ЧАСТЬ 8

Рассказывает старшина Нестеренко:

— Новый 1943 год начался весьма неудачно для вермахта. На Южном фронте Красная Армия перешла в наступление. 3 января наши войска освободили города Малгобек и Моздок, 4 января было освобождено родное село Димпера Каново.

Один из моих одноклассников, участвовавших в этом наступлении, со смехом рассказывал: «31 декабря 1942 года, в самую новогоднюю ночь, наша часть с боем ворвалась в немецкие блиндажи. А там елка в гирляндах, столы накрыты к празднику. И тут мы вместо Деда Мороза со Снегурочкой появляемся! Фрицы, конечно, не ждали такого «новогоднего подарка».

Боясь нового «котла», подобного Сталинградскому, германское командование начало отводить войска с Кавказа.

Лагодинский думал, что двум нашим диверсионным группам будет тоже приказано вернуться через линию фронта, но вместо этого пришла следующая радиограмма: «Объединиться, подыскать зимние квартиры у надежных людей, приступить к вербовке и концентрации групп для активной подрывной, диверсионной деятельности в тылу у Красной Армии».

Из этого приказа было ясно, что абвер считает неудачи на фронте временным явлением и в будущем году рассчитывает вновь вернуться на Кавказ.

— Это они так считают, — язвительно улыбнулся Лагодинский. — А у меня для вас другой приказ. Ваша задача пройти по аулам и с прискорбием сообщить, что германские войска спешно отступают с Кавказа. Поэтому, с целью предотвращения напрасной траты сил, всем бандам надо временно прекратить активную деятельность и затаиться до условного сигнала. Основных главарей банд надо уверить, что вы можете переправить их на самолете для личной встречи с представителями германского командования. Для проведения этого этапа операции будет задействован трофейный немецкий самолет, в котором прилетит русский экипаж, переодетый в форму люфтваффе. Бандиты сядут в самолет, затем будут арестованы и перевезены в Москву.


Операция «Перелет» назначена на 13 января.

— Дурная примета, — шепчет Димпер.

Ей-богу, как в воду глядел! Но тогда нам казалось, что все у нас под контролем.

Для операции задействован трофейный «Хе-111».

— А почему «Хейнкель»? — недоумевает Курт. — Это же совсем ненатурально. Вряд ли в люфтваффе найдется идиот, который отправил бы такой самолет за линию фронта ради горстки бандитов.

— По легенде, они должны забрать еще и своих парашютистов, — поясняет Лагодинский. — А насчет типа самолета — извиняйте, мы не на ярмарке, особого выбора нет. Скажем так — это единственный исправный немецкий самолет, имеющийся у нас в наличии. Он сел на вынужденную посадку после того, как был подбит над Сталинградом; немцы пытались вывозить на нем своих раненых с аэродрома Гумрак. Наши техники подлатали его. А вообще, обер-фельдфебель Хансен, ваше дело просто изобразить бортрадиста экипажа, то есть самого себя. Вы просто выйдете из кабины к бандитам, поздороваетесь на чистом немецком языке и поможете им разместиться в самолете. К сожалению, русские пилоты, которые сыграют роли остальных членов экипажа, знают по-немецки не более десяти слов и вряд ли смогут убедить бандитов, что они настоящие немецкие летчики. Хотя пилотировать трофейную машину они научились неплохо.

Роли немецких пилотов будут исполнять двое наших асов с Моздокского аэродрома, они уже налетали на «Хейнкеле» более 30 часов и освоили вражескую машину: около десятка раз взлетали и садились вне аэродрома, отрабатывали даже ночную посадку.

10 января вместе с ними начинаем поиски площадки для приземления. Находим сначала на карте несколько подходящих мест, затем осматриваем их непосредственно на местности. Две первые площадки командир корабля бракует, третья приходится ему по вкусу. Это выгон для колхозного скота, прямоугольник длиной более тысячи и шириной около трехсот метров — вполне достаточно для посадки тяжелого «Хейнкеля».

— Главное, чтобы погода в назначенный день летная была, — говорит бортрадист. Он уже познакомился и почти подружился с русским экипажем; радовался, что его взяли в тренировочный полет.

— Кстати, мне очень понравился ваш немец, он отличный бортрадист, опытный и исполнительный, — командир корабля кивает в сторону Хансена. — С удовольствием бы забрал его у вас, вскоре нам предстоят разведывательные полеты за линию фронта. Нам нужен член экипажа, который будет отвечать по радио на запросы с немецких аэродромов и самолетов и хоть на некоторое время сбивать их с толку, чтобы они принимали нас за своих.

Дело в том, что радиосвязь самолета с землей и другими экипажами осуществляется азбукой Морзе, причем буквы по-русски и по-немецки разные, поэтому подготовить русского радиста практически невозможно.

— Пойдешь к нам? — второй пилот дружески хлопает Курта по плечу, тот растерянно переводит взгляд на остальных немцев.

— Кто ж вам его отдаст, — закругляет дискуссию Петров. — У него и здесь работы хватает.

Теперь дело отряда собрать валяющиеся по всей поляне крупные булыжники (чтоб, не дай бог, самолет не наскочил на них колесом), сровнять немногочисленные ямки и заготовить топливо для костров. Таскаем солому с крыши заброшенной овчарни, она займется сразу и будет гореть жарко. Хансена сажают в «Виллис» и увозят на ассинский аэродром, «Хейнкель» будет взлетать именно оттуда.

Но вот уже все давно готово и погода отличная, как на заказ: с ясного морозного неба, густо усыпанного звездами, сияет полная луна, заливая окрестности ярким серебристым светом. С нетерпением смотрим на фосфоресцирующие в темноте циферблаты трофейных часов.

— И бандиты наши пока не подъехали. Как бы не сорвалось, — бурчит Чермоев и нервно попыхивает папироской.

— Не каркай! — обрывает его майор. — Терлоев со своим штабом ухватились за эту идею. Уж больно им хочется лично перетолковать со своими германскими хозяевами.

— Чего же тогда Хасан не пожелал перетолковать лично с тобой, оберштурмфюрер Шмеккер?! — не преминул поддеть коллегу капитан. — Или чин твой для него маловат?!

— Я вел переговоры с его полномочным представителем, — парирует Петров.

Около пяти часов утра с северо-запада раздается характерный гул моторов, затем над поляной на небольшой высоте пролетает двухмоторный самолет; его силуэт четко виден на фоне огромного диска луны. Запаливаем костры, старая солома вспыхивает как порох, пламя взвивается вверх метра на два. Петров отстреливает зеленую ракету, она с шипением уносится в небо, описывает там параболу и рассыпается крупными искрами. Остальные члены отряда подают сигналы трофейными фонариками, направив их лучи вертикально вверх. Недалеко от посадочного костра в начале полосы стоит Петров с зеленым фонариком, метров через триста Гюнтер с белым, а через шестьсот метров мельтешит красный фонарик Пауля.

«Хе-111» кренится на левое крыло, делает резкий разворот и начинает посадку. Зажигаются посадочные фары, выходят шасси из-под брюха и тормозные щитки на нижней части крыла, меняется тональность моторов.

Слегка подпрыгнув, самолет касается колесами земли у первого посадочного костра и, прошелестев шинами по полю, останавливается к концу полосы. Открывается нижний люк, Курт и двое русских летчиков выходят наружу.

— И где же наши пассажиры? — с ходу интересуется командир корабля.

— Ждем с минуты на минуту! — отвечаю я, а сам с интересом рассматриваю пилота. На нем шлемофон и зимний комбинезон с тремя белыми полосами на левом рукаве, на шее Рыцарский крест.

Он перехватывает мой взгляд и хохочет:

— Да уж, пришлось нацепить эту цацку. Пусть, мол, бандиты думают, что Геринг прислал за ними одного из своих лучших асов. Честь имею представиться, барон фон дер Шток.

Парень делает серьезное лицо и отдает честь так, как это принято в люфтваффе.

— Отлично, все вполне натурально! — кивает майор.

Курт едва заметно морщится, у него явно другое мнение по этому поводу, но он держит его при себе.

Всех нас очень беспокоит отсутствие бандитов, кажется, что уже минул целый час с момента приземления, хотя реально прошло не более десяти минут.

Луна скрылась за набежавшей откуда-то тучей, вмиг стало темно так, что с трудом можно было разглядеть друг друга. Во тьме раздался цокот копыт и всхрапывание лошадей, рядом с нами спешиваются десятка полтора абреков с закутанными башлыками лицами.

— Ассалям алейкум! — громко приветствует их Лайсат.

— Ва алейкум, ва салам! — откликаются джигиты и по одному лезут в самолет.

В пассажирском отсеке освещение не предусмотрено, поэтому царит полная темнота, рассеиваемая только лучом от фонарика Курта; он суетится, руководит посадкой. Для создания более правдоподобного эффекта все указания отдает на немецком языке, а Лайсат переводит их на чеченский. В салоне пассажирского «Хейнкеля» всего 17 мест: нас семеро, бандитов пятнадцать человек — значит, полетим с перегрузкой, но иного выхода нет. Лишние пассажиры размещаются на полу в проходе. Погрузка заканчивается в считаные минуты, Курт велит всем пристегнуться. Сам он продолжает играть роль бортрадиста, поэтому устраивается в кресле позади второго пилота; Пауль пристраивается рядом с ним, самолет выруливает на старт.

Рассказывает рядовой Гроне:

— Наращивая скорость, «Хейнкель» несется по импровизированной взлетной полосе; машину нещадно трясет и болтает, пилоты еле удерживают направление, чтобы не съехать в сторону — там пашня, и если самолет завязнет одним колесом, то катастрофа неминуема! Волнуюсь — хватит ли длины взлетной полосы, все же машина перегружена. Но вот наконец «Хейнкель» тяжело отрывается от земли, едва не чирканув брюхом по вершинам росших на краю выгона старых деревьев. Как десантник я кое-что понимаю в пилотировании и могу только аплодировать мастерству русских асов, поднявших чужую машину ночью с малоприспособленной поляны в горах.

Втянув шасси, пилоты резко начинают набор высоты, мне слегка закладывает уши, но я сглатываю, и неприятное ощущение проходит. Оборачиваюсь на Хансена, по его лицу скользит довольная улыбка: видно, что он наслаждается полетом и с интересом следит за работой приборов и действиями летчиков.

Сам тип самолета ему хорошо знаком; говорит, что когда учился на бортрадиста и летал в учебный полеты, то нередко удавалось упросить экипаж дать ему «порулить» в воздухе, и получалось у него весьма неплохо. Вообще наш Курт страстно мечтал стать пилотом: немало часов налетал на планере в гитлерюгенде и даже летал на маленьком «Арадо» (похожем на русский «кукурузник»), «Если бы на медкомиссии не подвело зрение, то я стал бы пилотом «Фокке-Вульфа», — вздыхал мой друг.

Самолет выскальзывает из облачности, набирает нужную высоту, и мы облегченно вздыхаем — основная часть операции выполнена. «Хейнкель» сделает несколько кругов над районом, чтобы создать иллюзию дальнего перелета, затем совершит посадку на ассинском аэродроме, где бандитские главари будут арестованы. Командир корабля ставит управление на автопилот, оборачивается к Хансену и велит ему связаться с аэродромом.

Но что это?! Бандиты вдруг накидываются на наших и быстро обезоруживают их! Трое из абреков во главе с командиром врываются в кабину и приставляют пистолеты к вискам пилотов! Запоздало узнаю в их главаре ротенфюрера Швейффера — ну правильно, куда же без него! Только в его арийской башке мог возникнуть такой безумный план!

— Fritz, du bist ein Idiot, но без тебя жизнь была бы скучна! Неужели ты действительно рассчитываешь на успех этой авантюры?! — пытается урезонить его наш фельдфебель.

