираж, в пять раз превышавший самоокупаемость изданий того времени, Карамзин шел на известный риск: продажа книги могла затянуться. Ведь спрос даже на популярные историко-литературные и литературные журналы при отлаженном их сбыте удовлетворялся тиражами до 1200 экз. (в лучшем случае). Для сравнения укажем, что другая замечательная книга, печатавшаяся одновременно с «Историей» и выдержавшая еще одно издание, — «Опыт теории налогов» Н. И. Тургенева первоначально вышла в свет тиражом в 600 экз.

В соответствии с существовавшей практикой еще в 1817 г. на «Историю» была объявлена подписка. К декабрю 1817 г., по свидетельству Карамзина, вне Петербурга подписчиков было «за 400». Учитывая данные о числе подписчиков в это время на другие издания, можно предположить, что общее число подписчиков на «Историю» не могло значительно превышать 500. Так, например, в 1819 г. на журнал «Соревнователь просвещения и благотворения» подписались 260 человек, на журнал «Благонамеренный» в том же году — 262, журнал «Улей» в 1811 г, — 131, журнал «Украинский вестник» в 1816 г. — 226, «Журнал древней и новой словесности» в 1818 г, — 117 человек. Книга Т. Воздвиженского «Историческое обозрение Рязанской губернии» в 1822 г. имела около 350 подписчиков, а монография Г. И. Успенского «Опыт повествования о древностях русских», вышедшая в 1818 г. вторым изданием в Харькове, — свыше 572 подписчиков (почти половина экземпляров попала в учебные заведения в качестве учебного пособия). Таким образом, основной тираж «Истории», очевидно, поступил в непосредственную продажу, причем наиболее значительная его часть — в Петербурге. Часть тиража (не менее 25 экз.) была закуплена Министерством иностранных дел и разослана в русские посольства за границей{48}.

Все восемь томов «Истории» продавались по цене от 50 до 55 руб. Для сравнения можно привести цены на другие книги этого времени. Так, например, издание переведенных И. И. Мартыновым сочинений греческих классиков по подписке стоило 67 руб., годовые подписки на журналы (в зависимости от переплета и качества бумаги) «Северный архив» — от 40 до 45 руб., «Отечественные записки» — от 25 до 30, «Соревнователь просвещения и благотворения» — от 30 до 37 руб. 12 частей «Русской истории» С. Н. Глинки продавались по цене 50 руб. и т. д. Таким образом, цена труда Карамзина соответствовала средним ценам на книжном рынке России 10—20-х годов XIX в.

Книготорговый успех «Истории» оказался впечатляющим: тираж был реализован менее чем за месяц, что как явление «беспримерное» отметили многие современники, в том числе не без удивления и сам Карамзин. Авторитетное и хорошо известное свидетельство А. С. Пушкина передает тот ажиотаж, который охватил в первую очередь петербургское общество{49}. С восторгом, но не без иронии об этом сообщал в Варшаву князю П. А. Вяземскому И. И. Дмитриев: «История нашего любезного историографа у всех в руках и на устах: у просвещенных и профанов, у словесников и словесных, а у автора уже нет ни одного экземпляра. Примерное торжество русского умоделия»{50}. По свидетельству В. Л. Пушкина, и в Москве «История» быстро раскупалась, причем «дорогой ценою». В одной из первых заметок об «Истории» автор сообщил, что теперь ее можно достать «с великим трудом и за двойную почти цену»{51}. По воспоминаниям декабриста Н. В. Басаргина, тома «Истории» переходили из рук в руки в Училище колонновожатых.

