В этой главе я коснулся настроений берлинских обывателей до и во время минувшей войны. Но тема сама но себе характерна и охватывает настроения не одних только берлинцев, тем более что Берлин того времени посещался немцами разных городов и концов Германии. Но, кто бы эти немцы ни были, весть о возникновении войны между Германией и Советским Союзом приняли холодно. Во-первых, они были разочарованы в своих ожиданиях, что с падением Парижа война на Западе окончится и родные их с фронта вернутся домой, во-вторых — новой войны, да еще с таким гигантом, как Советский Союз, боялись; не знали, что она может им принести. Я бы сказал, что войну Гитлера против Польши в 1939 году и войну против Советского Союза народ воспринял по-разному.
Формально война Гитлера против Польши началась из-за Данцигского коридора, которым версальские миротворцы в 1918 году отрезали Восточную Пруссию от остальной Германии и тем самым поставили Германию в прямую зависимость от новообразовавшейся Польши. Германский народ эту национальную обиду болезненно переживал, а поляки в вопросе пользования коридором не особенно шли навстречу немцам. В связи с этим, когда Гитлер со своими войсками двинулся на Польшу, народные массы отнеслись к его поступку с некоторым удовлетворением. Я бы сказал, что Данцигский коридор послужил в 1939 году поводом для возникновения Второй мировой войны, как и сараевское убийство послужило поводом к возникновению Первой мировой войны в 1914 году. Но война против Польши окончилась, наступила капитуляция последней, а военный очаг все больше и больше разрастался, что немецкого обывателя сильно беспокоило. Уже в период борьбы против западноевропейских народов мнения обывателей сильно разнились, и очень многие жаждали конца войны и возвращения своих сыновей и мужей домой. Я помню людские настроения в связи с падением Парижа; женщины смеялись, от радости плакали, танцевали, что, мол, теперь конец войны. Сам Париж по себе мало кого интересовал, но этот факт в представлении людей связывался с концом войны. Этим бедным людям тогда в голову не приходила мысль, что война на Западе — это всего лишь прелюдия к большой войне на Востоке. А между тем у тогдашнего поколения немцев раны от потерь во время Первой мировой войны были еще свежи. Были свежи и последствия от понесенного поражения, когда люди в течение пятнадцати послевоенных лет не только бедствовали, но порою и голодали. Вот почему возникновение новой войны, да еще с такой громадной страной, как Советский Союз, немецкие обыватели встретили очень холодно. Наша соседка и трое ее молодых приятельниц, у которых мужья находились на фронте с самого начала войны, нередко собирались вместе и плакали. И имели основания плакать, ибо их мужья домой больше не вернулись; все они пали в боях на Востоке.
Короче говоря, если после раскассирования коммунистической партии и налаживания хозяйственной жизни страны германские обыватели чествовали своего Гитлера и гордились им, то начало войны против Советского Союза уже поколебало их веру в него, они уже почувствовали тяжесть ярма, которое он надел им на шею. С этого времени начинается подпольная критика поступков фюрера, того фюрера, о котором раньше можно было думать что угодно, но никто не решался высказать свою критику. Даже враги его предпочитали молчать. А между тем антинацистов было немало. К таковым относились остатки разбитых коммунистических фаланг, преследуемые нацистами социал-демократы и традиционные монархисты (Дейтшнационал). Все эти «анти» до поры до времени молчали, они были ошеломлены первыми успехами своей армии на фронтах, но прошли первые месяцы, и никого уже удержать нельзя было.
Дело дошло до того, что несколько профессоров, врачей и священников открыто стали критиковать нацистские порядки. Священники в проповедях обличали зверское обращение властей с людьми. В Вильмерсдорфе в одной из церквей священник в проповедях не стеснялся громить нацистов за их деяния. Но на одной воскресной службе нацисты заполнили церковь и после проповеди арестовали священника. Этот священник до конца войны сидел в концлагере и вышел оттуда живым трупом. Нужно сказать, что власти не церемонились с так называемой оппозицией. Они наводили ужас на население своими полицейскими органами. Одно слово «гестапо» для немцев означало такое же страшилище, как для русских ЧК. Все профессора, врачи и священники, о которых я упомянул, были арестованы; в застенках тюрем и концлагерей их третировали, издевались над ними и морили их до смерти или же расстреливали. Короче говоря, нацисты утвердили свою власть над Германией, так же как коммунисты утвердили свою власть над Россией, и жестоко карали каждого, кто дерзал не согласиться с ними.
Я здесь умышленно обхожу вопрос преследования и истребления евреев за их расовую принадлежность, ибо вопрос этот по своему значению грандиозный и, с моей точки зрения, выходит за рамки понимания нормального человека. Одно только могу сказать, что, глядя на евреев того времени, мне каждый раз становилось стыдно за себя и других, мимо проходящих. Одновременно с положением евреев в нацистской Германии вспоминались и наши братья в Советском Союзе, которых десятками миллионов такие же одержимые психопаты гноили и расстреливали в застенках тюрем и концлагерей ЧК, НКВД и КГБ[4]. Разница заключалась в том, что в Германии зверствовали нацисты, а в Советском Союзе коммунисты. Да будут и те и другие прокляты!
Однако картина была бы далеко не полной, если бы я не указал на то, что в стране было много миллионов энтузиастов, поклонников Гитлера, уверовавших в его непогрешимость и его непобедимость и доверивших ему свою судьбу. Толпы берлинцев шпалерами окаймляли дороги, по которым он должен был проехать и сплошь да рядом простаивали целыми ночами, чтобы утром при проезде можно было его приветствовать. И приветствовали его, как рыцаря, поднявшего меч против коммунизма (он уничтожил коммунизм в Германии, он помог Франко одолеть коммунистов в Испании, он уничтожит коммунистов и в России, говорили они), но было и очень сильное течение, которое не только не могло мириться с его зверствами, порочащими немцев, но и понимавшее, что он уже втянул их страну в грязную авантюру, из которой ей трудно будет выбраться.
Короче говоря, с начала германско-советской войны звезда Гитлера, спасителя Германии от неминуемого коммунизма, стала тускнеть, и особенно это стало заметно в конце 1942 года, после его неудачных операций на среднем участке фронта, главным образом под Москвой. Само собою разумеется, одновременно и органы власти закручивали гайку против растущей критики, и в стране стало наблюдаться напряженное состояние; уже появились понятия «мы» и «они». А между тем война шла своим чередом и постепенно всасывала в себя и тех и других, не считаясь с их психическим состоянием; одним приходилось сражаться на фронте, другим — работать и трудиться для фронта.
В Берлине работа кипела — официальные учреждения работали с предельной нагрузкой, улицы с утра и до поздней ночи бывали переполнены толпами людей, среди которых изобиловали военные мундиры, свои и чужие. Город стал походить на военный стан. Гостиницы и рестораны с трудом обслуживали своих гостей, питание было строго рационировано, но спиртного можно было доставать из-под полы, и охотники до веселья особенно не страдали. А на вокзалах одни поезда выбрасывали на перроны толпы людей, другие брались штурмом уезжавшими по назначению. Шарлоттенбургский, Силезский и Герлицкий вокзалы превратились в муравейники; там, дожидаясь своих поездов, люди на ночь устраивались, кто как мог, и полы там превращались в сплошное человеческое ложе. (Люди приезжали на вокзалы с вечера и оставались там ночевать, ибо ночные налеты вражеской авиации часто разбивали пути городского транспорта и нельзя было рассчитывать вовремя попасть на вокзал.) В связи с перегрузкой вокзалов провожавших дальше контрольных будок не пускали. Но и без них перроны бывали переполнены сплошной человеческой массой уезжающих и приезжающих, при этом особенно критический момент наставал, когда одним нужно было выходить из вагона, а другим войти, люди упирались друг в друга со своими чемоданами, и деваться было некуда. А надо всем происходящим довлела правительственная пропаганда. Крикливые речи вождей и их приспешников передавались по радио, ими бывали полны газеты и журналы. Много говорилось и писалось о своих фронтовых успехах, о захваченных городах и селах, о разбитых советских армиях, о захваченных новых сотнях тысяч военнопленных, об уничтоженной советской технике. Несколько раз в день перед особо важной радиопередачей играли фанфары, гремели марши, привлекая внимание слушателей. Помимо этого, во всех кинематографах на всех сеансах перед началом сеанса показывался недельный обзор, посвященный почти исключительно победам на фронте.
Но хуже всего была новая расистская теория — это делить людей, вернее, нации на людей первого сорта (юберменшей) и второго сорта (унтерменшей). К первой группе относились немцы и народы Западной Европы, ко второй — все народы востока. Этим делением нацисты наделяли себя, юберменшей, правом поступать с унтерменшами по своему усмотрению. (Об этом будет сказано в одной из последующих глав.) К чести немцев, в среде которых я тогда вращался, многие приходили в ужас от подобных высказываний и считали расовую теорию фюрера признаком помешательства.
