Суммируя результаты представленных здесь очерков, посвященных отдельным вопросам, которые встают перед исследователем ПВЛ, в первую очередь следует отметить, что все они приводят к заключению о чрезвычайно сложной и запутанной истории текста данного памятника, складывавшегося на протяжении второй половины XI и всего XII века, первоначально имевшего характер историко-литературного повествования, но постепенно перерабатываемого в хронику. Последнее происходило путем постоянных сокращений новелл и внесения дополнений фактологического характера в текст «краеведа-киевлянина», который на основании сочинений своих предшественников («Сказание о грамоте словенской», циклы сказаний о Владимире и Ярославе, «Речь философа», «Корсунская легенда») и современников (летопись Киево-Печерского монастыря Нестера/Нестора, «хроника княжения Святополка», сказание об ангелах и походе 1111 г.), используя документальные материалы (договоры с греками 911 (912) и 942 (945) гг.) и заимствования из других произведений (рассказы о мести Ольги, «Повесть об убиении Бориса и Глеба»), создал замечательный труд по истории первых двух веков Киевского государства и собственно Киева, концептуально связанной с историей западных и (в меньшей степени) южных славян, отражающий картину жизни, в первую очередь, поднепровской Руси и окружающих ее степных народов.
Судя по всему, этот текст имел несколько авторских редакций (т.е. разновременных, различной полноты списков), которые пополнялись своими владельцами независимо друг от друга и, в конечном счете, могли повлиять на архетип ПВЛ, в своем окончательном виде сложившийся не ранее первых лет XIII в., скорее всего, в киевском Выдубицком (Михайловском) монастыре, именно тогда получив название «Повести временных (т.е. расчисленных годами) лет». В последующем этот свод лег в основание всего древнерусского летописания, подвергаясь сокращениям и дополнениям. Таким образом, анализ содержания и структуры текста летописных сводов, содержащих древнейшие списки ПВЛ, позволяет с уверенностью снять «ограничительный барьер» 1118/1119 г., якобы представляющий время сложения «третьей редакции ПВЛ» и тем самым подойти с новых позиций к анализу хронологии, структуры и сюжетов этого текста, отделяя от более раннего текста столь явные (для XI и первой четверти XII в.) анахронизмы, как «варяги», антикатолические выпады «Корсунской легенды» и пр., вызывавшие удивление у исследователей и служившие камнем преткновения в его изучении.
Такое «омоложение» ПВЛ дает возможность использовать, в филологическом анализе текста выделяемые в нем «знаковые синтагмы», касается ли это вводных синтагм дополнений к основному тексту статьи или характерных авторских синтагм, как то было сделано для выявления творчества «краеведа-киевлянина». Это направление работы представляется мне наиболее важным и перспективным, как потому, что оно позволяет более обоснованно говорить об авторах (пусть даже безымянных) тех или иных новелл и фрагментов текста, так и потому, что сам я считаю работу по выделению литературного наследия «краеведа» и его идентификации с Нестером/Нестором отнюдь не законченной, а, скорее, лишь вчерне намеченной мною и потому требующей своего продолжения.
Наиболее важным в этой серии исследований мне представляется вывод, подкрепленный достаточно убедительными примерами, об использовании «краеведом-киевлянином» для реконструкции событий древнейшей истории поднепровской Руси адаптированных текстов (и преданий), рассказывающих о событиях, происходивших в иной физико-географической реальности. Такова легенда о Рорике/Рюрике, связанная со словенами/вендами и одним из Новгородов славянского Поморья, но перенесенная и укоренившаяся на почве Восточной Европы настолько, что и сейчас историки именуют «Рюриковичами» династию русских князей, не имевших, по-видимому, никакого отношения к данному персонажу истории. Столь же примечательна в этом отношении легенда о «хождении» апостола Андрея вверх по Дунаю, замена которого в ПВЛ Днепром[812] вызвала далеко идущие последствия в церковном предании, государственных установлениях позднейших веков и породила очередной фантом русской исторической географии — днепровский «путь из варяг в греки». Можно думать, что подобных скрытых трансплантаций в тексте ПВЛ значительно больше, чем мы можем сейчас указать (например, весь сюжет с четырехкратной «местью Ольги», смерть Олега от головы коня, м.б., избиение варягов «на дворе поромонем» и пр.), однако здесь принципиально важно подчеркнуть, что в каждом таком случае перед нами не вымысел автора, не использование им «бродячих сюжетов», а текстуальные заимствования с последующей адаптацией сюжетов к событиям русской истории, что требует изучения их генеалогии по отношению к мировой истории и литературе.