Современников поражала и быстрая распродажа, и полученный автором многотысячный гонорар. Историограф свидетельствует, что сверх проданного тиража были получены заявки еще на 600 экз. Карамзин согласился с предложением петербургских книготорговцев братьев Слепиных о продаже им права второго, исправленного издания «Истории» за 50 тыс. руб. с рассрочкой выплаты на пять лет (дела, как вспоминал декабрист В. И. Штейн-гель, «небывалого в России»), хотя и скептически был настроен в отношении его сбыта. Если исходить из самых приблизительных подсчетов, то можно заключить: продажа восьми томов с вычетом суммы, затраченной на издание (около 10 тыс. руб.), принесла Карамзину не менее 130–140 тыс. руб. чистого дохода, к которому надо прибавить 50 тыс. руб. Сленипых. Таким образом, получив за восемь томов «Истории» около 180–190 тыс. руб. чистого дохода, историограф мог с полным основанием порадовать своих друзей — это по меньшей мере на пять лет успокоило его «экономическую заботливость».

В апреле 1818 г. в известной петербургской частной типографии Н. И. Греча начался набор второго издания. Первый том его увидел свет в том же году, восьмой — спустя два года{52}. Наряду с подпиской продажа этого издания осуществлялась уже не только в Петербурге, но и в Москве, Киеве, Митаве по более высокой (от 75 до 80 руб.), чем первое издание, цене. Распродажа была, очевидно, уже не столь впечатляющей, как и предвидел Карамзин. По свидетельству К. А. Полевого, второе издание «осело» у Слёниных и «окончательно было продано уже после смерти» братьев{53}.

Необычно стали развиваться и последующие события. Почти одновременно с выходом первого издания «Истории» известный немецкий писатель и драматург А. Коцебу опубликовал в издававшемся им в Германии журнале отрывки из труда Карамзина и объявил о намерении осуществить его перевод полностью на немецкий язык. В Россию стали поступать проспекты переводов «Истории» из Парижа (известными литераторами Фюсси-Лаисне и Жюльеном) — на французский язык, Брауншвейга (писателем Солтау) — на немецкий и Варшавы (Г. Бучинским) — на польский. Позже начались переводы труда Карамзина на греческий, итальянский, английский языки{54}. «Не знаю, куда деваться от переводов моей «Истории»…, — писал Карамзин в августе 1818 г. Дмитриеву, — Я их не искал»{55}. Обеспокоенный качеством этих переводов, он решил принять участие в подготовке русских изданий французского перевода, к которому приступили в Петербурге Жофре и Сен-Тома{56}, и немецкого, осуществлявшегося уже со второго издания «Истории» директором Царскосельского лицея Гауэншильдом совместно с доктором философии Эртелем{57}. В 20-е годы знатоком китайского языка З. Ф. Леонтьевским был сделан популярный перевод первых трех томов труда Карамзина на китайский язык. Перевод остался в рукописи{58}. Наконец, в 1826 г. известный сербский деятель Г. Магарешевич, опубликовав третью главу первого тома «Истории», объявил о своем намерении перевести на сербский язык и издать все сочинение Карамзина. Подобного успеха за рубежом не знал до этого ни один отечественный исторический труд.

Общественный и литературный резонанс первых восьми томов «Истории» оказался настолько значительным, что даже Российская академия, давний оплот литературных противников Карамзина, долгое время игнорировавшая его как возможного кандидата в ее члены, в том же, 1818 году избрала историографа в свой состав, хотя и на «упалое место», т. е. на вакансию умершего Г. Р. Державина. А в декабре 1818 г. произошло событие и совсем из ряда вон выходящее: по предложению президента академии А. С. Шишкова Карамзин выступил здесь с речью{59}.

Речь Карамзина затрагивала широкий круг литературных и общественно-политических вопросов. Она содержала его размышления о путях и судьбах развития русской литературы, критики, их роли в жизни общества, в развитии национального самосознания. Речь историографа, пожалуй, как никакое другое его сочинение периода работы над «Историей», была проникнута оптимизмом, искренней верой в могущество своей страны, в будущее величие ее науки и культуры. Великолепная по стилю, она явилась поистине как откровение его дум и мечтаний.

