Не для дам

Тема…

Тема дерьма на флоте неисчерпаема…

В автономке она начинается всегда с гальюна: ты лёг в четыре утра, а уже в шесть нуль-нуль, весь слипшийся, поднятый непобедимым утренним гномиком (проклятый чай), путаясь в собственных тапочках, задевая головой обо всякие трубопроводы, эпизодически приходя в сознание, ты сползаешь по трапу и направляешься в гальюн. В гальюне располагается унитаз. Он оборудован педалью, чтобы всё наделанное проваливалось по трубам — по трубам — и в специальный баллон, литров на двести, а потом воздухом оно транспортируется за борт, если, конечно, открыли забортные клапаны, а если их не открыли, то…

Но нет, сначала хочется рассказать о педали. Итак, сполз ты в гальюн, а там — педаль. На неё нужно нажать, чтоб провалилось к чертовой матери то, что от прошлых посещений осталось и какой-то сволочью не убралось. Наваливаешься на педаль — ма-а-а! Подавленность, растерзанность, расслабленность, расстроенность, сон на ходу — всё это делает так, что ты давишь, а нога соскальзывает. Педаль тоже делает: «Ма-а-а!» — но обратно и вверх, и если ты отращиваешь бороду, то она будет вся в кусках. Глаза на лоб, как у кота в скипидаре, и бодрость непроходящих флотских выражений, и — никакого сна до обеда.

— Хорошо ещё, что я зажмурился, в глаз не попало, — успокаиваешь себя, неутомимо стирающий, но, оценив всё подряд ещё раз, добавляешь всегда: — Хорошо ещё, что никто ничего не видел, — и только после этого мощно и запрокидываясь непрерывно — счастливо смеёшься…

Кордильеры

Гальюн первого отсека — это командирский гальюн. В него ходят только: командир, зам, старпом, пом и командиры боевых частей — отличники боевой и политической подготовки, знающие, что бумажку в унитазик бросать нильзя-я!

Старпом. Старпом — всегда орёл. Но в гальюне, наедине, он превращается в кондора, в белоголового грифа он превращается. И всё это потому, что так сидеть приходится: доски-то нет! Вернее, есть, но куда-то её трюмные задевали.

Старпом сидел, превратившись в грифа. При этом он не забывал держаться рукой за ручку-задрайку: защёлка на двери не работала, и все, сидя в гальюне, держались за эту ручку, а то у нас как? подойдут и выломают в одну секунду, а когда за ручку держишься, то, может быть, и не выломают.

Старпом закряхтел и пропел: «Да-ааа, Кор-диль-еее-ры!» И вдруг! О, мать прародительница! Такое бывает только в Кордильерах! Когда старпом, без штанов, держась за ручку, совсем уже собирался подвести итоги за три прошедших дня, кто-то так дёрнул — а ручка у старпома была дожата не до конца, и выдернулась на свободу не только дверь, но и старпом, превратившийся в кондора, в белоголового грифа превратившийся, вылетел, держась за ручку, взмахнув ужасными крыльями, путаясь, ловя, не попадая, и упал на четвереньки связанной птицей перед отличником боевой и политической подготовки. Рух! Рухнул.

Первое, что он сделал, стоя на четвереньках и дрожа кожей, как лошадь, — это надел штаны. И правильно! А то что же это за кондор, это ж не кондор, а чёрт-те что…

Об этой ручке и ещё

С этой ручкой-задрайкой у нас в гальюне постоянно происходят подобные неприятности: вырывают, выдирают, выпадают…

Но, сидя на насесте, все за неё всё равно держатся: сами видите, народ у нас дикий, он в гальюн не входит, а с лязганьем вламывается, так что — чтоб не выдернули — все держатся за ручку, как мартышки за ветку, — изо всех сил.

Подойдёшь, бывало, к двери гальюна и осторо-ожненько так за ручку попробуешь (она с двух сторон двери выходит), осторожненько так надавил её вверх — и чувствуешь напряжение живой плоти, оживает ручка.

А ты опять, вежливо так, усомнился, а она опять на место — тух! А ты опять её вверх давишь. Тут ручка совсем с ума сходит, свирепеет и несколько раз с шумом опускается-поднимается, опускается-поднимается, бьётся-жмётся-дожимается.

Теперь самое время постучать в дверь и спросить:

— Слушай, ты чего там, сидишь что ли?…

Заму нашему

Заму нашему новому сколько раз объясняли, что бывает в трубе остаточное давление воздуха, что всё это проверяется по манометрам: есть там давление воздуха или его там нет; сколько раз ему говорили: если ты удачно сходил в гальюн, так ты головку-то свою подними и посмотри на манометры: если стрелка отклоняется, значит давление в трубе есть и его надо стравить вот этим клапаном, и пока не стравил, нечего на педаль давить, как на врага, потому что воздух вырвется и всё это дело удачное из унитаза как даст! — и будешь ты весь в… как уже говорилось, в пене морского цвета. Так нет же! Наш зам вечно рот свой откроет и давит на педаль, как очарованный.

Ну и попадало ему. Ежедневно. В это отвисшее отверстие.

А мы его утешали, что, мол, тот не подводник, кого из унитаза не обливало.

Каждый день утешали.

О клапанах

Вы ещё не устали о дерьме читать? Ну, если не устали, то теперь самое время поговорить о клапанах: о клапанах на трубопроводе выброса за борт содержимого баллона гальюна. Обещаю, что будет интересно: тема сама по себе интересная. Конечно, интересная, особенно если дуешь гальюн, то есть — я хотел сказать: сжатым воздухом дуешь баллон гальюна, а клапана открыть забыл, я имею в виду забортные клапана. Очень интересная ситуация. А переживаний в связи с этим сколько будет… Но по порядку. Сначала заметим: клапана — это ответственный момент. И открывают их ответственные люди — трюмные.

А где у нас родина всех ответственных трюмных?

Родина всех трюмных — Средняя Азия и Закавказье. Именно там ежегодно рождаются новые трюмные. И если в отсеке один гальюн, то они с ним справляются, но, если в отсеке два гальюна, то на каждый гальюн нужно по одному трюмному.

В пятом отсеке у нас два гальюна: отсечный гальюн на верхней палубе и докторский — гальюн изолятора — на средней.

Оба они сидят на одной забортной трубе и продувают их по очереди. Происходит это так: наверху находится Алиев Мамед, прослуживший два года, родина — Закавказье; внизу, на забортных клапанах, сидит Ходжимуратов Ходжи, прослуживший один год, родина — Средняя Азия. Ходжи должен открыть забортные клапана и отсечь докторский гальюн. Для этого он и посажен в трюм. Мамед ему сверху кричит:

— Ходжи! Ходжи! Ходжи!

Ходжи его не слышит.

— Ходжи!!!

— Ха-а… — Ходжи услышал.

— Ход-жи! Чурка нерусский! Ты клапана открыла?

— Да-а! — кричит Ходжи. — Открыла!

— А ты доктур закрыла?

— Да-а…

— Сма-атри — ха-а…

Всё это происходит в 7 часов утра при всплытии на сеанс связи и определение места. Орут они так, что не могут не разбудить доктора. Они его будят. Доктор садится на койке и спросонья говорит только одно слово. Он говорит:

— Су-ки…

В это время дуется верхний гальюн, и так как Ходжи отсек докторский гальюн совсем не там, где он отсекается, и забортные клапана открыл тоже не те, то всё содержимое баллона верхнего гальюна передавливается не за борт, а, подхватив с собой содержимое гальюна изолятора, начинает поступать в изолятор: сначала появляется коричневый туман, а потом — потоки. Доктор — через какое-то время — начинает проявлять интерес к происходящему: он нюхает воздух, как спаниель, а потом он спускает ноги с койки и скользит в чём-то мерзостном и с криком: «Ах, ты… (наверное, жизнь моя молодецкая)», — выпадает и погружается. А потом доктор в таком виде приходит в центральный и требует, чтоб ему нацедили крови трюмных — целое ведро…

Творог

Вы ещё не видели, каким творогом питают на береговом камбузе героя-подводника, защитника святых рубежей? Если не успели до сих пор, то и смотреть не надо. «Оно» серого цвета, слипшееся. Привозится на камбуз в тридцатилитровых флягах. Открываешь крышку, а там сверху — трупная плесень. Разгребаешь её немножко (сильно не надо, а то смешается), а под ней — творог. Его и едим. Замешиваем со сгущёнкой (так его природный серый цвет не просматривается) и хрумкаем.

В кают-компании старших офицеров у нас те же отруби, что и на всем камбузе, но только на тарелочках и со скатертями. Сейчас сядем ужинать. Я — дежурный по камбузу, мой старпом — дежурный по дивизии.

Лично я творог не ем. Я тут вообще ничего не ем. Достаточно простоять сутки на камбузе, чтоб надолго потерять интерес к творогу, сметане, к первому, ко второму. На камбузе можно есть только компот. Он из сухофруктов. Там разве что только червячок какой-нибудь сдохший плавает, или, на худой конец, вестовой рукавом в лагун залезет, но в остальном отношении в компоте — стерильная чистота.

— Я буду только творог, — говорит мой старпом, потирая руки.

Никогда не видел, чтоб на одном лице было написано столько эмоций сразу. У моего старпома на лице сейчас и терзающее душу ожидание, и радость встречи, и умеренная жадность. А в движениях-то какая суетливая готовность. И всё из-за творога. Он никогда не стоял по камбузу, вот и хочет съесть. Может, предупредить этого носорога помягче? Не враг всё-таки, а родной старпом.

— Александр Тихоныч, — говорю я с постным лицом, наблюдая, как он всё накладывает и накладывает, — говорят, в таких количествах творог вреден.

— Свис-тя-а-т, — радуется он, уродуя на тарелке только что возведенную башню, — творог — это хорошо!

— А вот я читал…

— Че-пу-ха-а…

Старпом поглощает творог, растянув до упора пасть. Вот обормот! Этот на халяву сожрет даже то, что собака не станет есть.

Назавтра старпом пропал. Подменился на дежурстве и пропал. Трое суток его несло, как реактивный лайнер. Лило, как в Африке в период дождей. Пил только чаек. Чайком они питались: выпьют глоточек — и потрусили скучать на насест.

— Я буду только творог, — слышу я в следующее своё дежурство. Оборачиваюсь — наш помощник. Этого только не хватало. Неужели он не знает про старпома? Точно, он тогда в море пропадал. Я никогда не скатываюсь до панибратства с начальством, но данный случай особый.

