Глава 9

Любой из живущих на земле считал и считает, что с ним всегда происходят либо гадости, которых свет не видел, либо чудеса, которые и сказочники не придумают.

Теодор в этот день размышлял над тем, что пора становиться не художником, а писателем и записывать истории из собственной жизни, выдавая их за придуманные.

Менять имена персонажам, названия городов и улиц, и — всё в порядке, бестселлеры будут пачками вываливаться из-под его, типа, пера. Издатели озолотятся, поклонники сдохнут от попыток догадки о границах его писательской фантазии художника, а те, о ком там будет написано, станут поджидать его по ночам у подъезда, что бы задушить. Ха. Так тому и быть, когда-нибудь он станет писателем и тогда уж, держитесь, суки, всем на орехи достанется. Теодор зла не помнил, а вот его записная книжка… Шутка, конечно, не было у Теодора записной книжки.

Никогда не было.

Тем не менее, что же произошло с ним на этот раз? Какого рожна ему надо было от этого клуба? Какого рожна он сам по себе «записался» в этот «кружок шизоидов»?

Теперь все следующие пять недель, а, скорее всего, на-а-амного больше, он будет вздрагивать от мысли, что в любую секунду может зазвонить этот чёртов сотик, выданный ему как ведущему, и он помчится туда, куда он, сотик, ему прокудахчет и станет делать то, что он ему прокукарекает… Бл…, бывает же такое? Да ни с кем такого не бывает, Теодор, не льсти судьбе, это только с тобой случаются такие глупости.

Ладно бы там тётки одни были, — чесал в затылке художник, — в этом клубе, это уж куда не шло, а их там всего две, это значит, что три недели из пяти надо будет выполнять просьбы мужиков. О чём они будут просить? Да просто бред это какой-то.

И опять Теодор собственной персоной в эпицентре этого человеческого бреда. Что больше всего в жизни не любишь, в то и вляпываешься постоянно. Он всю жизнь избегал людей, старался, что бы они его не трогали — в первую очередь трясся над тем, что бы самому их не трогать. Что б не воняло. А вот на тебе, вляпался по собственному желанию. И что теперь? А если ему всё это не подойдёт, он пока и выйти из клуба не может. Он им должен. А как ему писать их портреты, если уйти из клуба? Никак, у них уходят по английски. Это значит только одно, что ближайшие пять недель он в полном их распоряжении и должен наскоряк их намалевать, что бы, если что, слинять из этого дурацкого клуба, сразу по прошествии срока ведущего.

Одно его успокаивало, что теперь по неделе на каждый портрет. В течение этой вот недели он может сконцентрироваться на писателе Михаиле Романовиче. Художник молча выматерился в сторону горьних наблюдателей, мол, Господи, ну почему с него надо начинать, а не с дамы? Ладно, — решил, — проехали. Так указала рулетка, значит, так надо. Проглотим. Итак, что это за типус такой?

Никаких книг этого писателя Теодор не читал. Что можно сказать о писателе, не читая его книг? Ничего. Правильно. А как его, не читамши, рисовать? Правильно, никак. Вот вам, бабушка и Юрка улетел. Пока приступил к наброску, сразу на холсте, а почему бы и нет? Ведь картины из Серии он писал без этюдов, без эскизов, сразу на чистовую. Только одна проблема. Вдохновение. Серию он писал, когда его окрыляло и разбрасывало во все стороны. А тут что? А ничерта.

Следовательно, опять пришло время логики. Надо размышлять.

«Начнём? — спросил себя Теодор, и сам себе ответил. — Начнём».

А мы с тобой, читатель, скользнём по волне мысли художника. Итак, поехали!

Наверное, писатель, его внешность и внешний вид, это производное из его произведений. Во, завернул. Ну, допустим. У него, к примеру, куча положительных персонажей в книгах, которые ему нравятся, и он их списывает с себя и наделяет собственными чертами, ведь ему самому его собственные черты должны казаться верхом положительности. Ага. А потом сам перенимает черты от собственных положительных персонажей, этакий круговорот черт в персонажах и писателе.

