Как глупо не читать книги. А чем тогда заниматься?
Читая книгу, можно параллельно и совершенно безнаказанно (на первый взгляд) жить второй жизнью. Как? Чего проще — «видеть» себя на месте героя книги. Со-переживать ему. То есть, переживать всё, что происходит с героем книги вместе с ним, а то и за него, ведь герой-то — плод вымысла, а читающий — реальность. Может, конечно, и сам читающий — плод чьего-то (не всегда Божественного) вымысла и реальность он только для самого себя. Всё может быть, кому интересно, могут обратиться к Виктору Пелевину, тот в курсе. Но, вовсе не читать книг, по крайней мере, как-то странно.
Что тогда остаётся человеку? Ему тогда остаётся его собственная жизнь. А это очень интересно? Нет, ну, честно? У БГ[2] есть строчки: … но мы не потеряли ничего, сегодня тот же день, что был вчера.
Чем сегодняшний наш день отличился от вчерашнего? А кроме погоды, чем? М-да, тут призадумаешься: ежедневно, в одно и тоже время, выполняешь одни и те же действия.
Это особенно остро ощущается, когда опять надо бриться. Как тут не уткнуться в книгу? Ведь в книге — события. То, чего так не хватает человеку. События. Опять вспоминаются строчки, только теперь уже от Макаревича: …а с нами ничего не происходит и вряд ли что-нибудь произойдёт.
Вот тебе, бабушка, и покуражились. Передвигаются цифры на настенном календаре, темнеет и светает, хочется спать или пить кофе… и всё по кругу. И снова — бриться. Ну как тут не уткнуться в книгу. С картинками. Событий и зрелищ нам! Но.
На исчезновение писателя в Клубе Шести не отреагировали никак. А, может, это Теодору так показалось, что — никак. Он упивался реакцией клубистов на его картину. Музыкант Шамир скривил вниз уголки губ и покивал, одновременно растягивая позвоночник, это, чувствовалось, означало высшую похвалу. Ирэн и Изольда Максимилиановна долго хлопали в ладоши, одновременно хлопоча ресницами и, сквозь их щебет, тонкой серебряной струйкой, постоянно звучало чарующее слово «Мастер».
Антон Владимирович поднял бокал и молча выпил, глядя в глаза Теодору. Разумеется, художнику хотелось слов, ахов и охов, долгих речей, но. Теодор уже прошёл этот глупый возраст, теперь ему достаточно было всего вышеперечисленного, что бы наслаждаться результатом своего труда или бреда его безумной музы. Он восседал в своём кресле как на именинах, лобызаемый всеобщим почтением. Но. Его непрестанно мучило отсутствие на собрании Михаила Романовича. Что это? Случайность или?
Наверняка — «или». Ну да и Бог с ним, с горе-писателем. В голове звенело и навязчиво вертелась строчка из подзабытой песни: … а намедни, Саша Блок, выпив в хлам, свалился с моста, да ну и хрен с ним, ведь Блоков таких у нас цельна гора…
Всё это одновременно, и ужасало Теодора, и раздражало своей правотой. Как-то скучно и одиноко мы стали жить в этой стране. У нас больше не происходит ничего глобального, цельного, масштабного, такого, что могло бы объединять души в едином порыве всеобщей устремлённости к ликованию. Как грустно без стадного инстинкта. Как одиноко больше не ощущать себя винтиком единой машины-системы, не оценивать поступки и события с точки зрения единой морали и единого устремления.
Теперь каждый за себя — в поисках денег на хлеб насегодняшний и назавтрашний, всем до лампочки и сама страна, в которой они этот хлеб ищут и её (страны) планы с устремленьями. Остановили рост доллара, ну и слава Богу, остальное — не наше дело. И давно уже Кинчев не орёт в набежавшую толпу своё эпохальное: «Мы вместе!»
Теперь эту великую фразу растащили на слоганы пивные и йогуртовые брэнды.
После победы, когда улягутся в груди пылкие хлопушки страсти, утихнут в ушах радостные бредни, становится грустно от пустоты. Может быть, от опустошённости.
Но, скорее всего — от пустоты. А если ещё точнее — от понимания пустотности того действия, которое мечтал видеть победой и ощутил победой. Победа. По беда. Беда и по беда. Случайность? Ключ. Разгадка. На Руси слова просто так не придумывали.
Подбирали. Взвешенно и навсегда. Ведь, что — беда, что — по беда, а суть одно: прошло время и осталось воспоминание. О снах тоже остаётся воспоминание, иной раз ещё ярче, чем воспоминание о действительности. А в маразме или опьянении человек путает эти воспоминания. И уже сам чёрт не разберёт за давностию лет, где была реальность, где фантазия, где сон, а где — реальность, которую во сне преобразила фантазия. Так где эта истина, которая всегда «где-то рядом»? Да нет её нифига. Да. Нет.