— Виктор Николаевич, — говорю я с большим чувством, — вы всегда были для меня примером в исполнении своего служебного долга.

— А что такое? — настораживается он.

— Светлая память о вас навсегда останется в наших сердцах, — говорю я и горестно замолкаю. Приятно, чёрт побери, сознавать, что ты вызвал тень мысли на лице начальства.

— Об этом твороге, — замечаю я тонко, — я могу часами рассказывать одну очень грустную историю.

— Ну-у нет! — говорит помощник. — Только после того, как я поем. Не порть аппетит. Это у меня единственная положительная эмоция.

Так я ему и не рассказал. Жаль было прерывать. Как всё-таки группа командования у нас однородна. Утром он нашёл меня по телефону.

— Сво-лочь! — сказал он мне. — Звоню тебе из туалета. Чай пью по твоей милости.

— Роковое совпадение… — начинаю я.

— Заткнись, — говорит он, — с утра сифоню. Мчался на горшок, как раненый олень, не разбирая дороги. И не известно ещё, сколько так просижу.

— Известно, — сказал я как можно печальней, — вот это как раз известно. По опыту старпома — трое суток. Сказочная жизнь.

Деревянное зодчество

Наше начальство решило в одно из летних воскресений одним махом окончательно нас просветить и облагородить.

Для исполнения столь высокой цели оно избрало тему, близкую нашему пониманию, оно избрало автобусную экскурсию в Малые Карелы — в центр архангельского деревянного зодчества.

И вот рано утром все мы, празднично убранные, частично с женами, частично с личным составом, приехали в этот музей под открытым небом.

Матросы, одетые в белые форменки, тут же окружили нашего экскурсовода — молодую, симпатичную девушку. Лёгкое, летнее платьице нашего экскурсовода, насквозь прозрачное, в ласковых лучах северного солнышка, волновало всех наших трюмных, мотористов, турбинистов чёткими контурами стройных ног. Турбинисты пылали ушами и ходили за ней ошалевшим стадом.

И она, раскрасневшаяся и свежая от дивного воздуха и от присутствия столь благодарных слушателей, увлеченно повествовала им об избах, избушках, лабазах, скотных и постоялых дворах, о банях, колокольнях и топке по-черному.

— А как вас зовут? — спрашивали её смущающиеся матросы в промежутках между бревнами.

— Галина, — говорила она и вновь возвращалась к лабазам.

— Галочка, Галочка, — шептали наши матросы и норовили встать к ней поближе, чтоб погрузиться в волны запахов, исходивших от этих волос, падающих на спину, от этих загорелых плеч, от платьица и прочих деталей на фоне общего непереносимого очарования.

Мы с рыжим штурманом осмотрели всё и подошли к деревянному гальюну, который являлся, наверное, обязательной частью предложенной экспозиции: сквозь распахнутую дверь в гальюне зияли прорубленные в полу огромные дырищи. Они были широки даже для штурмана.

— Хорошая девушка, — сказал я штурману, когда мы покинули гальюн.

— Где? — сказал штурман, ища глазами.

— Да вон, экскурсовод наш, неземное создание.

— А-а, — сказал штурман и посмотрел в её сторону.

Штурман у нас старый женоненавистник.

— Представь себе, Саня, — придвинулся он к моему уху, не отрываясь от девушки, — что это неземное создание взяло и пошло в этот гальюн, и там, сняв эти чудные трусики, которые у неё так трогательно просвечивают сквозь платье, оно раскорячилось и принялось тужиться, тужиться, а из неё всё выходит, выходит. Вот если посмотреть из ямы вверх, через эту дырищу, как оно выходит, то о какой любви, после этого, может идти речь? Как их можно любить, Саня, этих женщин, когда они так гадят?!

— М-да, — сказал я и посмотрел на него с сожалительным осуждением.

Наш рыжий штурман до того балбес, что способен опошлить даже светлую идею деревянного зодчества.

Х — хья!

Укачиваюсь я. А старпом не верит. Ему не понять. Он не укачивается. Нечем ему укачиваться. У него там серого вещества — кот наплакал, на чайную ложку не наскребешь. А я вот укачиваюсь. Не могу. Мозг у меня не успевает за кораблем. Лежу в каюте, зелёный, как герметичка, всё из меня уже вышло, только слюна идёт, и тут вдруг появляется он, он, наш родной, появляется и орёт:

— Встать! Я кому говорю? Перестать сопли жевать! Распустились! Как это не можете работать? Какая распущенность! Встать! Что это такое? Я вам приказываю!

А у меня уже идёт, понимаете? Вот сейчас будет. Встать не могу. Я старпома рукой отодвигаю, а он всё передо мной маячит, всё перед лицом норовит, всё лезет и лезет. Вот глупый! Я сильней, а он всё придвигается и придвигается.

Ну что с тобой сделаешь, ну, может, нравится ему. Изловчился я, учел его в фокусе и кэк хякнул: «Х-хья!» — мимо старпома на дверное зеркало. Очень наглядно. Его как выключили. Посмотрел он, сказал: «Ну, есть!» — и вышел.

Плохо быть бестолковым!

Боже, храни моряка!

Солнце. В мире ничего нет, кроме солнца. Подводник, как приговоренный, любит солнце. Для него нет дороже награды, не придумали ещё.

Верный друг солнце. Оно розово греет сквозь полузакрытые веки, отражается от воды тысячью слепящих зайчиков, рассыпается в мягкой зелени трав, раскрывается улыбками цветов и щедро дарит покой размягшей подводной душе; душе бедной, подводной.

Штаб тоже любит солнце, но не так примитивно, конечно, как простой подводник — штаб любит его гораздо сложнее: ах, если б в базе не осталось ни одного корабля, выпихнуть бы их в море всех, как было бы хорошо, сколько бы было солнца; сколько бы было радости ежедневного штабного труда; сколько бы родилось порывов в порывистой штабной душе, сколько бы в ней всего улеглось.

Поэтому каждое новое выпихивание новой подводной лодки в море — это маленький штабной праздник, волнение которого сравнимо только с волнением птичьих перелетов и собачьих свадеб.

Наступит ли всеобщее выпихивание? Наступит ли праздник большого солнца? Хочется… хочется… и верится…

Штаб прощался с лодкой. Для этого он выстроился на пирсе в одну шеренгу и грел загривки: тепло расползалось по спине, как слеза по промокашке, и, продвигаясь к впадине меж ягодиц, цепляло мозг за подушку. В такие минуты хорошо стоится в строю.

Все штабные офицеры уже отпрощались с корабельными специалистами, и только командир дивизии всё никак не мог нацеловаться с командиром лодки; они всё гуляли и гуляли по пирсу.

— Матчасть?

— В строю, в строю…

— Личный состав?

— На борту, на борту…

— Смотри: бдительность, скрытность, безаварийность. Чтоб всё чётко. Понял? Отличного тебе выполнения боевой задачи. Семь футов под килем и спокойного моря.

Они подержались за руки, и адмирал позволил себе улыбнуться. Добрыми глазами. Не удержался и похлопал по плечу. И тепло адмиральских глаз, ну и похлопывание, разумеется, передалось командиру и разошлось у него по груди, и раздвинуло улыбку широко, как занавеску; грудь набрала побольше воздуха и упрямо обозначилась под рабочим платьем.

— По местам стоять, со швартовых сниматься!

В такие минуты хорошо глотается сладкий с горчинкой морской воздух.

«Отдать носовой…» Гложет, гложет… щипет, щемит, скребется… И в голову лезут самые неожиданные мысли, поражающие своей примитивностью. К примеру: а что будет, если с места, вот так, сейчас размахнуться и с отходящей лодки прыгнуть на пирс? Прыг — и нету. Допрыгнул бы. Интересно, какая будет физиономия у штаба? Они там тоже вроде за что-то отвечают. А что было бы потом? Потом, наверное, выяснят, что ты всегда носил в себе эту ненормальную склонность прыжкастую.

«Отдать кормовой…» Хорошо бы при этом что-нибудь крикнуть. Интересно, есть в медицине понятие: временное затмение?

— На буксире, на буксире…

Поехали… пропало солнце… не будет больше солнца…

Между телом лодки и пирсом уже образовался зазор метров пять-шесть зелёной портовой воды.

И вдруг размягчение сломалось: на нос выбежал командир. На лице у него — растерзанность. Он простёр руки к пирсу:

— Боцмана… боцмана на борту нет!!!

Так кричит убиваемое животное. Зарезали. Штаб скомкался. Адмирал зарыдал во всем адмиральском. А может, это он так зарычал:

— Да иди ты ввв… — полуприсел он, срываясь на крик.

Простите, хочется спросить: куда «иди ты»? А всё туда же: в то самое место, откуда, по индийской легенде, всё это и началось: ввв… пи-ззз-дууу!

А так хотелось солнца.

Малина

Хрясь!

— А-а… ма-му… вашу… арестовали!… Какая падла люк открыла?!!

Попался. Помощник наш опять в люк попался. Там в коридоре люк есть между гальюном и каютой помощника командира. Фамилия помощника — Малиновский. Кличка — Малина. Он как накушается днём, так его непременно ночью в гальюн потянет, а по дороге в гальюн — люк. И вечно этот люк открыт. Малина его ещё ни разу не миновал. Люк ведёт в первый гидроакустический отсек, внизу под люком — рефрижераторная машина. На неё-то он всё время и садится. Причём дважды за ночь — сначала по дороге в гальюн, а потом — из гальюна.

Это уже лет десять подряд длится, и мы это слушаем каждую ночь.

Тихо! Слышите, будто кабан кричит? Это он так сморкается. Значит, добрался до гальюна. Теперь назад. Шлёп, шлёп, шлёп — пошёл!

Хрясь! Есть. Попался. А где звуки?

— А-а… ма-му… вашу… а-рес-това-ли!…

Посылка

Минёру нашему пришла посылка. А его на месте не оказалось, и получали её мы. С почты позвонили и сказали:

— Ничего не знаем, обязательно получите.

Ох и вонючая была посылка! Просто жуть. Кошмар какой-то. Наверное, там внутри кто-то сдох.

Запихали мы её минёру под койку и ушли на лодку. Минер наутро должен был появиться, он у нас в командировке был.