Природа со своим круговоротом воды тут отдыхает. А если ему нравятся отрицательные герои? Вообще труба. А если те герои, которых он считает положительными, на самом деле, по отношению к общечеловеческой морали, являются отрицательными и наоборот? Ну, типа того, что он сам заблуждается? О, боже, да как же его рисовать-то? А вот как он выглядит, так и рисовать. Как он выглядит?

Никогда не снимает тёмные очки. Имидж. Или ожоги? Или страшный? Или просто — комплексы? Так, что-то его подвигло стать писателем. Что? Комплекс неполноценности в детстве, как Гоголя, или широта души, как Пушкина? Вот вопрос.

А может, у него глаза болят на свету. Да пошёл он к чёрту со своими очками. Как его рисовать? Ага! Вот оно! Без очков. А где его взять без очков? Ну, это уже фигня вопрос, придумать можно, в туалете фотокамеру установить, «поскользнуться» и брякнуться на него, выбив с носа очки, мало ли вариантов. Главное — без очков.

Это решено. Слава Богам, хоть одно решено.

Всё, дальше проще. Теодора озарило: в самом центре полотна должны быть глаза писателя, а всё остальное — тряпки, брелоки, кашне и шейные платки, полосатые там брюки, тетрадки и папочки, наконец, очки (много очков), всё это — вокруг этих самых глаз. Может, даже, шлейф кометы. Да, так и будет. Замысел готов.

А какое выражение будет у его глаз? Ведь они станут центром картины. А вот и незачем торопить события. Теодор решил, что придёт время, и он увидит, какое выражение глаз будет у этого писателя. А пока он принялся рисовать всё, что будет эти глаза окружать. Вот так. …

Звонок.

Дверь? Нет. Телефон? Нет.

Это был незнакомый Теодору звонок.

Ага, вот и готова картина. Ни добавить, ни. Остались — глаза. Ну, глаза, это — потом.

Звонок.

Темно. На улице, уже, наверное, ночь. Интересно, какому теперь по счёту дню принадлежит эта ночь?

Звонок. Что за незнакомый звон?

Телефонный. Но это не его телефон.

Это телефон ведущего. Началось.

Вот сейчас мы и узнаем, какие у него глаза… — пронеслось в голове художника.

Ещё интересно было знать, в каких квартирах живут писатели? Или он не типичный писатель? Очень может быть, но всё равно — интересно.

— Алло, я слушаю вас, Михаил Романович.

Голос-то у меня, — успел отметить Теодор, — как из бочки. Видно, я его, как минимум, суток полутора рисовал. Всегда так, когда долго не разговариваешь.

— Алло, доброй ночи, Теодор Сергеевич. Это я…

У писателя голос был не лучше. Может, что писал, да застопорилось. Хорошо бы, всё — родственная душа. Вдруг Теодор почувствовал, что Михаилу Романовичу сейчас очень трудно произнести в трубку девиз Клуба. И тут художник сам нашёлся:

— Вы по поводу медальона?

— Да… — благодарности в голосе не было предела.

— Так я подъеду, что бы его вернуть?

— Если можете! Только поскорей! Записывайте адрес… или нет, не записывайте, надо так запомнить, на память…

Писатель встретил гостя в домашнем халате из тяжёлого китайского шёлка.

Примечательный халат, возможно, ручная работа — слишком замысловаты и не похожи друг на друга орнаменты. Шёлк тем и шёлк, что рисунок наносится вручную или трафаретами на готовую ткань. Теодор представил себе «тонкую девочку» из романса Вертинского, которая «тихо, без мысли, без слов, внимательно…» раскрашивала полотно, из которого другая (дородная и добродушная, но тоже «без мысли…») сошьёт нашему писателю полукимоно — халат. И вот он стоит в произведении искусства двух мастериц и сочетает в себе прообраз навсегда ушедшей эпохи Белого Дракона — символа развития и ренессанса духа. Чёрные очки в квартире, почему-то, не выглядели коровьим седлом. Как-то у него всё гармонировало: тяжёлые шторы на окнах напоминали драпировку, витая мебель, стилизованная под барокко, высокие кресла, обитые кожей, медные витые канделябры и хрусталь люстры. Наверное, он пишет романы под Дюма или в духе Сервантеса…

— А о чём Ваши романы, Михаил Романович?