Вместе с тем, особое внимание в последующем изучении ПВЛ следует обратить на следы возможных редактур, конъюнктурной переработки и прямых интерполяций текстов, начиная со второй половины XII и кончая второй половиной XIII вв., на что могут указывать инвективы против «латынян» в поучении Владимиру I после крещения, титулование Олега и Игоря «великим князем» в договорах с греками, «Повесть о победе на Сальнице» под 1111 г. и, может быть, «хроника княжения Святополка», частично наложившаяся на существовавший ранее краткий текст об этих же событиях, как то видно по ст. 6606/1098 и 6607/1099 гг., о чем я писал выше. Анализ подобных произведений, имевших самостоятельное хождение среди читателей и только потом введенных в состав ПВЛ или переработанных в соответствии с ее общим замыслом, открывает путь к изучению культуры городской среды древней Руси, для которой они создавались и в которой обращались; среды, выступавшей в качестве социального заказчика и массового читателя светской литературы, жалкие остатки которой мы обнаруживаем в летописных сводах.
Анализ текстов ПВЛ на уровне лексем и синтагм оказывается необходим еще и потому, что, как можно было видеть на приведенных примерах, каждый сюжетосодержащий текст, интерполированный в то или иное произведение, оказывает воздействие не только на воспринимающий его контекст, зачастую кардинально его переориентируя, но также и на его последующее осмысление, порождающее историографические фантомы.
Столь же перспективными представляются мне результаты обзора использования знаковых лексем в тексте ПВЛ, таких как «поляне», «словене», «деревляне», а также псевдоэтнонимов «русь» и «варяги», выступающих в качестве своеобразных индикаторов, указывая, с одной стороны, на использование текстов стороннего происхождения, а с другой — на хронологические пласты заимствованных сюжетов. Это можно видеть на примере «мести Ольги», дунайских войн Святослава и Корсунской легенды, знающих только «русов», но не «варягов», и, наоборот, комплекса новелл о борьбе Владимира и Ярослава за Киев, в которых действуют «варяги» и полностью отсутствует «русь». Тоже самое можно сказать и о древанах/древлянах/деревлянах, выводящих сюжеты с Игорем и Ольгой за пределы Среднего Поднепровья и прямо связывающих их, с одной стороны, с кругом этнонимов западных славян, а с другой — с крымскими готами и германским эпосом, не нашедшим отражения в русском фольклоре даже через посредство ПВЛ. Подобный подход, основанный на изучении документальных и нарративных источников, позволил выяснить действительное содержание лексемы «варяг», ее анахроничность для исторической реальности IX — начала XI вв., и тем самым показал бессмысленность и бесперспективность обсуждения «варяжской проблемы» в контексте первых веков истории Русского государства, ограничив обращение данного термина в древнерусской письменности только XII–XIV веками.
В этом плане безусловный интерес вызывает дальнейшее рассмотрение истории использованного автором ПВЛ этнонима «поляне» (poleni, polenii) для обозначения первоначального населения Киевской земли, хотя, как показывают европейские нарративные источники X–XI вв., изначально он указывал только на обитателей Древнепольского государства с центром в Гнезно и лишь позднее был распространен на всю Польшу[813]. На чужеродность (заимствованность) данной лексемы указывает, во первых, отсутствие у нее формы единственного числа («полянин»), в то время как у остальных сюжетообразующих этнонимов, используемых для описания событий IX–X вв. они имеются («словене» — «словенин», «русь» — «русин»), и, во-вторых, ограничение ее использования исключительно «вводной» частью ПВЛ, так как последующие упоминания «полян» в составе войск сначала Олега, а затем Игоря [Ип., 21 и 34], оказываются всего только продуктом творчества «киевлянина-краеведа».