Но так или иначе, а время шло, и Молох войны все больше и больше требовал жертв со стороны мирного населения. Уже давно немецкие успехи на фронте сменились неудачами, и в связи с этим и жертвы их возросли, уже фронтовые потери стали исчисляться десятками и сотнями тысяч. А неприятельская авиация беспрепятственно налетала на германские города, превращая их в сплошной битый кирпич. В Берлине при ковровых налетах противовоздушная оборона молчала и на небе не показывался ни один истребитель; американцы хозяйничали там, как хотели. И порою, когда приходилось наблюдать за страшными делами их рук, не делали никакой разницы между ними и наци. Уж чересчур много ужаса и горя причинили тогда они совершенно и ни в чем не повинным людям.
Дело дошло до того, что людям было негде укрыться, одни развалины, а если кое-где и остались стоять целые кварталы, то окна с разбитыми стеклами и окна забивались картоном, который вылетал при очередном налете. Люди в домах-холодильниках мерзли — топить было печем, да и питание сильно оскудело. Голод и страх уже заглянули в глаза почти каждого берлинского обывателя. На улицах все больше и больше стали показываться мужчины и женщины в трауре, с заплаканными глазами и серыми исхудалыми лицами. А со временем таковые стали заполнять улицы и учреждения города. Под тяжестью понесенных жертв, личных невзгод и ощущения приближающейся катастрофы люди бродили по улицам как тени, без улыбки на устах. Чувствовалось, что жизнь этих людей уже сломана, что горе уже стало спутником дальнейшей их жизни и ни дутые успехи на фронтах и ни тыловая нацистская свистопляска их больше не интересует.
А между тем дела на фронте все больше и больше ухудшались и жертвы немцев увеличивались. В связи с этим и в тылу у родных страх за судьбу своих сыновей и мужей — фронтовиков рос и перешел в психоз. Люди стали бояться прихода к ним почтальонов — недобровестников.
В Берлине в одной табачной лавке, хозяин которой пал на фронте (жена о гибели мужа не знала), подходит почтальон с телеграммой об извещении, а жена, увидев подходящего к их дому почтальона, выскочила на улицу и в истерике кричала: ней! Ней! Почувствовала бедная женщина надвигавшееся на нее горе.
Конечно, ко всему вышесказанному присоединилась и скорбь за судьбу свой родины, которую к тому времени враги крепко взяли в клещи с востока и запада, на Германию все больше и больше надвигались сумерки, на шее ее затягивалась петля.
Был воскресный день, 22 июня 1941 г. Берлин еще не проснулся от ночного сна и затемненные улицы еле-еле прорезывались предрассветной зарей. Трамваи, омнибусы и метро еще не шли, и мне предстояло добраться до места своей работы пешком. По пути, на одном из перекрестков вынырнувший из темноты встречный велосипедист на лету выкрикнул: сегодня ночью между Советским Союзом и Германией началась война; и, не остановившись, промчался дальше. Я остался стоять на месте как вкопанный.
Нужно заметить, что возникновение этой войны задолго перед тем довольно часто муссировалось в обывательской среде Берлина и по этому поводу приводились фантастические подтверждения из тайной кухни наци. Но мы, русские эмигранты, этим слухам не придавали особого значения, поскольку тогдашняя политическая и военная обстановка приводили к противоположному заключению. И тем не менее война возникла и застала нас врасплох. Лично на меня весть о возникшей войне подействовала так сильно, что я растерялся и не знал, что предпринять. Во мне как будто что-то оборвалось, и все, что мне предстояло делать, потеряло свое значение. Как будто не было и минувших двадцати пяти лет эмиграции. Мысли перекинулись к прошлому. Передо мною, как на кинематографической ленте, прошли картины былых времен Гражданской войны, когда, окрыленные победами, мы верили, что не сегодня, так завтра займем Москву, и как потом счастье нам изменило. Вспомнились наши уставшие и изможденные колонны, оставлявшие Воронеж и Орел и под натиском численно превосходящих сил противника отходивших, а перед ними тысячи и тысячи гражданского населения — мужчин и женщин, покинувших свои насиженные места, с узелками в руках, бежавших куда-то на юг, на неизвестность.
Вся эта многотысячная людская масса, своими ногами месившая сначала глину, а потом и снега по бесконечным дорогам степей юга России, потом прижата была к черноморским берегам и частично стала достоянием красных, а значительная ее часть принуждена была покинуть родину, и покинуть ее с песней на устах: «Смело мы в бой пойдем за Русь святую и, как один, прольем кровь молодую…» Да, верили, что борьба не кончена и что опять вернемся.
С тех пор прошло целых 25 эмигрантских лет. Старшее, ведущее поколение эмиграции уже ушло из жизни, и тогдашняя молодежь уже убелена сединами; кадры значительно поредели и рассеялись по всему свету. А над Россией опять загремели пушки и вновь заиграли зарницы войны. Господи, что все это сулит нашей замученной и исстрадавшейся России? Какой тернистый путь еще ей предстоит пройти? Под влиянием столь тяжелых мыслей и переживаний решил было вернуться домой, но вспомнил, что я обещал людям, меня ждут, и я могу их подвести; я пошел в гараж и позвонил по телефону жене. Она же, выслушав мою новость, еле слышным, подавленным голосом спросила: а что будет дальше? На что я мог ответить — не знаю.
С наступлением утра, когда город проснулся и началась повседневная жизнь, все заговорили о новой войне; о ней писали, ей посвящены были почти все радиопередачи. О войне же на Западе, длившейся уже два года, как будто забыли, она стала привычной.
В этот день с утра были арестованы все служащие советских официальных учреждений и эмигранты, жившие по советским паспортам. Последних в полицейских участках сразу же отпустили, а советских граждан потом обменяли на таких же немцев, застрявших в Советском Союзе.
Утром того же дня жене нужно было пойти в молочную за положенным нам пол-литра детского молока, но она боялась наскочить на неприятность и не решалась выйти на улицу. Однако нельзя было оставить ребенка без молока и пришлось идти.
На улице было тихо, и встречные соседи по-старому приветствовали ее, а в молочной соседки, стоявшие в очереди, точно сговорившись, предложили ей подойти к стойке без очереди. В свою очередь, хозяйка, отпустив жене вместо пол-литра целый литр молока, участливо спросила, знает ли она о случившемся. Все присутствовавшие молчали, у всех был подавленный вид и никакой злобы.
Да простят мне читатели описание этих частных моментов, я позволил себе это сделать, поскольку описанные события являются характерными для тогдашнего времени и поскольку после возникновения войны ни население ни официальные власти к русской эмиграции своего отношения не изменили. Здесь уместно будет упомянуть, что из нашей эмиграции преследовались, еще до русско-германской войны, эмигранты еврейского происхождения, но мы были бессильны им помочь. И тем не менее наш архиепископ Берлинский и Германский Тихон приходивших к нему с просьбой русских евреев крестил и выдавал им свидетельства о крещении. К сожалению, это им не помогло, а гестапо потребовало от Синода убрать Тихона из Германии. В результате архиепископ Тихон был отозван в Сремские Карловцы, а ближайшие его сторонники репрессированы (В. Левашов был посажен в тюрьму, граф Л. Воронцов-Дашков предупрежден, что если не успокоится, то будет выслан из страны, а у К.К., представителя от германской епархии на заграничный Собор в Сремских Карловцах отобрало гестапо документы с запретом покинуть страну и с угрозой быть арестованным.)
Первые же вести с фронта были удручающими; Гитлер двинулся на Восток с открытым забралом завоевателя, а Красная Армия разбита и отступает почти без сопротивления. Стало ясно, что на карту поставлена судьба России. Гитлер и Сталин сделали свое каиново дело, а дерутся немцы против русских. Положение русской эмиграции в Германии стало безвыходным. Ее пути с путями местного населения разошлись, между ними как бы выросла невидимая стена, они воспринимали происходящее на фронте каждый по-своему. Само собою разумеется, что как немцы, так и русские стояли за интересы своей родины и в этом отношении личная заинтересованность и личные взаимоотношения отходили на второй план. С этого времени уже не слышно было за рюмкой водки, как это бывало раньше: «Лучше с чертом, но против большевиков». Теперь на улицах, в домах и ресторанах постоянной темой разговоров были фронтовые события; заводились споры, делались прогнозы и предположения. В то же время под тяжестью нахлынувших событий людские настроения, дошедшие до крайнего предела напряжения, распались веером от крайне непримиримых до советских патриотов включительно; но последних было очень мало. Обуреваемые патриотизмом, эти, иногда весьма уважаемые люди желаемое принимали за сущее; остальные же, понимая всю тяжесть создавшегося положения и оставаясь антикоммунистами, искали более правильный путь разрешения задачи. И, как ни странно, с приходом красных в Берлин, пострадали именно совпатриоты, так, например, троих расстреляли, один покончил с собою, с одним случился удар и одного увезли в концлагерь, откуда вернулся через одиннадцать лет полным инвалидом.