Хозяин оазиса Пегаса опешил, углубился в кресло и стал методично раскуривать трубку. Теодор, тем временем успел сквозь приоткрытую дверную портьеру разглядеть кусок соседней комнаты. Наверное, это был кабинет: книжные полки до потолка, огромный дубовый стол с несколькими телефонами, может и показалось, но один телефон был явно с гербом на месте, где должно было быть колёсико набора цифр. На столе мерным светом под зелёным абажуром горела тривиальная настольная лампа. Идиллия. Сиди и строчи. Или — «стучи». Или — отвечай на «стук». Теодору хотелось побродить по кабинету писателя, потыкать пальцем в корешки книг, которые тот читал, разглядеть гравюры на стенах (они там обязательно должны быть), заглянуть в чернильницу на столе… Но. Это — его святая святых, туда он гостя точно не пригласит.

«А зря, — потирал руки Теодор. — Я бы втихаря плюнул ему в чернильницу. Интересно, он понял бы шутку художника над писателем? Да нет, наверное бы, оскорбился. Зря, зря».

— М-да, извините, я не читал Ваших книг.

Ещё больше дыма окутало писателя. И вот:

— А и не могли Вы меня читать. — ???

— Да-с, не могли. Я не издавался.

— Ни разу?

— Ещё ни разу. А может и… М-да… Хорош, да, писатель, который не издавался?

Теодор не знал, что сказать.

Что тут сказать? Он ждал. В чём здесь требуется его помощь? Он сам, что ли, должен догадаться? А ему-то это нафига? Вообще, не он этот клуб придумал… М-да… писатель и не издавался… а почему? Почему?

— А почему вы не издавались?

— Да не срослось. Что бы войти в Союз писателей и получать раз в десять лет возможность издаться, надо уже иметь изданными три книги. Представляете?

— А чего ж не представить? Вы, извиняюсь, в какой стране живёте?

Он поморщился, видимо, соглашаясь. Херовая страна. Но и лучше страны нет. Так что, чего рыпаться? Надо тут как-то, как-то надо тут…

— Кофе будете?

Гость не возражал и действо перенеслось на кухню.

Михаил Романович колдовал над турочкой, по кухне витал божественный аромат, на столе проявился графин с водочкой, бутерброды и икра в искрящейся розетке. Пахло уютом и домовитостью. Как-то неприкаянно ощутил себя Теодор в этой изысканности.

Словно непородистый пёс с улицы, не взирая на надписи «По газонам не ходить и собак не выгуливать!», забрёл в будку к доберману. Ему и на помойках в подворотнях всегда кость была уготована, не заманить его хозяйской миской, а вот на тебе, шерстяной простиранный коврик и тянет растянуться на нём, и расслабить лапы в безмятежной дрёме. Толи мир сошёл с ума, толи меня колбасит, — сделал вывод художник.

И всё-таки, что скрывается за этими тёмными очками?

— Михал Романыч, а позвольте мне задать вам неуклюжий вопрос?

— Не корректный?

— Можно и так сказать.

— Извольте. Или — валяйте.

Лёд был пробит. Раздалось чоканье рюмками-напёрстками и происходящее Теодору уже начинало нравиться. В конце концов, раз мы — люди, то все мы — братья-сёстры. На одной планете с ноги на ногу переминаемся.

— А вы тут один живёте? Без семьи.

— У меня было три семьи. Теперь нет ни одной. Как-то так всё получается… У каждой женщины, с которой я связывал судьбу, было собственное восприятие программы жизни. То есть, они каким-то чётким образом представляли себе программу их жизни. И в этой программе, обя-за-тель-но, для меня уже была уготована определённая роль и расписаны мизансцены с текстом. Они знали, что я думаю и как считаю, каким образом реагирую и куда направляюсь. Даже от чего меня необходимо оградить-уберечь, и куда «направить во благо». Вся несуразность в том, что в момент знакомства и…, ну, одним словом — прелюдии, всего этого за километры небыло. А через некоторое время или годы — появлялось. У друзей, на сколько мне известно, было тоже самое, иной раз, начиналось сразу после свадьбы, словно чернильный штамп в паспорте действовал на них, вчерашних невест, а ныне — жён, каким-то мистическим образом! Кто-то может с этим жить…

— А вы пожимали плечами, и с грустью уходили.