Россия, говорил Карамзин, после Петра I стала европейским государством. Всякие сожаления об этом бесполезны, как бы ни относиться к допетровской Руси, как бы ни превозносить близкие русскому сердцу и уму патриархальные устои, спасавшие ее в тяжелые времена. Толчок развитию страны по новому пути, данный петровскими преобразованиями, оправдал себя. Русское государство укрепило свое могущество и величие. Но, предупреждал историограф, величие государства не сводится только к его военной мощи, способной устрашать соседей. «Для того ли образуются, для того ли возносятся державы на земном шаре, чтобы единственно изумлять нас грозным колоссом силы и его звучным падением, чтобы одна, низвергая другую, чрез несколько веков обширною своею могилою служила вместо подножия новой державе, которая в чреду свою падет неминуемо?»{60}. Цель общественного бытия заключается в том, чтобы создать условия для максимального раскрытия способностей человека, будь то землепашец, писатель, ученый, удовлетворения его чаяний. Не грозной военной силой, изменчивой, как показывает история, должно славиться государство, а созданием возможностей для «раскрытия великих способностей души человеческой», являющихся, в свою очередь, основой прогресса не только отдельных народов, но и всего человечества, приводящих к сближению всех народов. Обходя вопрос о крепостном праве, Карамзин в своей речи, по существу, провозгласил типичную для идеологии просветителей идею просвещения как главную цель и основу человеческого прогресса.

Успех первых восьми томов «Истории» стал для Карамзина той важной поддержкой, которая дала ему новые силы для дальнейшей работы. Внешне он старался подчеркнуто безразлично относиться к тому потоку устных и письменных суждений, который вызвал его труд. В такой позиции одни видели высокомерие, другие — молчаливое согласие, третьи — стремление быть выше сиюминутных споров, не лишенных, быть может, личного пристрастия{61}. Терпимость к похвалам и критике, недоверчивое, устало-скептическое отношение к идеям молодых «либералистов», атаковавших его на заседаниях «Арзамаса», в Английском клубе, в салонах и гостиных и даже в собственной квартире и царскосельском домике во время дружеских приемов, подчеркнутая независимость в сношениях со столичной знатью, в суждениях о политических проблемах во время все более учащавшихся встреч, с Александром I, — кажется, так представляется общественная позиция Карамзина в это и последующее время. Это подтверждают откровенные, проникнутые светлым чувством дружбы письма к И. И. Дмитриеву, а также многочисленные и единодушные свидетельства современников, которым положение историографа, говоря словами известного мемуариста Ф. Ф. Вигеля, казалось «самое возвышенное, от всех отдельное, недосягаемое для интриг и критики»{62}.

В декабре 1820 г. Карамзин закончил работу над девятым томом «Истории». В нем повествовалось о второй половине царствования Ивана Грозного, характеризовавшейся историографом «ужасной переменой в душе царя и судьбе царства». В томе впервые в труде Карамзина (но не впервые в отечественной исторической и художественной литературе, не говоря уже о зарубежной) ставилась и развивалась тема деспотизма и тирании как извращения идеи самодержавной власти. Карамзин не мог не предвидеть, что общественный резонанс на том окажется еще большим, чем на первые восемь томов. В этом он мог убедиться хотя бы 8 января 1820 г., когда отрывки из него прочитал в присутствии около 300 человек на торжественном заседании Российской академии. Слушатели были поражены услышанным; не случайно само чтение в академии стало возможным только после того, как ее осторожный президент предварительно согласовал тему выступления с Александром I. После выступления по Петербургу стали носиться слухи о неком «мнении», согласно которому написанное Карамзиным печатать преждевременно. Так, например, в июле 1820 г. Н. И. Тургенев писал брату Сергею, что в Петербурге «многие находят, что рано печатать историю ужасов Ивана царя»{63}. «Здесь кто-то разгласил», сообщал Карамзин Дмитриеву, что девятый том даже «запрещен»{64}.