Что такое жизнь, если думать об этом сейчас? Что такое она, если не воспоминания?
А воспоминания, это что? Картинки в памяти. А будущее? Картинки в воображении. И ко всей этой галерее картинок подмешивается фантазия, подрисовывает на свой лад существующие полотна, подвешивает собственные холсты… И всё это творится в одном месте, то есть, в одной черепной коробке. Бредовый бал в табакерке. А где настоящее? …ты откроешь глаза в этот мир, и — закроешь глаза.
Теодор брёл из Клуба домой и хотел — выпить. Или, даже, нажраться.
Так устроен русский человек. С горя или радости, а, на деле, убегая от пустотности, ему нужен собеседник — зелёный и с хвостом, змий, одним словом.
Почему? Тут учёные бьются столетиями, но, чем сложнее вопрос, тем проще ответ.
Что бы не погибнуть. Когда человек вплотную подбирается к пониманию пустотности всего сущего, он теряет страх. «А чего теперь бояться, если всё — мираж?! Чего страшиться, если сон невозможно отличить от реальности? Да пошло всё!» Вот тут-то и закавыка: а ведь пойдёт. Всё пойдёт, разом, и именно по тому, указанному направлению. Такие дела. И в этот момент, остатки сознания включают инстинкт самосохранения. А как, что делать? Как помочь человеку, плюющему на опасности, окружающие его тело, кое в свою очередь, хранит его жизнь, пока само функционирует? Надо вернуть человеку страх. Опаньки. Ничего лучше утреннего посталкогольного депрессивного синдрома (психоза) не существует от этой временной, но опасной «болезни». Надо? Нате. Поллитра. Самый короткий рецепт. И пусть психиатры повесятся на канатах своих медицинских теорий. Жизнь, она в латынь не уместится, ей подавай полёт.
Врубаешься, Страна? Люди хотят поэзии, на…
Теодоров полёт прошёл нормально.
На приемлемой высоте, относительно без аварийных ситуаций. Пострадал унитаз, на нём объявилась длиннющая трещина. Теодор утром в упор не помнил, что случилось, но решил, что это — пустяки, слишком уж всё в его доме было прилизано. Даже некое подобие уюта появилось в туалетной комнате. Что американцу — хорошо, то русскому — тоска и запой. А так, в самый раз, по нашему, по отечески, по родному.
И само утро он так же начал породному, по-старинке: выдул полбанки огуречного рассола, посидел, подумал, и следом выпил пол-литра холодного кефира. В животе дико заурчало, но голова, та самая черепная коробка, осталась благодарна. Живот утром, с бодуна, это дело пятое. Голова — решающее. Именно она, голова, может убедить хозяина в необходимости срочной покупки пива «на лечение». Что будет далее, знает каждый россиянин. Поэтому, голову в такое утро, надо задобрить в первую очередь. Хотя, пиво, оно, конечно, интереснее. И пусть повесятся врачи.
Познавший пиво с бодуна, умеет мир ценить с утра. Каламбур-с, извините.
А серое утро, тем не менее, вползало в комнаты Теодора. Причём, с той же фатальностью, с которой вчера вползла в его душу тоска. Бесцветные лучи ленивого солнца высвечивали аморфную пыль, парящую в комнатах. Выдыхаемый сигаретный дым был не синим, какой выходит из горящего кончика сигареты, а грязно-серый. Он клубился по комнате, не зная, куда ещё влезть со своей обречённостью. Сквозь вертикальные жалюзи, словно через решётку камеры, виднелся город, состоящий из серо-чёрных цветов. И даже сквозняк, льющийся из открытой форточки, нёс с собой сырость и затхлость окружающего мира.
Мы, конечно, видим то, что есть в нас.
Может, где-то далеко, на другой стороне планеты, в этот самый момент загорелые дамочки нежились под оранжевыми лучами у игристо пенистых волн изумрудного моря…
Всё может быть. Но. Если бы в этот самый момент, Теодор вдруг оказался на этом самом пляже, то загорелые дамочки ему бы сейчас увиделись поджаренными куриными окорочками на (или в) грязной пыли у зелёной лужи. Состояние сознания — лучшая призма субъективного познания объективной реальности. Всмысле, реальность, она всегда одна и та же, а вот, находясь в разных состояниях сознания, можно разглядеть все стороны этой реальности. Это как облететь гору на вертолёте. М-да.
На сей момент, гора реальности повернулась к Теодору самой паршивой своей стороной. И это надо, блин.