Писатель испытующе повернул к Теодору тёмные очки. Гость не издевался и хозяин утвердительно кивнул.

— Да, именно так. В один прекрасный… или ужасный момент, я вдруг понимал, что их карта жизни абсолютно не совпадает с моей… Да, признаться, у меня и карты-то нет.

— Со стороны, ваши попытки женитьбы можно назвать «Методом научного тыка» в поиске собственной сверхзадачи.

— А почему бы и нет? Так оно и есть. Кстати, мы, оказывается, говорим с вами на одном языке!

— Опять же, почему бы и нет? Я тоже читал Систему Станиславского, так, для себя, для общего, так сказать, кругозора. Сверхзадача, это, проще говоря, «Чего вам надо?» Так?

— Так. Умница этот Станиславский. Какого рожна кому надо, так он и живёт, и это — первопричина его поступков, мировоззрения, ценностей, наконец, характера.

«М-да, — подумал Теодор, — этак он перебирал чужие сверхзадачи, всякий раз через женитьбу примеряя их на себя, как сюртук с чужого плеча. Экспериментатор… Не мудрено, что теперь бобылём сидит. Свою сверхзадачу выбрать было слабо».

Отпили кофе. Божественно. Хотя, надо привыкнуть описывать события не повторяясь.

Но, что делать, если это действительно так? Напиток Богов, если уметь приготовить.

Теодор расплылся в кресле, нравилось ему тут, всё как-то у писателя этого миленько. Уж слишком всё тут замечательно, пора уже гостю всё испортить, пока это не сделала за него судьба. Так не оставим горемыке-судьбе шансов.

— Так о чём ваши романы, Михал Романыч?

Тот чуть не поперхнулся.

— М-м… как вам сказать…

— А как есть.

— Как есть… Что ж, почему бы и нет… Но тут не расскажешь в двух словах…

— Признаться, я сегодня никуда не тороплюсь.

Ещё бы. Во-первых, Теодору надо было «отработать» медальон, а во-вторых, перед ним сидел живой писатель, пусть даже и не издававшийся ни разу. Ну и что? Этот человек уже в чём-то и не человек вовсе, он — прибор, отмечающий малейшие всполохи сознания, а может он страж у Врат между прошлым и будущим, а может он…

Теодор не успел дорисовать в воображении барометр в тёмных очках, с кучей милиметровых делений, стрелочек и ртутных полосочек, барометр заговорил и спутал «рисунок».

— Вот как… Не торопитесь… Замечательно. Только, я не об этом. Вы читали у Чехова повесть «Чёрный монах»? Человек считает себя гением, и все вокруг его им считают, и пришедший из легенды фантом Чёрный монах об этом же ему говорит, да ещё подсказывает гениальные идеи, которые подопечному остаётся только разрабатывать.

И всё прекрасно-замечательно, пока не оказывается, что он сидит ночью на кровати, не обращает внимания на обнажённую красавицу молодую жену, а разговаривает с пустым креслом. А когда его начинают лечить от сумасшествия и вылечивают, он всем портит всю оставшуюся жизнь, включая самоё себя. Умирает непризнанным и забытым. Благо, перед смертью опять видит Чёрного Монаха и тот его успокаивает и прощает за слабость. Интересная история. Интересна она тем, что человек, у которого такая же проблема, может посмотреть и сделать для себя вывод — либо я для всех буду разговаривать с пустым креслом и останусь гением, сумев при этом самореализоваться в этой жизни, либо стану лечиться и тогда все-ем будет худо.

Вот так. Ради одной этой повести, Чехов уже мог родиться, прожить жизнь и умереть. Он уже помог людям. Тем паче, что в этой повести он помог именно тем из людей, которые станут очень полезными остальным массам. Понимаете, о чём я?

— Да. И вы избрали такой же путь. Вы изыскиваете тему — психологическую проблему, и пишете на неё ответ. Так?