— Мы сейчас все вместе перелетим через линию фронта к своим! — перебивает его ротенфюрер. — Клянусь, я не стану докладывать командованию о вашем предательстве, если вы поможете мне сейчас! Мы вернем люфтваффе исправную машину…

— Да я лучше расшибу самолет о скалы, чем повезу через фронт ваши поганые задницы! — взвивается со своего места командир корабля, но тут же падает, сраженный выстрелом в упор. На приборную доску брызжет кровь и что-то похожее на мозги.

— Так будет с каждым, кто осмелится оказать сопротивление! — истерично орет выстреливший бандит. Он то ли пьян, то ли обкурен, впрочем, большая ли разница?! Парни явно ведут себя неадекватно, чувствуется, что готовы разрядить свое нервное напряжение стрельбой на любое подозрительное движение.

Ротенфюрер под мышки выволакивает мертвое тело из кресла пилота и командует Хансену: «Setze sich! Du sollst das Flugzeug Fahren!» (Садись! Ты поведешь самолет!)

— Я не летчик! Я только бортрадист! — пытается возразить Курт, но черное дуло парабеллума недвусмысленно упирается в его спину, и он вынужден сесть на место пилота.

Уже потом, на земле, он признался мне, что был в состоянии, близком к шоковому: только что на его глазах убили человека, с которым он успел подружиться за последние пару дней (Курт впервые видел убийство так близко), засунули его в окровавленное кресло и, тыча в затылок пистолетом, заставили делать то, к чему он со своим уровнем летной подготовки был явно не готов! При виде размазанного по приборному щитку кровавого месива его чуть не стошнило, тело сводило судорогой, на лбу выступили крупные капли пота.

— Сейчас, подожди. Дай сообразить! — проговорил он в ответ на нетерпеливые понукания Швейффера.

Слава богу, самолет стоит на автопилоте, высота и время до посадки достаточные: есть время осмотреться и освоиться за штурвалом. Для начала Хансен оглядел приборную доску и рычаги управления, прошарил взглядом по приборам контроля работы двигателей, здесь вроде все нормально: давление масла, температура, обороты двигателей. Вообще на приборном щитке около тридцати различных приборов, глаза разбегаются, а ведь как-то придется одновременно бороться с капризами плохо управляемой машины и фиксировать взгляд на показаниях приборов. У опытного летчика это получается автоматически, к тому же обычно помогает второй пилот. Но ему стоит ли рассчитывать на помощь русского летчика?! Вон тот демонстративно сложил руки на груди и только с ненавистью косится на стоящего рядом с его креслом ротенфюрера.

— Давай, разворачивай на запад! — толкает под руку Швейффер.

Хансен с опаской снимает самолет с автопилота, берет управление в свои руки, плавно пытается лечь на другой курс.

Вот авиагоризонт, здесь не все в порядке, силуэт самолета не находится в горизонтали к линии на приборе. Куда крутить штурвал? Мысли путаются после только что пережитого смертельного страха и смотрящих в спину бандитских автоматов, а русский ас сидит рядом с каменным лицом, и только в глазах его мелькают огоньки злой иронии.

«А, буду экспериментировать! — решил Хансен. — В крайнем случае иван снова возьмет управление в свои руки, ведь он не самоубийца и не даст самолету разбиться?! А впрочем, кто поймет этих русских, они все фанатики-коммунисты».

Курт осторожно повернул штурвал вправо. Ой, нет, не попал, крен только усилился.

— Мать твою растак! Ты нас всех решил угробить! — русский перехватил управление. — И вообще, куда ты летишь?

Это было еще одно слабое место Хансена, работа навигационных приборов ему была практически не знакома. Конечно, как бортрадист он мог навигировать по пеленгам, но делать это и одновременно вести самолет абсолютно невозможно! Для себя он решил просто лететь по компасу в западном направлении.

— Надо забрать на несколько градусов правее, — говорит русский. — Ты не учитываешь боковой ветер, он сносит самолет к югу, к Черному морю.

— Предатель! Скотина! — яростно орет расслышавший его слова майор НКВД, но, получив от абрека удар по лицу, быстро замолкает.

Через некоторое время Хансен уже осваивается за штурвалом и, как ему кажется, вполне уверенно ведет машину по заданному курсу. Вот если бы еще склонившийся над пилотским креслом ротенфюрер не дышал бы прямо в затылок и не засыпал бы дурацкими приказами!

Однако Петров зря обвинил русского летчика в предательстве, скорее тот поступил как Иван Сусанин, он завел-таки нас в зону действия советских ПВО! Вот с земли, словно огненные стрелы, протянулись лучи зенитных прожекторов, пошарили по небу; затем один из них сумел-таки поймать наш самолет. Скорее всего мы сейчас где-то над Моздоком. Правильно, на ассинском аэродроме предупреждены о предстоящем появлении трофейного немецкого самолета, а моздокские зенитчики даже не подозревают о проводимой спецоперации НКВД, поэтому принимают наш «Хейнкель» за настоящий фашистский самолет и встречают соответственно!

Яркие лучи прожекторов сошлись в одной точке и намертво зафиксировали в своем перекрестье наш самолет! В кабине моментально стало светлее, чем в самый яркий солнечный полдень, мы закрыли глаза от слепящих лучей руками, летчики натянули темные очки-консервы — лягушачьи глаза.

Что же теперь будет?! У русских есть возможность полностью сосредоточить огонь всех своих зениток на одиночном вражеском самолете и спокойно сбить его. Надеяться нам абсолютно не на что, самолет практически беззащитен — висит в освещенном небе, как мишень в тире.

— Ну все, приехали! — русский летчик перехватил управление и, заложив крутой вираж, приготовился к посадке.

— Шайзе! — ротенфюрер размахивается и с яростью бьет его рукояткой пистолета по голове, случайно попадает по виску; иван всем весом валится назад и тянет за собой штурвал, самолет резко задирает нос, так что у всех ком подкатывается к горлу и закладывает уши.

— Что ты наделал, ты убил его! — в ужасе вопит Курт; «Хейнкель» чуть не входит в штопор, бортрадист изо всех сил тянет штурвал и чудом выводит машину из опасного положения. По его спине стекают струйки холодного пота, лицо дергается, руки намертво вцепились в штурвал, так что костяшки пальцев аж посинели.

Ситуация у нас сейчас хуже некуда — оба опытных пилота мертвы, самолетом управляет неопытный мальчишка. По нам явно ведут огонь из всех стволов: мы отчетливо различаем следы светящихся трасс от зенитных пулеметов, изредка вблизи рвутся крупнокалиберные снаряды, и тогда машину болтает от взрывных волн. Нас явно взяли в артиллерийскую вилку.

— Я не могу маневрировать, нас просто расстреляют в воздухе, изрешетят пулями, — кричит Хансен Фрицу. — Выхода нет, надо садиться!

— Черта с два! — ротенфюрер изрыгает непереводимые проклятия на головы русских, но все же не дает соглашение на посадку! — Лети, до линии фронта остались считаные километры! Передай сигнал о помощи на немецкий аэродром! Камерады, мы все вернемся домой героями!

«Как бы не так! — думаю я про себя. — «Дома» нас наверняка ждет теплая встреча в гестапо и расстрел, как предателей».

— Хочешь вернуться в рейх героем?! — обращаюсь я к нацисту, пытаясь перекричать вой моторов. — Посмотри на вещи здраво — твоя авантюра с угоном самолета провалилась! Ты готов отправить всех нас на тот свет ради своего фанатизма!

— Я лучше с честью погибну, чем сдамся в плен большевикам! — не слушает меня Фриц.

И тут вдруг Курт вопит: «Турбулентность!» — и резко дает штурвал от себя. Самолет клюет носом, ротенфюрера подкидывает вверх и со всей силы бьет головой об потолок кабины; затем Курт так же резко берет штурвал на себя, Швейффер с не меньшей силой шмякается об пол и теряет сознание.

Наш «Хейнкель» сразу же начинает экстренное снижение, заметив этот маневр, зенитчики прекращают огонь.

В пассажирском отсеке царит паника — ведь большинство бандитов не сидели на своих местах, а бегали по салону с оружием в руках. Наши, пристегнутые к креслам, не пострадали, зато бандиты в результате прыжков самолета просто покатились кубарем, многие получили травмы в виде сильных ушибов и переломов. Кроме того, все они жутко деморализованы: никто не может толком разобраться, что произошло, — всем кажется, что самолет подбит и гибель неминуема; кто-то громко молится, кто-то призывает кару Аллаха на голову втянувшего их в эту передрягу Швейффера.

Выхожу из кабины и пытаюсь убедить бандитов, что подбитый самолет идет на вынужденную посадку, но из-за турбулентности воздуха скачки повторятся в еще более худшем варианте. Во избежание травм всем лучше пристегнуться и оставаться на своих местах. Кроме того, беготня по салону сильно мешает управлять самолетом, а это грозит неминуемой авиакатастрофой! Сочиняю на ходу и нагло вру, но ведь никто из чеченцев не разбирается в авиации: все мои слова принимаются за чистую монету, и вот неудавшиеся террористы уже видят в нас с Куртом чуть ли не единственную надежду на спасение.

Пользуясь паникой, наши быстренько берут инициативу в свои руки и обезоруживают бандитов. Те уже думают не о сопротивлении, а о том, как бы благополучно приземлиться. Всем охота выжить в этой передряге; мы сейчас в одной лодке, и они понимают, что лучше эту лодку не раскачивать.

Я возвращаюсь в кабину, склоняюсь над начинающим приходить в сознание ротенфюрером и на всякий случай крепко связываю его. Мало ли каких пакостей от него можно еще ожидать. Он сидит, прислонившись спиной к стенке кабины, и ошалело вертит башкой; потом до него наконец доходит, что произошло, и от досады нацист начинает громко ругаться.

— Если ты не успокоишься, я выкину тебя на полном ходу! — грозится Нестеренко; он не понимает слов, но улавливает тон. Он хватает Фрица за шиворот и тащит его к люку.

— Серый, не надо так, — неожиданно вступается за Фрица наш фельдфебель. — В конце концов, он просто солдат и до конца выполнял свой долг.

Теперь надо как-то сажать поврежденную машину. У моего друга начинается тихая паника, но она скоро гаснет от сознания того, что самолет продолжает лететь без снижения и четко слушается штурвала. Теоретически он знал, как управляется самолет при посадке, но это требует хороших летных навыков. Но где взять эти пресловутые навыки?! Приходится постигать все на ходу, учиться на собственных ошибках, каждая из которых может стать роковой. Тем временем на востоке занимается рассвет, и Курт вслух радуется, что солнце будет светить с хвоста, и ему будет хорошо видно землю при посадке. Но есть еще одна проблема: теперь надо наблюдать за землей, не выпуская одновременно из поля зрения указатель скорости (обычно это делает второй пилот).

Курт жестом подзывает меня и просит сесть на место второго пилота, чтобы следить за спидометром и высотомером.

— Хорошо, камерад, — киваю я. — Главное, приземлись без происшествий.

Втискиваюсь на место убитого второго пилота, натягиваю на голову шлемофон, осведомляюсь, «который из этих приборов что», Курт тычет пальцем; стараюсь быстренько разобраться в делениях шкалы.

«Хейнкель» закладывает широкий круг: ищем, куда садиться. Вот вроде под нами проплывает большой участок сравнительно ровной земли рядом с какой-то деревушкой. По дымам из труб определяемся с направлением ветра. Разворот в сторону импровизированного аэродрома продолжается очень долго; первый раз Курт промахивается мимо полосы и идет на второй круг, но тут уж ничего не попишешь.

Дав штурвал от себя, Хансен ввел «Хейнкель» в предпосадочную линию снижения.

— Скорость четыреста, высота двести! — кричу я, стараясь перекрыть голосом гул моторов.

— Не вопи так, ты же в наушниках, нажми кнопку на правом роге штурвала и говори. Чтобы слушать меня, отпусти эту кнопку, — отзывается Хансен.

Потянув штурвал на себя, он выравнивает самолет и выпускает закрылки. Самолет как бы слегка подбрасывает, и он начинает клевать носом вниз. Инстинктивно хватаюсь за штурвал, как утопающий за соломинку.