Историографа долго не покидали сомнения в решении издавать этот том. «Меня что-то останавливает, — делился он с Дмитриевым. — Дух времени не есть ли ветер. А ветер переменяется. Вопреки твоему мнению, нельзя писать так, чтобы невозможно было прицепиться»{65}. Сомнения рассеялись, когда сам император в одной из бесед с Карамзиным в соответствии с «духом времени» заверил его, что он «не расположен мешать исторической откровенности». Ознакомление министра внутренних дел В. П. Кочубея с письмом Голицына 1816 г., разрешавшим издание первых восьми томов без цензуры, решило судьбу девятого тома: 9 ноября 1820 г. Кочубей сообщал Карамзину, что относительно издания продолжения его труда «дано уже содержателю типографии господину Гречу надлежащее разрешение»{66}. На том вновь была объявлена подписка. В конце мая 1821 г. он поступил в продажу{67} и начал рассылаться через Петербургский почтамт подписчикам по цене 15 руб., а вместе с восемью томами второго издания по цене 87 руб. в Петербурге, 95 — в Москве и 100 — в других городах. Насколько успешной была реализация девятого тома, нам ничего неизвестно.

А между тем Карамзин «спешил к цели» — «посадить Романовых на трон и взглянуть на его потомство до нашего времени, даже произнести имя Екатерины, Павла и Александра с историческою скромностию». В марте 1821 г. он приступил к работе над десятым томом, в августе того же года был «весь в Годунове», в сентябре начал описание событий, связанных со смертью царевича Дмитрия. В начале 1822 г. историограф «приблизился к концу Феодорова царствования», а в ноябре работал над главами, связанными с событиями времени правления Лжедмитрия. В конце этого года Карамзин отказался от первоначального намерения издать один десятый том: «…лучше, кажется, — писал он Дмитриеву, — дописать историю Самозванца и тогда выдать уже полную: в царствование Годунова он только начинает действовать»{68}.

Верный однажды избранной тактике, Карамзин не упускал возможности публичных чтений отрывков из написанного. Их слушали не только его друзья. В октябре 1822 г. Карамзин читал главу об избрании на царство Бориса Годунова в салоне вдовствующей императрицы Марии Федоровны, и, по его словам, «гатчинское общество не дремало»{69}.

Наконец, 14 января 1823 г. состоялось еще одно чтение в Российской академии. Если не обеспокоенный, то уже, во всяком случае, заинтригованный откликами на девятый том и чтения отрывков из десятого, теперь и Александр I вспомнил свои права «державного цензора» и изъявил желание познакомиться с написанным Карамзиным.

В феврале 1823 г. он потребовал рукопись десятого тома; позже, отправляясь в Варшаву, забрал главы, посвященные царствованию Годунова и его сына, в январе 1824 г. оставил у себя уже переписанные набело главы о Лжедмитрии.

Судя по сохранившимся отрывочным сведениям, замечания Александра I в первую очередь касались смягчения сюжетов, отличавшихся в то время острым политическим звучанием. Об одном из них, имевшем принципиальное значение для историко-публицистической концепции Карамзина относительно царствования Федора Ивановича, историограф сообщал Дмитриеву в надежде на то, что испытанный друг поймет его с полуслова.

Дело в том, что описание царствования Федора Ивановича у Карамзина оказалось удивительно «похожим» на первые годы царствования Александра I. Слабовольный Федор невольно для современников Карамзина ассоциировался с Александром I; путь к власти Бориса Годунова напоминал положение и карьеру М. М. Сперанского до 1812 г. и т. д. Готовя десятый том, Карамзин провел аналогию еще дальше. К этому времени на правительственный курс Александра I начало оказывать сильное влияние реакционное духовенство, лидерами которого являлись петербургский митрополит Серафим и настоятель Новгородского Юрьева монастыря Фотий. Отношение к ним со стороны Карамзина было однозначно отрицательным. Стремясь преподнести из прошлого «урок» императору, Карамзин вставил в текст «Истории» мысль о том, что «слабый Федор должен был зависеть от вельмож или (подчеркнуто нами, — В. К.) монахов». На это немедленно обратил внимание Александр I: «…последнее, — писал он в передаче Карамзина, — не оскорбит ли нашего черного духовенства?»{70}. В печатном тексте фраза чуть изменена с сохранением ее основного смысла. Оставлены и другие, на которые обратил внимание император, исключая неизвестные нам поправки Карамзина «в двух местах». Сохранился один из ответов Карамзина на замечания Александра I. «Следуя вашему милостивому замечанию, — писал историограф, — я с особенным вниманием просмотрел те места, где говорилось о поляках, союзниках Лжедмитрия; нет, кажется, ни слова обидного для народа, описываются только худые дела лиц и так, как сами польские историки описывали их или судили: ссылаюсь на 522 примечание XI-го тома. Я не щадил и русских, когда они злодействовали или срамились. Употребляю предпочтительно имя ляхов для того, что оно короче, приятнее для слуха и в сие время (то есть в XVI и в XVII в.) обыкновенно употреблялось в России»{71}.