Подобные выводы, подкрепленные большим числом примеров, в свою очередь, ставят перед исследователем вопрос о достоверности фактов ранней русской истории вплоть до середины XI в., которые содержатся на страницах ПВЛ. Вопрос этот тем более актуален, что вплоть до настоящего времени абсолютное большинство историков проявляло и проявляет к ним излишнюю доверчивость, не подвергая тексты перекрестной поверке, в том числе и сторонними, нарративными и археологическими источниками, а в случае расхождения с ними идет на всевозможные ухищрения, чтобы затушевать разногласия, приравнивая ПВЛ по достоверности чуть ли не к юридическому документу. Это в одинаковой мере касается прихода Рюрика в Новгород, похода 907 г. на Константинополь, второго похода Игоря, мести Ольги древлянам/деревлянам, ее поездки в Константинополь, походов Святослава, братоубийственной резни, устроенной якобы Святополком, и многих других событий вплоть до 60‑х гг. XI в., когда в тексте ПВЛ впервые появляются точные даты. Между тем, в научной литературе накопилось уже достаточно примеров, показывающих несостоятельность очень многих «фактов», содержащихся в ПВЛ, на которые указывали историки, занимавшиеся смежными вопросами, и которые предстоит еще суммировать, чтобы раз и навсегда установить грань между фактами вымышленными, фактами, не поддающимися по каким-либо причинам проверке, и фактами действительно достоверными, т.е. находящими подтверждение в независимых исторических источниках, а не в спекулятивных допущениях исследователей.
Другими словами, я предлагаю впредь при изучении ПВЛ воздерживаться от «каскадирования» последовательных предположений, ограничиваясь констатацией возможного объяснения конкретного факта, однако не делая его фундаментом дальнейших гипотетических построений. В первую очередь это касается таких сюжетов русской истории, как идентификация «Елены, королевы ругов» с Ольгой, судьбы дочерей Ярослава, в том числе и «Анны французской», отождествления «Вольдемара» и «Ярицлейва» скандинавских саг с Владимиром Святославичем и Ярославом Владимировичем, места чеканки «ярославова сребра» с соколом-ререгом («трезубец»), а также зависимости названия денежных единиц «куна» и «скот» от фризских cona и scoti, что представляет первоочередной интерес для исследователя, однако требует безусловного пересмотра источниковедческой базы и методов анализа.
Соответственно, по-новому представляется теперь вся хронология событий ПВЛ, широко используемая историками, хотя, как я заметил выше, исследователь имеет право опираться только на абсолютные даты (которые, однако, могут быть ошибочны в результате ошибок переписчиков), подтверждаемые находящимися рядом датами астрономических явлений. Правило это должно соблюдаться особенно неукоснительно, поскольку сквозная хронометрия ПВЛ, судя по всему, появилась только в самом конце XII или в начале XIII в., не ранее, а до этого текст вряд ли имел погодное членение, будучи построен на последовательности событий во времени, т.е. на относительной хронологии, хотя и насыщаемой со второй половины XI в. отдельными абсолютными датами.
Такой вывод подтверждается почти полным отсутствием в предшествующей части ПВЛ сколько-нибудь точных абсолютных датировок даже астрономических явлений, как это показал в своей работе Д.О. Святский[814], так что немногими заслуживающими доверия хронологическими вехами для всего X в. оказываются: полная дата подписания договора 911 г., сообщение о набеге «руси» на Константинополь в 941 г., основанное на хронике Амартола, и крещение Владимира в 988 г., подтверждаемое арабскими источниками. Что же касается первой четверти XI в., то здесь проверку (по Титмару) выдерживает только вступление Болеслава со Святополком в Киев в 1018 г. и предшествующий пожар города, который, как справедливо предположил М.Х. Алешковский, был связан не со вступлением в него Ярослава, а с набегом печенегов, прорвавших городские укрепления[815].
Здесь я вынужден сознаться, что на начальных этапах работы меня не оставляла надежда выделить из текста ПВЛ если не фрагменты хроник X в., то структуру историко-литературного сочинения, которое можно было бы условно назвать «Сказанием о первых князьях руских», восходящего к эпохе Святослава или Владимира. Как можно видеть, этим надеждам не суждено было сбыться, а результаты анализа текстов позволяют раз и навсегда покончить с попытками открытия в ПВЛ как «летописи Аскольда», так и более поздних хроникальных сочинений эпохи Владимира и Ярослава, не говоря уже о каком-либо «погодном» ведении летописных заметок, о чем в свое время писали Л.В. Черепнин, Б.А. Рыбаков, М.Ю. Брайчевский и другие историки. Столь же невероятной с этих позиций представляется гипотетическая «летопись Остромира», ставшая основой для широких построений и выводов Б.А. Рыбакова, поскольку новгородское летописание, как в этом можно убедиться, начинается с ПВЛ, причем представленной поздним и, судя по всему, еще и дефектным списком.