— Отпусти штурвал, ты мешаешь мне! — голос Курта в наушниках оглушает, но одновременно отрезвляет меня, и я расслабляю руки. Штурвал на моей стороне движется словно сам по себе, ведь управление спарено.

— Какая скорость?

— Двести семьдесят!

Нам отчетливо видно, как внизу к месту посадки самолета устремляются машины, из кузовов горохом высыпают красноармейцы с оружием в руках. Значит, ПВО сообщили о сбитом «Хейнкеле» и для нашей встречи выслали истребительный отряд. С окраины станицы тоже бегут люди, в руках у них вилы и косы — по всему чувствуется, что нас ждет очень горячий прием!

Чувствую удар снизу.

— Что это, по нам опять стреляют?! Зачем?!! — Нервы Лайсат явно на пределе.

— Успокойся, товарищ, это у нас из-под брюха вышли шасси. Теперь главное не промахнуться с началом полосы, — говорит Курт, постепенно убавляя скорость до 200 км/час. Земля стремительно приближается, вот под выпущенными шасси пронеслись окраинные домики села; пилот резко сбросил газ до нуля и плавно потянул штурвал на себя. От удара о промороженную в камень землю «Хейнкель» тряхнуло так, что у нас чуть не повыбивало все зубы. Самолет вновь подпрыгнул в воздух (скозлил, как выражаются пилоты), пронесся метров пятьдесят над самой поверхностью, повторно ударился о землю, пассажиры кувырком покатились по салону.

Слава богу, мы уже на земле, но это еще не все: самолет продолжает нестись с бешеной скоростью, и Хансен вдруг с ужасом ощутил, что машину уводит влево. Но слева какой-то овраг, не хватало еще перевернуться при посадке! И здесь удача отвернулась от него! Какую педаль давить при левом уводе? В панике вместо нужной правой он надавил на левую, самолет еще больше потянуло влево. Поняв свою ошибку, бортрадист спешно начал давить на правую педаль, и самолет послушно вышел из левого уклона.

Теперь надо остановить самолет! Курт помнил, что резко тормозить ни в коем случае нельзя, надо как-то выключить моторы, где же выключатель зажигания?! Конец ровного поля приближается неумолимо, впереди чернеет пашня. Скорость на спидометре 100… 90… 80 км/час, надо попробовать тормозить. Плавно нажимая на педали, он все-таки умудряется погасить скорость, затем «Хейнкель» вязнет в грязи на краю посадочной полосы. В изнеможении от нервного и психического перенапряжения откидываемся на спинки кресел, по лицам струится потоками пот.

Неожиданно лежащий на полу второй пилот приходит в себя, приподнимается и ощупывает синяк на своей голове. Затем недоуменно оглядывается по сторонам и говорит Курту:

— Кто сажал самолет?! Ты?! Ну, ты даешь, фриц!!!

— Господи, я думал, эсэсман убил тебя, — выдыхает потрясенный Хансен.

— Не дождетесь, я еще полетаю и еще много ваших фашистских душ угроблю! — бурчит русский летчик и показывает ротенфюреру здоровенный кулак.

Тот только досадливо морщится и отводит глаза.

Тем временем самолет окружают бойцы НКВД и вооруженные местные жители. Настроены они явно недружелюбно — ведь они принимают нас за настоящих фашистских диверсантов.

— Выходить по одному с поднятыми руками! — командует их начальник. — При малейшем сопротивлении стреляем без предупреждения!

Первым с поднятыми руками выходит Чермоев, за ним все бандиты. Мы с Нестеренко замыкаем шествие, Петров помогает выбраться полуоглушенному пилоту; удар по голове не прошел без последствий — очевидно, у него сотрясение мозга.

— Весело, мы вроде уже в плену, а нас опять берут в плен, — тихо шепчу я Курту. Но на самом деле мне совсем не весело. Что же сейчас будет? На нас угрожающе смотрят дула винтовок и злые глаза стоящих вокруг советских людей.

На всякий случай прячемся за широкой спиной Нестеренко, но чем он может нас защитить — ведь его тоже принимают за фашистского диверсанта! В толпе местных жителей слышны негодующие выкрики, вспоминают недавние жестокие бомбежки, кто-то из мальчишек швыряет в Серегу камнем.

«Главное сейчас не провоцировать их, вести себя как можно спокойнее», — думаю я. Мне приходилось слышать о случаях расправ с немецкими летчиками, сбитыми над Чечней. К чертовой матери, я прекрасно знаю, на что способна такая вот взвинченная ненавистью толпа, пусть Петров скорее объяснит им, в чем дело!

— Я майор госбезопасности! — орет Петров, вырываясь из рук схвативших его красноармейцев. — Срочно сообщите о нас в Грозненский НКВД!

Но ему не верят! Как ни странно, русская речь еще больше распаляет ярость станичников!

— Наверняка бывший белогвардеец, раз так хорошо говорит по-русски, — делает вывод командир чекистов. Он прекрасно знает, что в составе так называемых немецких парашютных десантов, сбрасываемых на Кавказе, более половины обычно составляют предатели из местных жителей.

Петров получает удар прикладом по ребрам, у него перехватывает дыхание, и он замолкает.

За одно я благодарен командиру чекистов — он все же не допускает избиения нас местными жителями: вооруженные красноармейцы оттесняют агрессивную толпу назад, а нас грубыми пинками распихивают по машинам.

Ситуация проясняется только через несколько часов, когда в Моздок приезжает сам Лагодинский. Все русские члены отряда чуть ли не обнимаются с ним, однако по отношению к нам сквозит какая-то настороженность. Всех немцев (то есть нас вместе с ротенфюрером) отделяют от остальных, полковник молчит и только угрюмо посматривает на нашу компанию.

В крепости всю нашу немецкую компанию запирают в уже знакомый нам каменный мешок карцера. Размещаемся в тесноте на бетонном полу, в голове мельтешат мысли одна тревожнее другой. Затянувшееся молчание прерывает Швейффер.

— Ну, что?! Дождались благодарности от чекистов?! Завтра всем вам влепят по красному ордену на левую сторону груди! По кровавому красному ордену из русской винтовки!

— А пошел ты! — взрывается Гюнтер. — Ты кашу заварил, а нам теперь расхлебывать!

Признаться, меня несколько удивило то, что нас оставили вместе: обычно в таких случаях арестованных стараются держать и допрашивать поодиночке. Почему сделали иначе, я узнал только потом — оказывается, подвал прослушивался через отдушины в стенах. Сначала энкавэдэшники всерьез подозревали, что пленные немцы каким-то образом сговорились с ротенфюрером и вместе спланировали побег. Но из наших неприязненных разговоров с нацистом полковник сделал вывод, что мы все же не виноваты. Свою роль сыграли также показания русского пилота о том, что Швейффер заставил нашего Хансена управлять «Хейнкелем» только под угрозой пистолета.

Допросив каждого лично, Лагодинский освобождает нас из подвала, но продолжает держать в комнате, как под домашним арестом.

Рассказывает старшина Нестеренко:

— Поздним вечером в ворота крепости въехал очень колоритный персонаж, сразу напомнивший мне о лихих сынах гор, воспетых в кавказских поэмах Лермонтова. Гордый чеканный профиль с ястребиным носом; коротко подстриженная угольно-черная борода, цепкий взгляд из-под разлета темных бровей; обветшалая, но удивительно ладно сидящая на сухощавом теле черкеска. На фоне небогатой одежды обращал на себя внимание дорогой кинжал в чеканных серебряных ножнах — гордость каждого настоящего джигита, и шапка из белоснежного каракуля — завиток к завитку. Конь был под стать своему всаднику: с грациозной, по-лебединому выгнутой шеей; тонконогий, поджарый; со жгутами мышц, перекатывающихся под выхоленной, блестящей, как антрацит, шкурой. Жеребец нервно подрагивал и злобно косился налитым кровью глазом на вертящуюся под ногами косматую собачонку. Всадник ловко спрыгнул с седла и, отогнав плетью собаку, двинулся в сторону штаба. Навстречу ему уже спешили Чермоев и Лагодинский. Прибывший без всякого подобострастия, с достоинством поздоровался с высоким начальником из НКВД.

— Знаете, кто это? — говорит Лайсат. — В прошлом этот человек был одним из самых известных в Чечне абреков!

Некоторое время чеченка любуется потрясенными лицами своих немецких друзей, затем продолжает рассказ:

— Его зовут Майрсолт, приставка Майр по-вайнахски означает «смелый». Он рано остался сиротой, его взял в свой дом один из богатых братьев, сын его отца от старшей жены. Но мальчишка был в богатой семье не на положении родственника, а скорее на положении раба — выполнял во дворе самую грязную работу, а летом пас огромное стадо овец высоко в горах. Жил в коше — так называется темный сруб, топящийся по-черному. Кроме рваных, грязных вещей, еле прикрывающих худое тело, у юноши ничего не было. Зато он был смел, силен и ловок — укрощал необъезженных жеребцов из табуна; мог в поединке кинжалом убить волка, покусившегося на хозяйских овец; мог удержать за рога могучего горного тура. Он жил в горах и был частью этой дикой природы — безудержный и беспощадный, как сам Кавказ. Так бы и прошла его жизнь на самой границе вечных снегов, под грохот камнепадов и вой волков. Но в горы пришли большевики — ненавидимые вайнахами прусы». Они хотели отобрать овечьи стада и табуны лошадей у богатого брата и раздать их беднякам. Самому Майрсолту при дележе тоже бы досталось несколько овец, так же как остальным нищим аульчанам, — скотину предполагалось раздать по количеству едоков в семье. Но богатый брат встретил урусов выстрелами из ружья, рядом с ним сражался и голодранец Майрсолт, ибо так велит адат — во всем подчиняться воле старшего. И мысли не было у нищего горского юноши, что кажущиеся враждебными урусы защищают интересы кавказской бедноты. Сначала в неравной схватке погибли двое других батраков, затем упал сам богатый брат, изрешеченный пулями большевиков; Майрсолт смог скрыться в лесу и дал обет кровной мести.

Вскоре около водопоя он повстречал группу всадников на горячих конях — это были абреки. Юноша попросился в их банду: главарь назначил испытание. Майрсолт усмехнулся, разбежался, слегка коснулся босой ногой края огромного черного камня и словно птица взлетел на его вершину.

— Конах! Настоящий мужчина! — одобрительно отозвались о нем джигиты и приняли его в банду.

Главарем у них был ингуш Мусост. К тому времени ему уже перевалило далеко за пятьдесят, лицо и руки его были изуродованы следами старых ожогов.

Еще в юности русский офицер вывез его для охраны своего имения в Центральной России. И Мусост служил ему, как чабанская овчарка, помогая удерживать в узде повиновения забитых русских крестьян. Если помещик приказывал, горец безжалостно сек покусившихся на хозяйское добро нагайкой. Он не видел в русских крестьянах своих классовых братьев, — горько усмехнулась Лайсат. — Он видел в них родных братьев тех казаков, что согнали его народ с равнины в бесплодные горные ущелья и построили на месте их аулов свои станицы.

Но однажды терпение русских крестьян лопнуло. Страшен русский бунт, бессмысленный и беспощадный! Крестьяне спалили помещичью усадьбу вместе с ее хозяевами и их сатрапами — только Мусосту удалось спастись от адского пламени. Как зверь заползает зализывать свои раны в свою берлогу, так и бывший ингушский страж вернулся в родные горы.

Местные знахари залечили раны на его теле, но ничто не могло залечить раны в его душе. Лицо его, корявое от шрамов, с полузакрывшимся левым глазом и покривленной шеей, было ужасно, но еще более ужасна была его душа, черная и обугленная, словно головешка после пожара. Абреки были безудержны в своей мести: не одна голова проклятого уруса слетела от их острых сабель, не в одной казачьей станице голосили после налетов его шайки вдовы и сироты.