А в общем вся русская эмиграция зорко следила за происходящим на фронте и глубоко переживала трагедию России. Так, например, в кинематографах после еженедельных обзоров, где показывались фронтовые события, по заплаканным глазам можно было определить число русских в зале. Одновременно делались и попытки активизировать свою деятельность.
Начальник II Отдела Общевоинского Союза[5], стараясь включить эмигрантов в дело, где решается судьба их родины, в письменной форме обратился к германским властям с соответствующим письмом, но ему ответили — в войне Германии против Советского Союза привлечение русской эмиграции не предусмотрено. Тогда он обнародовал свою переписку с немецким главнокомандующим в приказе по отделу и разрешил членам союза действовать самостоятельно, но поддерживать с ним тесную связь.
Конечно, кое-кто из эмигрантов тогда его осуждал, но я думаю, что для тогдашней обстановки он поступил совершенно правильно. Иначе о какой сыновности, преданности и любви к родине можно говорить, если в самый трудный и решительный для нее момент не пойти ей на помощь? И не является ли пассивность в данном случае осудительной?
Само собою разумеется, что читатель спросит: а что могла беспомощная эмиграция предпринять в обстановке минувшей международной гигантской бойни?
— При таком варианте, при каком война окончилась, она, конечно, ничего не в состоянии была сделать. Но и этот вариант тогда считался самым невероятным. Ведь от того, что англо-американцам поневоле пришлось бороться вместе с Советами против Гитлера, коммунизм не перестал быть главным идеологическим и практическим их врагом. Ведь он возник, существует и старается осмыслить свое существование именно как антикапиталистическое явление. В то же время на войне счастье бывает переменчиво и то, что недоступно сегодня, само собою дастся завтра. К тому же предпосылки к созданию не только большой освободительной армии, но и целого освободительного движения были налицо. К сожалению, и немцы и англо-американцы предпочли игнорировать возможности, обеспечивавшие интересы не только национальной России, но и их собственных стран. И, таким образом, обе воюющие стороны общими силами подняли на щит победителя, коммунистическую партию СССР.
В последних числах августа 1941 года мне позвонил редактор «Нового Слова» В.М. Деспотули[6] и сообщил, что в Министерстве Восточных областей, в ведении которого находились лагеря военнопленных, за исключением тех, которые были расположены в прифронтовой полосе, решено организовать комиссии по распределению пленных по специальностям и что он рекомендовал меня организаторам этих комиссий.
Надо заметить, что с самого же начала войны до нас стали доходить слухи о тяжелом положении русских пленных в лагерях и у каждого из нас возникла мысль как-то прийти им на помощь. Говорилось очень много, но толком никто не знал, что в этих лагерях происходит, ибо доступ к пленным для посторонней публики был закрыт.
Одно напоминание имени министра Розенберга и его министерства действовало на нас — русских, — как красная тряпка на испанского быка, но долголетняя мечта встретиться с потусторонней Россией и искреннее желание помочь пленным заставили меня согласиться на сделанное мне предложите. Я отправился в отдел министерства, где формировались эти комиссии, и был зачислен в одну из них. Комиссия, в которую я попал, состояла из председателя (немец партиец), его заместителя (немец, говоривший по-русски), двух русских, двух украинцев и одного белоруса. Приблизительно таков был состав и других комиссий. К тому времени было организовано около одиннадцати подобных комиссий. К сожалению, старания последователей политики Розенберга к этому периоду уже дали свои всходы, и как русские, так и украинцы и белорусы в одной и той же комиссии относились друг к другу холодно и почти враждебно. Таковы, как правило, были взаимоотношения между эмигрантами — членами всех комиссий, и наша в этом отношении не составляла исключения. Однако, эта взаимная неприязнь при первой встрече потом сглаживалась, и постепенно, за редким исключением, между нами вырабатывались товарищеские и даже дружеские взаимоотношения. Общая судьба и страшная действительность, с которой нам пришлось столкнуться в лагерях военнопленных, сблизили нас. Что касается нас, русских, мы с первого же дня нашей встречи, еще до выезда комиссий на места, обменялись мнениями относительно предстоящей работы и решили действовать согласованно, независимо от того, что наша работа протекала в разных комиссиях, и в дальнейшем при каждой очередной встрече устраивали маленькие совещания, на которых, учитывая минувший опыт, принимали новые решения по проведению в жизнь задуманных нами мероприятий. Как общее правило, участники комиссий смотрели на свою роль как на начало будущей активной антибольшевистской борьбы, в возникновение которой каждый из нас искренне верил. Работа в лагерях военнопленных казалась нам первым камнем в будущем строительстве, и потому мы старались заложить его правильно. Правда, политика германского правительства с самого же начала войны не давала нам основания строить воздушные замки, но мысли забегали вперед, и верилось, что то, что на сегодня является для немцев нежелательным, завтра или послезавтра будет для них неизбежной необходимостью. Мы были уверены в том, что победоносное шествие немецких армий в глубь России неизбежно захлебнется, что и заставит их превратить завоевательную войну в освободительную, чтобы тем самым привлечь русские народные массы на свою сторону.
Так или иначе, а комиссии приступили к работе, и 1 сентября 1941 года мы разъехались по определенным маршрутам. Наша комиссия из Берлина направилась в Польшу (Генерал-гувернеман[7]), и рано утром второго числа мы прибыли на пограничный пункт в Кутно. Общий вид города был ужасный — он весь лежал в развалинах. Здесь польская армия героически сражалась, пытаясь отразить германское наступление. Но стальная германская машина сокрушила плохо вооруженных поляков и превратила и этот городок в сплошные развалины. На месте вокзального здания стояло несколько наскоро сколоченных бараков, где производились проверка документов и обмен германских денег на оккупационные марки.
Из Кутно мы направились в Варшаву. И если картина разрушенного Кутно и полураздетых поляков произвела на нас удручающее впечатление, то картина разрушенной польской столицы нас потрясла. Красавица Варшава была превращена в сплошные руины, на фоне которых отдельные дома, а иногда и целые блоки возвышались как-то неестественно и сиротливо. Не было улицы, которая сохранила бы свою былую красу. От разрушенных домов отдавало тяжелым и затхлым запахом, затруднявшим дыхание.
И тем не менее эта плененная и разрушенная польская столица сумела в какой-то мере сохранить свое былое величие. Жизнь в ней, в полном смысле этого слова, била ключом. На вокзалах без конца, днем и ночью, подходили и отходили поезда, переполненные военными; улицы кишмя кишели автомобилями и прохожими; в ресторанах и кафе нельзя было найти свободного стола. Город был перегружен.
Тяжелое впечатление произвели на нас поляки. Истощенные и удрученные лица плохо одетых людей наполняли улицы и здания вокзалов. Все куда-то торопились, куда-то выезжали и откуда-то приезжали. Специальные поезда для польского населения были переполнены и буквально облеплены людьми. Тут я впервые столкнулся с издержками Второй мировой войны, и сначала многое мне было непонятно, но потом я узнал: бесправное и тяжелое положение, в которое были поставлены побежденные поляки, и развившаяся на этой почве спекуляция в стране, главным образом в Варшаве, сделали свое дело, поставив жителей столицы в безвыходное положение. Каждый из них должен был бегать с утра до вечера, чтобы как-то раздобыть средства к существованию. По тем временам в Варшаве свободно можно было купить все что угодно, но цены на все были астрономические. Как сумело просуществовать преследуемое и беспризорное население Варшавы в течение шести лет войны, мне непонятно и до сих пор. И тем не менее чувствовалось, что поляки разбиты, но не покорились. Оккупанты-немцы ходили по улицам с опаской и имели для этого все основания: польские националисты ушли в подполье и организованно боролись против немцев; террористические акты не прекращались, несмотря на жестокие меры, которые оккупанты применяли к террористам.
Как-то, проходя по площади, на которой стоит памятник Понятовскому, я заметил, что шедшие мимо памятника поляки снимали шапки. Это обстоятельство меня тронуло до глубины души и вызвало глубокую жалость к побежденной нации. Едва ли кто-нибудь мог так понять и воспринять глубокую трагедию польского народа, как понимали это мы, русские эмигранты, боровшиеся и потерявшие родину, скитающиеся за ее границами в течение четверти века.
Но, как везде, так и среди поляков нашлись люди, которые спекулировали вместе с немцами и наживали на этих операциях колоссальные деньги. Этими спекулянтами были переполнены рестораны, кафе и бары Варшавы, где зарождались и проводились в жизнь огромные операции купли и продажи и пропивались немалые суммы. На фоне общего голода и нищеты эта картина напоминала мне «пир во время чумы».
Из Варшавы мы выехали в Ярослав. Это — маленький городок, заложенный в свое время Ярославом Мудрым, у окраины которого и до сего времени стоят сторожевые башни, построенные в дни княжения Ярослава. Помимо этих башен, городок ничем не отличается от других маленьких провинциальных польских городков.
В восьми километрах от города были расположены два лагеря военнопленных, с которых мы и должны были начать свою работу. Оба лагеря считались маленькими; в первом было около 20 000 человек, а во втором 10 тысяч.