Один Господь Бог знает, чем бы всё это сегодня закончилось, если бы само Пространство не вмешалось в суетную жизнь скромного художника. Видимо, Пространство не очень любит, когда с помощью того же пива, в него почём зря врываются полоумные сознания всяких художников. И, ведь, можно понять! Ладно, когда — по делу, за образами к картинам, там, или за темами к стихам/прозе и т. п. Это дело привычное и, куда ни шло. А вот так, нахрапом и просто так, это уже и гениям непростительно. Надо же, блин, протоптали дорожку на Парнас, теперь их взашей от туда не выгонишь. Владыки чернильниц, повелители гусиных перьев и китайских авторучек. Они считают теперь обычным делом — залезть в кружку, а услужливые музы, мол, будьте любезны, прокатите с ветерком. Шиш. Много думаешь?
Значит, заняться нечем. А, ну тогда и на тебе, разгребай совковой лопатой.
Одним словом, раздался звонок сотового телефона.
Того самого телефона.
— Вы уже проснулись, Теодор Сергеевич? Я не разбудила вас?
— Нет, что вы, Ирэн, я уже давно бодрствую… Рад вас слышать… Простите за голос, немного осип… Вчера… Что у вас?
— Помогите мне… пожалуйста…
Вот, с женщинами гораздо проще: без обиняков и околотков, прямо в лоб. А чего тут церемониться? Игра, есть игра. Я правила обменял на свободу. То есть наоборот.
Они быстро обсудили время и место, и Теодор принялся за запоздалый утренний моцион. В принципе, долго они и не обсуждали. Ирэн пригласила Теодора к себе, просто объяснила, как добраться. Голос у неё был неожиданный. Да, видимо, так и должно быть, когда дама приглашает к себе полузнакомого джентльмена. Приглашает?
Ха. Приглашает…
И всё-таки, хоть тут ему повезло — Ирэн, это вам не надутый Михал Романыч. Ирэн, она же Наташа, она же Мария, это — ого-го. Что ого-го? А чёрт её знает, но в любой шизофрении есть волшебство тайны и эзотерической непредсказуемости. Тем паче, когда эта непредсказуемость может исходить и исходит от прекрасной дамы.
Дамы? Ирэн — дама, Мария — вертихвостка с косичками и в гольфиках, а Наташа — русская матрона в сарафане… о…
Тут ни чёрт ни Бог не разберутся, это — радуга в своём полноцветии. Одним словом, непредсказуемости тут — ниагарский водопад. А как она обрадовалась, когда стрелка барабана рулетки вчера указала на неё. Ради этих сверкающих глаз, можно… ну, не знаю, всё можно. Гм-м. Что именно?
Теодор словно отстранился от себя и на минуту задумался над искренностью, или, если точнее — честностью своих размышлений.
Хотел ли он в действительности от Ирэн чего-то? Трудно сказать. Да, она будила фантазию, она волновала эстетически и просто — волновала. Она из разряда таких женщин, которые у противоположного пола, обычно, выпадают за грань личного вкуса.
Это не удочка для карасей, это — сеть для всего водоплавающего сброда. Это — капец всему водоёму вообще. А может, она дурит всех, представляясь разными именами, а на самом деле это три сестры-близняшки? Всё может быть, на этом чёртовом свете всё может быть.
Однако встал вопрос: в чём идти и что взять с собой?
Если придти с конфетами и шампанским, то получается, мол, припёрся на свидание, а звали за помощью. А без всего этого? А чё пришёл? Надо же, «Служба спасения»… хоть белый халат натягивай. Дилемма испарилась, когда пришла спасительная логика: раз позвали его, то нужен он. Чего проще? Он нужен, такой, как есть. Хотя бы и такой. Сойдёт. А уж какой он есть, Теодор знал. Он — художник.
Через полчаса, из зеркала на Теодора смотрел тот самый художник.
Тёмные джинсы «Rifle», с отбелинами на коленках, слегка расклешённые, с неизменной «ручкой» и «ножнами» на левой штанине, кла-ассика. Нейлоновая футболка с огромной цветной фотографией «Smoki» на груди-животе, а поверх «пропиленная» джинсовая куртка. Кроссовки, нашейный платок, платок на левом запястье (вроде как, напульсник) и бандана. Вот, блин, битник, а не художник. Или хиппи. Нет, хиппи — хилые, лучше иппи — агрессивные хиппи, которые и в морду могут дать, это по нашенски. Зрелище, одним словом, стояло в зеркале. Но, таково было на данный момент его ощущение себя любимого. Хотели такого как есть? Нате.