Жили мы тогда в казарме, без жён, так что вечером, когда мы вернулись в своё бунгало, то сразу же вспомнили о посылке. Дверь открыли и — отшатнулись, будто нас в нос лягнуло, такой дух в помещении стоял сногсшибательный.

Кто-то бросился проветривать, открывать окна, но дух настолько впитался в комнату и во все стены, что просто удивительно.

С такой жизни потянуло выпить. Выпили, закусили, старпом к нам зашёл, опять добавили.

— Слушайте, — говорит нам старпом минут через тридцать, — а чем это у вас воняет? Сдохло что-нибудь?

— У нас, — говорим мы ему, — ничего не сдохло. Это у минёра. Ему посылку прислали с какой-то дохлятиной.

— А-а-а… — говорит старпом.

Долго мы ещё говорили про минёра и про то, что раньше не замечали, чтоб он такой гадостью питался, выпили не помню уже сколько, и тут вдруг запах пропал. Ну просто начисто исчез. И даже наоборот — запахло чем-то вкусненьким.

— Интересно, — сказали мы друг другу, — чем это так пахнет замечательно?

Достали мы посылку и тщательно её обнюхали. Точно, отсюда, даже слюнки у нас побежали.

Вскрыли мы посылку. Всех заинтересовало такое чудесное превращение. В ней оказался крыжовник — ягода к ягоде. Сеном он был переложен. Сено, конечно же, сгнило, а крыжовник был ещё в очень даже хорошем состоянии. И пах изумительно. Наверное, его просто проветрить нужно было.

Вытащили мы крыжовник и съели, а сено покидали минёру назад в посылку, заколотили её и затолкали ему под койку. Вкусный был крыжовник. Отличная закусь. Ничего подобного я никогда не ел.

А утром, мама моя разутая, глаз не открыть. Во-нищ-ща! Голова раскалывается. Жуть какая-то. Даже открытое окно не спасает. И тут открывается дверь — и появляется наш минный офицер. Вошёл он, и, видим, повело его от впечатления. Наши, глядя на него, даже лучше себя почувствовали.

— Что это у вас тут? — говорит он, а у самого глаза слезятся. — Ну невозможно же… Что вы тут всю ночь делали?

— У тебя надо спросить, — говорим мы ему. — Слушай, минёр, а ты сено, вообще-то, ешь?

— Какое сено?

— Как это какое? — говорим мы. — Тебе сено в посылке прислали. А оно по дороге сдохло, не дождалось, когда ты его счавкаешь. Вон, под кроватью лежит. Мы его, сдуру, вчера открыли — думали, лечебное что-нибудь, так чуть концы не отдали.

Достал минёр посылку, сморщился и пошёл выбрасывать. А мы даже смеяться не могли. Ослабели сильно. Больно было в желудках.

Гадость какая…

В этой автономке мы жили в третьем отсеке в четырёхместной каюте: Ленчик Кривошеев, комдив, — раз, я и два пультовика — Веня и Карасик. А через переборку у нас жил командир БЧ-5. Бэчепятого мы через переборку ежедневно доставали: пугали его. Ленчик у нас ба-альшой специалист; ляжет на коечку, примерится, скажет: «Стартует первая!» — и в переборку кулаком как двинет! Как раз на уровне головы спящего меха — и только глухой стук падающего тела: мех с коечки вывалился.

Мех у нас мелкий был и лёгкий как пушинка. Падать там не далеко, так что он себе никогда ничего не отбивал. Он спросонья долго не мог понять, что это такое с ним регулярно происходит: всё ходил к доку и жаловался на нервный сон.

И тут к нему на чай однажды зам забрел. А мы только позавтракали после смены с вахты, легли в каюте и лежим. Не спится. Жара: за бортом — двадцать восемь градусов; в отсеках духотища; вентиляция не чувствуется, холодилка не справляется.

Спали мы тогда голышом: простынками прикроемся только чуть — и всё.

Слышим, зам о чём-то с мехом договаривается. И решили мы зама разыграть. Он у нас вредный; всю автономку за пьяницами охотится: ходит по каютам и нюхает.

Придумал всё Ленчик. Он сказал:

— Мужики! Есть предложение устроить заму большое шоу. Пусть понюхает. Сделаем так…

И он изложил нам, что надо делать.

Взяли мы ножницы, в каждой простыне посередине аккуратно дырочку вырезали, легли на спину и накрылись ими, а перед тем как накрыться, младших братишек настроили должным образом и сунули их в дырочку. И получилось, что, при хорошей организации, мы накрыты простынями с головой и на всех простынях только одни братики наблюдаются в боевой стойке.

Стали мы зама заманивать: пели, орали пьяными голосами — минут десять длилась вся эта канитель. Наконец зам клюнул: слышим — дверь у меха лязгнула — идёт!

Мы мгновенно с головой накрылись — и всё: одни братики торчат.

Открывается дверь, и входит к нам зам. А со света в нашей темноте он только одни белые простыни видит и ничего, но в середине каждой простыни что-то такое торчит.

Зам смотрел, смотрел — ничего не понимает, наклонился к Ленчику, а у Ленчика, между прочим, есть на что посмотреть. Приблизил зам лицо вплотную, смотрел, смотрел — и тут до него дошло: чуть не стошнило его.

— Фу! — говорит. — Какая гадость! — и вышел.

А мы от смеха чуть простынями не подавились, так они в глотку втянулись, что чуть дыхалку не перекрыли, честное слово!

Сучок

(читай быстро)

Только с моря пришли, не успели пришвартоваться, а зам уже — прыг! — в люк центрального и полез наверх докладывать о выполнений плана политико-воспитательной работы. Крикнул в центральном командиру: «Я доложить!» — и полез. Мы все решили, что о плане политико-воспитательной работы, а о чём ещё можно заму доложить? Он этим планом всех нас задолбал, изнасиловал, всем уши просверлил. Наверное, о нём и полез докладывать, о чём же ещё? Да так быстро полез. Любят наши замы докладывать. Даже если ничего нет, он подбежит и доложит, что ничего нет. Чудная у них жизнь. Как только он полез докладывать, за ним крыса прыгнула. Её, правда, никто не заметил. Крыса тоже торопилась; может, ей тоже нужно было доложить. И попала она заму в штанину и с испугу полезла ему по ноге вверх. Зам у нас брезгливый — ужас! Он моряка брезгует, не то что крысу. Он как ощутил её в себе — его как стошнило! Мы глядим — льется какая-то гадость из люка, в который зам полез доложить о плане, потом шум какой-то — там-тарарам-там-там! — ничего не понятно, а это зам оборвался и загремел вниз. Крыса успела из штанов выскочить, пока он летел, а он — так и впечатался задом в палубу, и копыта отвалились, в смысле башмаки отмаркированные, и лбом ударился — аж зрачки сверкнули. Так и не доложил. Сучок.

На торце

(читай медленно)

Федя пошёл на торец пирса. Зачем подводнику ходить на торец пирса, когда вокруг весна, утки и солнце, вот такое, разлитое по воде? А затем, чтобы, нетерпеливо путая своё верхнее с нижним, разворотить и то и другое, как бутон, достать на виду у штаба и остальной живой природы из этого бутона свой пестик и, соединив себя струей с заливом, испытать одну из самых доступных подводнику радостей.

На флоте часто шутят. Разные бывают шутки: весёлые и грустные, но все флотские шутки отличает одно: они никогда потом без смеха не вспоминаются…

Не успела наступить гармония. Не успел Феденька как следует соединиться с заливом, как кто-то сзади схватил его за плечи и дёрнул сначала вперёд, а потом сразу назад!

У подводника в такие секунды всегда вылезают оба глазика. С чмоканьем. Один за другим: чмок-чмок!…

Танцуя всем телом и чудом сохраняя равновесие, Федя начал оголтело запихивать струю в штаны, как змею в мешок. Пестик заводило взбесившимся шлангом… и Федя… не сохранив равновесия… с криком упал обреченно вперёд, не переставая соединяться с заливом. Казалось, его стянули за струю. Он так и не увидел того, кто ему всё это организовал, — не-ко-гда было: Федя размашисто спасал свою жизнь. Его никто не доставал…

Знаете, о чём я всегда думаю на торце, лицом к морю, когда рядом весна, и утки, и солнце, вот такое, разлитое по воде? Я думаю всегда: как бы не стянули за струю, и мне всегда кажется, что кто-то за спиной уже готов толкнуть меня, сначала вперёд, а потом — сразу назад.

Щель

(вообще не читай)

Стояли мы в заводе. Ветер прижимной, а наше фанерное корыто, скрипя уключинами, должно было, как на грех, перешвартоваться и встать в щель между «Михаилом Сомовым» (он ещё потом так удачно замёрз во льдах, что просто загляденье) и этой дурой-Октябриной — крейсером «Октябрьская революция». Там нам должны были кран-балку вмандячить. А командир у нас молодой, только прибыл на борт, только осчастливил собой наш корабль. Он говорит помощнику:

— Григорий Гаврилович, я корабль ещё не чувствую и могу не попасть при таком ветре в эту половую щель. Так что вы уж швартуйтесь, а я пока поучусь.

У нашего помощника было чему поучиться. Было. Корабль он чувствовал. Он его так чувствовал, что разогнал и со скоростью двенадцать узлов, задом, полез в щель.

Командира, стоявшего при этом на правом крыле мостика, посетило удивление; коснулось его, как говорят поэты, одним крылом. Особенно тогда, когда за несколько метров до щели выяснилось, что мы задом летим на нос «Мише Сомову».

Помощник высунулся с белым лицом и сказал:

— Товарищ командир, по-моему, мы не вписываемся в пейзаж. Всё, товарищ командир, по-моему…

И тут командир почувствовал корабль.

— И-и-я!!! — крикнул он в прыжке, а потом заорал. — ВРШ — четыре с половиной!

И наша фанерная контора, после этих ВРШ, пронеслась мимо «Товарища Сомова» с радостным ржаньем.

Нам снесло все леерные стойки с правого борта, крыло мостика как корова языком слизнула, а потом уже екнуло об стенку. А ВРШ — это винт регулируемого шага, если интересуетесь; без него не впишешься в щель.

Когда мы стукнулись, помощник выскочил на причальную стенку и побежал по ней, закинув рога на спину. Командир бежал за ним, махал схваченной по дороге гантелью и орал:

— Гав-но-о!!! Лучше не приходи! Я тебе эту гантель на голове расплющу! Расшибу-у! Ты у меня почувствуешь! У-блю-док!!!