Таким образом, единственным указанием на возможность существования каких-то записей конца X в. в Киеве остается замечание «краеведа», что во времена Ольги можно было пристать к Боричеву взвозу «въ лодьи, бе бо тогда вода текущи возле горы Кьевьскыя и на Подоле не седяхуть людье» [Ип., 43–44], хотя рассказы о катастрофическом и многолетнем повышении уровня воды в Днепре могли передаваться изустно на протяжении долгого времени, тем более, что, как показали исследования, это происходило неоднократно не только в X, но и в XI в.[816]
Наконец, и это, может быть, наиболее существенно, проведенный анализ вскрыл прямую и тенденциозную зависимость изложения ПВЛ событий 1015–1019 гг. от «Сказания о Борисе и Глебе», каковое в свою очередь противоречит как данным иностранных источников о «недееспособности» Святополка, так и данным нумизматики и сфрагистики, которыми в настоящий момент располагает исследователь. Без преувеличения можно утверждать, что сведения ПВЛ о событиях указанного периода, равно как и внелетописные тексты, повествующие о них, образуют мощный узел загадок, от разрешения которых зависит дальнейшее развитие исследований в области русской истории X–XI вв., в настоящее время представленной больше истолкованием агиографических сказаний, нежели анализом реальных событий, скрытых от нас (а часто и замещенных) благочестивой легендой. Это одинаково касается Владимира и его семейной жизни, судьбы Святополка, роли Ярослава в указанных событиях и многого другого, в том числе и хронологии выпусков древнейших русских монет, одинаково противоречащих как традиционной картине событий, так и ее отражению в хронике Титмара из Мерзебурга.
Предлагаемые мною версии объяснения указанных противоречий являются только версиями, которые не могут претендовать даже на статус «рабочих гипотез». Столкнувшись в своем анализе с взаимоисключающими фактами, мне оставалось только показать их несовместимость, требующую от исследователя поиска новых, более достоверных материалов, способных пролить свет на события первой четверти XI в. и на лиц, участвовавших в этих событиях. Пока же это не сделано, любое использование версии «ПВЛ — Сказания о Борисе и Глебе» для объяснения событий указанного времени способно только увеличить количество загадок и несоответствий. Это же относится и ко всем более ранним сюжетам ПВЛ.
Естественно задаться вопросом: почему все эти факты оказались практически вне рассмотрения моих предшественников? Как мне представляется, это произошло потому, что в русской исторической науке возобладали два подхода к источникам — так называемый «скептический», который так и не смог создать своей «школы», ограничившись выступлениями по отдельным вопросам, и «охранительный» при явном преобладании последнего[817]. Между тем, и то и другое направление одинаково губительно для любой науки, способной плодотворно развиваться лишь при наличии третьего, аналитического подхода к объекту исследования, в данном случае к тексту, первым шагом в ознакомлении и оценке которого должно стать выявление присущих ему внутренних противоречий как в его содержании, так и в лексике. И чем более таких противоречий, действительных или мнимых, будет выделено исследователем на этом первом этапе, тем шире станет круг рассматриваемых им вопросов, и тем надежнее и плодотворнее станут выводы, намечающие пути дальнейших исследований по самым разным направлениям, вовлекая в свою орбиту другие области знания и применяемые в них методы.
Кроме того, как я пытался показать на примерах, в современном летописеведении обычно рассматриваются сюжеты/известия, но не тексты, т.е. содержание, а не форма, в которой это содержание передано. В результате, авторы фундаментальных исследований, начиная с А.А. Шахматова и кончая современными исследователями, в отличие от математиков и других представителей точных и прикладных наук, излагают в них зачастую не процесс решения той или иной задачи, а всего только полученный ими конечный результат, обоснованность которого читателям приходится принимать на веру. Естественно, такая ситуация не только не укрепляет и не расширяет фонд научных достижений, но ослабляет его, заставляя исследователя или повторять черновую работу, чтобы убедиться в достоверности выводов предшественника, или, принимая их, рисковать результатами собственной работы.