Остановились мы в городе, но каждый день небольшая полугрузовая машина немецкой комендатуры доставляла нас в лагерь к половине девятого утра и после работы привозила нас обратно в город.
Первый день, когда мы посетили лагерь, был дождливым и холодным. Подъехав к лагерю и выйдя из машины, мы увидели у обочины дороги двух откормленных немецких солдат, раскуривавших папиросы, а перед ними стоявшего на коленях русского военнопленного с сизым от холода лицом и до того тонкой шеей, что казалось, голова его насажена на стебелек. Пленный черпал тощими и сизыми руками воду из канавки, проложенной вдоль шоссе, и смывал глину с сапог своих победителей. От этой картины у меня потемнело в глазах, точно кто-то дал мне пощечину. Гитлеровская установка — разгромить и покорить Восток — стала наиболее остро понятной в этой обстановке. Видно было, что победители обходятся с пленными вопреки всем до того существовавшим законам и понятиям как с обреченными.
Работу свою мы начали в первом лагере, где содержались 20 000 человек. Несмотря на то что со времени начала войны прошло всего лишь три месяца, общий вид пленных был ужасный. В лагере, обнесенном основательно колючей проволокой и охраняемом пулеметчиками, стоящими на сторожевых вышках, было устроено несколько бараков для лагерной администрации и охраны, а пленные жили в землянках и спали на голой земле. К тому же настали холодные, дождливые дни, все землянки протекали, а 40 процентов пленных были без шинелей, без гимнастерок, а иногда и без обуви. Немного позже, когда я случайно попал в лагерный склад, мне пришлось убедиться в справедливости показаний пленных. Новые сапоги и алюминиевые котелки отбирались у пленных и аккуратно развешивались в складе, предназначаясь для сдачи, а люди ходили босыми и еду свою шли получать или в какую-нибудь консервную банку, или в шлемы, или же попросту подставляя раздатчику руки, сложив их «лодочкой», причем последние торопились тут же жадно выпить свою «баланду», чтобы она не утекла в щели между пальцами, ибо с каждой каплей этой жидкости уходила в землю частица их жизни.
Вид у пленных был ужасный: полураздетые, грязные, истощенные, с обросшими лицами и, главное, дошедшие до полного отчаяния. Судьбой их никто не интересовался; своим же правительством они были поставлены вне закона (советское правительство объявило своих пленных изменниками родины и отказалось войти в Международный Красный Крест), а лагерные условия жизни, созданные немцами, были невыносимы. И в силу этого народ погибал. К тому же обхождение администрации с этими полунормальными от полного сознания своей обреченности людьми было возмутительно. Рукоприкладство и применение оружия здесь было явлением нормальным. Но самым ужасным было то, что довольствие пленных носило чисто формальный характер. Утром и вечером пленный получал по кружке горячей воды, на обед (условно) литр баланды и на целый день ломоть хлеба. От такого питания люди дошли до полного истощения и еле-еле стояли на ногах. В эту зиму, а зима была исключительно холодной в 1941 году, 80 процентов военнопленных, согласно немецким же подсчетам, умерли от голода и холода.
Можете себе представить, как эти несчастные люди цеплялись за тех, кто приходил с воли, стараясь как-то избегнуть неминуемой смерти. Многие из них предъявляли сброшенные на ту сторону германской авиацией листовки с призывом к красноармейцам сдаваться в плен и обрести свободу и взывали к совести германских властей, прося справедливого к себе отношения. А между тем каждому из них смерть уже не раз заглядывала в глаза, а о свободе не могло быть и речи. Сердце рвалось на части при виде этой трагедии, трагедии, перед которой бледнели все остальные ужасы войны. Из глубины души вырывались возмущение и упреки не только по адресу советской власти и германского правительства, поставивших пленных в такое безвыходное положение, но и по адресу всего христианского мира, который равнодушно относился к трагедии, разыгрывавшейся в лагерях. Если судьба пленных в лагерях производила ужасное впечатление, то еще страшнее становилось от сознания, что наш христианский мир с его гуманными идеями обанкротился и человек превратился в алчного и хищного зверя.
И все-таки положение пленных в этих лагерях было многим лучше, чем в Холме, где в двух лагерях находились по 60 000 человек. Недаром лагери, расположенные в Холме, носили название «лагерей смертников».
Ужасное положение пленных в лагерях, конечно, рассеяло наши иллюзии и расстроило наши планы. Ни о какой политической работе говорить не приходилось. Речь могла идти только о спасении людей от неминуемой гибели. И, зная распоряжение Гитлера выпустить украинцев из лагерей военнопленных, а вообще квалифицированных рабочих привлечь на работу по их специальностям, мы делали тысячи и тысячи пленных украинцами и квалифицированными рабочими, чтобы таким образом вывести их из-за проволоки и спасти их от смерти. И тот из них, кто смог дождаться осуществления этих распоряжений, остался жить, а остальные так и покончили счеты с этим миром, не дождавшись свободы.
Должен заметить, что остаться жить или умереть в лагере в немалой степени зависело и от самих пленных. Те, кто обменивал свою еду и одежду на папиросы и табак, очень быстро тощали, простуживались и умирали. Те же, кто оказался одетым в шинели (среди попавших в плен летом, когда было еще тепло, многие были без шинелей) и еду свою съедали полностью, кое-как выдерживали условия плена. В некоторых лагерях среди пленных очень часто попадались какие-то уродливые, шарообразные фигуры. Я сначала не мог понять, в чем дело, но потом мне объяснили, что у этих людей нет шинелей и, чтобы не мерзнуть, они обматывали себя соломой, засовывая ее под гимнастерку и брюки; другие то же самое делали иначе: если имели шпагат или проволоку, они обматывали себя соломой поверх надетых на них лохмотьев и обвязывались. У таких людей сохранилась воля к жизни, к борьбе за нее, и благодаря этому они уцелели.
Не раз я задавал себе вопрос: нарочно ли морят немцы голодом людей в лагерях или же захлестнувшая их гигантская волна пленных мешает им справиться со своей задачей? Правда, трудно было организовать довольствие пяти миллионов людей в то время, когда все внимание было направлено на фронт. Но почему же тогда в лагерях раздевали людей, отбирали у них сапоги и котелки? Почему комендант лагеря в Ярославе приказал собрать и сложить на площади те доски, на которых должны были спать пленные в землянках, заставляя этим самым людей спать в грязи? Чем объяснить то обстоятельство, что пленного за простое непослушание протыкали штыком?
Конечно, в лагерях военнопленных комендант являлся вершителем судьбы всех тех десятков тысяч людей, которые попадали под его опеку, и от личных моральных качеств каждого отдельного коменданта зависели и жизнь, и смерть этих подневольных людей. Но и основные инструкции правительства, которые давались этим комендантам, ставили последних почти в столь же безвыходное положение. Что касается коменданта лагеря в Ярославе, то это был отвратный и жестокий человек.
Однако отношение администрации и охраны лагерей к пленным в немалой степени зависело и от непонимания ими друг друга. Как правило, в лагерях с десятками тысяч пленных имелся один или два хороших переводчика (лучшие переводчики были взяты во фронтовые части), а все остальные или очень плохо говорили по-русски, или же плохо говорили по-немецки. Пленных очень часто били и гнали, не понимая их нужды и просьбы. Это обстоятельство, в свою очередь, вызывало злобу и вражду пленных к немцам, что последние чувствовали и относились к пленным еще строже.
В том же Ярославе, в лагере № 2 (нумерации лагерей я точно не помню), было 10 000 человек. В этом лагере люди выглядели много лучше, чем в первом, и на расспросы об их жизни пленные не высказывали особых жалоб. Они пеняли на тоску по родине и на то, что их судьбой никто не интересуется. Пленные эти были особенно довольны своим комендантом, о котором отзывались, как о родном отце.
Как-то я улучил момент, когда комендант был один, и, подойдя к нему, поблагодарил его за заботу об этих несчастных людях. Комендант выслушал меня и сказал:
— Мне не нужна ваша благодарность. У меня у самого два сына на фронте, и не сегодня, так завтра они могут оказаться в таком же положении, в какое попали эти несчастные люди. Может быть, и им тогда кто-нибудь поможет. То, что я делаю, я делаю от души, но и мои возможности ограничены, чтобы помочь этим несчастным людям, как я того хотел бы, чтобы сохранить им жизнь. Я состою комендантом этого лагеря всего лишь два месяца, и за это короткое время мои волосы успели поседеть.
Как-то ночью шел сильный дождь и на улице было страшно темно. Мы сидели у себя в комнате и готовились к работе на завтрашний день. Вдруг раздались сначала одиночные, а потом и частые выстрелы. Предположив, что это стреляют польские террористы, мы потушили свет и стали выжидать дальнейших событий. Стрельба все продолжалась, и скоро на улице, где мы жили, появились автомобили, которые останавливались, щупая близлежащие улицы и огороды прожекторами. Через некоторое время стрельба поредела и перешла на одиночные выстрелы, но усилилось автомобильное движение, увеличился свет прожекторов, лучи которых осветили и нашу комнату. Мы не могли понять, что все это означало. На улицу выйти было нельзя, а расспрашивать немцев нам было неудобно.