Что бы добить картинку до логичного абсурда, он купил по дороге огромную плитку шоколада и бутылку портвейна «777». Разумеется, последнее не поддавалось критике.
Теперь запопсили даже этот напиток, когда-то святой для поколения русского рока и хиппи-иппи, Митьков и просто сочувствующих. Красочная золочённая этикетка сверлила глаза своей кичливой навязчивостью, но таковы наступившие времена.
Главное, это не меняться внутри себя, а предметы, даже бывшие символы, могут и должны претерпевать метаморфозы, соразмерные с духом и умственным критерием наступивших на них времён. …и снова домом будет вокзал, ведь главное — каким ты родился, а не каким стал.
И вот уже чёрные амбразуры ларьков напомнили будку деда Мороза под новогодней ёлкой, и вот уже навстречу стали попадаться девушки с кричащими коленками.
Настроение притягивает субъективную реальность. Не формирует, для этого силёнок маловато. И не притягивает в полном смысле. А именно — хозяина настроения/состояния, это самое настроение/состояние тащит в то место и тем путём, где и киоски веселее, и девушки с жизнерадостными ногами собрались в процессию. Вкратце, примерно так.
Она открыла не сразу.
Теодор выждал несколько мучительных секунд, за время которых у него похолодели и затряслись руки (потом согрелись и вспотели, отчего портвейн стал предательски выскальзывать), в груди заухало по переборкам рёбер и дыхание прервалось. К горлу подкрался юношеский кашель, но застрял и повесился Иудой на осине кадыка.
Да что ж так колбасит? — успел подумать Теодор.
Залязгал засов, дверь приоткрылась, затем распахнулась…
Ирэн стояла на пороге в домашнем ситцевом халате, бигудях, тапочках и меньше всего напоминала Ирэн.
— Вы так быстро… а я тут собиралась.
— Ну, почему «быстро»? — подбодрил он растерянную девушку, — Я успел ещё в магазин зайти!
Из необъятных карманов джинсовки, куда он успел запихнуть скользкую бутыль, были вынуты и продемонстрированы трофеи. Растерянность Ирэн сначала превратилась в каменную маску, затем исчезла так же стремительно, как и хозяйка этой растерянности. Она упорхнула в одну из комнат и в дальнейшем Теодор разговаривал с ней через приоткрытую дверь.
— Вы пока пройдите на кухню, Теодор Сергеевич, я скоро, только приведу себя в порядок.
— Не торопитесь, Ирэн, в это время года я абсолютно свободен!
Он осматривал прихожую. Странное место. Галерея невообразимо разношёрстных холстов. В основном, это были репродукции. Рядом висели Ван Гог и Дали, Шишкин и Суриков, Айвазовский нависал над Врубелем, ой, много кого… но, впрочем, и в Третьяковке всё свалено в один котёл из залов-звкутков, спастись от которого можно только если каждый день ходить непосредственно в один зал, одного художника. А здесь — квартира эксцентричной дамочки, тем паче, коридор, нормально. Для этой страны — нормально. Хорошо, что — картины. Бред, блин.
Однако, квартира у Ирэн внушала почтение. Старый сталинский дом с четырехметровыми потолками, лепниной вокруг китайских люстр, гобеленовая драпировка, линолиумный паркет. Три комнаты и кухня, все отделены друг от друга глухими высокими дверьми, выходящими в один коридор-галерею. Обратил внимание на вешалку — ни намёка на присутствие мужчины в этом доме. Кроме вещей, кои могли принадлежать Ирэн-Наташе-Марии, на вешалке небыло ничего. Одна живёт. Вот же, ёлки-зелёные, бывает такое, времена возможностей наступили, — пронеслось в голове Теодора.
Он прошёл на кухню. Нормальная, пост-советская кухня с допотопной газовой плитой, от которой отслаивается краска и ржавчина. Присел. Раздался свист — на плите вскипел чайник. …я как проклятый Содом, а ты — как чайник со свистком.
В небе пролетел трамвай — Это крыша отъезжает в даль.
Допоём, а там нальём, а как нальём, так и споём, А как споём, так и опять — уйдём…
Такие песни мы пели на таких кухнях.
Под такой портвейн. В таком джинсовом наряде.
У гармонии много ликов.
А ещё на плите жарились котлеты. Заглянул в сковороду на соседней с чайником конфорке — точно, они, котлеты. Разогрел, на газе это быстро. Разложил по тарелкам. Откупорил портвейн. Хозяйки нет. Разлил по кружкам. Вынул из хлебницы тугие ломти «дарницкого», нашёл вилки.
На наших кухнях не чувствуешь себя в гостях.