Сказанное одинаково касается изучения как летописных сводов и хронографов, так и литературных произведений русского средневековья и проблемы определения их авторов, столь поверхностно и без необходимого всестороннего текстологического анализа в свое время определенных Б.А. Рыбаковым для так называемого «Киевского свода», вычленяемого из текста Ипатьевской летописи. Между тем, для средневековых текстов любого объема и содержания попытка установления авторства может быть предпринята лишь после всестороннего текстологического, стилистического, лексикологического, фактологического и прочих анализов. При этом, в случае отсутствия сколько-нибудь достоверного указания на возможного автора в самом тексте или в каком-либо ином письменном источнике, упоминающем данный текст, вся определительная часть оказывается не более чем предположением данного исследователя, совершенно не обязательным для остальных, пока эта догадка не будет подкреплена прямым и безусловным указанием на такое лицо.
Что происходит при несоблюдении этих условий, видно на примере того же Б.А. Рыбакова, который, выделяя в Ипатьевской летописи тексты, по его мнению, принадлежащие перу выдубицкого игумена Моисея, опирается на сентенции о «казнях Божьих» наведением/нахождением «поганых», отмеченных им дважды — под 6685/1177 («и се Богъ попŷсти казнь на ныя, не аки милуя ихъ, но насъ наказая, обращая ны к покаянию, да быхом ся въстягнŷли от злыхъ делъ, и симъ казьнить ны нахождениемь поганыхъ» [Ип., 603]) и 6693/1185 («и се Богъ казня ны грехъ ради нашихъ, наведе на ны поганыя, не аки милŷя ихъ, но насъ казня и обращая ны к покаянью, да быхом ся востягнŷли от злыхъ своих дел, и симъ казнить ны нахождениемь поганыхъ» [Ип., 648])[818]. Между тем, если под 6576/1068 г. мы встречаемся с явным отголоском этой же сентенции («грехъ ради нашихъ попусти Богь на ны поганыя… казнить Богь смертью или гладомъ или наведениемь поганыхъ» [Ип., 156–157], то в ст. 6601/1093 г. находим уже полностью «текст Моисея» («се на ны Богъ пусти поганыя, не милуя их, но нас казня, да быхом ся востягнули от злыхъ делъ; симь казнить ны нахожденьемь поганых» [Ип., 213]), который еще раз появляется под 6791/1283 г. («се же наведе на ны Богъ грехъ ради нашихъ, казня ны, а быхом ся покаяле злыхъ своих безаконьныхъ дел» [Ип., 894]).
Возможность использования в последнем случае «текста Моисея» опровергается наблюдением над другой синтагмой, также приписываемой Рыбаковым исключительно текстам выдубицкого игумена. Она связана с описанием погребения князя Святослава Ростиславича под 6680/1172 г., который «приложися къ отцемъ, отдавъ обьщии долг, его же несть ŷбежати всякому роженому» [Ип., 551], и князя Давыда Ростиславича под 6705/1197 г., который «приложися ко отцемь своимъ и дедомъ своимъ, отдавъ общии долгъ, его же несть ŷбежати всякому роженомŷ» [Ип., 706], хотя использование этого текста в соседних статьях 6688/1180 г. по поводу Романа Ростиславича («и приложися к дедомъ своимъ и отцемь своимъ, и отдавъ обьщии свои долгъ, его же несть ŷбежати всякомŷ роженомŷ» [Ип., 617]) и 6704/1196 г. по поводу Всеволода Святославича («и приложися ко отцемь своимъ и дедомъ, давъ общии долгь, емŷ же несть ŷбежати всякомŷ роженомŷ» [Ип., 696]), не замеченное историком[819], казалось бы, подтверждает его гипотезу. Однако текст этот в Ипатьевской летописи использован не только в интервале 1172–1196 гг., но также под 6601/1093 г. по отношению к Всеволоду Ярославичу («и приложися ко отцемь своимъ» [Ип., 208]) и, что особенно важно, под 6796/1288 г. в отношении князя Владимира Васильковича, который точно так же «приложися ко отцемь своим и дедомъ, отдавъ общии долгь, его же несть ŷбежати всякомŷ роженомŷ» [Ип.,918], что уже никак не может быть усвоено игумену Моисею.