На следующее утро мы узнали, что ночью немцы вели колонну пленных с вокзала через город в лагерь и что пленные, воспользовавшись темнотой в городе (улицы не освещались), разбежались. По бегущим и шла стрельба. Эту весть мы встретили молча, нервы у всех были натянуты, и никто не мог выговорить спокойно слова. Молчал и наш председатель. Тем временем к дому подошел наш грузовик, куда мы и стали но одному взбираться. Кузов его оказался свежевымытым, но на боковых стенках и на полу местами чернели сгустки крови.
Мы вышли из машины и отказались ехать на работу. Мы поняли, что и наш грузовик ночью собирал и вывозил расстрелянных пленных.
В этот же день выяснилось, что ночью конвоиры вели с вокзала партию откуда-то издалека привезенных в Ярослав украинских пленных для передачи их украинскому комитету. Пленные об этом плане ничего не знали и, воспользовавшись ночной темнотой, решились на бегство, думая, что этим спасут свою жизнь. По ним-то и шла стрельба.
Наш отказ ехать на машине, вывозившей убитых пленных и еще запачканной их кровью, привел нашего председателя в ярость. Он попытался сделать разнос шоферу за то, что последний был так неосторожен, но шофер не остался в долгу и, не менее грубо огрызаясь, оправдывался тем, что он работает со вчерашнего утра и еще не спал. Кончилось это дело тем, что мы пошли в лагерь пешком. По дороге в канаве, прилегающей к шоссе, мы видели одиночные трупы убитых пленных, не замеченные в темноте немцами.
В этот же день во время работы в лагере я заметил, что двое пленных вели под руки третьего, плачущего и еле передвигающего ноги. Я подошел к ним и спросил, в чем дело. Мне ответили, что только что германский солдат проткнул плачущего штыком в спину. Тогда только я заметил, что вся шинель раненого испачкана кровью и путь, по которому он шел, отмечен кровавыми следами. Чаша терпения переполнилась. Я пришел в бешенство от такого произвола и издевательства над беззащитными людьми и поднял скандал. Узнав об этом скандале, комендант лагеря вызвал нашего председателя к себе, а тот, вернувшись, внушительно сказал мне, что я не должен забывать, что я послан сюда Восточным министерством со специальным заданием и не имею права вмешиваться во внутренние дела лагеря. Я попробовал было возразить председателю, но опомнился и постарался принудить себя к молчанию, ибо быть исключенным из комиссии, с которой можно было проникать в лагери и хоть чем-нибудь помогать этим обреченным на смерть людям, не хотелось.
Ко всему сказанному нужно прибавить и то, что военнопленные как в ярославских лагерях, так и во всех других лагерях, где мне пришлось побывать, с самого же начала администрацией лагерей были распределены по национальностям и были строго изолированы друг от друга. И в худшем из всех положении находились великороссы. Как было указано выше, советское правительство (это чудовищно, но это было так) отказалось от своих пленных, объявив их изменниками родины, а так как советское правительство не входило в Международный Красный Крест и войти в него отказалось, то и русские пленные в Германии оказались вне закона, без всякой юридической, моральной и материальной помощи. В лучшем положении находились пленные украинцы. По договоренности львовского украинского комитета с германским правительством почти каждую неделю подъезжали к лагерям члены украинского комитета с обозом крестьянских телег, с родными и близкими сидевших в этих лагерях пленных и получали очередную «порцию» предназначенных к выпуску украинцев. Как правило, многие из них не держались на ногах и их выносили или вывозили на телегах.
Вместе с украинцами выпускали из лагерей и тех русских, которых мы вписывали в списки украинцев, и нужно отдать справедливость членам украинского комитета: они знали об этом, но не было случая, чтобы они нас выдали. Русских пленных, выходивших вместе с украинцами, они вывозили, кормили их, а затем отпускали их на все четыре стороны. Однако немалую работу в отношении помощи пленным делало и русское население этих областей. Как правило, русские женщины выходили на улицы, по которым водили рабочие команды пленных, и старались снабдить их пищей, которой располагали сами (по тем временам русское городское население занятых областей Польши само голодало). Когда же мы приехали в город Холм и вошли в сношение с местным русским населением, то в этом городе сразу был организован комитет для помощи военнопленным в лагерях, и немало интеллигентных людей этот комитет спас от голодной смерти. Трогательно бывало наблюдать за тем, как женщины по указанию этого комитета приходили в лагерную канцелярию, прося отпустить на поруки военнопленного, которого называли своим родственником (внуком, племянником, шурином и т. д.), причем в канцелярии они должны были назвать имя, фамилию и номер билета пленного, о котором просили, выучивая эти данные согласно нашим указаниям. Когда же приводили такой женщине пленного, о котором она хлопотала, и она видела совершенно не знакомого человека, грязного, вшивого и измученного, женщина бросалась ему на шею, целуя и называя его десятком ласкательных имен. И почти во всех случаях немцы таких пленных отпускали на поруки. А семьи, в которые эти пленные попадали, несмотря на то что сами голодали, месяцами кормили и поили их. Некоторые из этих пленных и по настоящее время живут в западных демократических странах.
Особенно жалкое впечатление производили женщины-пленные. В условиях лагерной жизни им было очень тяжело, и они старались держаться вместе. В Седлицком лагере мне пришлось говорить с женщиной-врачом, которая объединила вокруг себя всю женскую группу. Эта умная, интеллигентная и образованная женщина сумела поставить свою «команду» в такое положение, что лагерная администрация о всей ее группе отзывалась с большим уважением. Во время нашей беседы она говорила:
— Конечно, лагерные условия очень тяжелы, но все переносимо, за исключением недостатка белья и воды, что не позволяет нам ни переодеться, ни помыться.
Выслушивать это было чрезвычайно тяжело, ибо говорила русская женщина, оказавшаяся в таком тяжелом положении, а мы твердо знали, что мы не в состоянии ей помочь. Правда, белье мы им потом достали, но что значила такая помощь, когда условия плена лишили их всего того, без чего женщина жить не может, не страдая морально и физически.
Само собой разумеется, что исключительно тяжелые условия жизни в лагерях создали, или, вернее, породили, и совершенно иной мир, чем тот, к которому привыкли все нормальные и свободные люди. Здесь каждый пленный постоянно чувствовал на себе дыхание смерти и борьба за жизнь, естественно, должна была выдвинуть вперед звериные законы.
Можете себе представить моральное состояние человека, который спрашивает вас (пленные называли нас большею частью — пан, иногда — господин, а иногда и — пан-господин):
— Скажите, пан, за что Господь нас так наказывает? Ведь мне всего двадцать лет, я жизни еще не видел, а мне придется умереть здесь, в лагере.
И представьте себе тысячи и тысячи молодых людей, чувствующих на себе дыхание смерти и дошедших до полного отчаяния.
Голод был такой, что в районе расположения лагерей были съедены все травы и их корни. Почти во всех лагерях приходилось нам наблюдать такие сцены, как, например, группа полуживых пленных тащит через лагерь телегу, нагруженную брюквой или картофелем для кухни. Несмотря на усиленный наряд лагерной полиции, вооруженной громадными палками, для охраны продовольствия, пленные набрасываются на телегу, не обращая внимания на сыпящиеся на них градом побои. А лагерная полиция, состоявшая тоже из пленных, была жестокой, не знающей милосердия и на побои не скупилась.
Такие сцены обыкновенно кончались тем, что полиция в конце концов разгоняла несчастных голодных людей, но на месте схватки оставались несколько затоптанных и искалеченных человек, которых тут же за ноги оттаскивали в полицейский барак.
Нужно заметить, что, как правило, каждый день администрация лагерей составляла рабочие команды из наиболее здоровых и крепких еще пленных, которые под конвоем направлялись на работы, носившие военный или общественный характер. На эти работы старались попасть все, даже те, кто еле-еле стоял на ногах, ибо каждому хотелось хоть на миг покинуть это царство смерти, а кроме того, этим рабочим командам и по пути, и на месте работы гражданское население передавало еду. И нередко среди этих пленных оказывались такие, которые не только не были в состоянии работать, но не могли даже проделать путь к месту работы. Таких товарищи должны были поддерживать на своих плечах, стараясь довести их до конечного пункта маршрута, незаметно для конвоя.