— Хорошо пахнет… — раздалось за спиной грустное, и Теодор вздрогнул. — Вы уж извините, что-то меня не прёт.
Ирэн вошла в кухню в том же халате и с той же отсутствующей причёской.
— На это есть две причины! — Теодор усадил Ирэн на табуретку и дал в руки кружку, — Во-первых: иначе бы вы меня не позвали, а во-вторых: тут я виноват, посмотрите, во что я одет, взгляните на этот натюрморт на столе, всё соответствует. Гармония.
И это называется на театре «энергетика костюма». И это, с позволения сказать, немного непривычная для вас энергетика. Но подсознательно вы её сами уже приняли — вы в том наряде, который не выбивается из колорита, заполнившего вашу кухню.
Итак, колорит гармонии есть, а остальное (восприятие) мы сейчас поправим. Нам надо с вами выйти на одну волну. Итак, настроим наши приёмники на короткие волны!
Она улыбнулась, поднимая вслед за Теодором кружку. И это уже прогресс.
Без перерыва налили по второй и пили на брудершафт. Рано или поздно, а мужчине и женщине надо «переходить на ты». В наш век скоростей, лучше раньше. Чмокнулись по-пионерски. Закусили котлетами, и мир потерял реальность ровно на столько, на сколько требует жажда общения. От неё пахло сиренью. Или это мыло такое.
— Здесь и сейчас не хватает гитары и дождя за окном, — ностальгически вздохнул Теодор.
— Зато тут есть я. — Глаза у Ирэн немного заискрились глубинным хулиганством, — прямо здесь и сейчас.
— Несомненно, — уклончиво поддакнул гость.
Теодор никогда не понимал намёков. Особенно женских — подумаешь, что, мол, намёк, а тут бац и по мордам. Поэтому осторожничал. А мир, тем временем, всё веселел.
— Знаете, Теодор, я как вас… э… тебя увидела, сразу подумала… это твоё настоящее имя?.. Стоп! Не отвечай! Это твоё дело, какое у тебя имя. Не пересказывай прозой стихи.
Она резко замолчала, насупилась и уставилась в пустую кружку, покручивая её в тонких пальцах. Красивый маникюр. Наверное, стирает в прачечной. А посуду моет в резиновых перчатках. Хорошие наступили времена. И слуг нет, и графья павами ходят.
— Ирэн…
— Наташа. — Она встряхнула головой, отчего волосы по ведьмински рассыпались по лицу. — Я сейчас приду. Подожди, хорошо?
Лихо подмигнув, Наташа опять упорхнула.
«Интересно, а если бы я хотел называться разными именами, — подумал Теодор, — то какие бы ещё имена себе выбрал? И, что самое главное — а нафига?»
Он плеснул в кружку портвейна на глоток, дабы только смочить горло и закурить.
Виноградная кровь терпко прошлась по гортани.
Так что же мы, до сих пор всё пьём эту дрянь, цапаем чертей за бока?
Ведь нам же сказано, что утро не возьмёт свою дань, Обещано, что ноша легка?.. (БГ) Ну, допустим, чертей мы тут ещё не цапаем за бока, а портвейн, он хоть и дрянь, но — старая добрая дрянь. Каждый выбирает по себе. И утро после него обя-язательно «возьмёт свою дань». А ноша? …она сказала тебе: «Да что несёшь ты?» и ты ответил: «Несу тебя», она спросила: «Зачем же ты врёшь мне?», и ты ответил: «Ноша легка»…
Из ближайшей комнаты раздались звуки балалайки.
Теодор очень недолюбливал русофильство. Особенно современные частушки и гармошки с балалайками. В эпоху совка существовал чётко сформулированный интеллектуальный уровень культуры. Население либо подтягивалось до него, либо должно было снизойти. Нежелающие усредняться, могли выключить радио и телевизор. Теперь культура позиционируется на целевые группы. Это этакие пласты умственного развития. Из желания прибыли, культура должна отыскивать пласт (целевую группу) с наибольшим количеством покупателей, и, туда и лупить свои «шедевры». В стране дебилов основная целевая аудитория, соответственно, дебилы, это и есть основные покупатели и потребители. На них и настроена «индустрия счастья». Куда остальным деваться? Пялиться в канал «Культура», спасибо товарищу Путину за нашу счастливую альтернативу. Там даже рекламы нет, ибо нафига рекламодателям платить бабки за охват самой малочисленной в стране аудитории интеллектуалов?
Однако, балалайка из соседней комнаты продолжала наяривать, а Наташа не появлялась. Теодор докурил и пошёл поискать хозяйку банкета. В этом состоянии он не любил оставаться один на один с таким нудным собеседником.