— Ну, вкратце, так. Да, так. Я должен понять, что все месяцы моей жизни (а то и годы! Годы!), кои я потрачу на эту вещь, все труды по изданию книги, и даже несколько часов жизни читателя, прочитавшего мою книгу, всё это — стоит идеи, породившей книгу. Я хочу, что бы моё творчество — помогало, решало жизненно важные проблемы, освобождало людей от неясности или даровало им надежду на свободу и указывало путь к выходу.

— А сами при этом оставили трёх женщин, судьбу которых могли сделать счастливой.

— Бл…

Вот тебе и бл… Действительно, Теодор, ну ты и свинтус. Пришёл помочь человеку.

Он аж сдулся первомайским шариком после парада откровенности. И что теперь? А вот теперь бы писательским медальоном бы и гостю по мордам… Добрый-добрый Теодор.

— А когда выйдет ваша первая книга?

Михал Романыч окончательно скис. Ох уж эти творческие личности — куда не плюнь, крахмальная манишка. Будь мужиком, Михась, рви дальше мягкий живот жизни своими писательскими клыками!

— Сейчас наш Клуб даёт мне деньги на книгу. И вот тут я впал в панику. Я не знаю, что мне выбрать! Всё новое мне кажется самым лучшим, а читаю старое, кажется — ещё лучше… А сажусь перечитывать и то и другое, так начинаю дописывать и переписывать. В конце концов вообще уже не понимаю, что готово окончательно и можно издавать, а что ещё надо переделывать. Дурдом, одним словом. Да и ещё это… вот…

— Постоянное сомнение в себе.

— Ага…

— И вы хотите, что бы я за эту ночь перечитал все ваши книги и дал дельный совет?

Или помог бросить жребий?

Нелепость имеет форму облака. Именно облако нелепости ситуации сейчас заполнило кухню. В облаке пахло озоном, предвещающим грозу.

Писатель нервно допил кофе одним мощным глотком. Тут же закурил, затушил, обжёгся об огонёк, подумал, хлопоча лицом, опять закурил, походил от умывальника к окну и обратно. Теодору вдруг захотелось раздавить его как назойливого таракана. Нет, ничего плохого у Теодора в душе лично к нему не было, просто не любил художник эти сопли. А как говорят восточные мудрецы, «мы любим в людях то, что есть в нас и не любим в людях то, что есть в нас, остальное не видим или не замечаем». Так что становилось непонятно, кого именно из присутствующих, хотелось ему раздавить как таракана. Может быть и себя.

— А на какой тираж вам Клуб даёт денег?

— Тысячу. Для начала. А что?

— А… напомните, если уже говорили, сколько у вас книг написано?

— Штук десять… А что?!

Писатель ущипнул Теодора за манжет, торопил с ответом, словно разговаривал с Книгой откровений и любое слово сейчас могло перевернуть его жизнь.

— А то. Вот вы возьмите, и напечатайте все ваши книги тиражом по сто штук. Как раз — десять книг, по сто штук. Тысяча! Раздайте их всем своим друзьям и успокойтесь. Человек сто друзей у вас наберётся? Это и есть пока — весь ваш читатель, в полном составе. Они знают вас лично, следовательно, из уважения к вашей персоне — прочтут. Если дело того стоит, то когда-нибудь к вам в дверь постучит издатель в мефистофелевской шляпе с ши-икарным предложением! Это не я придумал, это ваш тёзка у жизни подглядел.

И тут он снял очки. Сбросил рывком.

— Вы, Теодор Сергеевич, представляете себе эту жизнь?! Я же больше ни-че-го не на-пи-шу. Я буду просто сидеть собакой у двери и ждать этого вашего мефистофелевского стука. Понимаете?!! Вы, меня, понимаете?!!

Он снова нахлобучил очки и успокоился. Или взял себя в руки. Поздно. Теодор видел твои глаза, Михаил Романович. Художник их видел.

— Почему бы и нет? Понимаю. Разрешите мне откланяться?

— Извольте…

Прямо из кухни Теодор вылетел на лестничную площадку, зацепив по дороге плащ.

Домой, домой, рисовать! Я видел! Я видел его глаза!