В одном из налетов был убит прежний главарь, Майрсолт стал ее новым главарем. Их ловили несколько отрядов красноармейцев, но казалось, сами горы спасали своих грешных сынов: по только им известным тропинкам абреки уходили через перевалы, затаивались в теснинах ущелий. Но однажды чекистам удалось настичь и окружить банду: большинство джигитов было перебито, раненый Майрсолт был захвачен и доставлен в городскую тюрьму. Но разве железные решетки и тюремные засовы способны удержать такого зверюгу! Он сбежал прямо из зала суда, разбив окно и спрыгнув со второго этажа. Его вновь поймали…

В тюрьме его посещал сам Орджоникидзе, чрезвычайный комиссар Юга России; с непримиримым абреком много беседовал следователь ЧК Лагодинский, который лично вел его дело. И постепенно в сумрачной душе горского бандита стало что-то сдвигаться: так чистые воды горных рек точат темные громады скал на своем пути и наконец обрушивают их. Майрсолт словно прозрел… Он понял, что между царскими эпсарами и пурстопами, ранее притеснявшими горские народы, и большевиками есть принципиальная разница!

— Да уж, у Льва Давидовича несомненный талант переубеждать врагов, — заулыбался Пауль.

— Потом Майрсолт сам вместе с чекистами ездил по аулам и убеждал соплеменников сложить оружие. Большинству рядовых членов банд была объявлена амнистия, — завершила свой рассказ Лайсат.

— Вот и теперь Лагодинский хочет, чтобы бывший абрек перетолковал со старейшинами тейпов, муллами и другими уважаемыми в горах людьми. Ведь у вайнахов тейповщина — куда качнется симпатия главы тейпа, туда и пойдет весь тейп, — пояснил немцам я. — И сейчас очень удобный момент для агитации: Красная Армия доказала свою силу и гонит врага с Кавказа. А горцы уважают силу!

Рассказывает старшина Нестеренко:

— Однако с середины января операция «Вервольф» полковника начала трещать по всем швам: по горам поползли упорные слухи, что отряд немецких парашютистов — это просто очередная провокация НКВД. И придумано это коварными чекистами якобы для того, чтобы огульно обвинить пламенных борцов за свободу чеченского народа в связях с фашистской разведкой. Похоже, что автором этого слуха был сам Терлоев. Он наотрез отказался от встречи с нашим «представителем абвера» Османом, более того: люди Терлоева обстреляли наш отряд при попытке приблизиться к ним. В аулах теперь нас тоже встречали очень холодно, смотрели искоса. Мы могли догадаться, какими путями произошла утечка информации: с одной стороны, это наверняка шло от ротенфюрера Фрица. Он сумел-таки найти общий язык с одной из банд. Фриц видел на допросе в НКВД переводчика Пауля и видел перевербованных немцев в бою на горной дороге. С другой стороны, некоторое время по нашим тылам шлялись недобитые остатки десанта Ланге, которые точно знали, что наш отряд выполняет задание НКВД. Далее было еще хуже: группе Ланге удалось-таки пересечь линию фронта и сообщить эти сведения своему командованию. Лагодинский почувствовал это по изменению характера приходящих из абвера сообщений. У полковника появилось подозрение, что немецкая сторона пытается затеять с нами свою собственную радиоигру; и была мысль пойти на нее с целью дальнейшей дезинформации противника. Но Берия не поддержал его план, «наверху» были свои соображения, проводились какие-то меры по реорганизации структуры контрразведки. «Коней на переправе не меняют!» — возмущался Лев Давидович, но был вынужден подчиниться и свернуть радиоигру.

Естественно, возник вопрос о дальнейшей судьбе перевербованных немцев. Кто-то из сотрудников нашей разведки, из отдела по работе с военнопленными, предложил отправить их в советскую разведшколу с целью дальнейшего использования в тылу противника.

— Я знаю, абвер пытается делать то же самое с нашими военнопленными, особенно с кавказцами, — возразил Лагодинский. — Но нужного результата чаще всего не достигает; вспомните хотя бы добровольно перешедшего на нашу сторону чеченца Асу-хана. Я ничего плохого не хочу сказать про Гюнтера и его команду, но они просто морально не готовы воевать против своих. Еще многое должно перевернуться в их мозгах, чтобы они стали настоящими, боевыми антифашистами.

Как раз в это время, в начале февраля 1943 года, полковник Лагодинский встретил одного своего старого знакомого, майора госбезопасности Мазурина. Тот бурно возмущался, что его назначили комендантом лагеря для сдавшихся под Сталинградом немцев. Лагерь этот спешно строился на окраине Астрахани, и первые пленные должны были прибыть туда буквально на днях.

— Я боевой офицер, а меня заставляют возиться с пленными, — ворчал старый чекист. — Кадров для лагеря не дают: у меня элементарно нет нормальных переводчиков! Ну, скажи, Давидыч, как я стану объясняться с этими фрицами, лихоманка их забери!

— Павел Иванович, я дам тебе переводчиков, даже двоих, — оживился Лев Давидович.

— Странно, какой ты щедрый?! Да ведь такие кадры на вес золота! А они хорошо говорят по-немецки? — засомневался будущий комендант. — А то были у меня на фронте хвастуны, вызывались быть толмачами при допросе пленных. А сами, кроме «хенде хох», почти ничего сказать не могли.

— Будь спокоен, мои протеже говорят по-немецки лучше, чем по-русски! — засмеялся Лагодинский. — Особенно второй из них, Курт Хансен.

— Так они сами фрицы, — нахмурился его собеседник. — Ты считаешь, им можно доверять?

— Можно, я ручаюсь за них.

Так судьба Пауля и Курта была решена, им предстояло отправиться в лагерь в качестве переводчиков. «Ну и просто в качестве помощников лагерной администрации; если надо будет, помогут и в медпункте, и на кухне», — заранее обговорил их будущий начальник.

Из рассказа бортрадиста Хансена:

— От этого известия я был просто в шоке! Мне предстояло расстаться с моей любимой Наташей! А как же наша с нею любовь, я ведь жить без нее не смогу?! Но разве пленный — хозяин своей судьбы?

У меня нет никаких прав, даже заикаться о Наташе перед Лагодинским не стоит… как цинично сказал Петров: «Благодари бога, что тебе хотя бы оставили жизнь». Они с Чермоевым были готовы свалить неудачу с поимкой десанта Ланге и угон самолета на нас с Гюнтером, как на козлов отпущения.

Понурив голову, я собирал вещи в свой солдатский ранец. Много ли вещей у военнопленного?! Вот пуховый шарф, заботливо связанный нежными руками Наташи; вот ее фотография с наивной надписью «Пусть наша любовь будет вечной». Прижимаю дорогую фотографию к губам, на глаза наворачиваются слезы: от вечности нашей любви досталось всего несколько месяцев. Пауль молча сидит рядом со мной, я вижу, что он от души сочувствует моему горю, но не находит слов для утешения. Он был поверенным нашей любви; часто, прибежав с очередного свидания с Наташей, я восторженно делился с ним своей радостью: он завидовал мне. А теперь Пауль просто сочувственно вздыхает — ему тоже предстоит разлука с подругой и с тетей Тосей, ставшей ему практически второй матерью.

Гюнтер более прозаичен, его больше беспокоит, «как там будет, в этом лагере для военнопленных?». Оказалось, что в сорок первом он видел, как содержали русских пленных в концлагере, и до сих пор в ужасе от увиденного.

— А что, если большевики из мести поступают так же и с пленными немцами?! Ведь Сталин отказался подписывать конвенцию, — рассуждает наш фельдфебель.

— Не говори ерунды, когда сталинградцев уговаривали капитулировать, то в листовках описали даже нормы питания в лагерях, — пытается успокоить нас Сергей. — Мне запомнилось, там были перечислены даже сахар и томат; голодать точно не будете. Конечно, придется много и тяжело работать. А как вы хотели?! Вермахт разрушил — вермахт строй!

Забегая вперед, скажу: оба они оказались по-своему не правы — конечно, такого ужаса и намеренных издевательств над пленными, как в гитлеровских концлагерях, нам с Куртом видеть не пришлось. Но голодными ходить приходилось часто, исхудали сильно, несмотря на свое относительно привилегированное положение.

Рассказывает старшина Нестеренко:

— Наташка, узнав, что Курта отправляют в лагерь, тоже ревет не переставая. Хотела бежать к Лагодинскому, уговаривать его оставить летчика в крепости. Боже мой, какая она еще наивная девчонка, ничего не понимает! Пытался ей по-хорошему объяснить, что у полковника своих проблем из-за провала операции полно, что он еле-еле отбился от обвинений самого Берии. А если еще выяснится, что он потакал запрещенным взаимоотношениям военнопленных с гражданскими лицами! Да и у всей нашей семьи могут быть проблемы. Рассказываю, что сейчас творится в освобожденных от оккупантов районах: всех женщин, что имели любовные связи с немцами, будут осуждать, как за сотрудничество с врагом.

— Какая дикость! — говорит моя мать. — Вечно у нас перегибают палку!

— Я не верю, что наши советские девочки могли повлюбляться в настоящих фашистов. Скорее всего это были нормальные мальчики, такие же, как наши Пауль с Куртом. Ведь Гюнтер рассказывал, большинство солдат вермахта именно такие. За что же осуждать? — вторит ей Гуля.

— Будут осуждать только тех, кто связался с фашистами. Но ведь Павлик и Курт перевоспитались, ведь они стали совсем другими! — отвечает ей моя мать.

— Да кто там будет разбираться! — перебиваю я их бабьи рассуждения. Вот уж действительно женская логика, совершенно не понимают, что представляет собой карательная система НКВД. У нас же так: лучше покарать десять невиновных, чем пропустить одного врага народа.

Однако безудержные рыдания девчонки все же трогают мое сердце, и я обещаю устроить ей последнее свидание с Хансеном. Сам он прийти в село не может, после провала операции условия содержания пленных в крепости сильно ужесточили. Фактически немцы заперты в пределах крепостных стен.

Из рассказа бортрадиста Хансена:

— Боже мой, что это — сказочный сон?! Или мои стражи из НКВД действительно сжалились над двумя влюбленными сердцами?!

На пороге моей комнаты, словно белый ангел, возникает Наташа: ее пуховый платок и кацавейка обсыпаны мелкими колючими снежинками — на улице жуткий мороз. Пауль улыбается и деликатно выходит за дверь, а мы с любимой бросаемся в объятия друг другу, наперебой шепчем что-то бурное, неразборчивое, сквозь слезы и нервный смех.

— Meine Liebe, ты вся замерзла, — я снимаю рукавички и губами, дыханием согреваю каждый ее пальчик. Затем опускаюсь перед ней на колени, стягиваю валенки и пытаюсь согреть маленькие ступни в тонких чулочках. Она гладит мои волосы и прижимает голову к своей груди, я слышу, как перепуганной птичкой мечется ее сердечко.

Мое собственное сердце готово растаять от любви и признательности к этой хрупкой, но смелой русской девушке. Я понимаю, как сложно было добираться в крепость по такой погоде, я знаю, как опасно ходить по горам в снегопад. И понимаю, что главная опасность не в засыпанных снегом трещинах и не в рыщущих по ущелью голодных волчьих стаях. Главная опасность — люди из НКВД, те, что считают нашу любовь запретной!

Но сейчас эти несколько часов наши, мы отвоевали их у злой судьбы! Я подхватываю Наташеньку на руки и кружусь с ней по комнате, она крепко обнимает меня за шею… осознание, что это наша последняя встреча, придает особый сладостно-горький привкус всему происходящему.

Я бережно опускаю свою драгоценную ношу на постель и нежно-нежно целую каждую клеточку ее тела. Я стараюсь запомнить эти мгновения на всю жизнь; я буду представлять перед мысленным взором каждую мельчайшую подробность нашего свидания, лежа на нарах в бараке для военнопленных, под сонное дыхание своих измученных работой товарищей. Я буду засыпать на голых досках, кое-как укрывшись шинелью, и буду вспоминать кудрявую Наташину головку, доверчиво лежащую на моем плече, и ее шелковистые волосы, струящиеся под моими пальцами. Меня разбудит простуженный голос ротного, поднимающий невыспавшихся пленных на утреннюю поверку, он вырвет меня из волшебного сна, где любимая девушка ласкала меня своими нежными ручками и я сходил с ума от счастья и страсти. Я буду идти хмурым промозглым утром в колонне под грубые окрики конвоиров и тихо улыбаться своим воспоминаниям, в которых из тумана времени мне будут сиять лучистые Наташины глаза.