К концу 1823 г. у Карамзина сложилось окончательное представление о структуре оставшейся части «Истории»: в десятый том он включил события царствования Федора Ивановича с главой о состоянии России в XVI в., в одиннадцатый — главы о царствовании Бориса Годунова, Лжедмитрия и об избрании на царство Василия Шуйского. Последний, двенадцатый том должен был содержать описание событий начала XVII в. до избрания на царство Михаила Романова. В ноябре 1823 г. десятый и одиннадцатый тома были сданы в набор. В марте следующего года они поступили в продажу по 20 и 30 руб. (в зависимости от качества бумаги){72}.

О распродаже этих томов сохранилось несколько свидетельств. 14 марта 1824 г. А. И. Тургенев писал П. А. Вяземскому: «На Семеновском мосту только и встречаешь, что навьюченных томами Карамзина «Истории». Уже 900 экземпляров в три дня продано»{73}. Но уже 25 марта тот же Тургенев сообщал своему корреспонденту, что Карамзин «очень огорчен холодным разбором его двух томов и в досаде говорил, что перестанет писать «Историю». Вообрази себе, что по четыре, по пяти экземпляров в день разбирают… Он принужден уступать на срок книгопродавцам… Здесь многие почти ежедневно у Карамзина и не взяли его «Истории»! Другие просят прочесть»{74}. К середине 1824 г. было продано около 2 тыс. экз., а к октябрю 1825 г. от всего тиража у историографа оставались нереализованными 1800 экз., которые он был вынужден сдавать на комиссию по 50—100 экз. в книжные магазины Л. Л. Свешникова, И. В. Слёнина и М. И. Заикина со скидкой до 4 % с 1 руб. Таким образом, перед нами явное снижение книготоргового успеха последних томов труда Карамзина по сравнению с восемью первыми (разумеется, если тираж последних двух был равным или незначительно превышай тираж первых восьми томов, о чем можно только гадать).

Последний, двенадцатый том «Истории» не был завершен. Предчувствуя кончину, Карамзин писал его без «Примечаний», являвшихся важной частью всего труда. Уже после смерти историографа этот том был подготовлен к печати его друзьями и увидел свет весной 1829 г.{75}

Для понимания роли, которую сыграла «История» в общественной жизни России первых десятилетий XIX в., для понимания развернувшейся вокруг нее полемики представляет интерес выявление круга читателей труда Карамзина и географии распространения «Истории» в это время. Единственным источником является список подписчиков, опубликованный при втором издании восьми томов «Истории». Список нельзя признать достаточно репрезентативным. Во-первых, в него включена только часть подписчиков на первое издание, причем, очевидно, наиболее состоятельная, решившая приобрести, кроме первого, и второе издание. Менее состоятельная часть, естественно, довольствовалась первым изданием. Во-вторых, список включает фамилии всего 283 «особ». Даже если предположить, что тираж второго издания был в пределах до 1200 экз., становится очевидным, что список подписчиков составляет всего около четверти общего числа владельцев этого издания. Наконец, нам неизвестно, содержит ли этот список всех подписчиков на второе издание, или же при включении в него фамилий подписавшихся Карамзин исходил из каких-то только ему известных критериев.