В запале Теодор забыл сесть в транспорт и отмахал пешком или бегом пять кварталов, разделивших его с обладателем очков, неизданных рукописей, трёх оставленных жён и ещё Бог знает чего. Поостыв по пути и изрядно проголодавшись, он на время потерял острую необходимость покончить с глазами на холсте. Сперва надо поесть. И просто отдышаться, отдохнуть.

Через полчаса, нежась на диване, художник смаковал в памяти сегодняшнее приключение. Потом веки его сами собой набухли и глаза прикрылись, послышались отдалённые голоса и из темноты стали проступать тени, картины, пейзажи, деревенские виды, избы и поля…

Приехали в деревню полетать.

Однажды мы с отцом купили себе два летаймера. Тогда они только появились в продаже — ещё не хромированные, из чёрного железа (но это казалось верхом строгого, таки аристократического совершенства). Пропеллер летаймера тогда был один, просто — двулопастной и крепился прямо у вас над головой, а управляли им ногами и руками, манипулируя всевозможными специальными педальками и стойкой, которые вкупе наклоняли сам пропеллер в ту сторону, в которую вам требовалось лететь. Да, громоздкая штука получалась, как и всё новое. Заполучили мы их с огромным трудом, моральным, физическим и финансовым, но, всё-таки, заполучили.

Взяли Люсю и Батона — моего старого друга-одноклассника и отправились в какую-нибудь ближайшую деревню, дабы опробовать изобретение человеческой мысли над бескрайними полями, не боясь зацепиться за балконы, провода и т. п. чушь. Причём Батона забрали прямо со службы, в майорской форме и при пагонах. Хотя у моряков не майоры, а как-то иначе, по моему он назывался «Кап-раз». Что-то французское, «канкан», «каприз», «пассаж», «капраз»… Да, впечатление он там, в деревне, тоже произвёл, ещё похлеще любого француза! Моряк! Отдать швартовые!

Итак, остановили мы свой «жигулёнок» в какой-то Тьму-таракани и, т. к. вечерело, попросились на ночлег. Встречены были благосклонно и дружелюбно — «Тю-у, городския, проходьтэ, проходьтэ, а шось у вас там таке? Тю-у, лятучки, так вы тута и полятать сумэете, места у нас поди навалом! А мы-то полюбуемся, а то ж как, тильки по телебачинью и глядели, аки люди таперича лятають!» и в том же духе. Приятно расположились, замечательно перекусили, предвкушающе отправились.

Люсечка уже решила отдыхать, для неё эти полёты были любопытны, но как для истинной леди — не настолько, что бы тащиться куда-то среди наступающей ночи. Но, ночь ещё была далеко, только-только вечереть начинало, солнце вывихнулось в заключительную стадию своей ежедневной параболы и брызги заката окатили ближайшие облака.

Жигулёнок сам по себе уже наделал переполоха в деревеньке. Местная молодёжь чуть ли не в полном (а то и в полном!) составе ринулась за нами по буеракам, с весёлым улюлюканьем, безудержной необъяснимой радостью. Всё-таки настораживало столь бурное внимание, может, с непривычки, а может…

Ох, а когда уж мы вынули из багажника и одели на себя летаймеры, над полями раздался бурный умиляющийся вздох. Какой-то малый с расцарапанным носом ухватился за лопасть отцова летаймера и сам чуть не стал лопастью. Почти круг сделал вокруг отцовой оси и слетел в речку под бурные овации односельчан. Стало ясно происхождение царапин на его носу — голова отчаянная.

Трудно рассказать о самом полёте — кто летал на летаймерах, ну или, на самом обычном дельтаплане, тот знает это ощущение. Полная уверенность, граничащая с безнаказанностью, полная свобода направления, ты владеешь ситуацией и любой поток ветра тебе подвластен. Какие там «русские горки»! Скорость, конечно, та же, но перегрузок нет на поворотах, а то и можешь просто парить почти на одном месте, и никуда, ни по каким направляющим рельсам тебе — не надо! Воздух от скорости застывает перед носом и вздохнуть порой очень сложно, как будто высунулся из окна поезда — поток в лицо плотный и обжигающе холодный.