Он осторожно подошёл к приоткрытой двери и заглянул внутрь.
Наташа сидела в сарафане у зеркала и заплетала косу, вплетая в неё разноцветные ленты.
— А я тут уже заскучала одна, заходи.
— А я там себе уже надоел.
— Что, никак брюзжит Теодор свет Сергеич?
— Есть такая буква в этом слове…
Он присел на кровать, убранную лоскутным одеялом и осмотрелся. В головах стояла пирамида из подушек, вся мебель казалась лубочной или кустарной, на полу лежал самотканый коврик.
Наташа поднялась от зеркала, на щеках горел неестественный румянец. Присела на корточки у ног Теодора и принялась расшнуровывать его кроссовки, поочерёдно их снимая.
— Намаялся за день? Сейчас отдохнёшь, милый. Свет не режет глаза? Лучину не убрать?
— Отчего же, — выдавил из себя Теодор, — пусть горит. …
— Ой, Ната, покурить бы…
— А это на кухню, милый. Тута шерстяного много, потом и не выветришь.
Теодор покачиваясь поднялся и, собрав развешанные т раскиданные вещи, поплёлся на кухню. Понял, что покачивало не от выпитого. Даже наоборот, голова была уж слишком ясной, требовался допинг. Ну, это мы быстро поправим.
На кухне он принял ещё глоток портвейна и закурил.
Балалайки замолчали.
Вот же, блин. И чего только с нами не случается в этой жизни.
Поковыряв вилкой в остывшей котлете, он понял смысл бытия. Бытиё сейчас разметалось по тарелке в виде котлетных ошмётков, помнящих ещё те времена, когда их бытиё бегало по лугам и жевало молодую траву. Вот оно, оказывается, как.
Бывает. И не то бывает. И не то ещё будет с этими теперь уже не мычащими холодными ошмётками, эволюции котлеты не в тарелке заканчиваются…
— А мне налил?
Теодор опять вздрогнул.
Из-за его спины вышла Наташа в прежнем халате и без косы. И без лент. В тапочках.
А была ли Наташа? И кто она теперь?
Теодор разлил по кружкам. Нужен тост. Выпивка без тоста, это — пьянка, выпивка с тостом, это — культурное времяпрепровождение. Он поднял кружку и встал.
— Давай за Наташу. Я стоя.
— Ну, давай, за неё, — сказала она и не чокнувшись выпила залпом.
Она пригубила котлету, поморщилась и вытряхнула остывшую еду обратно на сковороду. Разогрела, разложила снова по тарелкам, с добавкой. На столе уже полнились кружки. Как-то грустно всё же было, словно прощались с чем-то. Какие-то мы, люди, неказистые, что ли… всё у нас не как в кино.
Но тут, спасительный виноград пошёл в новое наступление.
Игра в ощущения, штука непредсказуемая. На определённом этапе — непредсказуемая.
Но из этих двоих сейчас никто не знал о этапах. Кровь с новой силой заскользила по лабиринтам сосудов и в умах стали всплывать новые порывы. К тому же за окном пошёл-таки недостающий дождь, забарабанил по жестянкам подоконников и шорохом настроил души на минорное пиано.
— А ты когда-нибудь спал с поэтессой?
— Знаешь, Ирэн, даже если бы и спал, то по сравнению с тем, что можешь подарить в этом образе ты, будет означать, что именно «спал». Ведь я, получается, до сих пор не знал, что такое быть с русской женщиной, в той мере, которой она осталась в приданиях. Ты фантастическая женщина.
— Спасибо. Подарить тебе Ирэн?
— Погоди. Давай ещё по одной нальём. Я от Наташи отойти не могу.
Налили ещё. Выпили. Котлеты опять остыли, но их больше разогревать не хотелось.
Теодор закурил. Ирэн вынула из ящика стола тонюсенькую сигаретку и прикурила от протянутой джентльменом зажигалки. Не благодарила — знает этикет. Вдруг Теодор почувствовал, что — всё. Как-то сразу. Котлеты холодные. Пол холодный, линолеум студит ступни. Вилка скрипнула по тарелке и звук покарябал сердце. Вспомнился Набоков — «… это не снег, это декорации рушатся, Лолита…»
— Знаешь, Ирэн, я пойду.
— Так скоро? Ты ничего не теряешь?
— Я, Ирэн, художник. Если я что-то теряю, то моё воображение спокойно (или не спокойно) мне всё вернёт. Я получил достаточно информации для твоего портрета.
— Портрета?.. Ах, да. Ты же нас рисуешь.
Покурили. Пепел стряхивали прямо в тарелки с каменеющими котлетами.