Не бегите за бегущим

Если человек бежит, не надо его останавливать. Чёрт с ним, пусть бежит. И не надо кричать ему: «Стой! Назад! Стоять, орлик! Па-дай-ди-те сю-да!». Не надо кричать, бросаться наперерез или чем-нибудь вслед. Всё это чревато. Сейчас объясню чем.

Кто по первому снегу, абсолютно голым, пробежит через плац? Только курсант военно-морского училища, «будущий офицер». Почему голым? А спор такой. Почему по снегу? А чтоб остались следы, поражающие воображение тех, кто не видел это зрелище лично. Бег начинается в 17.00, когда дежурный по училищу, древний капитан первого ранга, готовится к смене с вахты (безмятежный) и юные леди изо всяких училищных контор, щебеча, направляются к выходу. И тут их настигает «танец ягодиц», обычно скрытый под «кимоно». То, что у бегуна спереди, конечно, тоже танцует во все стороны, но воображение свидетелей почему-то навсегда поражает именно «танец ягодиц». Бесполезно потом вызывать и строить подозрительные роты. Бесполезно проверять у них ноги на тот предмет, у кого они краснее. Найти этого гуся лапчатого, этого гадёныша мелкого невозможно. И начальник училища, до которого докатится народная молва, всё равно вычислит и пригласит того дежурного, у которого конец вахты украсился «танцем ягодиц», и скажет ему: «Ну, что ж вы так, Иван Никитич…» — и на боевую, умудренную, босоногую голову Иван Никитича последовательно выльется и нахлобучится несколько ночных горшков.

Дежурный по училищу, капитан первого ранга, седой, шаркающий, в заслуженных рубцах (на шее, на щеках и в остальных местах), шёл задумчивый через плац.

Старые капитаны первого ранга задумчивы, как водовозные лошади, когда, понурив голову, идут они себе еле-еле и смотрят перед собой, поводя ушами и отгоняя мух (лошади, конечно); хотел бы я знать, о чём они думают (капитаны первого ранга, конечно).

И вдруг мимо что-то проскочило. Таким быстрым скоком-полускоком. Дежурный поднял свою дремучую голову и… увидел «танец ягодиц».

Военнослужащий в основном состоит из рефлексов, и потому дежурный рефлекторно бросился вперёд исполнять свой воинский долг. С гамом, что-то улюлюкая, заливаясь, раньше чем сообразил; то есть он бросился вслед за бегущим с криком: «Стой! Назад! Я кому сказал! Па-дай-ди-те сю-да!». Вы никогда не видели, как бежит капитан первого ранга, исполняющий свой воинский долг? Это ошеломляющее зрелище: у него всё дёргается на бегу, как если б он сидел на заборе, а забор тот под ним скакал, — и в лице у него при этом что-то судорожное-судорожное.

Не везде на территории училищной встречается асфальт, иногда встречается плитка. Дежурный на бегу вступил на плитку, поскользнулся и сопаткой вперёд, теряя с лица что-то ответственное, упал, ударился оземь. Во все стороны. Рухнул, короче, и рассыпался, как хрустальный стакан: кобура, пистолет, фуражка, пенсне и сам дежурный. Его подняли потом, конечно, оторопелого, вызвали, естественно, куда надо и объяснили, когда он окончательно пришёл в себя, что бежать за бегущим всё-таки не следует…

Эту историю я вспомнил тогда, когда стоял дежурным по дивизии атомных ракетоносцев. (Всего один месяц заступал, а сколько потом впечатлений). Было полярное лето, и ракетоносцев на дивизии почти не наблюдалось. Я был старшим в экипаже — сидел и сторожил матросиков, — и меня на это дежурство отловили. Отловили так: бегу я по ПКЗ, где в то время гнездился наш штаб, и тут вдруг открывается какая-то дверь, и из неё вылетает старший помощник начальника штаба.

— Стой! — говорит старший помощник. — Вы кто?

— Я? Химик…

— Никуда не уходите, сейчас заступите дежурным по дивизии.

— Так… я же химик, а там вроде командиры заступают…

— Ну и что, что химик. Не медик же.

Точно. Химик — это не медик. Медик — последняя степень офицерского падения. Так что заступил я. На целый месяц. Стояли мы на пару с одним орлом. (Нашли ещё одного недоношенного). Через день — на ремень. Встречались мы с ним при смене с вахты; встречались при смене, показывали друг на друга издали пальцами и кричали:

— Ой! Кто это у нас там стоит! Дежурным по Советскому Союзу?!

Снять нас с вахты было невозможно. Просто некем было заменить. Но, конечно, мечты относительно этого у начальства имелись. Начштаба как увидел меня впервые заступившим, так от жгучего желания тут же меня куда-нибудь убрать даже заскулил. Закончив скулить, он проорал:

— Что это за кортик? На вас?! Только не надо прятать его за бедро. Где набалдашник?! А? Что? Что вы там бормочете? Доложите внятно. А? Что? Потеряли? Когда потеряли? Десять лет назад? Потеряли — слепите из пластилина! А? Что? Нет пластилина? Из говна слепите! Из дерева вырежьте! Считайте себя снятым, если через пять минут… А? Что?…

Конечно, он меня не снял бы — стоять-то всё равно некому, но через пять минут я уже достал новый кортик и скребся под его дверью, чтоб доложить об устранении замечания; но доложить я не смог — начштаба к тому времени уже унёс куда-то в сторону вихрь, поднятый очередной комиссией.

Мы — дежурные по дивизии — старались не попадать под комиссию: прятались по углам и за шкафы.

Но ночью, когда наше начальство попадает, наконец, к себе в койку, дежурный по дивизии сам становится начальством и сам ходит и спрашивает со всех подряд по всей строгости.

Вышел я в своё первое дежурство ночью на территорию, чтобы проверить несение дежурно-вахтенной службы (всё это сдуру, конечно, потому что в обычной жизни я нормальный человек), и увидел я, что по военному городку в два часа ночи шляется целая стая матросов, непуганых, как тараканы на камбузе. Они меня почти не замечали, но каким-то образом всё время держали дистанцию.

Первым желанием было, конечно, броситься за ними с криком: «Стой! Назад! Ко мне!», — и всех переловить, а потом я подумал: а может, так оно и надо? Может, я сейчас нарушу своим вмешательством природную гармонию, чудесное природное равновесие? Я был так поражен этой мыслью, что совершенно потерял координацию движения, повернулся на одном месте и пошёл спокойно спать.

А утром нам дали третьего дежурного. (Наверное, для того, чтоб безболезненно можно было с вахты снимать). Третий был молодой, цветущий, сильный, только из отпуска, старпом Вася.

— Вася! Заступил! Дежурным! По Советскому! Союзу! — заорал он, заступив, и засмеялся, счастливый. Так ему было хорошо после отпуска.

На следующий день я его не узнал: какой-то хмурый, расползающийся по шву рыдван.

— Что стряслось, — спросил я его, — в королевстве датском?

— А-а-й! — махнул он рукой так, что фуражка съехала на висок. Он хромал на одну ногу, а другую (ногу) приставлял к первой по дуге окружности.

— Ка-ко-й я коз-зёл! — припадая к собственным коленям, говорил он и, закрыв глаза, быстро-быстро бил себя ладонью в лоб.

— А что такое? — интересовался я.

— Ну пройди ты мимо! — продолжал он бить себя в лоб. — Ну пройди! Во! Гавайский дуб! — и он рассказал, как ночью он вышел сдуру проверить территорию и увидел стаю матросов. Рефлексы при этом у него сработали. «Стой на месте! Подойди сюда! — заорал он. — Товарищ матрос!» Ближайший, метров за сто, «товарищ матрос», услышав его, не спеша повернулся, посмотрел, «кто у нас там», а потом, подхватив одной рукой другую, показал ему условный знак «на, подавись!» — до плеча: после этого «товарищ матрос» побежал.

«А-а!» — заорал от оскорбления старпом Вася, дежурный по Советскому Союзу, и бросился вперёд так быстро, что у него вышли с мест коленные чашечки. Он упал и ударился чашечками и локтями, и потом, когда он поднялся, у него ещё и нога подвернулась в ботинке. А военно-морская нога подворачивается в ботинке и в ту, и в другую сторону. Еле дополз. Одно колено он за ночь привёл в чувство, а второе нет.

— Ну какой я козёл! — всё сокрушался и сокрушался старпом Вася, а я тогда подумал: «Не бегите за бегущим!» — и ещё подумал: «Так тебе и надо. Не нарушай гармонию».

Не для дам

Вернемся к вопросу о том, с кем мы, офицеры флота, делим свои лучшие интимные минуты, интимно размножаясь, а проще говоря, плодясь со страшной силой.

Просыпаешься утром, можно сказать даже — на подушке, а рядом с тобой громоздится чей-то тройной подбородок из отряда беспозвоночных. Внимательно его обнюхиваешь, пытаясь восстановить, в какой подворотне ты его наблюдал. Фрагменты, куски какие-то. Нет, не восстанавливается. Видимо, ты снял эту Лох-Несси, эту бабушку русского флота, это чудище северных скал одноглазое в период полного поражения центральной нервной системы, когда испытываешь половое влечение даже к сусликовым норкам.

Иногда какой-нибудь лейтенант до пяти утра уламывает у замочной скважины какую-нибудь Дульцинею Монгольскую и, уломав и измучась в бельё, спит потом, горемыка, в автобусе, примёрзнув исполнительной чёлкой к стеклу.

Таким образом, к тяготам и лишениям воинской службы, организуемым самой службой, добавляется ещё одна тягота, разрешение от которой на нашем флоте издавна волнует все иностранные разведки.

Проиллюстрируем тяготу, снабдив её лишениями.

Начнем прямо с ритуала.

Подъём военно-морского флага — это такое же ритуальное отправление, как бразильская самба, испанская коррида, африканский танец масок и индийское заклинание змей. На подъём флага, как и на всякий ритуал, если ты используешься в качестве ритуального материала, рекомендуется не опаздывать, иначе ты услышишь в свой адрес такую чечёточку, что у тебя навсегда отложится: этот ритуал на флоте — главнейший.

Уже раздалась команда: «На флаг и гюйс…» — когда на сцене появился один из упомянутых лейтенантов. На его виноватое сюсюканье: «Прошу разрешения встать в строй…» — последовало презрительное молчание, а затем раздалась команда: «Смир-на!!!». Лейтенант шмыгнул в строй и замер.