Но, на каком-то из виражей, я повернул уж слишком резко, и лопасть хрустнула. Не дожидаясь, когда она (лопасть) оторвётся и я рухну в сырую мать-землю, я срочно начал снижаться к своим. На импровизированном лётном поле меня уже встречали героем, посадившим-таки подбитый врагом самолёт на собственном аэродроме. Меня обступили так, что я просто испугался, что, снимая летаймер, больше его не увижу — разберут по запчастям на сувениры. Сквозь толпу прорвался отец и мы с горем пополам собрали машины в чехлы, после чего отец уложил летаймеры в багажник «жигулёнка» и поехал в хату, где мы остановились на ночлег. К утру он планировал починить лопасть, но «может и к завтрему, по настроению». Батон мне предложил идею получше — отправиться к местным на дискотеку. Так и сделали. Помня как в иных местах относятся к чужакам, мы договорились быть аккуратнее с барышнями и держаться всегда рядом, мало ли что. По прошествии времени выяснилось, что эти меры предосторожности были абсолютно напрасными. Парни хоть и ревновали нас к «своим» девушкам, но как бы чувствуя собственную ущербность перед столичными незаурядностями — отступили и благоговейно не рыпались.

Описывать сами танцы не интересно — кто жевал соломинку, кто переминался в середине зала в кирзачах. Всё это было миленько-умилительно, наивно, чисто, глупо. Девушки все как на подбор — грудастые и толстозадые, нос картошкой, волосы пучком, жеманятся в своих доярских передничках… Местные угостили нас самогоном с луком, картинки пошли веселее и быстрее. Музыка рвала ночь, над дискотечной площадкой ошалело мигали огромные звёзды, пахло потом и сеном, гул уходил в поля и там растворялся… Мы с Батоном теряли друг друга и находили вновь, выпивали ещё и закусывали луком со свежими огурцами… Вакханальная ночь подходила к концу, но на танцплощадке этого не замечали, веселье переходило черту здравого смысла или какого-либо смысла вообще…

Тут подошла Люся.

Она вытащила нас из толпы и отвела от танцующих на почтенное расстояние.

Тогда я вдохнул воздух, мотнул головой и протрезвел. Взгляд Батона так же прояснился.

Я посмотрел в сторону дискотеки.

Над площадкой неотвратимо вставала заря, тени негативом проявлялись в людей.

Танцующие обступили девушку, которая, закрыв глаза и разбросав в стороны руки, на мелодию «Разлука ты разлука» под аккомпанемент чего-то похожего на примитивный «Ласковый май», пела в микрофон одни и те же слова: «В клеточке я родилась, в клеточке я живу»…

Исступлению танцующих не было предела, они заходились в своей шаманской пляске как в истерике, они падали на колени и вставали, они выпучивали и закрывали глаза, прыгали и просто раскачивались из стороны в сторону, раскинув руки как деревья ветки… а когда песня достигла апофеоза… девушка-певица стала каркать и кричать чайкой попеременке… и тут солнце отступило… ночь вернулась к танцующим на площадке…

Мы уходили огородами к своему «Жигулёнку», надо было разбудить отца.

Над деревней нависал, шарахался среди хат, ухал в амбарах и сараях истошный крик чайки и нечеловеческий каркающий вопль.

Теодор открыл глаза. Вечерело.

Сел к столу и включил компьютер. И, пока тряслись пальцы и волосы ещё не желали лечь на своё прежнее место, он успел записать этот сон.

К утру, закончив с рассказом, вывел его на печать (напечатал на принтере), оделся и отнёс распечатку к Михал Романычу. Стучать не стал. Запихнул рассказ в его почтовый ящик. Туда же бросил его медальон. Ещё усмехнулся — он снова играет в почтальона. Письмо писателю. Держи подачу, писатель, если ты не можешь не писать — вдохновишься, если можешь не писать — проглотишь и подавишься.

Мы не знаем истинной причины.

В любом случае, Теодор никому не хотел вредить.

Даже, совсем наоборот.

Но.

Больше писатель Михаил Романович в Клубе Шести не появился.

Зато на следующий день Теодор закончил его портрет.

Средь женские лица, воротнички и кашне, средь рукописи и канделябры, гербастые телефоны и зелёные абажуры ламп, хлам роскоши и роскошь хлама прорывались кометой глаза, в которых отражался страх незаполняемой пустоты.

Загрузка...