— Не верю. — Ирэн по своему обыкновению встряхнула головой. Волосы закрыли глаза. — Твоё воображение. Художник. Не пережив, нет опыта.
Тогда Теодор рассказал, каким именно образом происходил у древних йогинов процесс «отсекания привязанностей». Они, по его словам, уходили в пещеры, что бы… мечтать по отдельности о богатстве, женщинах, славе и власти, в общем, о том, что именно их донимало. Или отсутствие чего коробило неудовлетворённостью и комплексами. И мечтали сперва до опупения, а затем, после того, как страсти поостыли, то, зная законы этой жизни, начинали подробно представлять себе вторую сторону медали, неотъемлемо и незамедлительно следующую за первой: богатого обязательно грохнут грабители с партнёрами или он так и протрясётся всю жизнь над златом, подыхая от страха. Любителя женщин и подобных телесных наслаждений постигнут «интересные» заболевания, или загнут истерики их дрожайших половин, или убьёт боль утраты единственной и неповторимой. Власть заканчивается позором и сопровождается ненавистью. Пополам с завистью. Слава… ещё хуже власти. На идущего по канату канатоходца смотрят с тайным желанием лицезреть воочию как он навернётся. Так вот, после того, как йогин всё это себе очень живенько представит, тоже — до одури, до опупения, то выходит он из пещеры без всяких привязанностей, нафиг ему всё это не упало, думает он себе о Боге и хорошо ему.
Так то. Вот она, сила воображения, фантазии. На самом деле надо только думать чуть больше других.
— Познав Наташу, — продолжал свой монолог Теодор, — мне уже незачем узнавать Ирэн или Марию. Мне всё понятно. Да и Мария ли это? Не Маша?
Ирэн выскочила из кухни, и через минуту он услышал приглушённые закрытой дверью рыдания. Кто эта женщина? Не слишком ли он был с ней груб? Да какого рожна?!
Ведь в этом городе он впервые встретил интересных людей, среди уплотнённой до миллиона массы посредственности, о которой и говорить-то нечего. Нет, много можно говорить, но — не сказать ничего. И вот эти люди теперь открываются один за другим, и где они?
Он накинул джинсовку и пошёл на звук всхлипываний. Другая комната, не стучась, зашёл попрощаться. Модерн и кокаиновое декадентство царили в этом будуаре.
Она сидела в оранжевом неправильной формы кресле, ссутулившись и подвернув под себя обе ноги. Много шёлка, фантомные канделябры вились из пола и ползли к потолку. Окон небыло, вместо них — картины, с нарисованными видами из окна — двуколки под дождём, вымывающим очертания ближайших домов, мрачные виды индустриальных ландшафтов и, в одном окне-картине — необитаемый остров с джунглями и саблезубыми тиграми посреди городского пруда… С потолка свисала петлеобразная чугунная люстра.
Ирэн уже не плакала, но к щекам прилипли мокрые пряди волос. Подняла на него глаза, и сердце у Теодора сжалось до размера грецкого ореха: в этих глазах было море собачьего горя, стыда, неловкости и одиночества. О, боги-боги, как тяжело быть на этой земле сильным… разве можно спасти всех? Сделай одного несчастного счастливым, он потом никогда тебя не поделит с другим несчастным! А чем тот хуже этого? А остальные, другие? Как китайцы, все на одно лицо и, тем не менее — каждый личность, так и слабые. И в таком же количестве, что и китайцы. Во рту стало кисло, и нафига я пил этот портвейн?
— Теодор, у меня ребёнок первый умер.
— Не знал. Сочувствую. Крепись. А второй?
— Второго ещё нет. Может, когда-нибудь будет.
Вот оно что. Это она на вокзале, между поездами. Занять себя нечем в промежутке между ребёнков. Ну, газетку почитай…
Как всё плохо… Как всё плохо… Тут нам уже делать нечего. Тут наша медицина бессильна. Как всё… Он так и не попрощался. Просто, ушёл, выбросив в коридоре её медальон — повесив на репродукцию «Демона сидящего».
Картина не шла.
Остаток первой ночи Теодор посвятил Наташе. Половник да ухват. Вспоминая древних славян и их образ женщины, художник видел только крестьянок. Жнива, пахота и печь. В более близкие времена заглядывать было не интересно, там — тоже только крестьянки, ибо все барыни косили под француженок и немок, русского в них было ни на грош, кроме, может быть, русской дури. Тогда попробовал подойти с другого бока — возраст.
Ночь на Ивана Купала.