Вчера они сошли вдвоём и направились в кабак на спуск паров, а сегодня вернулся почему-то только один. Где же ещё один наш лейтенант? Старпом, крёстный отец офицерской мафии, скосил глаза на командира. Тот был невозмутим. Значит, разбор после построения.

Не успел строй распуститься, не успел он одеться шелестом различных команд, как на палубе появился ещё один, тот самый недостающий лейтенантский экземпляр. Голова залеплена огромным куском ваты, оставлены только три дырки для глаз и рта. Вот он, голубь.

— Разберитесь, — сказал командир старпому, — и накажите.

Старпом собрал всех в кают-компании.

— Ну, — сказал он забинтованному, — сын мой, а теперь доложите, где это вас ушибло двухтавровой балкой?

И лейтенант доложил.

Пошли в кабак, сняли двух женщин и, набрав полную сетку «Алазанской долины», отправились к ним. Квартира однокомнатная. То есть пока одна пара пьёт на кухне этот конский возбудитель, другая, проявляя максимум изобретательности, существенно раздвигает горизонты камы-сутры, задыхаясь в ломоте.

Окосевшее утро вылило, в конце концов, за окошко свою серую акварель, а серое вещество у лейтенантов от возвратно-поступательного и колебательно-вращательного раскаталось, в конце концов, в плоский блин идиотов.

Уже было всё выпито, и напарник, фальшиво повизгивая, за стенкой доскребывал по сусечкам, а наш лейтенант в состоянии слабой рефлексии сидел и мечтал, привалившись к спинке стула, о политинформации, где можно, прислонившись к пиллерсу, целый час бредить об освобождении арабского народа Палестины.

И тут на кухню явилась его Пенелопа.

— Не могу, — сказала Пенелопа суровая, — хочу и всё!

Офицер не может отказать даме. Он должен исполнить свой гражданский долг. Лейтенант встал. Лейтенант сказал:

— Хорошо! Становись в позу бегущего египтянина!

Пенелопа как подрубленная встала в позу бегущего египтянина, держась за газовые конфорки и заранее исходя стоном египетским. Она ждала, и грудь её рвалась из постромков, а лейтенант всё никак не мог выйти из фазы рефлексии, чтоб перейти в состояние разгара. Ничего не получалось. Лейтенант провёл краткую, но выразительную индивидуально-воспитательную работу с младшим братом, но получил отказ наотрез. Не захотел члентано стачиваться на карандаш — и всё. Ни суровая встряска, ни угроза «порубить на пятаки» к существенным сдвигам не привели.

Девушка стынет и ждёт, подвывая, а тут… И тут он заметил на столе вполне приличный кусок колбасы. Лейтенант глупо улыбнулся и взял его в руки.

Целых десять минут, в тесном содружестве с колбасой, лейтенант мощно и с подсосом имитировал движения тутового шелкопряда по тутовому стволу.

Девушка (дитя Валдайской возвышенности), от страсти стиснув зубы, крутила газовые выключатели, и обсуждаемый вопрос переходил уже в стадию судорог, когда на кухню сунулась буйная голова напарника.

— Чего это вы здесь делаете? — сказала голова и добавила: — Ух ты…

Голова исчезла, а дверь осталась открытой.

— Закрой, — просквозила сквозь зубы «Валдайская возвышенность», и он, совершенно увлекшись, не прекращая движения, переложил колбасу в другую руку, сделал два шага в сторону двери и закрыл её ногой.

Пенелопа, чувствуя чешуей, что движения продолжаются, а он закрывает дверь вроде бы даже ногой, оглянулась и посмотрела, чем это нас там. Выяснив для себя, что не тем совершенно, о чём думалось и страдалось, она схватила с плиты сковороду и в ту же секунду снесла лейтенанту башку. Башка отлетела и по дороге взорвалась.

Через какое-то время лейтенант очнулся в бинтах и вате и, шатаясь, волоча рывками на прицепе натруженные гонады, как беременная тараканиха, — он явился на борт.

— Уйди, лейтенант, — сказал старпом среди гомерического хохота масс, — на сегодня прощаю за доставленное удовольствие.

Нэнси

Нэнси — это баба. Американская. Баба-генерал. И не просто генерал, а ещё и советник президента. Говорят, что она отжимается от пола ровно столько, сколько и положено отжиматься американскому генералу и советнику президента.

И приехала она к нам на Север только потому, что в стране нашей в тот период наблюдалась перестройка, и приехала она исключительно ради того, чтоб отследить, так ли мы лихо перестраиваемся, как это мерещится мировому сообществу.

Непосредственно перед её приездом все наши подыхающие на ходу боевые корабли, чтоб избежать несмываемого позора разоблачения, выгнали в море, а те, что в ходе реализации наших мирных инициатив были искалечены так, что без посторонней помощи передвигаться не могли, замаскировали у пирса — завесили зелёными занавесками — маскировочными сетями. В посёлке навели порядок: покрасили, помыли, подмели, а в казарменном городке построили ещё один забор и отгородили им это наше сползающее самостоятельно в залив ублюдище — единственную в мире одноэтажную хлебопекарню барачного типа, выпекающую единственный в мире кислый хлеб. В зоне тоже всё прибрали и стали ожидать.

И вдруг до кого-то дошло, что Нэнси всё-таки баба (не то чтобы это не было ясно сразу, но специфическое устройство женского мочевыводящего канала как-то не сразу приложилось к понятию «генерал»), а вдруг ей приспичит? и вдруг это произойдёт на пирсе, а на пирсе у нас гальюнов нет. Вот разве что на торце пирса, но там не гальюн, там просто «место», там просто открытое море, где подводники всех рангов, давно привыкшие ко всему, запросто мочатся в воду в любой мороз.

И если Нэнси вдруг приспичит, то нельзя же ей предложить сходить на торец, где все наши ножку задирают!

Было принято решение срочно выстроить для неё на одном из пирсов гальюн. И выстроили. С опережением графика. И тут кому-то пришло в голову, что нужно поставить в него биде.

— Че-го?! — спросил наш Вася-адмирал, дипло-омат херов.

— Биде.

— А это как, что?

— А это, товарищ адмирал, как сосуд для подмывания.

— Для подмывания?! — и тут Вася-адмирал в нескольких незатейливых выражениях очень вкусно описал и способ подмывания как таковой, и предмет обмывки, и Нэнси, счастливую обладательницу этого предмета, и всех её родственников, и группу московских товарищей, которые устроили ему и Нэнси с предметом, и всю эту жизнь с биде.

За биде послали одного очень расторопного старшего лейтенанта. Он обшарил весь Кольский полуостров и нашёл биде только в одном месте — в гостинице «Арктика». Там и взял, и привёз, и его в ту же ночь установили.

Но скоро выяснилось, что из этого предмета туалета вверх должна бить не ледяная струя, а тёплая. Предложение подвести пар, чтоб где-то там по дороге нагреть им воду до нужной температуры, отпало сразу, потому что сразу стало ясно, что в самый ответственный момент все всё перепутают и подадут пар напрямую и сварят Нэнси, бабу-генерала, вкрутую. Поэтому решили так: решили надеть на биде шланг и на другом конце шланга поставить матроса с кружкой горячей воды, и, только Нэнси заходит в гальюн, матрос — тут как тут — льет из кружки воду через воронку в шланг, и она пошла-пошла по шлангу и, в конце концов, подмыла генерала. И, поскольку матросы у нас все недоумки, то, чтоб он действительно налил и не промазал, а то потом с кружкой далеко бежать, поставили руководить всей этой процедурой мичмана. И тренировку провели. По подмыванию. Один мичман, изображающий Нэнси, заходит в гальюн, другой делает матросу-недоумку отмашку — «Лей!»; недоумок льет, а мичман из гальюна кричит: «Есть вода!»

И вот приехала Нэнси. Вся база, затаив дыхание, ждала, когда её из шланга подмывать начнут. Все ходили за ней, и глаза у них блестели от ожидания, и этот блеск их как-то всех объединял. Но Нэнси не интересовалась ни гальюнами, выстроенными в её честь, ни биде. Она интересовалась нашими лодками. Фотографировать ей не разрешили, но с ней были два рисовальщика, которые во мгновение ока зарисовали базу, подходы к ней, высоты, острова, скалы, пирсы, а когда ветром приподняло сети, то и подводные лодки.

И ещё Нэнси очень хотела увидеть какого-нибудь нашего командира, который за шестьдесят долларов в месяц вместе с подоходным налогом, а может быть и без него, противостоит их командиру, который получает двенадцать тысяч чистыми на руки. Ей его так и не показали. Зато её накормили, напоили, и даже наш адмирал Вася, дипломат херов, речь произнёс.

Нэнси пробыла в базе девять часов. За это время она ни разу не попросилась в гальюн.

Хайло

Это нашего старпома так звали. Обычно после неудачной сдачи задачи он выходил перед нашим огромным строем, снимал фуражку и низко кланялся во все стороны:

— Спасибо, (ещё ниже) спасибо… спасибо… обкакали. Два часа на разборе мне дерьмо в голову закачивали, пока из ушей не хлынуло. Спасибо! Работаешь, как негр на плантации, с утра до ночи в перевернутом состоянии, звёзды смотрят прямо в очко, а тут… спасибо… ну, теперь хрен кто с корабля сойдёт на свободу. По-хорошему не понимаете. Объявляю оргпериод на всю оставшуюся жизнь. Так и передайте своим мамочкам.

Потом он надевал фуражку набекрень, осаживался и добавлял: «Риф-лё-ны-е па-пу-а-сы! Перья распушу, вставлю вам всем в задницу и по ветру пущу! Короче, фейсом об тейбол теперь будет эври дей!»

Старпом у нас был нервный и нетерпеливый. Особенно его раздражало, если кто-нибудь в люк центрального опускается слишком медленно, наступая на каждую ступеньку, чтоб не загреметь, а старпом в это время стоит под люком и ему срочно нужно наверх. В таких случаях он задирал голову в шахту люка и начинал вполне прилично:

— Чья это там фантастическая задница, развевающаяся на ветру, на нас неукротимо надвигается?

После чего он сразу же терял терпение: «А ну скорей! Скорей, говорю! Швыдче там, швыдче! Давай, ляжкой, ляжкой подрабатывай! Вращай, говорю, суставом, грызло конское, вращай!».