— Я буду писать тебе письма, нежные-нежные, каждый день, — обещает мне подруга.

Тогда мы еще не знаем, что это строжайше запрещено! Даже эту тоненькую ниточку между двумя влюбленными сердцами прервут строгие приказы из НКВД. Я тоже буду писать ей письма, мысленно… я буду беседовать с нею про себя, еле шевеля губами, когда буду тащить в шахте тяжеленную угольную тачку, весь перемазанный в угольной пыли. Только мысли о ней помогут мне не сойти с ума в этом аду.

— Лагерь ненадолго, война скоро кончится, и я вернусь к тебе, мой котенок!

До конца войны еще более двух лет, но в лагере мне предстоит быть еще дольше, аж до пятьдесят третьего года, пока из СССР не уедут последние немецкие военнопленные, освобожденные по миссии Аденауэра. Может быть, я сам поступил опрометчиво, восстав против произвола и воровства лагерной администрации, — но за это офицер НКВД обвинит меня в не совершенных мною воинских преступлениях и добьется отправки в штрафной лагерь. Так из антифашистского актива я попаду на самое дно. Десять лет, десять долгих лет за колючей проволокой. Я попал в плен совсем юным мальчишкой, а выйду тридцатилетним мужчиной — без дома, без семьи, одинокий, как ветер в поле. Другие военнопленные изредка будут получать в лагере открытки из Германии. Мне некому будет писать, мои родители погибнут под английскими бомбами в Дрездене, брата убьют на Восточном фронте.

— Meine susse Mädchen (моя сладкая девочка), я выйду из лагеря и найду тебя, — шепчу я, поцелуями осушая слезы на глазах своей любимой.

В сорок шестом Наташа сама попытается найти меня. Невероятными путями, обходя десятки бюрократических преград, она чудом найдет в документах НКВД адрес моего лагеря. Она пустится в долгий и сложный путь с ребенком на руках. Она придет к воротам лагеря, держа за ручку нашу маленькую дочурку. Но я только мельком смогу увидеть их сквозь колючую проволоку: Наташу мгновенно уведут двое автоматчиков из НКВД, а мне предстоят долгие допросы у коменданта лагеря и несколько дней в карцере. Я буду изворачиваться и лгать, зная, какая судьба может ждать в этой стране ребенка, рожденного от немецкого солдата. Я скажу энкавэдэшнику, что не знаю эту женщину и что ее дитя никак не может быть моим. Я не хочу, чтобы Наташу отправили в ГУЛАГ, а нашу маленькую дочку в детдом. Только отрекшись от своей любви, я смогу защитить их; других прав у меня нет — я военнопленный, почти раб!

Я склоняюсь к округлившемуся Наташиному животу и трепетно вслушиваюсь, как тихонько стучит крохотное сердечко нашего будущего ребенка. Я еще не знаю, кем он будет: девочкой или мальчиком. Мелькает мысль: «Пусть лучше родится дочь! Всего поколение назад отгремела Первая мировая война, кто даст гарантию, что СССР и Германия не столкнутся вновь в третьей мировой?! Не дай бог тогда моему сыну воевать против моей страны!»

Лизонька, моя малышка, моя доченька! Я только на минуту успею увидеть твои мягкие льняные волосики с трогательным бантиком на макушке и испуганные васильковые глаза на фоне колючей проволоки. Я не хочу позорить тебя своим именем, не хочу, чтобы дворовые мальчишки шпыняли тебя «фрицевское отродье». Я отрекаюсь от своего отцовства. Я был бы тебе самым нежным и заботливым отцом, но суровый закон считает, что тебя должны вырастить чужие руки. Чужой русский мужчина, вернувшийся с фронта, скажет тебе, что твой отец был одним из жестоким убийц, варварски разрушивших твою страну, и что ты должна ненавидеть его и стыдиться своего происхождения. Лизонька, я не был таким, и большинство моих камерадов не были такими зверями, как утверждает твой русский отчим. Мы просто были солдатами своей страны.

В окно нашей комнаты глядит тусклый зимний рассвет, на белой подушке бледное Наташино лицо с синими кругами от бесконечных рыданий, мокрые волосы прилипли к опухшим от слез щекам.

— Я, наверно, сейчас некрасивая, — я закрываю ей рот поцелуем, я словно хочу выпить этот миг до дна, выжечь его в памяти своей души на долгие годы. Ее лицо будет стоять пред моим мысленным взором, когда я буду умирать от сыпного тифа в лазарете для военнопленных. Я выживу ради встречи с ней!

Нам будет суждено обняться вновь только через долгие тридцать лет — целую вечность! Я поцелую слегка поседевшую, но все еще элегантную Наталью Васильевну. Белокурая молодая женщина с пронзительным взглядом васильковых глаз будет стоять поодаль и уклонится от моих объятий. Моя дочь Лиза с трудом признает меня — она выросла в атмосфере, где все советские книги и кинофильмы рисовали образ немецкого солдата в виде наглого захватчика, стреляющего из черного «шмайсера» во все живое, фанатично преданного Гитлеру. Это ведь сын ее младшей сестры, племянник, сказал: «На меня до сих пор вермахтовский мундир и немецкая речь действуют как красная тряпка на быка». Еще понятно, когда такая реакция у фронтовиков и детей войны, но когда у родившихся после 1945-го, как у этого племянника?! Парень усмехнулся: «Это у нас уже в генах». Я стал врачом, я знаю, дело не в генах, это стереотипы советской пропаганды впитались на уровне подсознания. Как же мне было сложно рассказывать дочери и ее семье правду о той войне, убедить их, что истина обычно находится посередине и что пора взглянуть на события той поры не затуманенным ненавистью взглядом.

Но все это будет потом, потом… через много лет. Когда наши народы наконец смогут отделить грешное от праведного, правду от лжи…

А пока нам надо расставаться: мы расцепляем кольцо своих объятий, раздираем душу напополам, рвем по живому, душа кровоточит и стонет от невыносимой боли.

— Прощай, ты самый лучший на свете… Я никогда тебя не забуду…

Прощай, mein Herz. Ich liebe dich…

По-русски «прощай» звучит как «прости». Прости меня, Наташенька. Прости за все. Даже за то, чего я не делал.

Наши протянутые руки кончиками пальцев все еще соприкасаются между собой, но Серега тянет ее прочь… Она уходит, я долго смотрю в окно, как в пелене метели, как в пелене времени, тает маленькая девичья фигурка.

Рассказывает рядовой Гроне:

— Скорей, скорей, собирайтесь! — торопит нас с Куртом Серега. Он уже почти раскаивается в том, что пошел навстречу нашим с Гулиным желаниям — ему кажется, что Чермоев заметил выскользнувшую из моей комнаты девушку.

Быстро одеваемся и выходим во двор, где уже стоят оседланные лошади — никакой колесный транспорт по заснеженным горам не пройдет. Гюнтер сурово, по-мужски, быстро обнимает меня, шепчет на ухо: «Главное, будь благоразумен». Крепко жмет руку Курту: «Прощай, летчик. Ты был хорошим другом». Димпер дарит мне сувенир на память — самодельный ножичек с резной костяной рукояткой. Жаль, его все равно потом отберут в лагере.

Внезапно появляется тетя Тося. Не обращая внимания на раздраженное бурчание Аслана, сует мне в руки узелок с теплыми домашними пирожками и торопливо крестит на дорогу.

— До свидания, Mutter Тося. Спасибо вам за все! Вы были мне как родная мать.

В морщинах, лучиками расходящихся от ее глаз, блестят слезинки. Я вижу, она хочет обнять меня, но не смеет сделать этого под пристальным взглядом капитана.

Садимся в седла; утопая по бабки в снегу, кони неохотно покидают крепость. Я вздыхаю: сейчас эта казачья крепость кажется мне потерянным раем. Я уже почти забыл, какой тюрьмой представлялась она мне в первые недели плена.

Ахмет и Саакян, оба при оружии, едут вместе с нами — они должны проводить нас до ближайшей железнодорожной станции, далее конвоиром с нами поедет один только Нестеренко.

Рассказывает старшина Нестеренко:

— Всем нам не хотелось, чтобы бойцы в вагоне узнали, что с ними едут двое пленных немцев. По одежде об этом было догадаться трудно: и Пауль, и Курт везли свое немецкое обмундирование в вещмешках, а одеты были в гражданское. Я приказал обоим забраться на третью полку и ехать молча. Но через некоторое время Пауль жестами и умоляющей физиономией показал мне, что ему срочно надо слезть. Слез и, можно сказать, удачно вернулся, но тут проходящий мимо красноармеец случайно налетел на него и… Этот красноармеец бегал на станцию за кипятком, поэтому в руках у него был полный котелок кипятка, который он умудрился опрокинуть прямо на штаны Гроне.

Бедный Пауль взвыл как ошпаренный (впрочем, почему как?) и… нетрудно угадать что, а главное, на каком языке сказал. Все военные в нашем купе, заслышав немецкую речь, буквально встали в стойку, как охотничьи собаки. В воздухе повисло напряжение.

— Он что — фриц? — настороженно спросил усатый сержант с двумя нашивками за ранение.

— Стопроцентный, я их речь сразу узнаю, я в разведке «языков» знаешь сколько перетаскал! — подтвердил широкоплечий лейтенант с орденом Красной Звезды на гимнастерке.

Все дружно уставились на Пауля, но его растерянный вид и мокрые штаны, видимо, вызвали у всех такие забавные ассоциации, что все купе дружно грохнуло от хохота.

— Ой, да снимай ты штаны, наверное, сильно обжегся? — подавляя приступы смеха, позаботился о пострадавшем разведчик. Слава богу, ожог оказался несильным, но смущенного Пауля заставили стянуть галифе и кинули их для просушки на печку-буржуйку в углу; затем лейтенант протянул немцу какую-то мазь из своего обширного вещмешка и помог смазать покрасневшую кожу на бедре. Попутно он что-то пытался втолковать Гроне по-немецки, но, видно, говорил настолько плохо, что мой друг улыбнулся и сказал, что отлично понимает по-русски. Это вызвало всеобщее оживление, в наше купе мигом набилось полвагона, всем хотелось поговорить с моими пленными.

Совсем молоденькие, не нюхавшие пороху новобранцы смотрели на немцев, как на диковинку, бывалые фронтовики поглядывали снисходительно и даже как-то покровительственно; но как ни странно, не было ни одного злого или неприязненного взгляда.

Я объяснил, что оба немца антифашисты и сотрудничали с нашей разведкой, после чего градус всеобщей симпатии поднялся еще выше. Ребят тормошили, приветливо хлопали по плечу, откуда-то притащили водку. Хозяйственный сержант мигом организовал импровизированное застолье, из карманов, вещмешков каждый внес свою лепту, я добавил вызвавшие неподдельный интерес упаковки абверовских сухих пайков.

— Надо же, как хитро все упаковать придумали! — бойцы из пополнения вертели в руках целлофановые упаковки с сосисками и соевым пюре.

— Да и ножички делают неплохие! — танкист с обгорелым лицом ловко подкинул в руках складной трофейный нож и начал резать сало.

— Ну, выпьем за… — как старший по званию начал лейтенант, — Пауль, как там будет по-вашему «за здоровье»?

— Ты же утверждал, что хорошо знаешь их язык, — не преминул поддеть своего приятеля другой разведчик.

— Я знаю, как будет «стрелять» и «руки вверх», а здоровье… знаешь, мне пока никому из них не приходилось желать здоровья… скорее наоборот, — ухмыльнулся лейтенант.

— Trinken wir auf ihr Wohl, — подсказал ему Гроне.