Такое распределение достаточно индивидуальных синтагм, использованных на пространстве практически всей Ипатьевской летописи, делает небесполезным обзор употребления других таких же синтагм в некрологах в связи с установленным фактом существования единого архетипа для Ипатьевского и ла-врентьевского изводов ПВЛ, последующие списки которых отличаются, в основном, лишь количеством и объемом произведенных сокращений первоначального текста, в своей последней обработке, как можно видеть, восходящего даже не к рубежу XII–XIII вв., а, по-видимому, к третьей четверти XIII в. Основанием для такого утверждения могут служить две синтагмы, первая из которых содержит указание на создателя церкви, в который тот или иной князь погребен («юже создал сам», «юже бе создал сам», «юже бе создал отец [дед, прадед] его»), а вторая — сочетание «обычныя песни» заупокойной службы. Из них первая использована в Ипатьевской летописи в ст. 6560/1052, 6595/1087, 6621/1113, 6646/1138, 6680/1172, 6698/1190, 6772/1264, 6792/1284 гг., а вторая, включая вариант «конечныя песни» — в ст. 6562/1054, 6601/1093, 6621/1113, 6634/1126, 6655/1147, 6690/1188, 6704/1196, 6794/1286, 6796/1288 гг., причем синтагма «обычныя песни» в сочетании с синтагмой «приложися… отдавъ общии долгъ» использована в ст. 6601/1093, 6680/1172, 6688/1180, 6704/1196 и 6796/1288 гг.
В этой «панафидной лексике» Ипатьевской летописи задействована еще одна лексема — «тело» («и тако спрятавши/положиша тело его»), которая употреблялась в указанном значении только во второй половине XII и на протяжении XIII вв. — в ст. 6662/1154, 6670/1162, 6680/1172, 6682/1174, 6683/1175, 6704/1196, 6706/1198, 6773/1265, 6776/1268, 6779/1271, 6787/1279, 6792/1284 гг., в сочетании как с синтагмой «юже бе созда» (6680/1172, 6792/1284), так и с «богохвалными/конечными песнми» (6683/1175, 6690/1188, 6704/1196, 6794/1286), что опять приводит нас к концу XIII в., отнюдь не гарантируя изначальность указанной даты. Все это показывает, на какую зыбкую и недостоверную почву определений вступает исследователь ПВЛ, рассматривающий тот или иной ее аспект вне контекста Ипатьевской летописи в ее полном объеме. А это, в свою очередь, заставляет быть готовым к необходимости коренного пересмотра времени, обстоятельств возникновения и генеалогии списков ПВЛ лаврентьевского извода, которые легли в основание последующего русского летописания, оказав огромное влияние на последующую интерпретацию событий первых столетий русской истории.
Преодолеть сложившуюся инерцию исторической мысли в данной области возможно, по-видимому, только в результате целенаправленных археологических исследований, понимаемых в совокупности всех так называемых «вспомогательных исторических дисциплин», включая сюда использование физических, физико-химических, палеогеографических и прочих природоведческих методов, получающих в данном случае абсолютный приоритет в сравнении с письменными источниками нарративного характера, какими являются летописи и связанные с ними памятники древнерусской литературы и агиографии. Последнее тем более необходимо, что, как можно было убедиться на примере с «русью» в Крыму, между фактами археологическими и литературными зачастую напрочь отсутствует не только какая-либо корреляция, но и просто возможность опознания, что оказывается характерным и для других подобных регионов.
Подобный результат, хотя и предстающий в совершенно ином обличии, можно наблюдать при распространении сведений ПВЛ о древлянах/деревлянах на археологические памятники бассейнов рек Припяти и Ужа, и это при том, что комплексы происходящих оттуда находок оказываются в явном противоречии как с характеристикой «Древлянской земли», которую донесла до нас летопись, так и с ее идентификацией византийскими источниками[820].
Таковы основные итоги и направления, открывающиеся перед исследователем ПВЛ, которые, как мне представляется, должны привести, с одной стороны, к составлению некоей итоговой сводки достоверного и недостоверного материала, каким может пользоваться и на какой может опираться историк в этом памятнике русской исторической мысли, а с другой — к подлинной реконструкции сохранившихся пластов и фрагментов его текста, первую, хотя и неудачную попытку чего предпринял в свое время А.А. Шахматов[821].