Потеряв терпение, он вопил: «Жертва аборта! Я вам! Вам говорю! И нечего останавливаться и смотреть вдумчиво между ног! Что вы ползёте, как удивленная беременная каракатица по тонкому льду?!».

«Удивленная беременная каракатица» сползала и чаще всего оказывалась женщиной, гражданским специалистом.

И вообще, наш старпом любил быстрые, волевые решения. Однажды его чуть крысы не съели. Злые языки рассказывали эту историю так.

Торжественный и грозный старпом стоял в среднем проходе во втором отсеке и в цветных выражениях драл кого-то со страшной силой:

— …Вы хотите, чтоб нам с хрустом раскрыли ягодицы?… а потом длительно и с наслаждением насиловали?… треснувшим черенком совковой лопаты… вы этого добиваетесь?…

И тут на него прыгнула крыса. Не то чтобы ей нужен был именно старпом. Просто он стоял очень удобно. Она плюхнулась к нему на плечо, пробежала через впуклую грудь на другое плечо (причём голый крысиный хвост мазанул старпома по роже) и в прыжке исчезла.

Старпом, храня ощущение крысиного хвоста, вытащил глаза из амбразур и как болт проглотил. Обретя заново речь, он добрался на окосевших ногах до «каштана» и завопил в него:

— Ме-ди-ка-сю-да! Этого хмыря болотного! Лейтенанта Жупикова! Где эта помятая падла?! Я его приведу в соответствие с фамилией! Что «кто это»? Это старпом, куриные яйца, старпом! Кто там потеет в «каштан»?! Кирпич вам на всю рожу! Выплюньте всё изо рта и слушайте сюда! Жупикова, пулей чтоб был, теряя кал на асфальт! Я ему пенсне-то вошью!…

Корабельные крысы находятся в заведовании у медика.

— Лейтенанту Жупикову, — передали по кораблю, — прибыть во второй отсек к старпому.

Лейтенант Жуликов двадцать минут метался между амбулаторией и отсечными аптечками. На амбулатории висел амбарный замок, у лейтенанта не было ключа (химик-санитар, старый козёл, закрыл и ушёл в госпиталь за анализами). Лейтенанту нужен был йод, а в отсечных аптечках ни черта нет (раскурочили, сволочи). На его испуганное: «Что там случилось?», ему передали, что старпома укусила крыса за палец и теперь он мечтает увидеть медика живьём, чтобы взвесить его сырым.

Наконец ему нашли йод, и он помчался во второй отсек, а по отсекам уже разнеслось:

— Старпома крысы сожрали почти полностью.

— Иди ты…

— Он стоит, а она на него шась — и палец отхватила, а он её журналом хрясь! и насмерть.

— Старпом крысу?

— Нет, крыса старпома. Слушаешь не тем местом.

— Иди ты…

— Точно…

Лейтенант прилетел как ошпаренный, издали осматривая пальцы старпома. От волнения он никак не мог их сосчитать: то ли девять, то ли десять.

— Подойдите сюда! — сказал старпом грозно, но всё же со временем сильно поостыв. — Куда вас поцеловать? Покажите, куда вас поцеловать, цветок в проруби? Сколько вас можно ждать? Где вы всё время ходите с лунным видом, яйца жуёте? Когда этот бардак прекратится? Да вы посмотрите на себя! У вас уже рожа на блюдце не помещается! Глаз не видно! Вы знаете, что у вас крысы пешком по старпому ходят? Они же у меня скоро выгрызут что-нибудь — между прочим, между ног! Пока я ЖБП писать буду в тапочках! Только не юродствуйте здесь! Не надо этих телодвижений! Значит так, чтоб завтра на корабле не было ни одной крысы, хоть стреляйте их, хоть целуйте каждую! Как хотите! Не знаю! Всё! Идите!

И тут старпом заметил йод, и лицо его подобрело.

— Вот Жу-упиков, — сказал он, старательно вытягивая «у», — молодец! Где ж ты йод-то достал? На корабле же ни в одной аптечке йода нет. Вот, кстати, почему все аптечки разукомплектованы? Выдра вы заморская, а? Я, что ли, за этим дерьмом следить должен? Вот вы мне завтра попадётесь вместе с крысами! Я вам очко-то проверну! Оно у вас станет размером с чашку петри и будет непрерывно чесаться, как у пьяного гамадрила с верховьев Нила!

Слышали, наверное, выражение: «Вот выйдешь, бывало, раззявишь хлебало, а мухи летять и летять»? Именно такое выражение сошло с лица бедного лейтенанта после общения со старпомом.

Но должен вам поведать, что на следующий день на корабле не было ни одной крысы. Я уж не знаю, как Жу-упикову это удалось? Целовал он их, что ли, каждую?

Парад

Праздничный парад. Офицерскую «коробку» — восемь на шестнадцать — привезли на площадь заранее. Начинается отстой. Морозно. Холод залезает в рукава, в брюки и кусается за офицерские ляжки.

Шинель — тропическая форма одежды. От тропиков до полюса офицер флота российского носит шинель. Различаемся только нижним бельём. Б-р-р! Холодрыга. Не очень-то и постоишь. Чёрт побери!

По случаю холода строй гудит. К строю подходит старший офицерской «коробки» капитан первого ранга в «шапке с ручкой».

Вопрос: «Зачем капитанам первого ранга «шапка с ручкой»?

Ответ: «Чтоб бакланы не гадили на рожу!» — «А у кого нет шапки?» — «Пускай гадят».

— Прекратить болтовню в строю!

Из строя:

— Не кисло! А чего потом-то?

— А он и сам не знает.

— Прекратить разговоры!

Гул слабеет и переносится в середину строя.

— Рав-няй-сь!… Сми-р-но-о!… Воль-но!…

«Старший», потоптавшись, отходит. Холод и бесцельное ожидание надоели и ему. У нас всегда так: выгонят «народ» заранее, и — полдня стоишь.

Середина начинает гудеть — как улей, потерявший матку. Слышны только те фразы, что громче общего фона.

— А если в строю не болтать непрерывно, то чем же в строю непрерывно заниматься?

— Непрерывно равняться.

— Чего стоим-то?

— Ефрейторский зазор.

— А то б походили б, поорали б что-нибудь… героическое…

— Ну и глупый же я…

— Чего ж так поздно?

— Ну не-ет, войну мы выиграем… мы её начнем… заранее…

— Чтобы встретить ядерный взрыв в строю и при всеоружии, надо сделать что?

— Что?

— Надо всех построить и не распускать строя…

— Ну и праздник! Хуже субботы!

— У военных не бывает праздников. У них есть только мероприятия по подготовке к празднованию и план устранения замечаний…

— Вадик, а Вадик, я никак не пойму, чем мне нравится твоя кургузая шинель? Ты что, в ней купаешься, что ли? Или бетон месишь?

— Я в ней плавал по заливу…

— Ботиночки-то на тонкой подошве…

— Это не ботиночки, а слёзы скорохода…

— А завтра ещё и строевая прогулка…

— Кто сказал?

— Не «кто сказал», а по плану…

— Это в выходной-то! Ну, собаки…

— Интересно, кто её придумал?

— Тот, кто её придумал, давно умер и не успел сообщить, для чего же он это сделал.

— Прогулка нужна для устрашения…

— Ага, гражданского населения. «Пиджаки» совсем охамели…

— Прогулка нужна для укрепления боеготовности.

— Да для её укрепления я даже сейчас готов снять штаны и повернуться ко всем голой…

— Во холодрыга! Насквозь пробирает! У меня уже писька втянулась вместе с ребятами, и остались три дырки…

— Офонарели они, что ли?! Я же с каждой минутой теряю политическую бдительность!…

— Сейчас чаю бы…

— Лучше водки…

— Размечтался…

— И ба-бу бы…

— Ну, началось…

— А ты знаешь здешнюю формулу любви?

— Ну-ка?

— Стол накрыт, женщины ждут, и никто не узнает.

— Надо попрыгать, а то застудят мне братана, чем я потом размножаться-то буду? У меня ж редкий генетический код!

— Да ну-у!

— Не «да-ну-у», а ну да!

Строй колышется, подпрыгивает, в середине уже толкаются, чтоб согреться. «Старший» подаёт команду:

— Курить! С мест не сходить! Окурки — в карман!

— Чего он сказал?

— Курить, говорит, на месте, а окурки — в карман соседу.

Строй доволен. Строй закуривает. Клубы дыма, сквозь которые видны головы.

— Давно бы так…

— Вадя, а ты уже дымишь из кармана.

— Какая собака подложила?! Ты, что ли?!

— С-мир-на!!!

— Курение прекратить!

Прибыл самый главный морской начальник. Строевым шагом «старший» — к нему. Аж трясется от напряжения, бедненький. Главный начальник идёт вразвалочку. Вот этим отличается флот от армии: младший рубит строевым, старший — вразвалочку. В армии рубят одинаково.

— З-з-дра-в-с-твуй-те, то-ва-ри-щи!

— Здрав-жела-това-щ-капитан пер-ранга!!!

— Па-аз-драв-ля-ю ва-с!…

Короткое гавкающее троекратное «ура».

— К тор-жест-вен-но-му маршу!… В-оз-на-ме-но-вание!… По-рот-но!… На од-но-го ли-ней-но-го дис-тан-ции!… Первая ро-та пря-мо!… Ос-таль-ны-е на-пра-во!… Рав-нение на-пра-во!… Ша-го-м!… Ма-р-ш!…

Офицерская «коробка» поворачивает и идёт на исходную позицию. «Старший» суетится, забегает, что-то вспоминает — перебежками к последней шеренге, где собрана вся мелкота.

— Последняя шеренга, последняя шеренга, — шипит он с придыханием, — равнение, не отставать! По вам будут судить о всем нашем прохождении! Вы — наше заднее лицо! Так что не уроните! Ясно?!

— На-ле-во!… Пря-ма-а!!!

Одеревеневшие ноги бьют в землю. Шеренги… шеренги… студеные лица…

— …подтянулись!… Ногу… ногу взяли! Равнение направо!…

Огромными прыжками, непрестанно матерясь, догоняет остальных последняя шеренга… наше заднее лицо… Она не уронит…

Ой, мама!

Отрабатывалась торпедная стрельба. Подводный ракетно-ядерный крейсер метался в окружёнии сейнеров. Сейнеры были начеку: гигант мог и придавить; а когда гиганту пришла пора сделать залп, он его сделал, спутав сейнер с кораблями охранения.