Подняли мятые жестяные кружки со спиртом, чокнулись.

— Да ты не стесняйся, закусывай! — усатый сержант накладывал в миску смущенному Курту толстые зеленоватые стебли какой-то вареной и остропахнущей травы.

— Ви хайст дас? (Как это называется?) — спросил Курт у Пауля.

— Это черемша, или лук победный, растет на Кавказе, — пояснил Гроне. — Мы в детстве ездили его собирать.

Сам он накинулся на знакомое с детства блюдо с видимым ностальгическим удовольствием, тем не менее умудряясь с набитым ртом отвечать на бесчисленные вопросы красноармейцев. А те буквально засыпали его вопросами о жизни в Германии, об отношении к войне и Гитлеру. Конечно, шутник Гроне не был бы самим собой, если бы не рассказал свои любимые анекдоты про нацистское руководство.

— Ну, уж если сами немцы такие анекдоты про своего фюрера рассказывают, то точно скоро войне конец! — одобрительно смеялись наши солдаты.

Так весело, с шутками-прибаутками пролетела ночь, а к обеду следующего дня мы уже подъезжали к астраханскому вокзалу. Мы сошли на перроне, а весь вагон долго махал нам руками, и мы махали им вслед.

Февральская Астрахань встретила нас очень теплой по российским меркам погодой. Снега почти не было, ярко сияло солнце, с крыш капала звонкая капель. В лагере мы должны были появиться только завтра утром, поэтому Курт робко предложил устроить экскурсию по городу. Почему бы нет?! Я до войны пытался поступить в Астраханскую мореходку, поэтому неплохо знал город.

Пешком дошли до Кремля, обошли кругом белокаменной крепостной стены, Курт и Пауль были просто в восторге от древнего собора. Потом пошли на Волгу, ребят поразила ширина могучей реки.

— Здесь она еще не очень широкая, — улыбнулся я, — в верхнем течении есть места намного шире.

Рассказывает рядовой Гроне:

— Вот и лагерь: высоченный забор с тремя рядами колючей проволоки, вышки по углам, приземистые мрачные бараки — настоящая тюрьма. Сергей сдает нас на проходной пожилому солдату; замечаем, что два пальца у того на руке ампутированы, и кисть похожа на клешню.

Идем по территории в сопровождении охранника, несколько пленных пилят дрова возле пищеблока, их равнодушные, потухшие взгляды, мельком скользнув по нам, вновь опускаются к земле. С кухни доносится отвратительный запах тушеной кислой капусты, аппетита он не вызывает, и вообще настроение наше начинает стремительно падать.

Помощник коменданта лагеря, капитан госбезопасности Фидерман, встречает нас сухо; чувствуется, что с трудом скрывает неприязнь к недавним врагам. Объясняет круг наших обязанностей, пока в лагере народу мало, но скоро должен прибыть основной контингент — капитулировавшие в Сталинградском котле.

Комендант приказывает отвести нас на кухню и покормить: толстая повариха плескает в жестяные миски жидкое варево розоватого цвета, скудные кусочки мерзлой картошки гоняются за ошметками капусты; но шеф-повар торжественно именует это блюдо борщом. Не, борщ я знаю, настоящий флотский борщ из красноармейского котла даже близко не похож на это варево! Мы ведь в крепости уже привыкли к довольствию солдата Красной Армии. Болтаем ложками в тарелках, переглядываемся с Куртом, он шепчет: «Вообще-то военнопленных обязаны кормить по нормам довольствия, принятым в армии противника».

Шеф-повар слышит это и багровеет сильнее своего псевдоборща.

— А что же ты хочешь, чтобы вас кормили, как на курорте? Это после того, что вы натворили на нашей земле? — возмущенно шипит толстуха, уперев руки в бока.

О, отлично, мы всего несколько часов на территории лагеря, а у нас уже есть первый враг. Но Курт — он ведь молчать не может! Под неприязненное бурчание поваров быстренько давимся поданной на второе перловой кашей (по-моему, они заправляют ее машинным маслом) и убираемся из-за стола. В то время я даже предположить не мог, что пройдет не так уж много времени, и мне придется узнать, что такое настоящий голод, и я буду рад миске даже такой бурды.

Зато на медпункте нас встречают куда как радушнее.

Молодая, всего на несколько лет старше нас врачиха, невысокого росточка, но вся как будто состоящая из одних округлостей, с мягким окающим говорком, приветливо здоровается и проводит медосмотр. По пояс раздетый Курт смущенно щурится под ее двусмысленным взглядом, она вертит его и долго выстукивает грудную клетку. Ну и ну, со мной она провозилась гораздо меньше!

Медичку зовут Антонина Николаевна, но она разрешила звать ее просто Тоня. Местная, из соседнего с городом села Яксатово, только в прошлом году окончила Астраханский мединститут. Достает крупную, сочащуюся жиром воблу (каждому по паре), вынимает из стеклянного шкафчика медицинский спирт.

— Ну, за знакомство. Мальчики, я думаю, мы будем жить дружно. Сегодня отдыхаем, а завтра вы поможете мне наладить лазарет.

Сидим на узкой медицинской кушетке (Курт между мной и Тоней), болтаем совершенно по-дружески, словно мы и не солдаты враждебной армии, а свои. Захмелевший летчик начинает что-то впаривать девушке про авиацию (ага, сел на любимого конька) — она слушает развесив уши. Хансену явно не хватает русских слов, он бурно жестикулирует, что-то чертит на листочке. Тоня поощрительно улыбается ему и подливает спирта.

Выйдя из медпункта, я шутливо подталкиваю Хансена и говорю:

— Эй, камерад, да она явно глаз на тебя положила!

— Да не может быть, она взрослая женщина и офицер Красной Армии. — Мой приятель и верит, и не верит происходящему.

В любом случае я рад за него.


А вот следующая встреча отнюдь не порадовала меня. Хотя надо же, в плену я встретил своего старого знакомого! Не зря гласит русская поговорка: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся». Переводчик подошел к нам и… я узнал шарфюрера Хешке. Он тоже узнал меня, но особой радости на его лице я не увидел.

— Гроне, попробуй только вякнуть что-либо о моем прошлом, — прошипел он мне в лицо и сразу отошел.

— Это тот самый Рудольф Хешке, что ты рассказывал? — изумился Курт. — А здесь он антифашистом заделался.

— Он заделался коммунистом мгновенно, как только русские наставили на него пистолет, — язвительно улыбнулся я, — но мне не верится в его перерождение.

Я оказался прав, подлая натура Хешке ничуть не изменилась! Я отлично помнил, как в гитлерюгенде он подмазывался к цугфюрерам и всюду трещал о своей преданности идеям национал-социализма и горячей любви к фюреру. Теперь этот подхалим круто развернул свои убеждения на 180 градусов и активно хаял проклятого Гитлера и его армию. Медичка Тоня говорила, что Рудольф объявил себя пострадавшим от гестаповских репрессий коммунистом и даже заделался наполовину евреем! И это наш шарфюрер — ярый нацист, который раньше на всех перекрестках орал, что презренных юде надо всех отправить в газовые камеры!

Помощник коменданта лагеря (настоящий еврей) проникся к новоявленному собрату по крови живейшим сочувствием и даже начал учить бывшего нациста еврейским молитвам. Они вместе соблюдали шаббат (у бессовестного Хешке хватило на это подхалимажа!).

Однажды я не выдержал и поинтересовался, скоро ли Руди будет делать обрезание, как истинный иудей?!

— Это тебе давно надо язык обрезать, ты неисправимый нацист! — парировал шарфюрер.

— Не так давно ты обругал меня коммунистом. Как быстро меняется твой лексикон! — расхохотался я ему в лицо.

Но, собственно, даже не подхалимаж был самым неприятным в Хешке. Дело в том, что он работал на кухне, втерся в доверие к поварихе и помогал ей воровать продукты из скудного котла военнопленных (разумеется, при этом получая свою долю!). Ребята буквально пухли от голода, теряли зубы от цинги, а кухонная бригада вместе с Хешке жировала за наш счет. Располневшая, как свиное рыло, морда Рудольфа выглядела очень странно на фоне осунувшихся лиц наших товарищей и их ввалившихся щек. Жаловаться на него коменданту было абсолютно бесполезно: старый еврей любил Хешке не только как «собрата по вере», но и как ценного стукача. Ежедневно Руди наушничал коменданту о разговорах и настроениях военнопленных, и после его докладов не один из немцев имел неприятное знакомство с карцером.

Всякому терпению приходит конец, и как-то после вечерней проверки камерады поймали шарфюрера, накрыли одеялом и хорошенько отметелили! Хешке был свято уверен, что организатором был я, и нажаловался коменданту (подав избиение как антисемитскую акцию нацистов). В этом он был неправ! Если бы я считал нужным начистить ему морду, то сделал бы это в открытом бою один на один. Я и хотел сделать это, мои кулаки давно чесались, но Курт отговорил меня, приведя что-то вроде русской поговорки про некую субстанцию, которую не стоит трогать, пока она не воняет.

Впрочем, все это было потом, уже в начале лета, когда ребята уже почти оклемались после перенесенных в Сталинградском котле мучений. Но видели бы вы, какими эти парни прибыли в наш лагерь!


Конвоиры открыли двери теплушек и… мы увидели живых мертвецов. Иначе никак нельзя было назвать эти обтянутые кожей живые скелеты с потухшими глазами и ввалившимися щеками, с пятнами обморожений и шатающимися от цинги зубами. Кое-как они вываливались на перрон, мы подхватывали их под руки. Жуткая вонь, запах болезни и отчаяния, а еще… вши! Серые насекомые кишели у них даже на бровях, ползали по грязному тряпью, которыми пленные были обмотаны поверх вермахтовских шинелей. Хешке брезгливо поморщился и попытался отступить в сторонку, но я настоял, чтобы он тоже помогал нам.

Впрочем, помимо этих ходячих мертвецов в вагоне было полно настоящих трупов, за время следования эшелона в дороге умерли несколько человек, и их тоже надо было выгружать.

— Давай-давай, быстрей, — покрикивали конвоиры.

Один из нас брал мертвеца под мышки, другой за ноги, трупы до предела истощенных людей почему-то были страшно тяжелые (а ведь казалось, чего там: кожа до кости). И еще они гремели, как дрова, когда мы их сваливали на землю.

А потом начался пеший марш в лагерь. Собственно, там было недалеко, всего километра три-четыре: любой из шедших в колонне солдат на учениях шутя пробегал это расстояние за полчаса, но не теперь! Теперь колонна измученных военнопленных тащилась со скоростью похоронной процессии; люди еле передвигали ноги в изодранной, подвязанной веревками обуви, поскальзывались и падали на обледенелой дороге.

Хешке бегал вдоль строя, как овчарка, он орал и даже пинал ногами упавших. Клянусь, ни один из русских конвоиров не вел себя так ожесточенно!

Вот засранец, как выслужиться стремится! Моему негодованию не было предела! Я догнал бывшего шарфюрера и кое-что сказал ему на ушко, он злобно взглянул на меня, но стал вести себя покорректнее. Русские конвоиры помогли нам погрузить отстающих на телеги, и мы продолжили свой путь. Только через три часа колонна, как огромная черная змея, втянулась в ворота лагеря.

Сначала баня, потом медосмотр, в котором мы с Куртом принимаем участие в качестве санитаров. Антонина Михайловна и пожилой фельдшер Василич наскоро осматривают раны, если что-то не очень сложное, то передают пленного нам. Мы уже заранее проинструктированы: снять старую повязку, промыть розовым раствором марганца, засыпать стрептоцидом, перевязать. Все просто, так как особого выбора медикаментов нет. Большинство ран даже не боевые, а просто последствия обморожений второй и третьей степени; особенно сильно обморожены ступни, ведь вермахтовские кожаные сапоги — никудышная защита от свирепых русских морозов.