И вот к одной такой команде вышла навстречу крестьянка с ведром вареного картофеля и с лепешками, которые несла в фартуке. Она обратилась к проходящему мимо конвоиру, показывая на картофель и на пленных. Немец понял, в чем дело, и, сказав «ферботен», прошел мимо. Но следующий конвоир, приложив руку с растопыренными пальцами к глазам, дал ей понять, что он ничего не видит. Обнадеженная жестом конвоира, крестьянка подошла близко к команде, но в это время произошло нечто ужасное: пленные из рядов набросились на эту женщину и через минуту на месте, где она стояла, образовалась форменная свалка обезумевших людей, пытавшихся добраться до заветного ведра. На эту свалку, в свою очередь, набросились конвоиры и стали бить людей резиновыми палками, кого куда попало. Кончилось тем, что свалка была разогнана, но на месте происшествия остались лежать раздавленная насмерть крестьянка и несколько человек растоптанных и искалеченных пленных.
В связи с создавшимся положением и лагерная администрация обходилась с пленными, прибегая к жестоким и крутым мерам. Говоря это, я не имею в виду побоев и издевательств над людьми, а хочу сказать, что немцы все время находились на границе напряжения, при котором они должны были пускать в ход оружие, чтобы разрядить атмосферу. Это нередко практиковалось только для того, чтобы установить необходимый порядок. Часовые с вышек открывали огонь при каждом подозрительном случае: подошли ли пленные слишком близко к проволоке, или развели огонь (что тоже было запрещено), или происходили какие-то внутренние массовые волнения — часовые стреляли.
Как-то в Холме во время работы подошел ко мне старший врач лагеря и попросил помочь ему. Оказалось, что в эту ночь один из солдат, побывавший на работе, раздобыл там несколько штук картофеля, запасся дровами и пытался этот картофель сварить. Часовой с вышки открыл огонь по костру и несколькими пулями тяжело ранил сидевшего у огня предприимчивого пленного, варившего картофель. Товарищи унесли раненого, но они вынуждены были скрывать его от лагерной администрации. Вызванный к больному старший врач не имел ни медикаментов, ни перевязочных средств и потому не мог помочь пострадавшему. Он просил меня раздобыть необходимые ему материалы. Материалы эти врачу были доставлены, но этот случай открыл мне совершенно новую для меня область жизни пленных.
Оказывается, в лагерях водились санитарные землянки (я говорю о лагерях, где люди размещались в землянках, но были и лагери, где пленные жили в палатках, а в некоторых лагерях их размещали в сохранившихся старых русских казармах), но в распоряжении врачей не было никакого инструмента, медикаментов и перевязочных средств. Больные в этих землянках лежали на голой земле и обслуживались примитивными народными средствами. Этот же врач (русский) рассказал мне, как однажды ночью ему пришлось сделать операцию больному аппендицитом, изъяв отросток при помощи гвоздя, причем освещением служили спички, зажигаемые стоявшим рядом «ассистентом»-пленным. Случай этот оказался тяжелым, и отложить операцию до утра было невозможно, а для немедленной операции под руками у врача ничего не было. Поэтому пришлось идти ва-банк: достать спички, раздобыть гвоздь (гвозди в лагере являлись продуктом для обмена, и каждый пленный, выходивший на работу, старался подобрать или иным способом раздобыть гвоздь), расплющить его, наточить и заменить им операционный нож. И поразительнее всего, что проведенная таким образом операция оказалась удачной и пациент остался жить.
Не менее интересный случай имел место в 1942 году в Русской народной национальной армии[8], когда тяжело раненному осколком гранаты в живот капитану Каштанову врач сделал ночью операцию, вырезав у него полжелудка; операция протекала под открытым небом, при свете автомобильных фар и прошла блестяще.
Время шло, и пленные в лагерях с каждым днем все больше и больше слабели. Молодые и сильные организмы, полные жизни, постепенно доходили до полного истощения, и вместе с тем острая жажда жизни как-то притуплялась, потухала и сменялась безразличным отношением как к самому себе, так и ко всему окружающему. Наступала депрессия, и жизнь постепенно потухала, унося людей в иной мир. К тому же с наступлением холодов смертность повышалась. В лагерях, где было сосредоточено по 30 и 40 тысяч человек, ежедневно умирали в среднем по пятьсот человек. Полуживые пленные целыми днями таскали но лагерным дорожкам на носилках, представлявших собою четыре вместе сложенные доски, а то и просто за ноги, без всяких носилок покойников на свалочное место, откуда затем уже на телегах их вывозили в братские могилы. Вид этих процессий был кошмарен. Нельзя было без содрогания смотреть на транспортирование скелетов-трупов с торчащими в стороны тонкими, как палочки, руками и ногами и с обмазанными глиной лицами. Нередко такая процессия останавливалась, прося у мимо проходящих товарищей помощи, ибо люди, сносившие покойников, не в силах были справиться со своей ношей. Но нередко пленные и без всякой ноши увязали в глубокой лагерной глине и, не будучи в состоянии вытащить ноги, оставались стоять на месте до тех пор, пока кто-нибудь им не помогал. Глядя на все это, я приходил в отчаяние от сознания, что значение живых людей в этой обстановке сведено на нет и что с мертвыми здесь обходятся, как с падалью. Ни о религии, ни о культуре, ни о гуманизме даже и говорить не приходилось. Эти понятия были в этом страшном месте неуместны. Царство смерти вступало тут в свои права, пожиная обильный урожай, а доведенные до отчаяния люди, стараясь вырваться из цепких лап смерти, нередко превращались в подобие животных.
На дошедших до полного истощения пленных их же товарищи смотрели, как на живых покойников, и если среди них оказывались люди, потерявшие всякие моральные устои и не брезгавшие ничем, то они устанавливали слежку за умирающими и, дождавшись момента смерти, раздевали покойников догола. При этом нередки были и случаи, когда зимой, в мороз раздевали человека, еще не отошедшего в потусторонний мир.
Мне не раз приходилось слушать жалобы врачей на то, что при освидетельствовании покойников бывали случаи, когда среди них обнаруживали еще живых людей, но голых.
В таких случая, как сами врачи, так и здравомыслящие пленные оказывали помощь несчастному. Находились и люди, которые устанавливали очередь и на определенный срок давали свои шинели, чтобы прикрыть умирающего, упрашивали кухонное начальство отпустить доктору немного горячей воды и, таким образом, отогревали жертву мародеров. Правда, в отношении охотников за умирающими применялись страшно жестокие меры наказания их же товарищами по несчастью, но деморализация части пленных дошла до такой степени, когда и жестокие наказания не смущали их. Дошло до того, что мародеры действовали организованно и при этом каждая группа этих людей старалась ни в коем случае не допустить мародеров из других землянок к своей: каждая такая «организация» могла пользоваться добром, остающимся от покойников только своей палатки. При этом для очистки совести перед тем, как раздеть покойника, смерть его устанавливали при помощи зеркала, то есть перед тем, как раздеть покойника, к губам его прикладывался кусок жести из консервной банки, и если глянцевая поверхность жести не покрывалась потом, покойника считалось возможным раздеть.
Приобретенное таким путем барахло шло тут же на лагерный «рынок» (если можно назвать так подпольную торговлю, имевшую место почти во всех лагерях), где обменивалось на баланду, бутерброды и сигареты, которые вносились в лагерь полицией и разными другими людьми с воли.
Несколько слов о лагерном «рынке». Разными неведомыми путями в лагери вносились продукты питания и курево, которые обменивались там на золотые зубные коронки, кольца, часы и вообще на все то, что представляло собой ценность. Было страшно слушать о том, как снимали лагерные спекулянты при помощи того же гвоздя золотые коронки с зубов своих товарищей. Конечно, слабовольные люди очень скоро становились жертвой лагерных рвачей, ибо тот, кто променивал свою шинель, гимнастерку или паек на папиросы, был обречен на смерть. В условиях плена он погибал или от простуды, или от истощения.
Бывали случаи, когда покойников обнаруживали по утрам с вырезанными ночью ляжками или же с вынутыми сердцем и печенью. Виновников таких преступлений свои же строго наказывали. Таковых выискивали, арестовывали, устанавливали их виновность и передавали их немцам на расстрел. И тем не менее каннибализм не прекращался.
Немецкая администрация, не будучи в состоянии справиться с ею же порожденными ужасами, прибегала к помощи внутренней полиции, которая подбиралась из пленных. Как правило, внутренняя полиция формировалась из людей здоровых, крепких, но аморальных. Эти человекообразные животные не знали ни жалости, ни сострадания к своим товарищам. Они безнаказанно избивали людей и нередко запарывали их до смерти. Имена Василия Васильевича Колесниченко и Личманенко, как проклятие, останутся в памяти каждого пленного, сидевшего в холмском лагере, на всю жизнь. При помощи тех же полицейских вносились в лагери и продукты для черного рынка. Полицейские в лагерях были хозяевами положения, и на фоне истощенных лиц пленных их лоснящиеся от жира физиономии вызывали общее отвращение и ненависть.
Нередко на полицейские должности попадали коммунисты, и, чтобы приобрести доверие немецкой администрации и выслужиться, они расправлялись с людьми похуже немцев. Как ни странно, но немцы таким полицейским из пленных доверяли во всем, и нельзя было убедить их в том, что эти господа делают в лагерях большевистское дело. С этим явлением мне и потом приходилось встречаться много раз, и каждый раз мои попытки убедить немцев в том, что эти господа, только и знающие, что щелкать каблуками, на все отвечать «яволь!» и терроризировать народ, являются большевистскими агентами и выполняют большевистские задачи, ни к чему не приводили. Немцы доверяли охотно только тем, кто беспрекословно исполнял их волю.