Вдруг всем стало не до рыбы. Торпеды выбрали самый жирный сейнер и помчались за ним. Сейнер, задрав нос, удирал от них во все лопатки.

— Мама, мамочка, мама!!! — передавал радист вместо криков «SOS».

— Он что там, очумел, что ли? — интересовались в центре и упрямо вызывали сейнер на связь.

— Самый полный вперёд, сети долой!!! — кричал сразу осевшим голосом капитан. Его крик далеко разносился над морской гладью, и казалось, это кричит сам сейнер, удиравший грациозными прыжками газели Томпсона. За ним гнались две учебные торпеды, отмечавшие свой славный путь маленькими ракетками.

— Иду на «вы»! — означало это на торпедном языке. На мостике это понимали и так, а когда до винтов оставалось метра полтора, обитатели мостика, исключая капитана, вяло обмочились.

Капитан давно уже стоял, крепко упёршись в палубу широко разбросанными ногами. Капитан ждал.

Только мотористы, скрытые в грохочущем чреве, были спокойны. Лошадям всё равно, кто там сверху и как там сверху; и чего орать — добавить так добавить, был бы приказ, а там хоть всё развались.

— А что потом? — вероятно, всё же спросите вы.

— А ничего, — отвечаем вам, — сейнер убежал от торпед.

Собака Баскервилей

Перед отбоем мы с Серёгой вышли подышать отрицательными ионами.

Боже! Какая чудная ночь! Воздух хрустальный; природа — как крылышки стрекозы: до того замерла, до того, зараза, хрупка и прозрачна. Чёрт побери! Так, чего доброго, и поэтом станешь!

— Серёга, дыши!

— Я дышу.

Тральщики ошвартованы к стенке, можно сказать, задней своей частью. Это наше с Серёгой место службы — тральщики бригады ОВРа.

ОВР — это охрана водного района. Как засунут в какой-нибудь «водный район», чтоб их, сука, всех из шкурки повытряхивало, — так месяцами берега не видим. Но теперь, слава Богу, мы у пирса. Теперь и залить в себя чего-нибудь не грех.

— Серёга, дыши.

— Я дышу.

Кстати о бабочках: мы с Серёгой пьём ещё очень умеренно. И после этого мы всегда следим за здоровьем. Мы вам не Малиновский, который однажды зимой так накушался, что всю ночь проспал в сугробе, а утром встал как ни в чём ни бывало — и на службу. И хоть бы что! Даже насморк не подхватил. О чём это говорит? О качестве сукна. Шинель у него из старого отцовского сукна. Лет десять носит. Малину теперь, наверное, в запас уволят. Ещё бы! Он же первого секретаря райкома в унитазе утопил: пришёл в доф пьяненький, а там возня с избирателями, — и захотел тут Малина. По дороге в гальюн встретил он какого-то мужика в гражданке — тот ему дверь загораживал. Взял Малина мужика за грудь одной рукой и молча окунул его в толчок. Оказался первый секретарь. Теперь уволят точно.

— Cерёга, ты дышишь?

— Дышу.

Господи, какой воздух! Вот так бы и простоял всю жизнь. Если б вы знали, как хорошо дышится после боевого траления! Часов восемь походишь с тралом, и совсем по-другому жизнь кушается. Особенно если тралишь боевые мины: идёшь и каждую секунду ждешь, что она под тобой рванет. Пальцы потом стакан не держат.

— Серёга, мы себя как чувствуем?

— Отлично!…

— Ах, ночь, ночь…

— Ва-а-а!!!

Господи, что это?!

— Серёга, что это?

— А чёрт его знает…

— Ва-а-а!!!

Крик. Потрясающий крик. И даже не крик, а вой какой-то!

Воют справа по борту. Это точно. Звук сначала печальный, грудной, но заканчивается он таким звериным ревом, что просто мороз по коже. Лично я протрезвел в момент. Серёга тоже.

— Может это сирену включили где-нибудь? — спросил я у Серёги шёпотом.

— Нет, — говорит мне Серёга, и я чувствую, что дрожь его пробирает, — нет. Так воет только живое существо. Я знаю, кто это.

— Кто?…

— Так воет собака Баскервилей, когда идёт по следу своей жертвы…

— Иди ты.

В ту ночь мы спали плохо. Вой повторялся ещё раз десять, и с каждым разом он становился всё ужасней. Шёл он от воды, пробирал до костей, и вахтенные в ту ночь теряли сознание.

Утром всё выяснилось. Выл доктор у соседей. Он нажрался до чертиков, а потом высунулся в иллюминатор и завыл с тоски.

Личность в запасе

Если ваш глаз чем-нибудь раздражен, положите его на капитана первого ранга Платонова. На нём глаз отдыхает. Маленький, смирненький старичок в очках; выражение лица детское, шаловливое, с лукавинкой, особенно если он сидит в садике и читает центральные газеты. Ни за что не скажешь, что это легендарный подводник, командир, известный всему свету своими лихими маневрами, нестандартными решениями и ошеломительными выходками на берегу.

Как-то на курорте он подумал-подумал, напился крепенько и начал купаться Аполлоном, раздевшись до него, до Аполлона, прямо на пляже. Его тогда схватили скрутили, ручонки за спину, дали по затылку и отвезли прямо в комендатуру, из которой он бежал, выломав доску в туалете. Но так он пил, конечно, очень редко.

Однажды на учении его лодка всплыла в крейсерское положение, и над её ракетной палубой тут же завис вертолёт непонятной национальности. Не так уж часто над подводниками зависают вертолёты, чтоб в них что-то понимать.

— Штатники, наверное, — решил Платонов, — а может, англичане. Это их «си-кинг», скорее всего.

Потом он услал всех вниз, а сам залез на рубку, снял штаны и, нагнувшись, показал мировому империализму свой голубой зад. Обхватив ягодицы, он там ещё несколько раз наклонился, энергично, на разрыв, чтоб познакомить заокеанских коллег со своими уникальными внутренностями.

Пока он так старался, с вертолёта донеслось усталым голосом командующего Северным флотом:

— Пла-то-нов! Пла-то-нов! Наденьте штаны! А за незнание отечественной военной техники ставлю два балла. Сдадите зачёт по тактике лично мне.

— Товарищ командующий, — спросила как-то эта легендарная личность на инструктаже перед автономкой, — а как вести себя при получении сигнала бедствия от иностранного судна?

— Пошлёшь их подальше, ясно? — сказал командующий.

— Ясно, есть! — сказал Платонов. Он как в воду глядел. В конце автономки, на переходе в базу, при всплытии на сеанс связи поймали «SOS»; норвежский сухогруз тонет, на судне пожар, поступает вода.

Лодка всплыла, подошла к сухогрузу, с неё прыгнула аварийная партия. Потушили пожар, запустили машину, заткнули им дырки, снабдили топливом — и привет.

По приходе в базу он доложил по команде.

— А-а-а!!! — заорало начальство. — Боевая задача! Скрытность плавания! Два балла! — и подготовило документы об увольнении его в запас.

А норвежские моряки, зная, что у нас к чему, по своим каналам обратились и попросили наградить командира «К-420» капитана первого ранга Платонова за оказанную помощь.

— А мы его уже наградили, — ответили наши официальные органы.

— Награждён, награждён, — успокоили атташе.

— Ну, тогда пришлите нам письменное подтверждение, что вы его наградили, а мы у него потом возьмём интервью, — не унимались норвежцы.

Дело принимало международный оборот. Пришлось оставить его в рядах: влепили ему выговор и тут же наградили каким-то орденом.

Норвежцы не успокоились до тех пор, пока и из своего правительства не выколотили для него ещё и норвежский орден.

Отдыхая после этого в Хосте и принимая первую в своей жизни сероводородную ванну, Платонов вдруг с удивлением приятно обнаружил, что его здоровьем интересуются: подошёл мужик в халате, пощупал пульс и спросил о самочувствии.

После ухода медперсонала Платонов встал, выбрался из ванны, надел на себя белый халат, висевший тут же на гвоздике, и в таком виде (халат до пола) с серьёзной рожей обошёл все кабины и у всех женщин проверил пульс и спросил о самочувствии. Тётки были удивлены и растроганы такой частой посещаемостью медперсонала.

Жена командующего очнулась первой: где-то она уже видела этого гномика; а когда они встретились в столовой, то Платонова уже ничто не могло спасти от увольнения в запас.

Без опозданий

Жена от Серёги Кремова ушла тогда, когда обнаружила в нём склонность с алкоголизму.

С этой минуты он напивался после службы каждый день. А чтоб на службу не опаздывать, он приходил в состоянии «насосавшись» в тот дом, где жил командир его боевой части Толик Толстых, поднимался на третий этаж и ложился перед дверью своего командира на половичок. Прямо в шинели, застегнутой на все пуговицы, и в шапке, натянутой на уши.

Каждое утро командир боевой части капитан второго ранга незабвенный Толик Толстых выходил из дверей и спотыкался о своего подчиненного: тот принципиально спал на пороге, лежа на спине строго горизонтально.

Толик спотыкался, обнаруживал Серёгу и разражался речью следующего содержания:

— Ах ты кукла бесхозная, муфлон драный, титька кислая, гниль подкильная! Ах ты!…

Потом Толик Толстых очень долго желал Серёге, чтоб его схватило, скрутило и чтоб так трахнуло, так трахнуло обо что-нибудь краеугольное, чтоб он, Толик, сразу же отмучился. Заканчивал он всегда так:

— Ну ничего, ничего! Я тебе сейчас клизму сделаю. Профилактическую. Ведро глицерина с патефонными иголками. Ты у меня послужишь… Отечеству!…

Потом он всегда поднимал Серёгу, взваливал его на плечо и тащил на лодку.

Так что за десять лет их совместного проживания Серёга так ни разу на службу и не опоздал.

Служба

Чем занимается помощник оперативного бригады ОВРа Кронштадского водного района, если он уже два года как лейтенант, в меру нагл и зовут его Шура Бурденко? Конечно же, он занимается службой.

У Шуры рожа нахальная и любую фразу он начинает так: «Вот когда мы управляли тральщиком…»; а если требуется на ком-нибудь окончательно поставить точку, то следует: «Ну-ка, перестрой-ка мне строй уступа вправо в строй обратного клина». По телефону он представляется: «Оперативный!». А где при этом сам оперативный? При Шуре, который, стоя помощником, по молодости не спит вообще, оперативному дежурному делать нечего. Он либо смотрит телевизор, либо «харю давит», либо жрёт, либо гадит с упоением.