Хороводы до утра и прыжки нагишом через костёр. В эту ночь крестьянские девчушки лишались девственности, но находили себе пару. Это позже будет введено выходить замуж по выбору отца и обязательно «невинной». А пока — христианства нет, и нет таких волчих законов, что бы не по любви выбирать себе суженого. Молодые могут миловаться и присматриваться, подходят ли друг другу. А, если от этаких присмотров, случайно ребёночек выйдет, то либо хватит присматриваться неумеючи и пора свадьбу играть, либо дитё станет общим, и о нём будет заботиться всё село.
Это ребёнок любви. Иванов сын. От самого, от Купалы.
Именно такую Наташу познал Теодор. Из былин. Но «не шла» Наташа. Что-то постоянно примешивалось к собранному художником образу, веками прилипавшее к ней, так собиралось в оболочку над образом, что в какой-то миг становилось понятно: под оболочкой теперь — пустота дури.
Рвал эскизы и курил.
Пил крепчайший чай и курил.
Проваливался не в сон, но забытьё, полное ускользающих теней.
Ночью привиделась Ирэн. Укутавшись в лису-чернобурку, она высовывала из меха заострённый носик и осторожно нюхала воздух, слегка прикрывая глаза и приподнимая треугольник брови. Затем морщила личико, а лепестки ноздрей суживались, словно желали закрыться. Ей было чуть больно дышать — входящий ветерок слишком холоден и, касаясь язвочек в носоглотке, режет их ржавым скальпелем. Худые белые пальцы подрагивали, отчего слетал пепел с папиросы на длинном серебряном мундштуке. Звучали колкие стихи, надтреснуто, угловато, цепляясь за окружающий мир своими лестничными ямбами, кукожа этот мир, деформируя истины и протыкая бреши в правилах и устоях. По кругу расположились поэты, против часовой стрелки поочерёдно читают стихи, а все взоры и помыслы направлены на неё одну. Они — клан, они — фавор, они уходят из бытия в мир звуков и красок. Переливы космического сияния — их потолки, звон колокольцев слов — их стены. Звуки отдаются в межреберьи эхом вдохновения, сыплются хрустальным горохом по уголкам мозга, исходят искрами бенгальских огней в фиолетовой темноте прикрытых век.
Но вот дом покачнулся. Но вот в передней прошаркали тапочки старухи хозяйки этой рваной комнаты в коммуналке. А за окном протяжно завыли голодные городские псы.
Мерцающий обман тайны, акварельными красками сползал с города и фигурок людей, слабо но верно поддаваясь дождю отрезвления. Она уже слишком далеко ушла по тропинкам ирреального вдохновения, она боялась быть вырванной из сказки в мир больных тел, неприятных запахов и звуков, мир голода и тупого уклада телосохранения. Ей нужен был кокаин. И это знал услужливый лиловый негритёнок, стоявший навытяжку за её спиной и поглаживающий искомую круглую баночку через полу пиджака. Он не ждал от барыни денег, у неё их давно небыло, как и у всех кокаинистов, он ждал, когда и она увлечёт его в соседнюю комнату и расплатится за очередную понюшку, отвернувшись в позе кошки к стене и подняв подол. И урча будет повторять он с диким акцентом: «Ой, закрой свои бледные ноги…» Она ещё морщит носик, она решается. Она взвешивает, на сколько двадцать минут аренды своего междуножья этому лиловому ублюдку, перетянут несколько часов пребывания в хрустальном раю…
Теодор очнулся вздрогнув и пошёл чистить зубы.
Подобное он уже где-то видел или читал, что, в принципе для него — равнозначно.
Паста освежала мятной едкостью, но, когда затронул зубной щёткой коренные зубы, его всё-таки вырвало. Чёртовы сны. Чёртова фантазия. И надо же как реально!
Размышлять на тему Марии художнику не хотелось. Косички, гольфики, бантики, фартучки… Игра во взрослую. Взбалмошная наивность. Всё подбрито и упруго. Тут уже похозяйничал господин В. В. Набоков, сказал всё, как разрезал и не сшил обратно. Да этой Ирэной можно целую галерею завесить!
Триптих писать?
Триптих… Икона. Мария. Теодор вспомнил, как издревле на Руси делали иконы: лик и руки святых писались маслом по дереву, а остальное накрывала раскрашенная чеканка по серебру.
Через несколько дней в Клубе висел новый портрет.
На портрете небыло настоящей рамы, рама была вырисована. Серебром. Так же, серебром, была нарисована выпуклая чеканка женщины, держащей на руках младенца.
Больше никаких красок, только серебро. И ещё: у женщины и у младенца небыло лиц, вместо них зияли чёрные провалы. Картина называлась «Маша, как Она есть».
Но Ирэн её не увидела.
Она не пришла в тот день в Клуб.
Ирэн вообще больше в Клуб Шести не пришла.