В холмском лагере находился среди пленных Василий Иванович Карпенко. Этот господин вошел в доверие к немецкому коменданту лагеря и был взят в комендатуру для допросов (в роли следователя) поступавших в лагерь пленных. В связи с характером его работы немцы вывели его из лагеря и поселили в городе на частной квартире. Карпенко стал доверенным лицом немецкой комендатуры и бичом для тех пленных, которые попадали в его руки. Имя Карпенко произносилось всеми с отвращением, и его бы наверняка придушили, если бы он оставался жить в лагере. Очевидно, предусмотрев это, немцы вывели его из лагеря заблаговременно, а добраться к нему в городе было невозможно. Но в один прекрасный день Карпенко вовсе скрылся, а потом выяснилось, что он присоединился к польским партизанам. Немцы постарались этот вопрос замять.
И второй пример: в седлицком лагере начальником полиции был назначен один русский полковник из пленных. Это был здоровый, высокий мужчина с одутловатым и рябым лицом. С громадной дубиной в руках он целыми днями расхаживал по лагерю и творил суд и расправу собственноручно. Пленные его боялись и старались всеми силами не попадаться ему на глаза. Помню, как однажды я попробовал воздействовать на его лучшие чувства, но этот зазнавшийся господин в грубой форме заявил мне, что он назначен комендантом немецкой администрацией и что ему нет до меня никакого дела. Тогда я попробовал поговорить с немецким комендантом лагеря, но и комендант ответил мне, что, мол, мы, немцы, не можем справиться с этими людьми без помощи полковника, а потому и сместить его не можем. Так это животное и осталось палачом своих товарищей по несчастью.
Однако нельзя сказать, что среди полицейских не было порядочных людей. Мне помнится старший полицейский в этом же холмском лагере. Это был молодой человек, лет 25, с высшим образованием, по национальности грузин. Звали его Сандро Жвания. Несмотря на деморализованность, существовавшую в лагерях, он сумел взять лагерь в руки и установить в нем относительный порядок (достичь полного порядка в лагерях было невозможно), и вместе с тем отношение его к пленным было гуманным и отзывчивым. Его все любили. Пленные вспоминали его с благодарностью.
Должен заметить, что, несмотря на то что в лагерях наблюдались случаи каннибализма, мародерства и бесчеловечного отношения друг к другу, доминирующее большинство пленных в этом царстве смерти стойко несли свой тяжелый крест и честно доживали оставшиеся им дни.
Немало было среди этих людей и сильных и волевых натур, которым удавалось укрепить свой авторитет среди товарищей и организовать внутреннюю жизнь в своих блоках. Эти организованные группы поддерживали тех, кому приходилось плохо, и жестоко карали тех, кто терял человеческий облик и мародерничал. Люди эти в лагерях в значительной мере и спасали положение.
Если принять во внимание, что зимой 1941 года из 4 миллионов пленных около 3 миллионов так или иначе погибли, то легко можно представить себе, что должны были пережить эти люди вообще. И нет ничего удивительного в том, что вышеуказанные отвратительные случаи имели место среди обитателей лагерей военнопленных.
Кто помнит еще описание полета Нобиле на Северный полюс и катастрофы, постигшей эту экспедицию, тот вспомнит и то, что члены этой экспедиции съели одного из своих товарищей. А ведь в экспедиции принимали участие высокоинтеллигентные и образованные люди, и можно сказать, что их выбирали среди многих, обладавших высокой научной подготовкой.
О втором холмском лагере, который был назван «лагерем смерти», ничего не могу сказать. В нем находились 30 000 человек, и комендант лагеря не разрешил нам даже войти в лагерь. Вместо этого он предоставил в наше распоряжение списки пленных, которые были уже распределены по специальностям администрацией лагеря. Об этом лагере по Холму ползли страшные слухи, убедиться в правдивости которых нам так и не удалось.
Не стану описывать жизни пленных и в других лагерях, как, например, в Брослау[9], Остров Мазовецк, Седлиц. Для этого пришлось бы опять повторить то, что уже сказано о первом лагере в Холме. К тому же в некоторых лагерях, входивших в наш маршрут, свирепствовал сыпной тиф, и доступ в них был закрыт.
Нужно заметить, что в декабре 1941 года лагеря военнопленных объезжал германский генерал из вермахта (фамилии не помню). Ознакомившись с ужасным положением русских военнопленных, генерал дал целый ряд распоряжений, которые должны были улучшить жизнь пленных, и категорически запретил применение мер физического воздействия к последним. Объезжая лагеря после посещения их генералом, мы всюду видели его инструкции, развешанные на стенах комендатур. И действительно, после этой инспекции жизнь пленных в лагерях до некоторой степени улучшилась, но спасти этими мерами людей от смерти при том полном истощении, которое имело место, было уже невозможно.
В таких тяжелых и невыносимых условиях прошла для русских военнопленных исключительно суровая зима 1941 г., унеся в могилу миллионы невинных и обманутых людей.
Однако не дешевле обошлась эта зима и германской армии. Процент германских солдат, отморозивших лица, ноги и руки, был в этом году настолько велик, что германское командование выпустило специальный орден для своих солдат и офицеров, принимавших участие в боях и походах в России зимой 1941 года. Красную ленточку этого ордена, носившуюся в петлице, солдаты называли между собой Gefriertefleisch (замороженное мясо[10]).
С весны 1942 года условия жизни в плену во многом изменились:
1. Улучшилось питание.
2. Обращение лагерной администрации с пленными стало сносным.
3. Пленных, имевших специальности, стали забирать на работы в промышленности и сельском хозяйстве.
4. Объявили добровольный набор пленных для формирования разных вспомогательных команд, носивших военный, полицейский, санитарный и транспортный характер.
К тому же в 1942 году приток пленных стал все больше и больше сокращаться, и это обстоятельство повысило интерес германского командования к военнопленным и привело к некоторой стабилизации условий жизни в плену.
Дорого обошлась и немецким солдатам их служба при лагерях русских военнопленных. Ни один честный человек не мог выдержать постоянного нервного напряжения, связанного с этой службой. Люди спивались, становились морфинистами, кокаинистами и неврастениками; часто они заболевали нервным тиком. Эти люди напоминали мне чекистов в СССР, нервы которых тоже сдавали от постоянных пыток и расстрелов ни в чем не повинных людей; они тоже спивались, сходили с ума, а затем, дабы отделаться от них, расстреливались своими же товарищами «по работе».
В холмском лагере мне рассказывали один случай, имевший место до нашего прибытия в лагерь. Военнопленный Липницкий, интендант 3-го ранга, скрыл свое еврейское происхождение, выдал себя за поляка и, как знавший немецкий язык, был взят в комендатуру на должность переводчика. Каким-то образом выяснилось, что Липницкий не поляк, а еврей. Немцы его избили и арестовали. В камеру, в которой он седел, случайно вошел приехавший туда штурмбаннфюрер СС, и Липницкий при входе последнего не встал. Штурмбаннфюрер, ударив ногой арестованного, потребовал, чтобы тот встал. Липницкий, оставаясь сидеть, плюнул штурмбаннфюреру в лицо. Тот пришел в бешенство и приказал сопровождавшему его солдату пристрелить Липницкого. Но солдат, вытянувшись перед штурмбаннфюрером, заявил, что он германский солдат и не может стрелять в лежачего и безоружного человека. Тогда эсэсовец в категорической форме потребовал от солдата, чтобы он стрелял. Солдат достал револьвер и застрелился.
Кто виноват во всех этих преступлениях и во всех ужасах? Конечно, вина за них лежит на тех фанатиках, которые поставили себе безумные цели и своими преступными распоряжениями погубили миллионы невинных людей.
А между тем эти миллионы ни за что ни про что погибших молодых людей с большим успехом могли быть использованы в антибольшевистской борьбе. И если даже, в худшем случае, допустить мысль, что большая часть этих людей были антибольшевиками подсознательно и очутились в плену не по своей воле, то бороться против советской власти пошли бы все, даже идейные комсомольцы, ибо разочарование в советском режиме было очень велико у всех. В подтверждение правильности этого мнения я мог бы привести тысячи и тысячи примеров, но рамки этой книги вынуждают меня ограничиться только тремя из них, наиболее характерными, рисующими настроение русских военнопленных периода 1941–1942 годов.
1. Как-то зимой 1942 года немцы привезли в Берлин пленного русского офицера и поместили его в ОКВ на Виктория-штрассе. Пленный категорически отказывался отвечать на вопросы, которые носили характер выведывания военной тайны Советского Союза. Немцы относились к его поведению спокойно и не принуждали его к не желательным для него ответам. В таком положении пленного офицера держали в течение недели, а затем в один из праздничных дней вывели его в город погулять, посмотреть на Берлин и на жизнь немцев у себя дома.