Всем в этом мире правит помощник. Всё на нём. Тайн в службе для Шуры не существует. Семёна романтики в душе его уже взошли чирьяками, а зад с определённых пор стремительно обрастает ракушками.

Звонок. Звонит оперативный базы. Шура берёт трубку и представляется:

— Оперативный!

— Так! Какой у вас дежурный тральщик?

— МТ-785.

— А поменьше есть?

— Есть, рейдовый, «Корунд».

— Значит так, со стенда кабельного размагничивания буй сорвало, отнесло его к Кроншлоту и бьёт о стенку. Разбудил полгорода. Пошлите туда это корыто, пусть его назад отволокут.

— Тык, товарищ капитан второго ранга, двадцать два часа уже, они там пьяные наверняка, может, утром?

— Что?! С кем я разговариваю? Что такое?! Кто пьяный? Вы пьяный?

— Никак нет!

— Тогда в чём дело?! Вы получили приказание? Что за идиотизм?

— Есть!

— Что «есть»?!

— Есть, послать корыто оттащить буй.

— И доложите потом.

— Есть.

— И приведите себя в порядок!

— Есть.

— Всё.

— Есть.

Коз-зёл! Шура устало поправил очки и аккуратно опустил на место трубку. Наберут на флот козлов трахомных! Этот оперативный — связист, а связисты — они вообще святые. «Они приказа-али», а ты бегай, как меченый зайчик. Невтерпеж им, видите ли! Шура взялся за трубку телефона:

— «Корунд», едрёна вошь!

— Есть.

— Кто «есть», бугель вам на всё рыло?!

— Мичман Орлов!

— Представляться надо, мочёная тётя, пьян небось?!

— Никак нет! В рабочем состоянии.

— Знаем мы ваши «состояния». Значит так, Орлуха, заводи свой керогаз и струячь к Кроншлоту. Там буй сорвало со стенда кабельного размагничивания. Прибило его к стенке и мочалит его об неё. Со страшной силой. Уши у населения вянут. За ноздрю его и назад к маме! Понял?

— Так точно!

— Давай, пошёл. Ноги в руки и доложите потом.

— Есть!

Конечно, Орлуха был в «рабочем состоянии», то бишь — пьян в сиську. Иначе он бы ничего не перепутал. К Кроншлоту он так и не дошёл. Он увидел по дороге какой-то беспризорный, как ему померещилось, буй («этот, что ли?»), заарканил его и начал корчевать.

Буй сидит на мёртвом якоре. Там ещё и бетонная нашлёпка имеется, но Орлухе было плевать. При-ка-за-ли.

Тральщик потужился-потужился — никак. Ах ты! Орлуха врубился на полную мощность. Его керогаз гору своротит, если потребуется.

И своротил. Буй сопротивлялся секунду-другую, а потом Орлуха его выдернул и проволок его якорем по новым кабелям стенда кабельного размагничивания. Якорь пахал так, что вода кипела от коротких замыканий. Десять лет стенд ремонтировали и теперь одним махом всё свернули в трубочку.

Утром зазвенел телефон. Шура взял трубку:

— Оперативный.

Трубка накалилась и ахнула:

— Суки!!! — и дальше вой крокодила. — Сраная ОВРа (ав-ав)! Стая идиотов!… Распушенные кашалоты!… Задницы вместо голов!… Геморрой вместо мозга!… Давить вас в зародыше!… Да я вас… Да я вам! (Ав-ав-ав!)

Шура выставил трубку в иллюминатор, чтоб случайно в уши не попало.

А тот буй, что об Кроншлот ночью било, так и разбило, и он тихо булькнул.

Гарькуша

Гарькуша у нас командир тральщика и в то же время великолепный гонщик.

Переднее колесо у него на мотоцикле огромное, а заднее — маленькое. Гарькуша сидит на своём аппарате, как на пьедестале.

После каждого выхода в море он катается по посёлку, а за ним ВАИ гоняется. Вы бы видели эти гонки! Куда там американским каскадерам. Гарькуша несётся как птица, пьяненький, конечно, а сзади у него баба сидит, и юбка у бабы белая с синим, и развевается она, как военно-морской флаг, а на хвосте у них — ВАИ. Чтоб у них слюна непрерывно текла и глаза чтоб горели, он держит их от себя в пяти сантиметрах и смывается прямо из-под носа.

Сколько они на Гарькушу комбригу жаловались — не перечесть. И всё без толку. А вчера он на мотоцикле на корабль въехал. На подъём флага они опаздывали. Только запикало — 8.00. — как с первым пиком он въехал на трап, по ступенькам вниз, потом промчался на ют, развернулся там на пяти квадратных сантиметрах, слез и, с последним пиком, скомандовал:

— Флаг поднять!

Комбриг будто шпагу проглотил: глаза выкатил, а изо рта — ма-ма! Потом он сделал несколько глотательных упражнений и сказал сифилитическим голосом:

— Гарь-ку-шу… ко мне…

Я говорю всем…

Я говорю всем: прихожу домой, надеваю вечерний костюм — «тройку», рубашка с заколкой, тёмные сдержанные тона; жена — вечернее платье, умелое сочетание драгоценностей и косметики, ребёнок — как игрушка; свечи… где-то там, в конце гостиной, в полутонах, классическая музыка… второй половины… соединение душ, ужин, литература, графика, живопись, архитектура… второй половины… утонченность желаний… и вообще…

Никто не верит!

Своими руками

Зам любил говорить с народом. Он рассказывал массу хороших, поучительных историй, но перед каждой историей в небольшой предисторической справке он всегда рассказывал о своей долгой и трудной жизни, а в конце концов добавлял: «всё сам, своими руками». Зам каждый раз находил для неё новую интонацию, украшал её тысячью различных оттенков, которые придавали фразе всегда утреннюю свежесть. Однажды в автономке вдали от родных берегов зам, рот которого практически никогда не закрывался, вдруг замолчал суток на пять. При этом он почти не появлялся из каюты, лишь иногда его огромное, скорбное тело бесшумной тенью скользило в гальюн. На шестые сутки вахтенные заметили, что зам отправился туда с каким-то ужасным, баррикадным выражением. Он зашёл в гальюн, задраил дверь и принялся там ворочаться ночной неустроенной птицей.

— Чего это он? — спросил один вахтенный у другого.

— А… эта… жизнь была такая долгая и такая мотыжная…

— А, — сказал вахтенный, — ну да…

Отсек погрузился в тишину, лишь изредка оживал и ворочался гальюн. Дверь гальюна наконец лязгнула, и зам, с лицом искажённым за всё человечество, появился из него. Надо заметить, что он по-старости и в результате тяжёлого детства, забывал поднимать за собой стульчак.

— Пойду подниму, — привычно сказал вахтенный. Вскоре он вернулся и молча поволок своего напарника за рукав.

— Ты чего?

— Смотри!

— Вот это да-а!…

— Это вам не мелочь по карманам тырить!

Внутри унитаза лежало, исключительно правильной формы, нечеловеческих размеров, человеческое… м-да. Если б оно было одето в скорлупу, никто бы не сомневался, что это яйцо сказочной птицы Рух! Первый вахтенный закатил глаза, растопырил руки, пожал плечами и сказал заунывным голосом заместителя:

— Ну всё, всё своими руками! По-другому было не вытащить!

— Слушай! Давай замовское говно Серёге покажем!…

— Так он же спит.

— Ничего, разбудим…

…Вахтенный офицер наклонился к инженер-механику.

— Не может быть! — повеселел мех.

— Может.

— Товарищ вахтенный офицер, — официально привстал механик, — разрешите навестить гальюн первого отсека. Только туда и сразу же взад.

— Идите. Только без лирики там. Туда и сразу же взад…

Целых три часа весь корабль ходил и изучал сей предмет. Последним узнал, как всегда, командир.

— Не может быть! — придвинулся он к старпому.

— Может, — сказал старпом и развёл при этом руками на целый метр, — вот такое!

— Помощника сюда, — потребовал командир.

— Сергей Васильич! — обратился он к помощнику, когда тот появился в центральном, — что у нас происходит в первом отсеке?

— В первом без замечаний, — улыбнулся помощник.

— Сочувствую вашей игривости, следуйте за мной. Я — в первом, — повернулся он к старпому.

Помощник, сопровождая командира, всё старался забежать вперёд.

— Вот, товарищ командир! — сказал он, открывая дверь гальюна, — вот!

— Так! — сказал командир, досконально изучив предмет общей заботы. — Хорошо! Это разрубите и уничтожьте по частям. Надеюсь, уже все насладились?

— Так точно! Есть, товарищ командир, сделаем!

— Да уж, постарайтесь. А где у нас медик?

— Спит, наверное, товарищ командир.

— Ах, спят они…

Командир вызвал к себе медика.

— Вы спите и не знаете…

— Я — в курсе, товарищ командир!…

— Ну и что, что вы в курсе?

— Это может быть!

— Я сам видел, что это может быть. И вы — медик, а не трюмный. Не следует об этом забывать. Вы заместителя осмотрели или нет? Может он нуждается в вашей помощи? Ну как, осмотрели, или ещё нет?

— Нет… ещё…

— Ах, ещё нет?! Значит, дерьмо — успели, а зама — нет? Я пока не нахожу что вам сказать…

— Товарищ командир, так ведь… — мялся медик.

— Не знаю я. Найдите способ.

— Есть… найти способ…

…В тот же день вечером, увидев входящего в кают-компанию расцветающего зама, командир улыбнулся в сторону и кротко вздохнул. Под замом жалобно пискнуло кресло.

— Вы знаете, товарищ командир, — сразу же заговорил он, — в бытность мою на шестьсот тринадцатом проекте, в море, сложилась следующая интересная ситуация…

Командир слушал зама в пол-уха. Кают-компания ждала. У всех на тарелках лежало по пол-котлеты.

— …и всё сам, своими руками! — передохнул зам, закончив очередную повесть из жизни.

— Тяжело вам наверное было… одному, Иван Фомич, — безразлично вставил командир в притихшей кают-компании.

— Не то слово! — бодро отреагировал зам и быстро и умело намазал себе очередную булку.

Загрузка...