Раздетые пленные уже час бесконечной цепочкой проходят через наши руки. Сначала на весы к Хешке: железные гирьки с лязгом ерзают по полозьям, но останавливаются в основном на отметке 45–50 кг. А ведь это взрослые мужчины ростом 170 см и выше! Дефицит веса достигает более 20 процентов, это почти последняя степень дистрофии: сухая морщинистая кожа туго натянута на ребрах, живот ввалился, и из-под кожи явственно выступают очертания тазовых костей. Именно так художники рисуют смерть.

Теперь наша с Куртом очередь: сначала пытаемся отмачивать присохшие, двух-трехнедельной давности повязки, чтобы по возможности причинять бедолагам поменьше мучений, но это занимает слишком много времени.

— Так вы неделю возиться будете! — басом орет Василич. — Отставить нежности, работайте быстрее!

Подходит к сидящему на табурете немцу, наклоняется и резко отдирает присохший бинт, мальчишка подскакивает и вопит как резаный.

— Замолчи, терпи, вас сюда никто не звал! — сурово говорит ему фельдшер.

Перевязка продолжается уже два часа, сначала я был в шоке от ужасных гноящихся, зловонных ран, от белеющих в глубине кровавого месива осколков костей, от сизовато-багровых отечных конечностей со вздутыми фиолетовыми венами, я изо всех сил старался подавлять тошноту. Я почти оглох от жуткой какофонии из стонов раненых и непрерывной ругани Василича, который пытается их перекричать и которому все равно кажется, что дело идет медленно.

— Гроне, у тебя руки из задницы, что ли, растут?! Чего пинцет роняешь?! Хансен, шевелись быстрее, подай тампон. А ты сиди спокойно, не дергайся, — это Василич говорит очередному пленному — Вот черт нерусский, не понимает ни хрена!

Тоня работает мягче и спокойнее, а этот мужик наверняка был коновалом где-то в деревне, думаю поначалу я. Потом понимаю, что у него все получается раза в два быстрее, а это важно — ведь череде пленных не видать конца. Профессионально работает: скальпель и хирургический зонд так и мелькают в его чутких, натруженных, длинных, как у пианиста, пальцах. Он жуткий грубиян, обожает черный юмор, но руки у него золотые.

Через четыре часа я привык и делал свою работу уже автоматически, как робот: промыл, помазал, засыпал, перевязал, следующий. Через десять часов меня уже не тошнит, теперь другая проблема — от усталости темнеет в глазах, руки уже еле поднимаются: промыл, смазал, засыпал стрептоцидом…

— Куда ты столько бинта мотаешь, идиот?! — Василич толкает меня под руку. Перевязочный материал в дефиците, как, впрочем, и все остальные медикаменты: надо экономить — иначе не хватит остальным.

Боже мой, неужели на стул передо мной садится последний пленный?! Делаю ему повязку на голове «шапочка Гиппократа», это почти высший пилотаж в десмургии (так называется наука о перевязках). Вот как я научился, хоть завтра можно сдавать экзамены в мединститут. Никогда, вы слышите, ни за что я не стану врачом!

Кое-как доползаю до своей койки рядом с медпунктом, скидываю сапоги и одетый валюсь на кровать. Курт толкает меня в бок: «Подвинься, куда так развалился» — и падает рядом. Мгновенно засыпаем, и нам снятся раны: сквозные и осколочные, колотые и резаные, проникающие и, черт побери, какие там они еще бывают?!

На рассвете нас расталкивает Василич: «Айда за мной!»

Неумытые (вода в умывальнике замерзла и превратилась в глыбу льда) тащимся на склад, где накануне свалили снятую с пленных меховую одежду. Фельдшер поручает нам обработать вещи каким-то жутко вонючим дезраствором, а потом отнести на термообработку. Это называется дезинфекция и дезинсекция, короче, от всякой заразы и вшей. Курт резонно предупреждает русского, что многие вещи в результате будут испорчены.

— А ты не умничай! Приказ есть приказ! — на полуслове обрывает его фельдшер.

Работаем на складе три дня, прекрасно сознавая, что положительного результата от нашего труда не будет.

— Мне не нужна твоя работа, мне нужно, чтобы ты уморился, — иронизирую я.

Одно хорошо: за эту работу Василич щедро оделяет нас принесенной из дому вареной картошкой и яйцами.

— Ешьте, ешьте, — вздыхает он. — У меня сынок тоже, наверно, где-то в плену, может, и его какая добрая душа накормит.

Вообще он странный, этот русский мужик: то ругает почем зря, может и стукнуть сгоряча; а то, как сейчас, расчувствуется и сделает что-нибудь доброе. На следующий день принес нам молока в заткнутой тряпицей бутылке: «Пейте, мол, дезраствор ядовитая химия, а это вам за вредность».

Однако мы и сами набрались вшей в результате этой дезобработки.

Помню удивление Курта, первый раз обнаружившего на своей майке вошь. Это была вошь-матка, сталинградцы называли их броненосцами. Чистоплотнейший мальчишка держал ее двумя пальцами и недоуменно вопрошал: «Что это?», лицо его с круглыми от удивления глазами было невыносимо комичным.

Впрочем, тогда мне самому было не до смеха, я чесался как шелудивый пес, яростно вцепляясь ногтями то в подмышку, то пытаясь дотянуться до спины.

Проклятые насекомые плодились с адской быстротой, мы боролись с ними прожаркой, выбирали их из швов одежды, давили, давили, но все было тщетно. Все мое тело было в следах от расчесов ногтями, я не мог спокойно спать, но самое страшное было не в этом. Вши были разносчиком смертельной болезни — сыпного тифа. Вскоре болезнь охватила весь лагерь.

Следующие два месяца слились для нас в одну беспрерывную битву — битву со смертью. Тиф безжалостной косой выкашивал ряды ослабленных тяжелой дорогой и голодом пленных, у них уже не было ни физических, ни моральных сил, чтобы сопротивляться смертельной болезни. Наша маленькая медицинская бригада самоотверженно пыталась отвоевать у сыпняка, спасти как можно больше жизней. Наша доктор Тоня буквально сутками не отходила от больных, стремясь хоть как-то облегчить их страдания. Я не знаю, откуда в невысокой хрупкой женщине взялось столько сил, столько милосердия и заботы. А наш суровый фельдшер Василич?! Мне всегда казалось, что он неприязненно относится к бывшим солдатам вермахта, но именно он показал пример истинно христианского прощения.

— Да какие они теперь враги, головы от подушки поднять не могут, — вздыхал он. — И их так же матери ждут в далекой Германии, как мы с моей старухой ждем своего сыночка.

Но сколько немецких матерей так и не дождались своих сынов! Несмотря на все наши усилия, смерть продолжала собирать свой страшный урожай. У нас не хватало лекарств, не хватало питания, скученность и антисанитарные условия тоже мешали нам предотвратить распространение инфекции. До конца февраля в лагере умерло несколько сотен человек, в марте — больше тысячи!

Мерзлая, жесткая, чужая астраханская земля принимала их похожие на мумии тела, укрывала их песчаным одеялом, и воющие степные ветры пели им погребальные песни. Мальчишки, ведь они были совсем мальчишки, многим из них было чуть больше двадцати! Я не раз видел смерть в бою, но боже ж мой, как страшно, когда твой товарищ умирает у тебя на руках, гаснет, как свеча на ветру, и ты ничем не в силах помочь. Ведь они же сдались, они же думали, что плен будет спасением. А зловещий демон смерти продолжал брать с нас все новые и новые жертвы.

В вермахте меня в совершенстве научили убивать, сейчас русские медики учили меня спасать жизни. Спустя месяц я уже мог с закрытыми глазами попасть иглой в любую вену, ввести желудочный зонд, справиться с мудреной перевязкой. Наша маленькая русско-немецкая бригада вела героическую борьбу со смертью. Смерть наступала, обходила с флангов, наползала гангреной и дизентерией, сжимала костлявой рукой дистрофии и пеллагры, атаковала кровавыми плевками цинги и туберкулеза. Два долгих месяца слились для нас в одно бесконечное дежурство у постелей умирающих. Но вот на последнем рубеже апреля смерть была остановлена, а затем начала отступать. В апреле смертность сократилась вдвое! Я наконец увидел весну и первую нежно-зеленую травку, робко пробивающуюся сквозь брусчатку плаца. Наши выжившие камерады, шатаясь от слабости и держась за стенки бараков, выползали погреться под лучами весеннего солнца, на их лицах скользили призрачные улыбки.

В мае смертность упала еще в десять раз, в июне и последующих месяцах сократилась до нуля. Wir sind Sieger! Мы победили смерть!

Рассказывает старшина Нестеренко:

— Сегодня поймаем самого главного бандита Хасана Терлоева! — потирал руки довольный Петров. — Накануне арестовали его пособников Муртазалиевых. На допросе они признались, что Хасан скрывается в пещере горы Бачи-Чу на территории Джумсоевского сельсовета. Командовать спецоперацией будет сам генерал Церетели!

Наша опергруппа окружила пещеру, но бандит успел скрыться, однако оставив в спешке все свое имущество. Кроме оружия и карт Кавказа на немецком языке, нас очень заинтересовали найденные в его рюкзаке бумаги.

— Надо же, какая ценная находка: списки членов повстанческой организации ОПКБ по 20 аулам Итум-Калинского, Галанчожского, Шатоевского и Пригородного районов! — восхищался товарищ Церетели (потом мы сосчитали, что в списках числилось 6540 человек).

Летом 1943 года, после победы наших войск на Курской дуге, явственно наметился перелом в ходе войны. Фронт все дальше и дальше откатывался от Кавказа; стало ясно, что немцы больше не вернутся сюда. Бандитизм в горах Чечни тоже пошел на убыль. С одной стороны, руководство бандформирований поняло, что на победу Германии им рассчитывать не приходится. В то же время наш полк НКВД был усилен людскими и материально-техническими ресурсами и стал все успешнее действовать в борьбе с повстанцами. Наши бойцы и командиры освоили особую тактику боев в горной местности, где сражение ведется фактически не в двух, а в трех измерениях и где важно не только обойти противника с флангов и зайти в тыл, но и постараться очутиться выше него по склону. Мы усвоили специфику партизанской войны и научились наступать не широкой цепью, а действовать отдельными мелкими группами; у нас появились специалисты-альпинисты, обучающие своим приемам остальных бойцов. С другой стороны, давала свои плоды миролюбивая агитация полковника Лагодинского, поверив которой многие бандиты были легализованы и сдали оружие.

В результате к концу 1943 года в ЧИ АССР осталось не более полусотни мелких разрозненных банд, а общее количество состоящих на учете бандитов едва превышало 500 человек. Труженики республики успешно выполнили план по сдаче государству сельхозпродукции, увеличилось по сравнению с предыдущим годом производство продукции нефтепромыслов.

И вот на фоне всего этого нас как громом поразил приказ Берии — планировалась спецоперация по выселению вайнахского народа!

Первым свое сомнение в справедливости подобной акции выразил Димпер, у которого происходящее явно ассоциировалось с трагедией собственного народа.

— Замолчи! — был вынужден сказать ему я. — Красноармеец Шаламов, не забывайте, что мы всего лишь солдаты, и не нашего ума дело обсуждать приказы наркома внутренних дел.

— Вот-вот, именно так и Шмеккер всегда говорил, — пробурчал себе под нос Крис, но я все равно услыхал его слова и буквально взвился.

— Твое дело телячье — иди, куда начальство посылает. А для несогласных есть военный трибунал.

У меня и без рассуждений Криса на душе кошки скребли, а тут еще он со своими сравнениями. Нам объяснили, что выселение производится с целью лишить бандитов поддержки со стороны местного населения! Ведь как бы ни страдали порой от их действий сами вайнахи, но древний горский кодекс чести не позволял им выдавать абреков русским властям.

Кроме того, меня сильно задела реакция Лайсат. Дело том, что я сделал ей официальное предложение — брак со мной мог спасти чеченку от депортации. Но чертовка лишь сверкнула на меня своими черными глазищами и заявила, что разделит горькую судьбу своего народа!