Вернувшись с прогулки, пленный офицер попросил бумагу и карандаш и несколько дней подряд, не отрываясь, писал о своем разочаровании в советской власти, об ужасных условиях жизни народов Советского Союза и о той лжи, которой советская власть окружила и опутала своих подданных.
2. Летом 1942 года офицер Русской народной национальной армии старший лейтенант Зюзин решил уйти в партизаны. Узнав об этом, я как-то вечером пригласил его к себе на чашку чая и, сидя за столом, спросил о причине его решения. Зюзин сначала не хотел признаться, категорически опровергая мои сведения о нем, но, когда я пристыдил его за желание обмануть меня, отнесшегося к нему как русский к русскому, как отец к сыну и как офицер к офицеру, слезы потекли по щекам Зюзина, и в экстазе он заявил мне:
— Знаю, господин полковник, что сегодняшняя ночь — последняя моя ночь, но не могу больше молчать. Да, я хотел уйти в партизаны, ибо я не верю в ваше дело и не верю тому, что вы говорите. Если вы действительно боретесь за Россию — поведите нас в лес, мы пойдем за вами и будем бороться против большевиков и против немцев.
Много понадобилось усилий, чтобы убедить этого русского юношу в том, что таким молодым и здоровым людям, как он, нужно жить, и жить для борьбы за свободу и счастье нашего беспризорного народа. Наша беседа затянулась до трех часов ночи, и в конце ее Зюзин заверил меня в том, что он все понял и что никуда из армии не уйдет, ибо теперь знает, за что он будет бороться. И действительно, старший лейтенант Зюзин был одним из активных проводников идеи Русской национальной народной армии.
В 1943 году старший лейтенант Зюзин пал смертью храбрых в борьбе за освобождение своей Родины, но память об этом светловолосом, красивом и храбром юноше я свято храню в своем сердце.
3. Капитан Каштанов — участник Русской народной национальной армии, попал в плен из Красной Армии после того, как часть, в которой он служил, была разбита и для него, скрывавшегося в лесу в течение двух недель с отмороженными ногами и руками, ничего другого не оставалось делать.
В РННА он поступил только для того, чтобы подкормиться, дождаться теплых дней и уйти в лес. Так он мне говорил много позже, после того, как мы с ним близко познакомились. И тем не менее он не только не ушел в партизаны, но стал одним из активных антибольшевистских борцов; был тяжело ранен, потом стал одним из людей, приближенных к генералу Власову, и до сего дня активно работает в деле организации антибольшевистской борьбы.
Я не стал бы здесь приводить вышеописанные примеры, если бы они не являлись характерными для психологии русских военнопленных того времени. Повторяю, таких примеров и, может быть, еще более характерных можно было бы привести множество, и с точки зрения организации антибольшевистской борьбы, они доказывают, что гибель четырех миллионов русских военнопленных зимой 1941 года нужно рассматривать как ужасное преступление по отношению к погибшим и как упущенную возможность освободить Россию от преступной власти, а все человечество — от угрозы захвата его этими же преступниками.
Весть о критическом положении военнопленных в лагерях через членов комиссии очень быстро дошла до Берлина и подняла на ноги всю русскую эмиграцию. Вопрос о помощи военнопленным стал в эмигрантской среде самым животрепещущим вопросом; священники с амвона призывали свои паствы к оказанию помощи братьям, погибающим в неволе, а общественные деятели создавали комитеты по сбору пожертвований и продолжали делать это до самого конца войны. Достигнуть удовлетворительных результатов не удалось по двум причинам: 1) в Германии все было рационировано, и посильная помощь эмиграции являлась поэтому «каплей в море» по сравнению с той стихией голода и нужды, которая захватила многочисленные лагери военнопленных, раскинувшиеся на территории Германии, Польши и оккупированной части России и 2) доставить пожертвования военнопленным, доступ к которым был гражданскому населению запрещен, было необычайно трудно. Приходилось ограничиваться случайными передачами; у лагерей военнопленных целыми днями маячили мужчины и женщины, пытаясь улучить момент, чтобы передать пленным принесенное.
Кстати, то же самое происходило в это время и на территории России. Босые и изможденные женщины неделями переходили от одного лагеря к другому, разыскивая своих мужей, сыновей и братьев, чтобы передать им пару белья или немного еды. Часто случалось, что женщины эти, найдя в конце концов в одном из лагерей своих мужей, сыновей или братьев и передав им то малое, что имели сами, шли в окрестные деревни, собирая милостыню для поддержания родных за колючей проволокой. И, нужно быть справедливым, таким женщинам лагерное начальство очень часто шло навстречу, принимая передачи и устраивая свидания с родными и близкими людьми.
Нужно отметить, что более существенную помощь смогли оказать своим военнопленным украинские комитеты, пользовавшиеся большим расположением германских властей, чем русские. Воспользовавшись распоряжением Гитлера о роспуске из лагерей военнопленных-украинцев (сентябрь 1941 года), комитеты эти устраивали питательные пункты, принимали выпускаемых из лагерей пленных, кормили, поили их и направляли по месту жительства. Как было сказано выше, украинские комитеты помогли и многим русским пленным, вырвавшимся из лагеря под видом украинцев.
В конце декабря 1941 года, когда меня не было в занимаемой мною комнате, из запертого чемодана была изъята моя записная книжка с заметками, а вслед за тем, несмотря на то что другие комиссии продолжали работать, нашу комиссию распустили, вследствие чего дальнейший доступ в лагери военнопленных для меня и моих товарищей был закрыт. Мы были страшно огорчены этим обстоятельством. Казалось, что, попав в это царство смерти, мы сами заболевали какой-то особенной лагерной болезнью: нас неудержимо тянуло к беспризорным и обреченным людям, томившимся за колючей проволокой лагерей военнопленных, где, с одной стороны, шла упорная борьба за жизнь, а с другой — значение пленного как человека было сведено к нулю. Невыносимым было сознание, что на глазах у всего культурного мира бессмысленно умирали медленной смертью невинные люди, миллионы людей, права которых на жизнь и свободу были неоспоримы. И никто им не протянул руку помощи…
Со времени вышеописанных событий прошло уже десять лет, но каждый раз, когда я мысленно возвращаюсь к страшным картинам зимы 1941 года в лагерях русских военнопленных, передо мною развертывается вся глубина духовного падения человечества нашей эры и становится страшно как за наше настоящее, так и за наше будущее. Куда делась христианская культура, которой мы так кичимся, куда делись гуманизм и мораль XX века? И за что две тысячи лет тому назад Христос принял крестные страдания, если в XX веке мы вновь должны были очутиться в зверином царстве, где бесчеловечность, алчность и жестокость людей не знают предела?
Конечно, читатели этих записок могут мне возразить, что, мол, в этом деле виноваты немцы, а остальное человечество тут ни при чем. Но, зная германский народ, я не могу вину за эти и другие, такие же страшные преступления свалить только на него. К тому же и германский народ отдал дань своими страданиями за допущенный им национал-социализм. Я знаю немцев, которые страдали и мучились не меньше нас за то, что происходило у них на родине, знаю и немцев, которые, не будучи в состоянии прекратить происходившее зло, уходили во внутреннюю эмиграцию и помогали пострадавшим от режима, чем могли, и наконец, я знаю немцев, которые и после войны не могли и не хотели поверить в правдивость всех тех преступлений, в которых было обвинено их правительство.
Вина за вышеприведенные преступления ложится исключительно на национал-социалистический режим, но косвенно за них ответственна и вся культурная часть человечества, которая допустила и осуществление национал-социализма в Германии так же, как в свое время она закрывала глаза и на осуществление коммунизма в России.
И коммунизм, и национал-социализм — это последствия кризиса нашей христианской культуры, падение наших нравов и восприятие нами новых, материалистических начал, в корне нарушивших все понятия и уклад жизни народов.
Нельзя за возникновение коммунизма или фашизма в той или иной стране делать ответственными только народы, в среде которых эти режимы возникли, ибо единственным объяснением восприятия этих, никому еще не ведомых учений являлось то тяжелое, безвыходное положение, в которое попали эти страны, и неумение их правительств своевременно справиться с ним. Что касается национал-социализма, то он возник в Германии как реакция на коммунизм, который в догитлеровской Германии начал основательно пускать корни. Этим и объясняется внутреннее сходство между этими двумя режимами, и на них нужно смотреть, как на две стороны одной и той же медали. Мало того, существование одного из этих режимов неизбежно обуславливает в какой-то форме появление и другого. Подтверждением такого суждения может служить тот факт, что Гитлера, который был порожден Сталиным, давно уже нет в живых и режим его давно уничтожен, а советская политика вновь породила очередных диктаторов в лице Тито, Мао Цзэдуна, Хо Ши Мина, причем дальнейшее их размножение, возможно, и будет зависеть исключительно от успеха противодействия западных демократий политике Советов.