И тем не менее анализ списка подписчиков на второе издание «Истории» дает любопытную картину, в какой-то степени типичную для характеристики круга читателей и других историко-литературных произведений этого времени.

Список показывает, что основным читателем «Истории» Карамзина стало дворянство. Дворянство являлось основным читателем и других исторических и историко-литературных изданий этого времени. Анализируя состав подписчиков на «Историю» (а также другие книги и журналы), не следует преувеличивать среди них роль представителей купечества. Многие купцы подписывались на литературу в расчете на ее перепродажу по более высокой цене. Так, например, из четырех купцов, подписавшихся на «Журнал древней и новой словесности» (1818 г.), два приобрели соответственно по 25 и 10 экз. журнала. Ту же картину мы видим и в подписке на «Историю»: московский купец Н. О. Воробев приобрел 10 экз., купцы П. А. Плавильщиков, И. П. Глазунов, Свешниковы — по 11 экз. Ограниченное число подписчиков из других сословий объясняется, очевидно, ценой книги. Сохранилось любопытное свидетельство М. П. Погодина (выходца из обеспеченной семьи крестьянина-откупщика) о том, как он, студент Московского университета, был вынужден использовать немало уловок для того, чтобы собрать сумму, необходимую для приобретения восьми томов первого издания «Истории». «Пред выходом ее, — вспоминал он, — батюшка подарил мне 80 рублей на образцовые сочинения, и мне совестно было просить у него еще 55 рублей. У меня было только 8 рублей или еще меньше. Я сказал ему, что у меня 35 рублей и что недостает только 20 рублей, он мне дал их. С этими деньгами я пошел к В. Г. И., который очень любил меня, и сказал ему, что у меня недостает 10 рублей для покупки «Истории». Он мне дал 12 рублей, у меня собралось уже 40. Эти 40 рублей отдал я А-ву, попросил его купить, и, зная, что «История» стоит 55 рублей, я сказал ему, что ее можно купить за 35. Если же нельзя, то чтоб он прибавил своих, сколько будет нужно. Но в это время в Москве не было уже ни одного экземпляра, и он мне возвратил 40 рублей. Я выпросил у него взаймы 10 рублей, уверив его, что у одного моего знакомого продается экземпляр, и у меня было 55 рублей. Боже мой! И теперь не могу вспомнить, чего мне стоили эти просьбы, с каким сжатым сердцем подходил я и выговаривал ненавистное в таком случае имя денег… Однако все не удалось: «История» вся уже была раскуплена. Наконец, батюшка написал в Петерб[ург] к одному знакомому, и там уже купили ее за 70 рублей, которые он и заплатил»{76}.

Типичной для изданий этого времени оказалась и география подписчиков на «Историю». Среди них мы встречаем жителей не только Петербурга, Москвы, Киева, Харькова, Ярославля, Чернигова, Казани, Тамбова, Вильно, Дерпта и других центров культурной жизни России, но и менее заметных в этом отношении мест, таких, как Ельна, Обоянь, Каменец-Подольский, Браилов, Венев, Бахмут, Кяхта, Кирсанов, Чембар, Иркутск, Омск, Епифань и др. — всего свыше 60 городов и местечек страны. Для сравнения можно, например, указать, что журнал «Благонамеренный» в 1819 г. имел подписчиков из 129 мест, журнал «Соревнователь просвещения и благотворения» в том же году — из 105 мест, журнал «Украинский вестник» в 1816 г. — из 81 места, книга Г. И. Успенского «Опыт повествования о древностях русских» — из 99 мест.

Таким образом, книготорговый успех труда Карамзина оказался значительным. На фоне других изданий 10—20-х годов XIX в. «История» выделялась тиражом, быстротой его реализации, переизданием и переводом на иностранные языки. Но все это было лишь частью того, что дало основание современникам назвать издание, распространение и успех «Истории» «феноменом небывалым». О том, какой еще смысл скрывался за этими словами, и пойдет речь в следующих главах.

Загрузка...