Высшим партийным работникам, чеченцам и ингушам по национальности, было заранее доложено об указе о выселении и о мотивах, которые легли в основу этого решения.

Председатель СНК ЧИ АССР Молаев после этого сообщения прослезился, но взял себя в руки и обещал выполнить все указания партии и правительства. Была сделана попытка воспользоваться авторитетом высших духовных лиц Чечни Б. Арсановым, А.Г. Яндаровым и А. Гайсумовым, они призывались оказать помощь через мулл и местных старейшин. 40 республиканских партийных и советских работников из чеченцев и ингушей были прикреплены к 24 районам с задачей подобрать из местного актива по каждому населенному пункту 2–3 человек для агитации.

Брат и сестра Чермоевы были приглашены на совещание к начштаба нашего горнострелкового полка Буланову, где им были вручены особые пропуска для беспрепятственного движения по району и дано задание убедить соплеменников не противиться депортации с целью предотвращения ненужного кровопролития. Тогда мы и предположить не могли, как они воспользуются этими спецпропусками! Утром 22 февраля возле своей подушки я нашел записку от Лайсат:

«Я знаю, вы все обвините нас в предательстве, коварстве и самой черной неблагодарности. Но не я предала Советскую власть, а она меня. И не только меня одну — весь вайнахский народ. Она отняла нашу свободу, землю, радость, наши горы и даже наш вкусный воздух. Я была патриоткой до мозга костей, беспредельно чтила Ленина, верила Сталину. Помню, с каким воодушевлением я пела: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Пела до тех пор, пока «страна моя родная» не накинула мне петлю на шею. Вот когда дыхание перехватило… Все разом изменилось, когда мне цинично заявили: «Раз ты патриотка, помоги нам лишить тебя родины, родителей и даже жизни», пришлось наконец понять, что есть Советская власть».

— Вот стерва! — скрипнул зубами Петров. — Ну что ж, мне не привыкать, не впервые получается, что твой бывший товарищ по органам вдруг оказывается скрытым врагом народа. Однако надо готовиться, завтра приступаем к акции. Кодовое название «Чечевица», кодовый сигнал «Пантера».

С начала февраля 1944 года в Чечню прибывали воинские части под видом проведения учений в горной местности. В операции принимали участие 19 тысяч оперативных работников НКВД — НКГБ и СМЕРШ и до 100 тысяч офицеров и бойцов войск НКВД, стянутых с различных областей. Значительная их часть до этого участвовала в операциях по выселению карачаевцев и калмыков и, кроме того, будет участвовать в предстоящей операции по выселению балкарцев… Теперь все эти части спешно выдвигались в заданные районы и окружали аулы.

Был дан секретный приказ до 2 часов ночи 23 февраля оцепить все населенные пункты, расставить засады и дозоры, отключить радиотрансляционные станции и телефонную связь.

Мы с Гюнтером и Крисом в качестве проводников должны были провести роту НКВД в один из самых отдаленных аулов. Рота недавно прибыла из Ростова, ее бойцы уроженцы центральной части России и Сибири, их понятия о Кавказе самые смутные, опыта действий в горах никакого.

Горная дорога, предназначенная для вьючного скота, серпантином лезет вверх, к перевалу. Идем с полной выкладкой, у каждого за спиной около 30 кг: оружие, полные подсумки патронов, гранаты, сухой паек. Разреженный воздух высокогорья затрудняет дыхание, сердце бешено колотится в груди, порой темнеет в глазах. Только Гюнтер, с детства привыкший к походам по Баварским Альпам, прет вперед, как танк, шагает легко и широко, словно не тянет его вниз помимо обычной у всех поклажи тяжеленный «МГ-34» на плече.

Он и обычно малоразговорчив, а сейчас за всю дорогу не проронил вообще ни слова, его обветренное лицо непроницаемо, покрывшиеся инеем брови сурово сдвинуты; шагает как робот, лишь изредка притормаживая и оглядываясь на отстающих. Вот подошел к тяжело отдувающемуся Димперу, молча взял у него рюкзак и вскинул себе на плечо.

— Не надо, ты же не вьючный мул, — пытается слабо протестовать Крис.

— Gehen weiter! — едва разжав губы, командует фельдфебель.

На развилке оглядывается по сторонам, сверяется с компасом и машет рукой налево. Видно, что он неплохо ориентируется на местности, бывал здесь и до войны, и совсем недавно, этим летом.

Вообще-то отряд должна была вести Лайсат, но после ее побега Лагодинский был вынужден назначить проводником Гюнтера. Ходят упорные слухи, что брат и сестра Чермоевы подались в банду Исраилова. Не хватало еще сейчас встретиться с ними на узкой горной дорожке!

Вот подъем становится настолько крутым, что некоторые бойцы вынуждены карабкаться по склону буквально на четвереньках. Ноги скользят по обледенелым камням, порой идущий выше падает и сшибает нижних, образуя куча-мала. Нас спасают немецкие альпинистские ботинки с триконями и ледоруб — посох альпиниста, но подобные вещи есть далеко не у всех — большинство бойцов обуты в обычные армейские сапоги или даже валенки.

На перевале ветер становится еще сильнее, он воет как тысяча сорвавшихся с цепи бесов, норовя сбросить незваных пришельцев в бездонную пропасть. Кажется, сама природа седого батюшки Кавказа ополчилась против нас и защищает своих детей.

Внизу, на склоне ущелья, курятся над саклями дымки, но до аула надо еще преодолеть невероятной крутизны спуск Спуск тяжелее, чем подъем, ноги абсолютно не держат, почти все бойцы вынуждены съезжать «на пятой точке» (проще говоря, на собственном заду), кое-как притормаживая пятками. На особо сложных участках обвязываемся веревками.

— Переход Суворова через Альпы, — пытается шутить Димпер, вспоминая знаменитую картину.

Да уж, чудо-богатыри Суворова шли за славой, а мы?! Сравнение явно не в нашу пользу.

Стремительно смеркается, торопимся, ведь нам непременно надо достичь аула до наступления темноты. Ветер становится все злее и холоднее, он продувает ущелье, как огромную аэродинамическую трубу; его порывы выдувают последнее тепло из-под наших телогреек; ватные штаны покрыты толстым слоем наледи, на бровях и вокруг ртов намерз белый иней, и мы все похожи на сказочных Дедов Морозов.

Но вот наконец и аул: разгоняя прикладами собак, входим в сакли. Хозяева гостеприимно приглашают нас отдохнуть на коврах в кунацкой, хозяйки хлопотливо кипятят калмыцкий чай с бараньим жиром, пекут кукурузные лепешки в крохотных глиняных печурках. На все их расспросы врем про учения, право же, нам даже неудобно перед гостеприимными людьми.

Утром всех мужчин приглашают в здание сельсовета, ничего не подозревающие люди идут как на праздничный митинг, ведь сегодня 23 февраля — День Советской Армии. Да уж, запомнят они и этот день, и эту Красную Армию!

Майор НКВД зачитывает с трибуны указ Верховного Совета СССР «…за пособничество бандитам и немецким диверсантам…». Народ потрясенно молчит… Какое массовое пособничество? Ну не было ничего такого, уж нам-то, бойцам НКВД, это известно лучше, чем кому-либо! Были отдельные задуренные националистической пропагандой личности… Честно говоря, мы опасались вооруженного сопротивления, но сопротивляться особо некому — перед нами в основном согнутые годами старики и безусые мальчишки. После я узнал, что и в других аулах случаи сопротивления были единичными. В непокорных был дан приказ стрелять без предупреждения, на поражение. Крис с Гюнтером и его верным «МГ-34» расположились на скальном уступе, отсюда весь аул виден как на ладони и, если что, будет прекрасно простреливаться. Руки Шаламова дрожат, когда он суетливо заправляет пулеметные ленты. Фельдфебель ложится на снег и поудобнее устраивается, глядя в прицел. Лицо его сумрачно, черт знает, какие ассоциации бродят сейчас в его немецкой башке.

Опергруппы из трех человек заходят в дома, производят обыск, изымают оружие, ищут антисоветскую литературу и валюту, требуют выдать бандитских пособников. Каждая такая опергруппа отвечает за выселение четырех семей. Кое-как пристроив на коленях планшетку, офицер торопливо заносит данные в учетные карточки, где отмечает всех домочадцев (в том числе и отсутствующих), а также обнаруженные и изъятые при обыске вещи. На сельскохозяйственное оборудование, фураж, крупный рогатый скот обещает выдать квитанции для восстановления хозяйства.

С почерневшими от горя лицами горянки собирают свой немудреный скарб — разрешено взять не более 500 кг на семью, но и этот груз как тащить на себе через заснеженный перевал?! Предстоит преодолеть тяжелый подъем, на руках придется нести маленьких детей. Да, главное сейчас спасти детей!

У одной женщины от волнения начинаются роды, растерявшийся офицер НКВД бестолково мечется вокруг нее, пока его не прогоняют аульские повитухи. Отправка задерживается, наш майор злится, у него строгие рамки приказа.

Пускаемся в путь только на следующий день, карабкаемся в гору вместе со всем этим пестрым табором. Ночуем на перевале, под открытым небом, костров разводить особо не из чего, а за ночь температура сильно упала, и повалил густой снег. Утром еле откапываемся из-под снежного савана. Новорожденный ребенок замерз, но его мать не хочет бросать окоченевшее тельце и несет его с собой. Это совсем молодая женщина, ей не более семнадцати лет, это ее первое дитя: она рвет на себе волосы и воет, словно волчица. От ее стенаний у меня мороз по коже, я не могу смотреть в глаза идущим в колонне горцам, но мой автомат стоит на боевом взводе, и его очередь готова пресечь любую попытку бунта. Сумрачны лица и остальных моих товарищей, мы движемся медленно и скорбно, словно огромная похоронная процессия.

Но вот и соседний аул, тот, что за перевалом. Он встречает нас оглушительным ревом недоенной скотины — население вывезли отсюда двое суток назад, скот брошен, вымя коров и коз раздулось от переполнившего его молока, и несчастные животные мыкаются в поисках своих пропавших хозяев. Разрешаем женщинам из нашей колонны подоить скотину, посуду находим в брошенных домах — почти всю утварь хозяева были вынуждены оставить. Один из солдат берет в руки серебряный кумган, некоторое время любуется им, затем кладет в вещмешок. Женщины поят молоком детей, предлагают и нам. Видно, что у них нет злости на нас, понимают, что мы люди подневольные и действуем не по собственному злому умыслу. По распоряжению Петрова режем пару бычков, чеченцы разводят костры из сухих кукурузных стеблей и варят мясо. Ночуем в заброшенном доме, посреди разгрома, спим вполглаза — побаиваемся побегов своего спецконтингента. Хотя куда им бежать — в горах зимой верная смерть. Утром, едва рассвело, грузим детей на несколько найденных двухколесных тележек, горцы называют их арба. Запрягаем бычков и поехали. Дорога становится более широкой и пологой, но все равно на подъемах толкаем арбу сзади, уперевшись плечами, а на спусках виснем на ней, изо всех сил вцепившись руками и пытаясь тормозить подошвами сапог. Тяжелая снеговая туча опускается буквально нам на головы, снег валит густыми влажными хлопьями, еще более затрудняя нашу дорогу.

Но вот райцентр, здесь пересаживаем людей на грузовые «Студебеккеры», которые отвезут их до ближайшей железнодорожной станции. Там предстоит погрузка в эшелоны и долгий мучительный путь в Казахстан. А по брошенному аулу уже бродят мародеры.

— Вот так, наверное, было и с моим родным немецким селом, — печально говорит Шаламов-Димпер.

Но не он один подавлен происходящим, в смятении и остальные солдаты. Ропот еще больше усиливается, когда узнаем, что многие высшие офицеры НКВД и лично сам Берия удостоены правительственных наград за успешное проведение спецоперации. «Разве можно давать ордена за участие в таком черном деле?» — вертится в голове. Но мы боимся обсуждать это даже между собой — ведь так просто самому оказаться причисленным к врагам Советской власти.

Загрузка...